Жажда боли Миллер Эндрю
— Значит, мы больше не будем сумасшедшими, потому что поженимся.
— Ты ведь меня не знаешь, Джем. Я не всегда могу отвечать за себя. Через месяц я вновь окажусь или здесь, или в Тайберне[52] с веревкой на шее.
— Я помогу тебе.
— Это ты-то, который и себе едва ли поможет.
— Дот!
— Тише, Джем! Лучше займись вот этим.
Она откупоривает бутылку из непрозрачного зеленого стекла. Он берет и злобно глотает. Это не вино. Захлебнувшись, он выплевывает то, что не успел проглотить. Внутри разливается тепло.
— Бренди?
Дот отбирает бутылку. Джеймс следит за глотательными движениями ее горла. Раньше он никогда не понимал, зачем люди так пьют. Безобразная и непонятная привычка чуждого ему мира. Он так никогда не делал, в этом не было нужды. Теперь же, когда она снова передает ему бутылку, он с жадностью ждет своей доли. Бутылка пуста, они лежат обнявшись на куче рубашек, и дыхание их горячим облаком стоит над головами. Свеча, пожирая себя самое, горит все слабее, пламя трепещет и рвется в воздушных струях, по комнате скачут тени. Они дремлют, пробуждаются, снова засыпают. Джеймс слышит грохот экипажей, отдаленные звуки собачьей драки; слышит шаги по коридору. Он неуклюже высвобождается из объятий Дот. Его движения упорны, но замедленны, как у человека, раздевающегося под водой. Он хочет задуть свечу, чтоб их не выдал свет. Но до свечи не так-то легко добраться. Он дотрагивается до язычка пламени, обжигается, свеча гаснет, и лишь на кончике фитиля остается красное пятнышко.
— Что там такое, Джеймс? — спрашивает Дот.
При этих словах открывается дверь. Сначала не разобрать, кто там. Человек с лампой, два человека с лампами, может, больше. Наконец в комнате появляется О’Коннор. Блеск и звон цепей.
Бренди смягчило боль, да и сам О’Коннор, по правде сказать, был слишком пьян, слишком расслаблен, чтобы избить их как следует. Несколько пинков, дюжина ударов палкой, отвратительных, но вполне сносных. Джеймс учится выживать, терпеть боль, открывает в себе зачатки мужества. Его учитель — любовь.
Он лижет пальцы, наклоняется и тихонько поглаживает стертую кожу на ногах под кандалами. Цепи, оковы. «Железные подвязки» — так их называли во флоте.
Благодарение Господу, на него не надели смирительную рубашку, не заковали руки. Дот тащили довольно тихо. С обеих сторон шли санитары, а захмелевшая Дот сонно оглядывалась, улыбаясь. Она ничего не говорила. Но Джеймс слышал, что она смеялась, когда ее волокли в женский флигель.
Джеймс рисует в своем воображении Дот: она сидит в камере, тоже закованная в кандалы, ей жарко, но она думает о нем, точно так же, как и он о ней. От жары не уснуть, и Джеймс увлеченно строит планы на будущее.
Смотрит на то, какими стали его руки. А вдруг когда-нибудь ему удастся вновь обрести свое искусство, свой дар? Не могло же все исчезнуть бесследно. Почему бы не стать костоправом в главном городе какого-нибудь графства? На севере или далеко на западе. Подальше отсюда и подальше от всякого тщеславия. Латать фермеров, отворять кровь местному сквайру. Понадобятся всего лишь лошадь да терпение для разъездов по графству. Он мог бы сам делать пилюли, как учил его когда-то мистер Вайни, Дот продавала бы яйца и всякую всячину, они ездили бы вместе в церковь в маленькой повозке и жили бы как Адам, который никому не враг.
Эти фантазии греют его, словно бренди. Он закапывается в грязную солому, кладет ноги так, чтобы было не слишком больно, и лежит, переживая долгую ночь и обдумывая подробности своего будущего счастья. Ближе к рассвету он встает и бредет к окну. Справа, над Бишопсгейт-стрит, над Аллеей Полумесяца и Лондонским работным домом, по небу расходятся жемчужные прожилки. Он ждет, прислушиваясь к колоколу голландской церкви, крику птиц, сперва нескольких, что летят далеко друг от друга, крику какому-то нерешительному, словно птицы боятся, что рассвет их обманывает, а может, пребывают в страхе перед великой тишиной простирающегося под ними Лондона. Потом сотни птиц начинают кричать все разом, порождая сложнейшее многоголосие, и воздух дрожит от их гомона. Ему вдруг кажется, что он никогда раньше не слышал птиц, никогда не видел рассвет. Никогда так раньше не плакал. Мир хорош. Это восхитительно.
11
Постепенно правда выходит наружу. Шушуканьем, слухами. Сокровенностью лжи. Как ее увели в камеру, как она дралась. Как ее скрутили и заковали в цепи — и руки, и ноги, — потом надели стальной ошейник, прикреплявшийся цепью к кольцу в стене камеры. Как ее бросили там, а она плевала им вслед, проклиная их и призывая ад в свидетели.
