Мой загадочный двойник Харвуд Джон
Нет, не кромешный. Высоко надо мной вдруг вспыхнула звезда, ярко-желтая звезда. Нет, не звезда, а фонарь — он спускался к нам, раскачиваясь, и чьи-то голоса выкликали наши имена.
Я отделалась лишь жестоким насморком и продолжительным ознобом, но тетушка слегла с лихорадкой. Несколько дней она провела в бреду, между жизнью и смертью, а ко времени, когда жар спал, легкие у нее сильно ослабли. Нас разместили в доме священника, в смежных комнатах, и за нами ухаживали Эми и миссис Бриггс, присоединившиеся к нам с любезного разрешения мистера Аллардайса.
Если бы коттедж уцелел, думаю, тетя Вайда оправилась бы. Из ее невнятного бормотания той ночью на тропе я почему-то заключила, что она знает о постигшей наш дом участи. Но первое, что она спросила у меня, придя в сознание, было: «Когда мы вернемся домой?» Сказать правду у меня не хватило духу, и я ответила: «Не сейчас, тетенька. Сначала тебе надо окрепнуть».
Позже утром я отправилась на мыс и долго стояла в бледных лучах солнца на самом верху тропы, глядя вниз. Вокруг места, где сидели мы с тетушкой, все еще ясно виднелись перепутанные отпечатки ног, оставленные нашими спасителями. Пятьюдесятью ярдами ниже тропа обрывалась на новом крае утеса. Самой осыпи видно не было; от нашего дома и сада не осталось и следа — лишь пустой воздух да мерно набегающие на берег волны далеко внизу. Все наше имущество: одежда, книги, мебель, матушкина шкатулка для драгоценностей, сундук с матушкиными вещами — абсолютно все, кроме броши и бювара, было погребено под сотнями тонн земли и камней. Я мучительно гадала, долго ли мне удастся скрывать от тетушки правду, но в мое отсутствие кто-то, должно быть, проговорился, ибо, когда несколькими часами позже я вернулась, она взяла мою руку и прошептала: «Все в порядке, дорогая. Я знаю».
С того дня она перестала бороться за жизнь. Прежняя тетя Вайда, едва почувствовав силы, немедленно встала бы с постели и оделась, досадливо отмахнувшись от возражений и заявив, что нет лекарства лучше прогулки на свежем воздухе. Теперь же она довольствовалась тем, что полулежала в кровати, обложенная подушками, и безучастно наблюдала за последними осенними листьями, кружащими в воздухе. Наши окна выходили на другую сторону от моря, но тетушка никогда не интересовалась, как оно там поживает, и никогда не спрашивала, как сейчас выглядит место, где раньше стоял наш коттедж.
Еще она перестала чураться прикосновений: больше не отдергивала руку и не каменела, когда я ее обнимала, а спокойно принимала объятие. Даже мистер Аллардайс, дряхлый и немощный старик, частенько держал тетушку за руку, когда сидел с ней. Мы делали вид, будто она идет на поправку, но с течением дней дыхание ее становилось все более затрудненным, а когда она спала, я постоянно слышала тихие булькающие хрипы. Жидкость в легких, сказал доктор; ничего нельзя поделать, кроме как держать больную в тепле и уповать на лучшее.
Как-то зимой тете Вайде вдруг немного полегчало. Она проспала бльшую часть дня, а по пробуждении попросила травяного отвара и потребовала усадить ее прямо, подложив под спину подушки. Тетушкина рука, лежащая в моей, была ледяной — как всегда в последнее время, сколь бы старательно мы ни отапливали комнату.
— Тебе следует поехать к твоему дяде, — промолвила она.
— Но ты же всегда говорила, что терпеть не можешь Лондон, тетенька.
— Я имею в виду — после моей смерти.
— Ты выздоровеешь, — твердо возразила я. — А потом мы найдем другой коттедж — на сей раз подальше от обрыва — и заживем, как прежде.
— Нет, голубушка, не выздоровею. Ну-ну, не надо слез! Я прожила хорошую жизнь и рада, что последние годы мне посчастливилось провести с тобой.
— Пожалуйста, тетенька, не говори так…
— Выслушай внимательно, это важно, — резко перебила она, на миг становясь собой прежней. — У меня было все записано, но теперь бумаги покоятся под завалом.
