Жажда боли Миллер Эндрю
В столицу они въезжают ночью. На улицах горят жаровни, а кучера дрожек, чтобы согреться, хлопают себя по плечам и рукам, глядя блестящими от огня глазами на месье Абу, который справляется о резиденции британского посланника. Кучера пальцем указывают им дорогу. Их язык напоминает скрежет мелких камешков. «Мэми Сильви» катится по городу; на Неве, на ее ледяной спине, мерцают огоньки; в высоких двойных окнах нескольких великолепных особняков видны тени танцующих. Кажется, повсюду возвышаются дворцы, павильоны, церкви с золотыми шпилями, а между ними и позади них видны деревянные трущобы и пустошь. В воздухе пахнет болотом, рекой, зимой.
В резиденции посланника вечерний прием в самом разгаре; приемы даются по всему городу. Пастор, вылезая из коляски на негнущихся ногах, замечает:
— Стоя посреди улицы, только и слышишь, как хлопают пробки от шампанского!
Слуги проводят их в залу, где они останавливаются под портретом короля Георга III, дыша на кончики пальцев и утирая повлажневшие носы. Наверху лестницы появляется посланник. Он что-то жует, и за ворот заткнута салфетка.
— Чем я могу быть полезен?
Все ждут, что ему ответит Дайер, назовет себя. Но он молчит, и тогда, указав на Дайера, отвечает пастор:
— Это доктор Дайер, сэр. Прибыл из Англии.
— Дайер? Врач?
— Он приехал, чтобы привить оспу императрице, — поясняет пастор.
— Привить оспу? Ах да, конечно. Черт! В таком случае нам следует поспешить. Позвольте мне переодеться. Я запачкал свой камзол бургундским.
Он исчезает и через десять минут появляется вновь. Легко сбегает по ступенькам и зовет слугу.
— Как прошло путешествие? Надеюсь, никаких неприятностей? Вы обедали? Что нового в Англии? Я, наверное, согласился бы на ампутацию ноги, лишь бы снова попасть под английский дождь. Там у меня наверху любовница Никиты Панина и пара казачьих генералов. Я им нужен, чтобы напиться до положения риз. Молю Бога, чтоб они ее не изнасиловали, пока мы будем во дворце.
Тут в разговор вступает взволнованная миссис Федерстон:
— Разве нам не следует переодеться?
— Бог мой, нет. Теперь здесь все довольно неофициально. Не то что при Петре Великом. Да и императрица любит иностранцев. Предпочтительно французов. Но и англичане, по ее мнению, вполне сносны. Вы говорите по-французски, доктор?
Дайер качает головой.
— Не важно. Я буду вашим переводчиком. При императорском дворе русского языка и не услышишь. Разве только на той половине, где проживают слуги. Здесь все французское — язык, манеры, моды. Мы это зовем обезьяной на спине медведя. Что скажете? А вот и сани. Забирайтесь. Это волчья полость. Так как, вы сказали, ваше имя?
— Джеймс Дайер.
— Думаю, для вас приготовлены покои на Миллионной. Там за всеми превосходно ухаживают. Будем ее проезжать по дороге во дворец.
От морозного воздуха слезятся глаза. Кучер кричит, щелкая кнутом над лошадками-пони. Посланник спит. Почему Дайер не спросил, первый ли он, удивляется пастор, побоялся узнать правду? Посланник, без сомнения, ответил бы. Что-нибудь да ответил бы.
Сани поворачивают, лошадки взметают снег. Направо замерзшая артерия реки, налево — Амстердам, Венеция, Афины. Поразительно, думает пастор, укрывшись волчьей шкурой и улыбаясь окружающим его невероятным вещам, поразительно, что дворец не потонет в реке. Однако же, несмотря на свою огромность, он кажется всего лишь нарисованным силуэтом, гигантской сценой какой-то немыслимой театральной пиесы. «Каким ветром занесло меня сюда?» — думает пастор.
— Это дворец? — восклицает миссис Федерстон, указывая вперед.
— Вот это да! — подхватывает Федерстон. — Столько огня, что можно осветить весь Бристоль.