Утром обнаружили, что она сидит, прислонившись к стене и вытянув вперед ноги. Ее шея, зажатая ошейником, свернута набок, глаза полуоткрыты, сквозь зубы торчит язык. С нее снимают цепи, при первом же прикосновении к холодному телу понимая, что она мертва. Одна женщина видит из галереи, как Дот поднимают и кладут на соломенную постель, и прежде, чем до женщины успевают добраться и заставить замолчать, она своим криком разносит ужасную весть. Крик этот, подхваченный другими обитателями больницы, проникает сквозь закрытые на засов двери и железные решетки. Санитары, боясь за свою жизнь, покидают флигель, но через полчаса человек десять возвращаются с веревками и дубинками. Впереди процессии шагает небритый врач. Обследовав тело, он объявляет причину смерти: апоплексический удар, что частенько случается с сумасшедшими. Чего еще можно было ожидать от такого буйного создания, как Дороти Флайер. Врач велит держать камеры на запоре. Завтра, как можно скорее, они ее похоронят. Он уже собирается уходить, когда узнает, что какой-то сумасшедший в мужском флигеле убивает О’Коннора.
О’Коннор сидит на ступеньках лестницы. Он не может говорить, ибо у него сломана челюсть. Шея и плечо перепачканы кровью. Мочка левого уха откушена. Он показывает ее — кусочек человеческого мяса лежит на ладони. Потом он тычет пальцем в сторону камеры Джеймса Дайера. Джеймс лежит на полу камеры, судя по виду, спокойно. Спрашивает врача, правда ли это. Поначалу врач не отвечает, но, напротив, сам задает вопросы, а именно: зачем он набросился на О’Коннора? Кем была для него Дороти Флайер? Наконец, решив, по-видимому, закончить этот разговор и пойти к себе вкусить привычных утренних удовольствий, признает, что это правда. У нее случился мозговой спазм. Она умерла. Затем с раздражением вновь повторяет это слово.
— Умерла! — кричит он.
При этом втором «умерла» врач наблюдает любопытную перемену, происходящую с пациентом, словно у того внутри вдребезги разбился стеклянный стержень. Он слышит негромкий, но долгий выдох, затем следует полная неподвижность, и вдруг лицевые мышцы Дайера сводит спазм, какой бывает при некоторых видах отравления. Не следует ли надеть цепи на руки больному, спрашивает Вагнер. Врач качает головой и уходит со словами:
— Мои цепи будут похитрее ваших, мистер Вагнер.
На следующее утро Адам стоит рядом с Джеймсом у окна его конуры. Оба смотрят на похоронную процессию: капеллан, Долли Кингдом, Пассмор и несколько неизвестных, нанятых, чтобы опустить гроб в могилу. Наспех собранный кортеж тянется от ворот и сворачивает к больничному кладбищу, что неподалеку от Нью-Брод-стрит. Лошадь тащит повозку с гробом. Увидеть погребение невозможно. Через полчаса капеллан и санитарки возвращаются назад. Нанятые неизвестные едут, покуривая, в пустой повозке.
12
Слабительными его доводят до истощения. Рвота и волдыри у него на коже хуже, чем когда он впервые оказался в больнице. Он не может принимать пищу. Санитары льют ему в горло бульон, его рвет обратно в миску, и ему вливают тот же бульон второй раз.
Она ничего ему не оставила. Ни медальона, ни безделушки на память, ни письма. Не сказала ни слова на прощание. Ничего, что могло бы его утешить, придать силы. Что делать Джеймсу с этой любовью? Куда пойти? Она разлагается у него внутри. Он сам разлагается.
У больничного цирюльника Джеймс крадет бритву. Лезвие ржавое, но режет еще неплохо. Он ее бережет. Прячет в башмак. Если бы даже Дот спрятали от него на двадцать или тридцать лет, он бы выдержал. Его убивает бесповоротность.
На лицо садятся мухи. Пусть себе ползают. Потом мухи исчезают. Становится холоднее. Ветер цепляется за оконные решетки. На довольных собою посетителях, брезгливо проходящих мимо дверей камер, надеты шубы и теплые пальто. Однажды утром на серой соломе, служащей ему постелью, он видит изморозь. Выглядывает в окно. Мурфилдз покрыт выпавшим за ночь снегом глубиною в несколько дюймов. Компания ребятишек играет в снежки у пруда. Два человека с тюками на спине, черные и маленькие, как насекомые, бредут в сторону города, и позади них тянется еле заметный след. Один человечек спотыкается, другой останавливается, идет назад и протягивает руку, чтобы мог опереться тот, что споткнулся. Как медленно они идут! Что там лежит в этих тюках, из-за чего решили они предпринять столь трудное путешествие?
И вдруг совсем неожиданно для себя Джеймс вспоминает, как смотрел на другого человека, так же медленно идущего по снегу. Это пастор брел тогда к лесу неподалеку от монастыря. Толстый, добродушный пастор остановился, обернулся и помахал ему рукой.