Я вытерла глаза и постаралась успокоиться.
— Я оставила кое-какие средства слугам, разумеется. Ты будешь получать около ста фунтов в год. Извини, что не больше, но с моей смертью доход сократится вдвое, поскольку я никогда не состояла в браке. Еще есть доверительный капитал фунтов в двести, оставленный твоей матерью. К тебе должен был перейти коттедж со всем имуществом… впрочем, теперь это не важно. Если поселишься у Джозайи, сможешь откладывать понемногу. Может, найдешь какую-нибудь работу… мы с тобой часто об этом говорили… в Лондоне больше возможностей. Имя нашего поверенного — Везерелл. Чарльз Везерелл, Джордж-стрит, Плимут. Напиши ему после моей смерти. Я назначила твоим опекуном Джозайю… тебе полагается опекун… наказала брату не ограничивать твою свободу. Так… теперь насчет брака. Мое отношение к этому делу тебе известно, но ты девушка красивая, а я никогда не отличалась привлекательностью. У тебя будут поклонники с серьезными намерениями. Если дашь кому-нибудь согласие на брак, сразу напиши мистеру Везереллу… сообщи, за кого выходишь замуж. Он объяснит… какие бумаги нужно составить.
Тяжело дыша, тетушка бессильно откинулась на подушки и закрыла глаза. Я не решилась беспокоить ее расспросами, а три дня спустя она умерла.
Я прибыла на Гришем-Ярд в знаменитом лондонском тумане, который стоял еще добрых три недели. Я привыкла к тонким легким туманам, плававшим вокруг нашего дома на утесе, и предполагала, что в Лондоне такие же, только плотнее. Но этот туман был совсем другой: ядовитый, насыщенный сажей, маслянисто-желтый днем и угольно-черный ночью, он обжигал горло и забивал легкие. Дядя весело сообщил, что это еще ничего по сравнению с позапрошлогодним туманом, висевшим над городом с ноября по март. Но даже когда через три недели туман рассеялся, улицы по-прежнему денно и нощно окутывала пелена дыма, а не дыма — так проливного дождя. Каждое утро я просыпалась с ощущением, будто надышалась угольной пылью, и меня постоянно мучили простуды.
Настроение мое, оставлявшее желать лучшего в момент прибытия, становилось все подавленнее с течением томительных недель. Дядю интересовала только книготорговля, а поскольку занимался он исключительно малоизвестными теологическими трудами, у нас с ним было мало общих тем для разговора. На любой мой вопрос о нашей семье он неизменно отвечал: «Видишь ли, Джорджина, дело было так давно, что я уже ничего не помню», — и в конце концов я прекратила расспросы. То, что я в детстве принимала за благодушное внимание, оказалось благодушным безразличием, полным отсутствием всякого интереса ко всему, что лежало за пределами книжной лавки.
Начав выходить на прогулки ближе к весне, я обнаружила, что все звуки вокруг громче и все запахи мерзче, чем я могла себе представить. В нос постоянно шибало смрадом навоза и канализационных стоков, гнилого мяса и тухлой рыбы; уши закладывало от грохота экипажей и воплей уличных торговцев. Однако крайняя острота подобных чувственных раздражителей позволяла хотя бы ненадолго забыть о тягостной атмосфере дядиного дома. Блуждая по улицам Блумсбери, я не переставала дивиться тому, сколь быстро порой здесь меняется окружение: от роскошных особняков на Белфорд-сквер до захудалых доходных домов всего лишь сотней шагов дальше. Когда я впервые увидела мертвецки пьяного мужчину в канаве, на которого прохожие обращали не больше внимания, чем на мешок угля — даже меньше, поскольку мешок угля тотчас бы прибрали к рукам, — я долго размышляла, не велит ли мне христианский долг помочь бедняге. Но уже скоро я научилась избегать взглядов встречных прохожих, ускорять шаг на сомнительных улицах, а иные из них вообще обходить стороной.
Гришем-Ярд, крохотная, мощенная булыжником площадь, выходила на Дьюк-стрит, неподалеку от Британского музея. Скромная вывеска над подворотней гласила: «Джозайя Редфорд. Покупка и продажа антикварных книг». Размещались на Гришем-Ярд и другие лавки, в том числе канцелярская, мебельная, одежная и галантерейная. Вы проходили через подворотню, похожую на короткий каменный тоннель с закопченными стенами, над которым с обеих сторон нависали верхние этажи домов, поворачивали налево и оказывались перед дверью книжной лавки, где мой дядя сидел в переднем помещении за обшарпанным бюро, когда не возился с товаром в задних комнатах.