Абу смеется:
— Наконец-то мне удалось вас поразить! Хоть далековато пришлось заехать.
Дворец проглатывает путешественников.
— Не отставайте от меня, — советует посланник. — Здесь я однажды потерял младшего сына одного английского графа. С тех пор его больше не видели.
В начале лестницы борются двое с бриллиантовыми пряжками на туфлях. Путешественники с раскрасневшимися лицами поднимаются вверх, ловя свои отражения в огромных зеркалах. «В такой жаре можно выращивать апельсины», — замечает Абу. У основания мраморной колонны сидят на корточках несколько калмычек и следят глазами за проходящими чужестранцами. Одна указывает на Мэри, остальные, что-то лопоча, опускают глаза. Черноглазый монгольский офицер, с натянутой, как на яблоке, кожей, кивает посланнику. Тот в свою очередь машет перчаткой, перепрыгивает через пару спящих волкодавов и взбегает по следующему пролету лестницы. На рукав пастору падает капля воска. Рядом с ним идет Дайер. Бледный как полотно. Его снова беспокоит нога.
— Обопритесь о мою руку, доктор. А то мы пропадем, как тот графский отпрыск!
Мимо суетливо проносятся слуги с подносами. Запотевшие бутылки блестят от снега, из коего их только что извлекли. Один из слуг несет блюдо с рыбой, размерами напоминающей поросенка, споткнувшись, он роняет поднос, и рыба ныряет в глубины желтого воздуха. «Где императрица?» — спрашивает посланник у девочки, поедающей засахаренные розовые лепестки у двери, через которую за карточными столами виднеются сотня, нет, две сотни господ и дам. «Tout droit»,[49] — говорит ребенок. Поцеловав ее, посланник, не оглядываясь, устремляется вперед меж ломберных столиков, жестом призывая путешественников следовать за ним. На стенах, прекрасные и всеми позабытые, в тяжелых золоченых рамах висят картины из иного мира. Прорисованные ярко-красным конечности, окровавленные герои, распутные боги, принцессы с прислуживающими им ангелами; на лицах нет улыбок; сквозь какое-нибудь окошко на заднем плане видны знойные коричневые холмы, красная тосканская черепица.
Из-за столиков между партиями ломбера и бостона иногда взглядывает на пришельцев чье-то напудренное лицо, ухмыляется, что-то шепчет и, потеряв к ним интерес, вновь обращается к картам.
В следующей комнате столы уставлены деликатесами для игроков. Стерлядь с Волги, телятина из Архангельска, украинская говядина и богемские фазаны. Ледяные кувшины с клюквенной водой, оршадом, наливкой на ягодных косточках с ароматом миндаля.
— Эти дыни, — говорит посланник, — прибыли из Буковины.
Он опускает палец в тарелку с икрой, слизывает блестящие шарики и подзывает ливрейного лакея, который удаляется и вновь возвращается.
— Мы можем войти, — говорит посланник. — Постарайтесь вызвать к себе интерес.
Пастору кажется, что они вошли в зал, где репетируют оперу, только золото здесь не нарисованное, а бриллианты не стеклянные. Как и прочие залы, которые они миновали, этот чересчур ярко освещен, чересчур изыскан, тут слишком много всевозможных вещиц, ради которых русские посланцы с толстыми кошельками колесят по всей Европе. Столь много прелестнейших приобретений, каждое из которых само по себе редкость. Собранные здесь вместе, они похожи на горы трофеев какого-нибудь восточного хана — игрушки безграничной власти.
В центре залы над бильярдным столом склонилась женщина. Слышен звук столкнувшихся шаров из слоновой кости. Сделав свой удар, она смотрит на чужестранцев, взгляд ее голубых глаз скользит по их лицам.
Среди разговоров, вежливого и грубоватого смеха плывет голос, несомненно принадлежащий человеку, говорящему на экзотическом для здешнего двора английском:
— …Через две ночи на третью перед сном восемь гранов каломели, да-да, и восемь гранов измельченных в порошок крабовых клешней…
Дама у стола говорит по-французски с немецким акцентом:
— Кого вы привезли ко мне сегодня?