13
В Рождество мистер Роуз устраивает концерт. Санитары ведут Джеймса вниз, в ту залу, где когда-то он репетировал пьесу. Из-за спрятанной в башмаке бритвы он сильно хромает. Когда его проводят перед Роузом, дабы тот оценил творение их рук, Роуз делает шаг вперед и, поклонившись, произносит с печальным видом:
— Мне очень жаль видеть, что вы не слишком-то хорошо себя чувствуете, сударь. Если эти джентльмены позволят, я бы попросил вас сесть вот здесь, в первом ряду.
После того как все помешанные собрались и были утихомирены тычками и свирепыми взглядами, Роуз представляет собравшимся Фаустину Бордони, худощавую женщину в расшитом стеклярусом платье, бывшем чрезвычайно модным в 1730 году. При движении она издает звук подобно кораблю, разрезающему морскую гладь. Это скрип корсета на китовом усе, шелест ярдов шелка и тафты. У нее сонное и величественное лицо; бумажная кожа нарумянена и покрыта мушками; карие глаза блестят из-под тяжелых век. Толстый молодой человек аккомпанирует ей на фортепьяно. Голос ее тих, но весьма нежен. Сумасшедшие тронуты. Больной по имени Клапп, вскочив со скамьи, обнимает певицу. Его оттаскивают санитары. Синьора Бордони, улыбаясь, говорит по-итальянски что-то смешное толстому молодому человеку и снова начинает петь, а дождь, последовавший за снегопадом, течет по стеклу, мелодично стуча в окно.
После концерта Роуз вновь разговаривает с Джеймсом, на этот раз о Дот Флайер, о том, как ценил он ее талант. Позже Джеймс замечает, что Роуз о чем-то приватно беседует с врачом. Во второй день Рождества, в «день подарков», с ног Джеймса снимают кандалы; появляется сверток с одеялами. В канун Крещения Вагнер приносит костюм темно-синей шерсти. Но Джеймс боится его надеть. Это похоже на уловку, чтобы вернуть его назад, в мир. Несколько дней полуоткрытый сверток лежит на полу. Наконец он стаскивает с себя лохмотья, стоит, дрожа, нагой, с выступающими от худобы костями посреди своей камеры, но потом все же решается одеться.
Санитары его избегают. Даже врач довольствуется лишь тем, что заглядывает мимоходом в его камеру, кивает и движется далее, чтобы упражняться в своем искусстве на тех, кто не столь заметен, не столь явно пользуется покровительством. Из башмака Джеймс достает бритву и вырезает на использованной неоднократно в тех же целях старой деревянной обшивке стен абрис сердца, два имени, свое и Дот, и рядом дату: февраль 1770 г.
— Адам?
— Говори, Джеймс.
— Я никогда больше не полюблю.
— Мы не всегда можем быть в этом уверены.
— Я никогда больше не полюблю.
— Все меняется, брат, «никогда» — слово пустое.
— Когда она умерла… твоя жена… что ты сделал, Адам?
— Сошел с ума.
— А ты любил кого-нибудь с тех пор?
— Это как дождь, брат. От него не всегда убережешься.
Джеймс ждет, испытывая почти ужас оттого, что выздоравливает, что не способен умереть от горя, что жизнь, заключенная в нем, слишком упряма.
И он ждет ее — ту женщину, что должна прийти, как в том его уверили сны. Ту, что его сотворила. Хитрую колдунью. Изо дня в день он высматривает ее через окно, пока однажды мартовским вечером не ощущает ее несомненное присутствие. Несколько человек, иностранцев, стоят у ступенек, ведущих в больничный сад. Они с восторгом разглядывают больницу, указывая руками в перчатках на детали фасада. Порывистый ветер разносит обрывки их разговора. Потом они отходят в сторону, и он видит, что она стоит позади них — темное платье и красный шарф, повязанный вокруг шеи. Нет нужды махать рукой, она и так знает, что он увидел ее. Десять минут она ждет, стоя неподвижно, словно дерево, потом уходит по направлению к Финсбери.
На следующий день она снова там. Какому испытанию подвергает она его! Неужто не понимает, что еще слишком рано? Что у него нет сил? Что он еще нездоров? Что он верит в нее больше, чем в самого себя. Но она пришла за ним. Значит, пора уходить. Подобная неизбежность приносит облегчение. Джеймс идет к Вагнеру и просит разрешения поговорить с врачом. Таковое получено. Через три дня рано поутру за ним в камеру приходит Вагнер, и Джеймс ковыляет следом сквозь двери, отпираемые гремящими ключами. Камни сменяются коврами, тьма — светом. В воздухе больше не пахнет мочой, чувствуется запах воска, вкусной еды и битумного угля. На столике у открытого окна стоит букет желтых нарциссов. Джеймсу никак не пройти мимо этого воплощения красоты и совершенства. Вагнер окликает его почти беззлобно. По его голосу ясно, что ему часто доводилось видеть людей в подобном состоянии — потрясенных цветами.