Несмотря на сильную близорукость, он всегда точно знал, где какая книга у него лежит, и без колебаний называл цену, даже если та не значилась на форзаце. Покупателями были преимущественно степенные господа дядиного возраста — научные сотрудники Британского музея. Весь первый этаж, представлявший собой лабиринт разноуровневых комнатушек, был битком забит книгами; вдль стен везде, где только можно, стояли стеллажи от пола до потолка. Комнаты, частью безоконные, освещались газовыми лампами и обогревались двумя печами, расположенными в переднем и заднем помещениях. Дядя смертельно боялся пожара и не разрешал пользоваться открытым пламенем нигде в доме. Еще он смертельно боялся тратить деньги на что-либо, помимо книг. Я давала на свое содержание пятнадцать шиллингов в неделю (хотя оно обходилось в значительно меньшую сумму) и приняла на себя обязанности помощника по лавке, заменив мальчишку, который упаковывал посылки по утрам, но дядя по-прежнему бледнел, расставаясь даже с мелочью.
Рядом со входом в лавку, за железной оградкой, находились ступени, спускавшиеся в кухню и судомойню, а чуть дальше — крыльцо с дверью, открывавшейся в крохотную прихожую с прямой лестницей на второй этаж, к дядиным комнатам с окнами на Дьюк-стрит. Здесь же размещалась столовая зала, оборудованная кухонным подъемником; узкая черная лестница вела из нее вниз, на половину прислуги. Экономка миссис Эддоуз, сухопарая пожилая дама с серо-седыми волосами, всегда держалась очень высокомерно — с таким видом, словно делает моему дяде великое одолжение, оставаясь здесь, хотя служила у него уже лет десять, если не больше. Она готовила всего семь блюд, по одному на каждый день недели, что полностью устраивало дядю Джозайю. Остальная прислуга состояла из приходящей прачки и служанки Коры, которую я почти не видела. Кора, насколько я поняла, была последней в длинной череде сменявших друг друга служанок, но мой подслеповатый дядя, похоже, не замечал между ними разницы. Он не любил, чтобы ему за столом прислуживали, поэтому все блюда доставлялись в столовую на кухонном подъемнике. Я предпочитала самолично убирать со стола и отсылать грязную посуду в судомойню, что наверняка Кору только радовало.
На третьем этаже располагалась спальня с ванной комнатой, а на четвертом — еще две спальни. Одну из них, с окнами на запад, я сделала своей гостиной: оттуда открывался чудесный вид на крыши, а в ясную погоду между домами вдали проблескивала река. Комната была крохотная, не больше двадцати квадратных футов, с миниатюрным камином. Все ее убранство состояло из персидского ковра, выцветшего настолько, что уже и узора почти не видно; потрепанного старого кресла, которое я сама обтянула бархатом; круглого столика да двух стульев. Я собственноручно оклеила стены новыми обоями с зелеными лиственными узорами, красиво блестевшими в солнечные дни, а у окна поставила диванчик. Там я провела почти всю бесконечно долгую зиму, беспорядочно читая романы и мечтая о друге. Но где мне было искать друга? Когда потеплело, я взяла в обычай посещать Британский музей и различные картинные галереи; иногда я робко улыбалась женщинам, останавливавшимся рядом со мной, но почти все они были со спутниками или спутницами и в лучшем случае отвечали мне слабой улыбкой, прежде чем отойти прочь.
Нитон представал в моих грезах потерянным раем, и я часто подумывала о возвращении туда, только боялась, что и там буду точно так же томиться одиночеством, тоскуя о прежней жизни. Весной Эми написала мне, что она вышла замуж за своего возлюбленного и перебралась с ним в Портсмут, а миссис Бриггс удалилась на покой и поселилась у своей сестры в Филикстоу. Известие же о смерти мистера Аллардайса (даже в Нитоне зима выдалась на редкость суровая) окончательно решило дело.