Посланник кланяется с героическим видом:
— Ваше императорское величество, я привез вам доктора Дайера из Англии. Доктора Дайера и его спутников.
Дайер делает шаг вперед, кланяется. Императрица произносит слова, явно заученные наизусть:
— Вы оказали нам честь, приехав так далеко. Мы рады приветствовать вас в нашей столице.
Где-то там, среди горбунов, скучающих карлов, фрейлин и постельничих, продолжает говорить англичанин:
— Затем я рекомендую одну восьмую грана рвотного камня, а поутру, когда проснетесь, дозу глауберовой соли.
Императрица оборачивается, и толпа расступается. Пастор уже успел догадаться, кого им предстоит увидеть. Он слышал этот голос в Брюсселе. Доктор Димздейл, холеный и толстый, бесшумно скользит к императрице, чье расположение ему уже удалось снискать. В тишине залы присутствующие разглядывают участников этой сцены. Чужеземные господа в темных одеждах смотрят друг на друга долгим многозначительным взглядом. В глазах Димздейла холодное торжество победителя; в глазах Дайера непонимание, словно его добрый гений вдруг по неведомым причинам от него отвернулся.
Кто-то хихикает. На школьном французском Димздейл, обращаясь к Дайеру, спрашивает:
— А каково ваше мнение о глауберовой соли, господин Дайер?
Императрица хлопает в ладоши. За ней остальные. Как будто при русском дворе никому не доводилось встречать столь блестящего остроумия.
10
— Что это? Похоже на планетарий, не так ли?
— Да.
— Должно быть, он особенно дорог вашему сердцу, доктор, раз вы взяли его с собой в столь длинный путь.
— Он у меня много лет.
— Превосходная вещь. Вот это, кажется, Солнце, а это планеты?
Комната слабо освещена. Джеймс Дайер сидит у окна, а на столе рядом с ним открытый ящик с планетарием. Окно не занавешено. Кружится легкий снег. Внизу на улице сани и кареты развозят из Зимнего дворца по домам запоздалых игроков и кутил.
— По-моему, доктор, служанка затопила вам печку.
Ответа нет. Пастор думает: «Оставшись, я лишь вызову раздражение. Будет лучше, если он сам справится с постигшей его неудачей».
Его преподобие идет к двери, но тут же, не умея преодолеть естественного желания утешить, добавляет:
— Посланник уверил меня, что здесь очень многого может добиться человек с выдающимися способностями. Очень многого. Надеюсь, вы не сочтете ваше путешествие совершенно бессмысленным.
В дальнем конце комнаты заметно какое-то движение. Мэри. Пастор не может разобрать, смотрит ли она на него: свет слишком тускл и глаза его очень устали. Однако он понимает, прекрасно понимает, что должен идти.
— Что ж, доброй вам ночи. Обоим.
Он идет в свою комнату, ощущая неясную тревогу. Отчего этот заносчивый человек, которому явно нет до пастора никакого дела, вызывает в нем такую жалость?
Его преподобие раздевается. На несколько мгновений оказывается совершенно голым в натопленной комнате, потом надевает ночную рубашку, остроконечный колпак, пару толстых шерстяных чулок. Улегшись в постель, он читает молитву, возобновив таким образом старую привычку после, как теперь ему кажется, случайного периода молчания. Он молится за Дайера, за себя, за тех, кого любит: так молятся дети. Задувает свечу. Удивительно, как тьма вдруг наваливается на него со всех сторон. Где же она пряталась, когда горел свет?
11
Федерстоны, месье Абу и преподобный Лестрейд в наемных санях отправляются смотреть на травлю собаками императорского медведя. Двух псов медведь задрал. Только в самом конце они начинают вызывать жалость. Человек вытаскивает из загона их трупы, а медведя уводят зализывать раны. На дворе пятнадцать градусов мороза, и дыхание стынет у возниц в бородах.