Широкая, отполированная до блеска дверь. Вагнер стучит. Их просят войти. Из-за письменного стола на Джеймса смотрит врач с одутловатым лицом и в красной бархатной шапочке на макушке. В глубине комнаты за другим столиком, поменьше, сидит секретарь в нарукавниках, защищающих рукава от чернильных пятен. Перед врачом раскрытая газета, а рядом с ней наполовину выпитая рюмка кларета, блюдо с кексами и чашечка, распространяющая густой аромат кофе.
— Что ему надобно? — адресуется к Вагнеру врач.
— С вашего позволения, сэр, — отвечает санитар, — он желает уйти из больницы.
— Уйти?
— Да, сэр. Так он сказал мне.
Врач пристально глядит на Джеймса. На мгновение их взгляды встречаются, но Джеймс сразу же опускает глаза. Он боится, что у него затрясутся колени.
— Он что же, полагает, что выздоровел? — спрашивает врач, переводя взгляд на Вагнера. Теперь уж и Вагнер смотрит на Джеймса. Стоя здесь, среди людей, от которых добра ждать не приходится, Джеймс вовсе не чувствует себя здоровым. Он боится, что чем-нибудь себя выдаст, скажет что-нибудь безумное, начнет петь, или пускать слюни, или с воплями бросится на колени. Однако понимает, что должен что-то сказать. Тишина в комнате уже опасно затянулась.
— Да, — произносит он.
Звук его голоса, почти вызывающе громкий, разбивает чары. Он поднимает глаза.
— Что это значит? — спрашивает врач. — Что означает это «да»? Хочешь уйти, Дайер?
— Да, — повторяет Джеймс.
— В таком случае, сударь, — говорит врач, выбирая очередной кекс, — что вы намерены делать, ежели я сочту возможным отпустить вас? Говорите же.
— Я буду жить тихо, — говорит Джеймс, — не буду ничьим врагом.
— Но на что вы будете жить? Как станете зарабатывать на пропитание?
Джеймс бросает взгляд на секретаря:
— Я умею читать и писать. Я мог бы зарабатывать пером…
Врач хохочет и, хлопнув рукой по столу, поворачивается в кресле:
— Нет, вы только послушайте, Прайс! Он хочет быть секретарем. Клерком! Как по-вашему, это подходящее поприще для бывшего сумасшедшего?
Потом он обращается к Джеймсу:
— Куда ты пойдешь?
— У меня есть сестра, — говорит Джеймс, удивившись собственным словам. — В Сомерсете.
— Думаешь, она будет рада тебя видеть, а? Сумасшедшего братца? И что же, ты пойдешь туда пешком?
— Да, сэр.
Следует долгая пауза, во время которой врач доедает кекс. Джеймс снова смотрит вниз, на ковер. Там какой-то особенный узор, сине-красный орнамент, от коего трудно отвести взгляд. Джеймс понимает, что в это мгновение решается его судьба.
— Мистер Прайс, — говорит врач, — пускай больной распишется в том, что покидает больницу. Коли уж он решил быть секретарем, он должен уметь написать свою фамилию.
Секретарь подзывает Джеймса кивком головы, открывает гроссбух и, развернув его к Джеймсу, протягивает перо. Пальцем указывает то место, где следует поставить подпись.
Врач снова принимается за газету.
— Можете идти, — говорит он. — Не пейте крепких напитков. Избегайте всякого возбуждения. Женщин в особенности. Конечно, за исключением сестры. Сестра вполне допустима.
Джеймс хочет что-то сказать, но не может. Он испытывает страшную усталость, как будто во время всей беседы держал над головой что-то огромное и тяжелое, вроде докторского письменного стола. Кончики пальцев вспотели. Он понимает, что, если немедленно не покинет эту комнату, от него может ускользнуть этот сомнительный дар — свобода.
Вагнер трогает его за локоть, выводит его из комнаты, потом по черной лестнице ведет к боковому выходу. Не пришлось ему попрощаться с Адамом, братьями Коллинз, Асквини. Вагнер, глядя на него, усмехается, словно все, что произошло, было озорной шуткой, в которой каждый из них играл отведенную ему роль. Обернувшись, Джеймс смотрит на свет и выходит из двери. То ли это, чего он хочет? Не лучше ли предпочесть привычные ужасы больницы неизведанным ужасам остального мира? Его неудержимо тянет куда-нибудь спрятаться, уползти в тень, забраться на дерево.
Дверь позади него закрывается. И он вздрагивает при звуке поворачивающегося в замке ключа. На мгновение Джеймс закрывает глаза и, собравшись с духом, очень медленно идет через подстриженный сад, который некогда являл собою лес неподалеку от Афин. Он ждет и надеется, что его позовут. Но вокруг тихо. Он выходит через калитку рядом с большими воротами, аккуратно закрывает ее за собой и идет, теперь уже быстрее, почти бежит, к той женщине, что ждет его в белой дорожной пыли, чтобы спасти во второй раз.
Глава седьмая
1770
«Господи, помилуй!»
«Христе, помилуй!»
«Господи, помилуй!»
Слова, как летучие мыши, кружат под темными сводами. Саймон Таппер заходится в кашле. Сидящий на скамье позади него Джордж Пейс хлопает старика по согбенной спине. Кашель стихает.