Какое бы уныние ни нагоняла на меня дядина лавка, я вознамерилась приносить хоть мало-мальскую пользу, чем сидеть хандрить наверху. Дядя вел свои торговые дела преимущественно через почту, но он не любил закрывать лавку, когда уходил на распродажи или на встречи с другими книготорговцами, поэтому я вызвалась присматривать за ней во время его отлучек. Когда я поняла, какую ошибку совершила, было уже слишком поздно: дядя Джозайя отсутствовал с двух до пяти пополудни каждый божий день, и я теперь сидела хандрила не наверху, а внизу. Если бы в лавку вообще никто не заглядывал, я бы, наверное, взбунтовалась, но немногие покупатели, там появлявшиеся (в основном пожилые священники), приносили доход хоть и небольшой, но для дяди вполне достаточный, чтобы утверждать, что нам без него ну никак не обойтись.
Стоя у зарешеченного окна, за которым по-прежнему лил дождь, я отчаянно старалась вызвать в памяти еще что-нибудь, помимо тоскливых осенних дней, проведенных в дядиной лавке. Я помнила, и довольно ясно, как непрестанно думала, что еще одной зимы на Гришем-Ярд мне не вынести и что, когда мистер Везерелл наконец уладит все формальности с тетушкиным наследством (а дело почему-то затягивалось), я смогу снять со счета двести фунтов, оставленных мне матушкой, и отправиться в путешествие за границу — в Рим или Неаполь, там, по крайней мере, тепло…
Дрожа от холода, я вернулась в постель и попыталась решить, стоит ли мне дожидаться доктора Стрейкера. Мои размышления прервало появление Беллы, сообщившей с многозначительной улыбкой, что, хотя сейчас еще только половина девятого, «мистер Мардант» будет рад, если я позавтракаю с ним в гостиной.
Когда я вошла, молодой человек расхаживал взад-вперед по комнате. Он казался еще более бледным, чем накануне, и под глазами у него лежали темные тени. Однако при виде меня он просветлел лицом, отчего дыхание мое участилось.
— Мисс Феррарс, вы выглядите гораздо лучше!
— Благодарю вас, мистер Мордаунт. Я прекрасно спала сегодня. А вы?
— Боюсь, так себе. Я вообще… сплю неважно. Впрочем, не имеет значения.
Последовало короткое молчание, пока мы усаживались у камина.
— Скажите, мисс Феррарс, вы приняли решение? Насчет возвращения в Лондон, я имею в виду.
— Я подумала… пожалуй, я уеду сегодня вечерним поездом.
У Фредерика вытянулось лицо, а я тотчас осознала, что не уверена, так ли уж мне хочется уехать сегодня.
— Боюсь, в воскресенье нет вечернего поезда. Только утренний одиннадцатичасовой, а значит, вам придется выехать сразу после завтрака. Да еще погода такая скверная… Почему бы вам все-таки не дождаться доктора Стрейкера?
По окну барабанил дождь. Я представила, как уныло и безрадостно выглядит Гришем-Ярд в такой ненастный день, — а ведь впереди еще много-много туманных зимних дней… Конечно, я могу уехать завтра с утра пораньше, но покидать клинику всего за пару часов до возвращения доктора Стрейкера совсем уж неприлично.
— Я бы с радостью дождалась доктора Стрейкера, — сказала я, — если бы вы не отказали мне в любезности отправить еще одну телеграмму моему дяде — просто чтобы удостовериться… что он знает, где я.
— Мне очень жаль, мисс Феррарс, но это невозможно: телеграфная контора по воскресеньям не работает. Конечно, я могу телеграфировать завтра утром, но мы вряд ли успеем получить ответ до приезда доктора Стрейкера.
— В таком случае я…
Внутренний голос побуждал сказать «уеду завтра первым поездом», но ведь Фредерик дал мне слово, я находилась здесь на положении гостьи, и Белла была приставлена ко мне в качестве личной служанки, а не надсмотрщицы — они обидятся на меня, и с полным на то основанием. Но все равно при одной мысли о встрече с доктором Стрейкером у меня мучительно холодело под ложечкой.
— Я останусь до завтра, — наконец произнесла я. — Как вы верно заметили, погода слишком ненастная для путешествия.
Руки Фредерика, крепко сцепленные на коленях, расслабленно разжались, и лицо его вновь просветлело.
— Такой же дождь лил целую неделю, когда мы лишились нашего дома, — добавила я, совсем забыв, что про роковой оползень я ни разу прежде не упоминала.