Ужин у княгини Д. Холодный суп, икра, пастила. Слуги вносят дам вверх по лестнице. Побившись об заклад, месье Абу выпивает залпом бутылку шампанского. Княгиня спрашивает пастора, не прибыли ли они в Россию с одним из английских докторов.
— Совершенно верно, мадам, но он нездоров.
При прощании пастор целует княгине руку.
— Непременно приходите ко мне каждый день, — говорит она.
Человек по имени Бутль ведет их на Невский рынок. Мясо глубоко заморожено и твердое как камень. Бутль осведомляется о Дайере, и пастор отвечает:
— Он не выходит сегодня.
— Плохо себя чувствует?
— Устал после путешествия.
— А та женщина?
Когда Бутля поблизости не видно, Абу объясняет пастору, что Бутль шпион. В Санкт-Петербурге, говорит он, полно шпионов.
В сопровождении Бутля они направляются в баню. Рубль за отдельное помещение, пять копеек за общий зал. «Не будем разделяться», — советует Абу. С ними Джеймс Дайер. Когда все разделись, пастор замечает дюжину красных шрамов у Дайера на спине, похожих на следы бича, и множество синяков на груди и ногах. На руках тоже шрамы, словно он продирался куда-то сквозь шиповник. Абу не по себе, это зрелище для него оскорбительно. Довольно громко он говорит, обращаясь к пастору: «Это уж слишком. Такое, знаете ли, чересчур». День испорчен.
Приключение подходит к концу. Это приключение. Абу продал свои игрушки доверенному лицу императрицы. И, как им стало известно, императрица осталась довольна. Плата была щедрой. Абу говорит, что игрушки позабавят двор неделю, не больше, потом будут уложены в ящики и забыты. Но это не важно. То же случится со всяким. Даже с самой императрицей! Забыты, забыты… Он наполняет бокалы. Вечер. Пастор и Абу сидят одни в своих апартаментах. Джеймс Дайер с Мэри у себя. Федерстоны тоже. Трещат печки: хорошие русские печки, таких в Англии не сыщешь. Пастор думает: «Возможно, к Новому году я поспею домой. Начну все с начала. Дома».
Абу подходит к пастору и, улыбаясь, берет его за руку со словами:
— Я отправляюсь в Варшаву в начале следующей недели. Оттуда, как можно быстрее, в Париж. Поедемте вместе. Мне не хотелось бы отправляться в новое путешествие без вас.
— Не могли бы мы взять с собою доктора? — спрашивает пастор. — И женщину, если он не пожелает с нею расстаться?
— Почему бы нет, — отвечает Абу.
На следующий день они вновь приходят во дворец, но императрицы там нет. По пустынным коридорам, приглушенно беседуя, прохаживаются лишь такие же посетители, как они сами. За ломберными столиками не видно игроков, не проносятся мимо и слуги с шампанским. Вместо этого они сидят на ступеньках лестницы, едят и пьют то, что удалось украсть на кухне. Горит лишь несколько огней. Холодно. Шаги отдаются эхом в пустынных залах. Роскошная казарма.
Вечером на Миллионной играют в триктрак и мушку, пьют кофе и вино. В полночь пастор удаляется к себе. Берет гусиное перо и роговую чернильницу, затачивает карманным ножиком кончик пера, макает его в чернила, вытирает, снова макает и начинает очередное письмо к сестре.
Его преподобие Дж. Лестрейд
к мисс Дидо Лестрейд
Санкт-Петербург, декабря в 9-й день 1767 года
Дорогая Дидо,
пишу тебе с тем, чтобы сообщить, что возвращаюсь в Англию, и, возможно, даже приеду раньше, чем ты получишь это письмо. Я направляюсь в Варшаву с месье Абу, оттуда в Париж и далее домой. Ты не можешь себе представить, как мечтаю я снова очутиться среди вас. Хотя и не жалею о предпринятом путешествии. Иметь возможность сказать, что встречался с русской императрицей, кое-что да значит. Хотелось бы мне знать, как поживает несчастный форейтор, быть может, мы получим о нем сведения на обратном пути. Все мои немногочисленные попутчики, которые вскоре направятся каждый своей дорогой, пребывают в добром здравии, за исключением господина Дайера, который очень тяжело переживает победу доктора Димздейла.