«Господь с вами!»
«И со духом твоим».
«Господу помолимся».
Прихожане, как обычно, пришли на воскресную пасхальную службу и, стоя на коленях, тихонько покачиваются из стороны в сторону, словно лодочки на волнах. Здесь, разумеется, леди Хэллам, очаровательная в своем золотисто-желтом платье. Его светлость пребывает в Лондоне — там политика, шлюхи, а может, и то и другое. Позади стоит Дидо, ее волосы — признаться, не все свои — подняты вверх с помощью заколок, жира и испанских гребней. Пастор думает: ночью ей приходится спать с проволочной клеткой на голове, как будто это вовсе не прическа, а дикий зверь. Какой милый сегодня у нее веер. Золотые звезды на ультрамариновом небе. Модный, а главное, и вправду нужный в такую погоду. В церкви тепло. Вскоре старики начнут засыпать.
«Боже Всемогущий, Который через Единородного Сына Своего Иисуса Христа попрал смертию смерть и отворил врата жизни вечной…»
На том листе, где пастор мысленно ведет счет всему доброму и дурному в своей жизни, в настоящий момент наличествует небольшой перевес в графе дурного. Ему никак не справиться со своими запорами, с этим не поспоришь. Верно и то, что вчера вечером у них с Дидо вышла неприятная ссора по поводу отдельных пунктов расходов по хозяйству. То, что произошло, не назовешь обычным препирательством. Слова, которые лучше было бы вовсе не произносить, были высказаны обеими сторонами, и пастор ушел спать, мучимый угрызениями совести; он долго ворочался в постели, пока наконец не вылез из-под теплого одеяла и, взяв перо, не нацарапал извинение на клочке бумаги и не подсунул оный под дверь сестриной комнаты, заметив при этом, что и у нее тоже горит свет. Приходится также признать, что на эту Пасху он снова не ощущает в своем сердце надлежащей веры; такая пустота, воцарявшаяся временами в душе, тревожила его и раньше, но нынче он переносит ее легче, чем постоянные запоры. Господь играет с ним в прятки. Однако опыт научил пастора, что в конце концов он обретет путь, возвращающий его к Богу, что лучше спокойно лежать на поверхности вод, нежели, предавшись панике, барахтаться в волнах.
Противопоставить этим неприятностям можно следующее: отелилась его добродушная корова Руби. Новость принес Пейс, явившись во время завтрака, и руки у него были все еще скользкими и влажными после приема родов. Все они — пастор, Дидо, миссис Коул и Табита — тут же отправились в хлев, куда за день до того привели корову. Великолепное зрелище! Длинный коровий язык лижет теленка, а тот дрожит, слегка оглушенный своим появлением на свет…
Потом есть еще его сад, пробужденный к жизни весною, красные, питающиеся земными соками цветы, фруктовые деревья, густо усеянные цветами, в чьих сложенных чашечками лепестках собираются дождевые капли. В предыдущее воскресенье он видел, как Сэм потихоньку засовывает кончик языка внутрь этих чашечек. Сперва это показалось ему занятием весьма странным — мальчик, стоя на цыпочках, сует язык в цветы. Но позже, когда Сэм ушел, пастору самому захотелось проделать то же самое. Впрочем, он побоялся — вдруг кто-нибудь да заметит?
«Всемогущий Боже, Отче Господа нашего Иисуса Христа, Творец сущего всего, человекам всем Судия: знаем мы в сокрушении о множестве грехов и беззакониях наших, что мы в скорбях не единожды совершали…»
Посреди этой фразы он вдруг отчетливо представил себе, как замечательная миссис Коул в поварской блузе, благоухающей кухонными парами, орудует ножами, поворачивает вертел и подбрасывает дрова в огонь. Сегодня, думает он, и мысль эта подобна победному звуку трубы, — нам подадут на обед голову поросенка! Голову поросенка, телячью ножку и спаржу с грядки мистера Аскью…
«Дай нам, Всемилостивый Боже, вкусить Плоть Сына Твоего и Крови Его испить, дабы греховные тела наши очищены были Телом Его…»
До чего черствый хлеб. Надеюсь, не будет никаких сюрпризов. Блаженны долгоносики.
«Господь с вами!»
«И со духом твоим».
«Горе имеем сердца».
«Имамы ко Господу».
Свет, эти пронизанные пылью потоки, что заканчиваются цветными бликами на каменном полу, вдруг исчезает, скрытый проплывающим мимо облаком. Пастору более не видно, что там, в глубине нефа, но он смутно чувствует, что открылась, а потом быстро закрылась дверь и что кто-то встал в проходе. Он читает молитву Господню. Потом «Мир Господен буди со всеми вами».
«И со духом твоим».
Миссис Хэллам, подобрав платье, поднимается и подходит к ограде. Чуть позади нее следует Дидо, затем Астик со своей капризной дочерью Софи, далее следует доктор Торн, поправляя трущие в шагу бриджи.