Он взглянул на меня с вполне естественным изумлением и настойчиво попросил продолжать. Никто, кроме моей матушки, никогда не слушал меня так внимательно и так долго. Фредерик почти ничего не говорил, лишь изредка бормотал сочувственные или утешительные слова, но его внимание ни на миг не ослабевало. Когда я описывала все пережитое мною на тропе той страшной ночью, он невольно содрогнулся. К собственному своему удивлению, я говорила все свободнее, все откровеннее и под конец поведала даже о том, о чем положила молчать: как я несчастна на Гришем-Ярд и как меня страшит перспектива провести там еще одну зиму.
С минуту мы сидели в молчании, задумчиво уставившись на тарелки с остатками завтрака, который я уже и не помнила, как ела.
— Я вот думаю, — осторожно начал Фредерик, — не объясняется ли ваше появление здесь подавленным настроением, владевшим вами в Лондоне. По вашим словам, все последние дни, которые вы помните, вас не покидала мысль уехать на зиму за границу. Давайте предположим, что вы действительно отправились в продолжительное путешествие — когда и куда именно, нам неизвестно, но вы сказали своему дяде не ждать вас, допустим, до нового года. А потом… это всего лишь гипотеза, учтите… потом вы пережили несчастный случай или тяжелое потрясение и потеряли память, причем полностью… поэтому и обзавелись новыми вещами, но после всех трат какие-то деньги у вас все-таки остались. Скорее всего, вы приобрели себе все необходимое в Плимуте, перед тем как отправиться сюда. Почему вы решили назваться Люси Эштон, мы не знаем, — возможно, в глубине сознания вы понимали, что ваш рассудок сильно расстроен. Именно в Плимуте, думается мне, вы проконсультировались у врача, который и порекомендовал вам обратиться в нашу клинику. Благодаря своей отваге и решимости, столь ярко проявившимся той страшной ночью на утесе, вы сумели добраться досюда, но потом крайнее нервное напряжение разрешилось тяжелым припадком, приведшим к частичному восстановлению вашей памяти. Как я уже говорил вчера, если пережитое вами потрясение было… гм… чрезвычайно сильным — тогда понятно, почему у вас до сих пор остается провал в памяти. Если моя догадка верна, объяснение получает также и телеграмма, присланная вашим дядей, который, по вашим словам, всецело поглощен своими торговыми делами, а во всех прочих отношениях невнимателен и даже небрежен. Знать не зная о приключившемся с вами несчастном случае и его последствиях, он наверняка имел в виду: «Ваша пациентка не может быть Джорджиной Феррарс, потому что Джорджина Феррарс в настоящее время путешествует за границей». Однако, стараясь сэкономить на количестве слов, как обычно бывает при составлении телеграмм, ваш дядя написал: «Джорджина Феррарс здесь» — что имело прискорбные для вас последствия. Повторяю, это всего лишь гипотеза, но она, по крайней мере, правдоподобна, вы не находите?
— Даже более чем правдоподобна! — Я облегченно вздохнула. — Уверена, вы совершенно правы. Мне и самой приходило в голову, что я поехала в Плимут потому, что он находится неподалеку от Неттлфорда. Если я и впрямь полностью потеряла память, безотчетный инстинкт мог повлечь меня в края, где я родилась. Огромное вам спасибо, Фре… мистер Мордаунт, у меня будто камень с души свалился.
Наши глаза встретились; внезапно я осознала, что его рука, лежащая на подлокотнике кресла, находится всего лишь в футе от моей. Я потупила взгляд, но рука Фредерика оставалась в моем поле видимости. У меня пресеклось дыхание, кровь кинулась в лицо. Его пальцы медленно поползли по обивке, словно стремясь дотянуться до моих.
В следующий миг в коридоре раздались шаги, и Фредерик торопливо отдернул руку с подлокотника, а я сцепила руки на коленях и неподвижно уставилась на них, изо всех сил стараясь прогнать краску с лица. Пока Белла убирала со стола тарелки, театрально отводя глаза в сторону, я сидела, несомненно, с таким виноватым видом, будто она застала нас в объятиях друг друга. Фредерик сделал какое-то банальное замечание насчет погоды, и я ответила в таком же духе, обращаясь к камину. Прошла, казалось, целая вечность, прежде чем Белла удалилась и я осмелилась бросить взгляд в сторону Фредерика, который в тот же самый миг украдкой взглянул на меня, тоже красный до ушей от смущения. Молодой человек неловко поерзал в кресле, точно готовясь извиниться и откланяться.