Мороз стоит ужасный, но русские умеют обогреваться, и мне тут так же уютно, как если бы я был дома.
Позволь рассказать обо всем, что произошло после моего последнего…
Пастор откладывает перо. Письмо может подождать до утра. Он потирает отросшую щетину. Как звали того человека, что брился трижды в день? Коллинз? Джонстон? Кто-то из университета? Пастон?
Тут он вспоминает об опиуме. Со дна дорожной сумки достает футляр с трубкой. Он начал принимать этот наркотик еще мальчиком, чтобы унять никак не проходивший кашель; потом, когда был студентом, принимал его ради сновидений или в тех случаях, когда деньги на жизнь заканчивались и было гораздо дешевле и приятнее курить опиум, нежели есть. Все-таки он не так уж и пристрастился к этому зелью. Дидо курит больше. Он устраивается в кресле, вдыхая дым и задерживая его в самой глубине легких. Во рту становится сухо. Пастор улыбается. Завтра ему придется расплачиваться за минуты блаженства: апатия, запор, быть может, мигрень. Губы все шире расплываются в улыбке. Завтра будет завтра. Кому дано знать, суждено ли любому из них вообще дожить до следующего дня?
Закончив, он осторожно кладет трубку поверх футляра и выходит, чтобы промочить горло глотком вина. У него в руках свечка, и тень пастора плывет по стене, словно серый тяжелый парус. На столе в гостиной все еще стоит графин. Пастор берет одну из грязных рюмок, принюхивается, наливает немного вина и, ополоснув рот, глотает.
Выйдя из гостиной, он замечает еще один огонек, мерцающий в коридоре перед дверью Джеймса Дайера. Кто это там стоит? Пастор прищуривается и узнает Заиру, служанку. Направляясь к ней, он удивляется, как это он раньше не замечал, какие у нее восхитительные волосы, совсем черные по сравнению с белой кожей. Он ждет, что при его приближении она обернется, ведь ему не хочется ее пугать, но девушка неотрывно смотрит на что-то в комнате Дайера. Когда пастор видит, какое у нее лицо, ему хочется поскорее оказаться у себя в комнате. Он не желает иметь с этим ничего общего. Шепотом он зовет девушку по имени, и она хватает его за руку, передав ему весь свой ужас. Дайер лежит на спине на постели с закрытыми глазами. Рядом Мэри. Пастор открывает рот, чтобы заговорить, но Мэри глядит на него так, что он замолкает. Какое-то мгновение ему чудится, будто Дайер мертв, но потом он замечает, как медленно вздымается его грудь и подрагивает тонкий слой мягкой ткани над сердцем. Заира плачет. Слышно, как по ее ноге на пол стекает ручеек. Пастор подается вперед, но, сделав лишь один шаг, останавливается. Комната точно запечатана. Здесь действуют силы, природа коих ему неизвестна, тайна, более могущественная, чем та, что доступна ему. Он не в силах вмешаться. Одна рука Мэри погружена в тело Дайера, а теперь и другая входит туда же рядом с ней. Никакой крови; плоть расступается, как вода, как песок. Руки Мэри дрожат, лицо искажено напряженным усилием некоего тайного действа. Дайер не шевелится, лишь иногда вздыхает, как спящий обыкновенно вздыхает во сне. Когда все кончено, Мэри тяжело опускается на стул, уронив голову на грудь и расслабив плечи. В комнате вдруг становится тихо, обыденно. В постели спит мужчина, а рядом с ним на стуле спит женщина. Пастор заходит, ставит свечу на комод у кровати, застегивает Дайеру ночную рубашку, натягивает покрывала. Заира следит за его движениями. Боится ли она теперь и его? Пастор берет ее за руку и быстро уводит по коридору подальше от этого места.