Облако уплывает. Свет разливается по всей длине прохода, и его преподобие, преломив хлеб для леди Хэллам, вдруг видит, кто это вошел в церковь. Он узнает ее сразу, но не верит своим глазам: не может быть, чтобы это была она, здесь, в его церкви. Эта женщина, бесповоротно принадлежащая другому миру.
Пастор тихонько прочищает горло. Смотрит вниз. Леди Хэллам вполне доброжелательно поднимает брови. Трижды стучит в груди его сердце, пока он пребывает в растерянности, будучи совершенно не в силах вспомнить, где он и что делает. Потом кладет хлеб в ее протянутые ладони.
«Тело Христово приимите…»
Одними глазами Дидо спрашивает: кто это? Пастор, наклонившись к самому ее уху, шепчет: «Ее зовут Мэри. Она чужестранка. Сядь рядом».
В глазах других прихожан тоже читается немой вопрос. Торн усмехается, словно в явлении незнакомой женщины есть что-то в существе своем непристойное. Служба оживляется. Предположения, опровергающие одно другое, кочуют от скамьи к скамье вместе с молитвой, заглушаемые гулом дурного пения. Прихожане не слишком-то скромно поворачивают головы, чтобы разглядеть эту странную чужачку. Отчетливо произнесенное слово «цыганка» доносится до уха пастора.
«Мир Божий, всякое понимание превосходящий, да сохранит сердца и помышления ваши в знании и любви Господа…»
Наконец двери растворяются. Наполненный весенними запахами воздух долетает до пастора, допивающего остатки вина. Если б можно было, он с удовольствием налил бы себе еще, хоть вино и никудышное. Вытерев край кубка тряпкой, он спешит по проходу в развевающихся ризах. Долго смотрит на Мэри, потом быстро кивает и, обращаясь к Дидо, говорит:
— Я сейчас вернусь. Подождешь меня здесь, ладно?
— Понимает ли она нас? — спрашивает Дидо.
Оба глядят на Мэри, которая без особого интереса рассматривает святого Георгия, убивающего змия, в витраже восточного окна. Похоже, она понимает, что должно еще произойти какое-то действо, какое-то чудо, а уж потом они сделают то, что ей нужно.
— Ежели хочешь, — предлагает пастор, — попробуй у нее что-нибудь спросить.
Заметив мелькание желтого цвета у двери, пастор поворачивается и идет туда. Дидо искоса разглядывает Мэри — высокие скулы, глаза цвета мокрой древесины. Дидо не испытывает никакой тревоги, напротив, присутствие Мэри, как ни странно, действует на нее ободряюще.
С десяток прихожан, задержавшись на дорожке церковного кладбища, читают на покосившихся могильных памятниках знакомые имена. Время от времени они поглядывают на двери церкви. Леди Хэллам, приветливо улыбаясь его преподобию, замечает, что на службу нынче пришло очень много народу.
— Одним человеком больше, чем я ожидал, — отвечает пастор.
— Ах да, действительно, — говорит леди Хэллам, словно совершенно позабыв о странной гостье.
Подходит Торн. Жмет пастору руку.
— Прекрасная служба, ваше преподобие.
Пастор кивает, бормочет слова благодарности. Снова эта ухмылка. Заметив холодный взгляд леди Хэллам, Торн удаляется, помахивая тростью, словно кот хвостом.
— Интересно, — тихо говорит пастор, — догадались ли вы, кто она?
— Кажется, да. Мы украдкой взглянули друг на друга, когда я выходила из церкви. Какие у нее глаза! В точности как вы описывали в своем письме… откуда бишь вы его прислали… из Риги?
— Вероятно, из Риги. Признаюсь, леди Хэллам, я был поражен как никогда, хотя, думаю, у нее вообще особый дар удивлять людей.
— Вам придется многое объяснять. — Широкая улыбка, искренняя и сочувствующая. — Быть может, будет лучше, если вы вовсе ничего не скажете. Не забывайте, что и вы и ваша сестра всегда вправе рассчитывать на всяческую поддержку с моей стороны.
— Я всегда помню об этом. Вы очень добры ко мне. То есть к нам.
— Я ваш друг. А теперь мне пора. Постараюсь увести за собой любопытных. А вы навестите меня в ближайшее время.
Она протягивает руку, которую пастор берет в свою; одна, вторая… третья ускользающая секунда.
— Ну, Мэри, — говорит пастор, — вот уж удивила так удивила!
Опустив руку в карман передника, Мэри достает какие-то прессованные листья, быстро сует в рот и жует, точно это табак.
— Знаешь ли ты что-нибудь о докторе Дайере? Где он обретается?
Она встает и медленно выходит из церкви. Пастор делает движение, словно желая ее позвать, но Дидо, дотронувшись до его руки, говорит:
— Она хочет, чтобы мы шли за ней…
Они идут за Мэри по дорожке среди кустиков желтых нарциссов, через калитку, потом по тропке вдоль церковной стены, огибая покореженный сломанный остов ворот — ставший ныне подпоркой для тянущихся вверх сорняков, — и входят во фруктовый сад. Земля эта принадлежит вдовцу Мейкинзу, чьи сыновья отправились путешествовать по свету, и дома осталась одна полоумная дочь. Яблоки в этом саду либо гниют, либо поедаются ребятишками. Летними вечерами здесь прогуливаются влюбленные. Иногда, по дороге домой после вечерни, пастор слышит их вздохи.