Глава шестая
1
Перед самым пробуждением он испытывает исступление, секунды ослепительного ужаса, каковой должен чувствовать человек, споткнувшийся о камень на краю утеса и кувыркающийся в воздухе над уходящими вдаль скалами. Или злодей, отправленный в вечность пинком палача, взмывая на веревке над притихшей толпой. Все видится и понимается в ясном свете и недвижном воздухе. Но вдруг набегает волнами ветер, и волны эти начинают биться друг о друга у него над головой. Истошно вопит свет.
Джеймс Дайер умирает. Просыпается в аду.
Поначалу он понимает лишь, что должен спрятаться от огня, который жжет его в постели. Потом от огня на полу. Потом от огня в воздухе. И только когда, пошатываясь, добирается до двери, сознает, что огонь внутри него, что огонь — это он сам. Единственно убежав от самого себя, может он избегнуть жгучего пламени. В саквояже лежат скальпели, и он их еще не боится. Он бы мог умереть, как Джошуа, утоливший с помощью бритвы свою невыносимую жажду. Он пытается нащупать саквояж, но не может его найти, ничего не видит: ни саквояжа, ни собственных рук. Виден лишь кусок бледной тьмы там, где открыт один ставень. Он открывает другие, трясет оконную задвижку. Слышит свой плач. Задвижка поддается, окно открыто. Снежинки, приплясывая, ложатся на лицо. Он забирается на подоконник, приседает, словно хочет спрыгнуть на замерзшую реку. Тогда женщина хватает его сзади, тянет на пол, и он лежит, извиваясь как насекомое. Он хочет ударить ее, но не находит в себе силы. Она знает, что делает. Заставляет его одеться. Ей не понять, что так продолжаться не может, что терпит он нестерпимое.
На улице они выбирают самые темные закоулки. Деревянные дома уснули, прижавшись к земле, и кажутся тяжелее дворцов. Скулит собака, орет ребенок, в доме мерцает лампа. Там, наверное, кто-то болен, и вся семья опустилась на колени перед кроватью. В такую ночь не придет ни врач, ни священник.
Мэри не ждет, пока он ее догонит, но и не дает отстать. Он тащится следом за ней, едва передвигая ноги, потом ползет на четвереньках. Он знает, что она его единственная надежда, начало и конец кошмара. За что еще может он ухватиться? Его час пробил, и он не в силах выбраться из заключенной в нем самом западни, слепец в горящем доме. Теперь он стал таким, как другие.
2
Когда он открывает глаза, вокруг светло. Города не видно. Он пытается встать, но при малейшем движении огонь пробегает по телу. Пытается что-то сказать, но в горле сухо. Он лижет снег. Медленно, точно переходя реку по тонкому льду, начинает шевелиться. Сжимает и разжимает пальцы. Оборачивается. На него смотрит какая-то птица, топорща на ветру свои иссиня-черные перья. Птица изучает его. Уставившийся на него глаз лишен глубины, и на его поверхности подрагивает черный огонек. Птица подскакивает к нему поближе. Она страшнее, чем огонь. А потому он садится и с криком начинает швырять в нее пригоршни снега. Расправив крылья, птица летит низко над землей, почти касаясь снежного покрова. Затем поднимается выше, каркает, кружит над ним и исчезает за деревьями. Он падает навзничь, смотрит в небо. Быть может, теперь при свете дня кто-нибудь придет и поможет ему, отведет туда, где тепло, станет лечить. Небо заливается красным; слышны шаги; он поднимает глаза. Пришла эта женщина. Она садится на корточки у его головы и прикрывает ему глаза рукой. От нее пахнет дымом и перьями. Он засыпает.
Небольшое пламя играет рядом с его лицом. Сквозь огонь он различает женщину, мешающую ложкой в котелке. Она поворачивается и смотрит на него. Он что-то ей говорит, но сам не разберет что. Оба они в комнате — маленькой и без окон. Нагой, он лежит под шкурой. Нет сил шевельнуться, слишком страшно вновь испытать эту огненную боль. Женщина дает ему выпить из рога какой-то жидкости, в коей чувствуется привкус земли. Он делает глоток. Потом она берет его за руку и выводит из комнаты. Огонь повсюду вокруг него, он движется, словно объятый огненным облаком, но теперь уже не испытывая такого страдания, как раньше. Выйдя на двор, женщина куда-то указывает. Там лицом в снег, распластавшись, лежит человек. Джеймс, голый, подходит к нему по снегу. Мороза он не чувствует. Опустившись на колени рядом с человеком, он переворачивает тело, дотрагивается до замерзшего помятого лица, до щетины, напоминающей торчащие из кожи занозы, до потемневших губ, за которыми виднеются коричневые зубы. В глазах у Гаммера пляшут золотые огоньки. Маленькие язычки пламени, которые кто-то несет во тьме. Джеймс наклоняется ниже. Видит лицо матери, крохотное и молодое. Высоко над ней звезды дождем срываются на вересковые поля, деревню, крепость на холме. Он видит толпы незнакомых людей и мальчика, что тихо лежит в постели. Тут и Джошуа Дайер в своем лучшем кафтане, он чему-то хмурится, раскрасневшись от солнца и выпивки; тут и Дженни Скерль с цветочными лепестками в волосах, и Амос Гейт, задумчиво потирающий подбородок. У двери стоит Чарли, а из-под его руки выглядывает Сара. Рядом с Джеймсом на кровати сидит Лиза. И плачет от жалости к нему.
Он кладет голову на грудь к мертвецу и, прижимаясь к мерзлому телу, обнимает его. Воет.
Ледовые зеркала говорят ему, что с ним сталось. Он видит расплывчатые очертания человека со спутанной, склеенной слюной бородой, темную полосу, скрывающую, словно повязка, глаза. Женщина часто дает ему пить из рога — напиток, отдающий яблочным жмыхом и землей, с запахом погреба. И тогда он становится призраком, ему являются призрачные видения, он разговаривает с мертвецами или с блуждающими духами тех, кто еще жив. Иногда по ночам он слышит бесов; они похожи на людей, шепчущихся в дальнем конце огромной залы.
Он находит слово, каким зовется сжирающий его огонь. Слово это само собой срывается с разомкнутых губ, как выплюнутая косточка, — боль. Вместе с ним вылетает ветерок, прибивающий пламя свечи, но едва ли способный потушить его — разве только не с первого раза или когда язычок совсем маленький да и огарок почти растаял.
Его плоть вспоминает все. Каждый перелом, каждый удар, каждый укол иголкой, каждый ожог свечой. Через боль он обретает свою историю, и воздух наполняется свирепыми голосами. Ночи не хватит, чтобы ответить на все их обвинения или пролить полагающиеся слезы. Раньше он думал, что отпущенные ему часы — это сгорающие дотла костры, после коих остается лишь серый пепел. Теперь же он понимает, что время идет за ним по пятам, точно сыщик, вот уже много лет тщательно и беспристрастно копящий улики. Ничто не пропадает бесследно. Думать так было самонадеянно и глупо. Ничто не пропадает, и та тишина была вовсе не тишиной, а лишь собственной его глухотой.
3
— Кто ты?
— Отвечай!
— Почему он не отвечает?
— Он с нами вовсе не разговаривает, сэр.
— Откуда он? Какие при нем бумаги?
— Господин Каллоу прочел их, сэр. Он прозывается Дайером. Англичанин, потерявший рассудок в России.
— Какова причина потери рассудка?
— Причина не установлена. Только имя и то, что он прибыл из России.
— Отчего же его не оставили там? Кто его прислал?
— Господин Суоллоу, посол.
— Переданы ли деньги на его содержание?
— Да. Деньги у господина Каллоу.
— Скажите Каллоу выделить на него шесть шиллингов в неделю. Знавал я некогда одного Дайера. Дайер!
— Отвечай!
— Вам известно, где вы находитесь, сэр? Это Вифлеемская королевская больница в Мурфилдзе. Мы вылечим вас, сэр, в противном случае кому-то из нас придется отдать Богу душу. Почему на нем смирительная рубашка?
— Он пнул одного из санитаров, когда его раздевали, сэр.
— Кого именно?
— Господина О’Коннора.
— О’Коннор издевался над ним?
— Нет, сэр.