За юбки Дидо цепляется трава. Рой мух злобно взлетает с кучи человеческого кала. Слышно жужжание пчел, и в воздухе пахнет диким чесноком. На мгновение они теряют из виду Мэри, которая петляет по извилистым аллеям, сквозь синие тени, сквозь ливнем сыплющиеся цветы. Она вполне может исчезнуть, думает пастор, будто заяц в норе. Но они все же настигают ее — под деревом, что немного больше других. Она указывает пальцем вверх, в самую крону, сразу став похожей на некую аллегорическую фигуру на холсте. Дидо и пастор смотрят вверх. Чей-то башмак, нога, серая рубашка. Очень худое и бледное лицо, обрамленное бесформенной колкой черной бородой с проседью.
— Доктор Дайер! — восклицает пастор. — Какая приятная неожиданность. Я уж боялся… то есть от вас не было никаких известий. Здоровы ли вы, сударь? Не спуститесь ли к нам? Там, наверху, ветки уж больно тонки.
На него смотрит лицо. Какая поразительная, жуткая перемена! Что за болезнь смогла сотворить такое с человеком?
— Это доктор Дайер? — спрашивает Дидо.
— Да, — тихо отвечает пастор. — То, что от него осталось. Доктор Дайер! Это я, преподобный Лестрейд. Вы, конечно, меня помните? Нужна ли вам моя помощь?
Голос, едва различимый, летит вниз из древесной кроны:
— «…Щегленок… зяблик… воробей… кукушка с песнею своей… которой… человек в ответ… сказать не часто смеет… нет…»
— Что это, песня? — спрашивает Дидо.
— «Эй, черный дрозд, эй, черный хвост… оранжевый носок… и сладкозвучный певчий дрозд…»
Пастор замечает две детские головки, выглядывающие из-за ствола. В одном мальчике он узнает сына пономаря Сэма Кларка.
— Сэм! Послушай-ка, дружок, поди сюда. Я не буду тебя ругать.
Мальчик подходит, переводя взгляд с пастора на дерево, потом с дерева на Мэри.
— Ты быстро бегаешь, Сэм?
— Так себе.
— Ничего, справишься. Беги в трактир Кэкстона. Найдешь там Джорджа Пейса. Скажи ему, чтобы взял в ризнице лестницу и принес сюда, в сад. Скажи, она мне нужна сейчас, а не после того, как он допьет свой портер. Погоди! Особенно не шуми и не рассказывай никому, что здесь видел. Нам любопытные не нужны. Ну, теперь отправляйся.
Они следят за убегающей фигуркой: пятки так и мелькают по траве. Мэри сидит на корточках у корней дерева.
— Боюсь, он упадет, — говорит Дидо. — Он может насмерть разбиться. Не залезть ли тебе к нему, Джулиус?
— Ну, пожалуйста, рассуди здраво, Диди. Даже если бы я до него добрался, какой толк застрять нам обоим на дереве? А что я сверну себе шею, ты не боишься?
— Раньше ты так ловко лазал по деревьям.
— Вот именно: раньше. Тому уж лет тридцать. Помню, сестричка, как ты сама забиралась на тот огромный вяз, что рос за батюшкиным домом.
— Правду говоришь, забиралась. Но когда девочки становятся дамами, они не могут столь же вольно распоряжаться своим телом. Так требует обычай.
— Ну уж не все.
— Как ты груб, Джулиус. Когда ты так рассуждаешь, то теряешь всякую привлекательность.
Они ждут, наблюдая за тенями и наслаждаясь спокойствием воскресного дня. Время от времени сверху доносятся обрывки хриплой песни, шепотом произносимые стихи.
Возвращается Сэм. Он шагает впереди, как маленький барабанщик, а за ним, насупившись, бредет Джордж Пейс с лестницей на спине.
— Молодчина, Сэм. Спасибо, Джордж. Я помогу тебе влезть. Вон там, видишь? Осторожно. Его зовут Джеймс Дайер. — Пастор держит лестницу. — Можешь добраться? Дотянулся?
Джордж Пейс спускается вниз один.
— У него кишмя кишит. В бороде. Я видел. И еще от него воняет хуже, чем из мусорной кучи.
— А ты бы хотел, чтоб мы оставили его сидеть там, на суку? Во имя всего святого, Джордж, от тебя требуется только спустить его вниз. Жениться на нем не обязательно.
— При всем уважении к вам, сэр, я не желаю его трогать. По мне, так он заразный, чумной.
— Чумной? Ты что же, изучал симптомы этой хвори, когда отдыхал, расставив силки для птиц леди Хэллам?
— Не разглагольствуй зря, Джулиус, — говорит Дидо, — коли он отказался его снимать, то все равно не станет.
— Неужто ты предлагаешь свою помощь, сестрица?
— Но Джордж, может быть, прав. А вдруг он заразный? Такое вполне вероятно.
— Так что же, по-твоему, следует оставить его сидеть на дереве? Вижу, придется мне действовать самому. У нас всегда так.
Как был в рясе, в которой служил воскресную службу, пастор начинает подниматься по прогнувшейся под его тяжестью лестнице, все выше и выше, переставляя одну за другой руки и чувствуя страшную сухость во рту. Зацепившийся за ветку парик, словно убитая птица, падает к ногам Дидо.
— Доктор Дайер?
У носа пастора появляется лодыжка, которую он тут же хватает.
— Доктор Дайер! Надобно снять вас, сударь. Нельзя там оставаться. Поставьте ногу ко мне на плечо. Нет, вот так… ух… давайте же, сударь… теперь другую, потихоньку… осторожно, осторожно — держи лестницу как следует, Джордж! Так, пошли… хорошо, сударь, вот сюда… так… еще… так… ох… еще немного… вот… теперь… Помоги же, Джордж, черт бы тебя побрал со всеми твоими потрохами! Так… еще одна ступенька… так… все, сняли… слава Тебе, Господи!
— Браво, братец!
Пастор требует назад свой парик и, нахлобучив его, мысленно сам себя поздравляет. На траве у ног Мэри, свернувшись калачиком и тяжело дыша, лежит Джеймс Дайер. Теперь стало окончательно ясно, насколько он изменился. Пастору кажется, что доктор похож на человека, пережившего кораблекрушение, жизнь которого спасена, но едва-едва теплится. Его преподобие встает рядом с ним на колени. Насчет вшей Пейс оказался прав.
— Можете вы идти, сударь? У церкви есть тележка. Отсюда совсем недалеко.
Дома их уже ждут: приглашенный на обед мистер Астик с дочерью; Сэм, который побежал напрямик через поля и сообщил о происшествии; миссис Коул и Табита, с тревогой выглядывающие из двери кухни.
Астик выходит вперед и берет под уздцы лошадь, потом направляется к тележке, чтобы помочь дамам выйти.
— Это доктор Дайер, — представляет Джеймса пастор.
Астик смотрит на доктора. Человек в тележке напоминает ему пленных, которых он видел после сражения под Плесси в 1757 году. Людей, чьи бороды, казалось, росли прямо из черепа, с невероятно огромными глазами, видящими то, что недоступно взгляду сытых.
— У него вши, — шепчет пастор Астику, протянувшему руки, чтобы помочь снять Джеймса с высокого сиденья.
— Не беда, — отвечает тот.
Астик человек сильный и легко снимает Джеймса с тележки.
— Миссис Коул, — спрашивает пастор, — комната, что рядом с моей, пригодна для проживания?
— Господи, там же не застлана постель, да и проветрить я не успела…
— Проветрить сейчас не самое главное, миссис Коул. Табита, ну-ка быстро принеси постельное белье. Миссис Коул, не могли бы вы приготовить немного бульону или же, — заметив, что она собирается возразить, — любое из ваших самых питательных жидких блюд, только побыстрее. Где Мэри?
Мэри сидит, прислонившись спиной к стенке сарая, с опущенной головой. Ее обнюхивает кошка.
— Бедная женщина, — говорит Дидо. — Она в изнеможении. Мы с мисс Астик о ней позаботимся.
— О боже! — восклицает семнадцатилетняя мисс Астик. — Я никогда не ухаживала за незнакомыми женщинами.
Пастор и мистер Астик, взявшись с двух сторон, поднимают больного вверх по лестнице, входят в комнату, где Табита, стеля простыни, обдувает их ветерком, и усаживают доктора на пыльное кресло у камина.
— Бороду следует сбрить, — говорит Астик, — и вообще все волосы. Ежели вы снабдите меня бритвой, ваше преподобие, я сам возьмусь за дело. И дайте горячей воды. Глядите! Вон она, у вас на рукаве… Позвольте мне…
Астик давит насекомое большим и указательным пальцами. «Поразительно, — думает пастор, неся из своей комнаты бритву, — как неожиданные происшествия могут раскрыть характер человека. Каким хорошим солдатом, наверное, был Астик, хорошим солдатом-христианином. Я рад, что зову его другом».
Они раздевают больного, сворачивают одежду в узел, чтобы сжечь, и бреют его, словно труп. Джеймс и впрямь похож на труп: такой же бледный, бледный и желтый. Пока они заняты бритьем, Джеймс смотрит в потолок. Дышит слабо и часто. Сэма опять посылают с поручением, на этот раз к доктору Торну. Вши копошатся даже у Джеймса в бровях. Брови сбривают, вшей давят.
В дверях появляется миссис Коул с чаем. Пастор, подойдя к ней, забирает чай, дует на него и пытается из ложки влить немного сквозь шершавые губы Джеймса. Но чай течет по подбородку больного.
— Кажется, мне никогда не приходилось кормить человека с ложки.
— Ерунда, — отвечает Астик, — сегодня утром вы накормили целую церковь, ваше преподобие, хлебом и вином.
— Это верно, сэр. Но сейчас мне чертовски трудно. Все льется мимо.