— Прекрасно. Завтра начнем лечение. Мы развяжем тебе язык, Дайер. Нехорошо быть таким упрямым. Кто там вопит?
— Думаю, Смарт, сэр.
— Почему он вопит?
— Не могу сказать.
— Что ж, отправимся к нему.
— А как быть с этим, сэр, надеть на него железы?
— На ноги. Пока мы не познакомимся с ним поближе. А там будет видно.
— Дайер!
— Отвечай!
— Нет, не пинай его. Он все же христианин. Как вам нравится ваш новый дом, любезный? Он уже что-нибудь говорил?
— Несколько слов, сэр.
— Имеющих определенную отнесенность?
— Как вы сказали, сэр?
— Что он говорил?
— Нес околесицу, сэр. Без всякого смысла.
— Если услышите, что он разговаривает, запишите сказанное, а если не можете записать, то запомните.
— Будет сделано.
— Как он относится к кандалам?
— Не жалуется.
— Сегодня ему предстоит лечение водой.
— Да, сэр.
— И дать ему рвотного.
— Да, сэр. Пустить ли ему кровь?
— Санитар!
— Сэр?
— Посадите его на тюфяк. Он ест?
— Мы кладем еду ему в рот, сэр. Но глотает он не всегда.
— Если ты будешь плохо есть, Дайер, я велю Вагнеру заталкивать пищу тебе в глотку палкой. Да-да, как французской гусыне. Как прошла вода?
— Он кричал.
— Думаете, от холода?
— Да, сэр.
— Только кричал? Не произносил ли каких-нибудь слов?
— Чье-то имя, сэр.
— Какое имя?
— Похоже на Марию или Мэри.
— Очень хорошо. Скажи-ка нам, Дайер, кто тебе эта Мария? Жена? Сестра? Шлюха?
— Может, он католик недорезанный. Я могу заставить его говорить, сэр, только скажите.
— Нет, мистер Вагнер. Ничего такого не требуется. Мы живем в просвещенный век, и нами движут природа и философия.
— ООООУУУУУУУУУУУУУУ! ОУУ ООООУУУУУУУУУУУУ!
— Заткните ему рот!
— Меня зовут Адам. Я принес тебе молока. Не пролей. Это молоко. Свежее молоко. Коли имеешь деньги, можешь купить тут все, что хочешь. Будешь вести себя хорошо, с тебя снимут цепи и выпустят гулять по галереям. Я сижу здесь уже триста девятнадцать ночей и триста двадцать дней. Меня освободят, когда мир излечится от безумия. Они безумнее нас с тобою, друг мой, только ты им этого не говори. Говори лишь то, что они хотят от тебя услышать. Они все слабаки. А ты пей, ибо, чтобы быть сумасшедшим, нужны силы.
— Дайер!
— Отвечай!
— Ты будешь сегодня говорить?
— Да нет да нет да нет да нет…
— Что он говорит?
— Говорит, что будет.
— Выть не станешь?
— Нет.
— Воют, сударь, собаки. Откуда у тебя на руках эти следы?
— Не помню.
— Заметьте, Вагнер, сумасшедший — очень хитрое создание. Держу пари, это он сам себя разукрасил. Кто такая Мэри?
— Не знаю.
— Экий лжец. Надеюсь, ты хоть семью-то свою помнишь?
— Они все умерли.
— А друзья? И у сумасшедших бывают друзья.
— У меня их нет.
— Дайер, ты хочешь гулять без цепей по галереям?
— Очень хочу, сэр.
— Что бы ты отдал за это?
— Но у меня ничего нет.
— А если б было, что бы ты отдал?
— Все.
— Все — это слишком много, сэр. Ответ безумца. Ха! Вот он и попался, Вагнер. Больной ведет себя прилично, слушается?
— Бывают и хуже.
— Что ж, посмотрим. Даю ему еще месяц. Если будет молодцом, кандалы снимем. Велите постелить ему свежей соломы. Что за страшная вонь! Моя собака и то побрезговала бы сюда войти.
— Наверно, мне суждено умереть здесь, Адам.
— Многие поначалу так думают.