— Мистер Мордаунт… — начала я, лихорадочно придумывая тему для разговора. — На самом деле я ведь плохо представляю, что такое психиатрическая клиника… как вы лечите своих пациентов, то есть.
Еще не успев договорить, я вспомнила, что здесь содержался и умер отец Фредерика, но, с другой стороны, он же сам пожелал помогать доктору Стрейкеру.
— Видите ли, мисс Феррарс, мы наших пациентов не лечим в общепринятом смысле слова. Мы можем единственно создать наиболее благоприятные условия для выздоровления. Доктор Стрейкер пришел к мнению, что душевные недуги, наблюдаемые у наших добровольных пациентов, — меланхолия, нервное истощение, апатия, болезненная тревожность и прочие подобные — практически не поддаются традиционному лечению. Он говорит, мол, лечить меланхолию ртутью или водой все равно что стрелять по мишени с завязанными глазами: если палить долго подряд, рано или поздно в цель попадешь, но лишь случайно. А вот свежий воздух, заботливый уход, питательная пища, моцион и различные занятия по душе — а прежде всего отдых от забот повседневной жизни — безусловно, способствуют выздоровлению… Мы практикуем здесь своего рода моральную терапию: побуждаем каждого пациента взять на себя ответственность за собственное исцеление. В моем случае, к примеру, когда я чувствую приближение приступа меланхолии, я всегда знаю наверное, что не в моих и не в чьих силах предотвратить его. Я могу выпить бокал вина, чтобы на душе немного полегчало, но потом у меня возникает искушение выпить второй бокал и третий. Я могу одурманить себя опиатами, но тогда я вообще ни на что не гожусь. Единственное мое желание — пока у меня еще остаются хоть какие-то желания — это лежать круглые сутки в постели, с головой накрывшись одеялом, и я очень часто так делал, пускай и понимал, что от этого становится только хуже.
Пока он говорил, мы оба овладели собой, и я решилась спросить, сродни ли меланхолия глубокому горю, или же это нечто совсем другое.
— Она отличается от горя, поскольку горе — живая эмоция: чтобы горевать, надо любить. Меланхолия же — это одновременно самая жестокая боль из всех мыслимых — страшнее любой физической боли, какую мне доводилось когда-либо испытывать, — и полное отсутствие всякого чувства. Она подобна тяжелому, душному покрову темноты — темноты и страха, ибо вы объяты ужасом, всепоглощающим ужасом, который намертво прилипает на манер моллюска к каждой вашей мысли. В разгар приступа я каждое утро просыпаюсь с таким чувством, будто совершил тяжкое преступление и приговорен к повешению. Ты испытываешь неодолимый соблазн искать забытья, а на худой конец, мысль о смертном забытье всегда с тобой… Но даже в самом подавленном состоянии я всегда точно знаю — и здесь мне очень повезло, — что темнота эта неминуемо рассеется, что душевные муки поутихнут, если только я найду в себе силы вылезти из постели и заняться своими текущими обязанностями. В этом, если хотите, и заключается суть моральной терапии. Доктор Стрейкер всякий раз напоминает, что мне станет легче, если я поднимусь с постели, но сделать это должен я сам, по собственной воле. Он мог бы вытащить меня из кровати силком, как и поступают менее просвещенные врачи в других клиниках, но это не принесло бы мне ни малейшей пользы.
— Но как вы можете говорить, что вам очень повезло, когда вы терпите такие муки? — взволнованно спросила я.
— Я говорю так, поскольку бльшую часть времени я от них свободен, а ведь многие наши пациенты вечно пребывают во тьме. И поскольку мой отец и дед страдали гораздо тяжелейшими душевными недугами. Бог миловал меня от буйного помешательства — пока, по крайней мере.
Последние слова Фредерик сопроводил одним из своих порывистых жестов, а потом внезапно переменился в лице, смертельно побледнел и отвел взгляд в сторону.
— Прошу прощения, — поспешно сказала я. — Я не хотела вызвать у вас тягостные воспоминания. — И тотчас же мне пришло в голову, что иных воспоминаний у него практически нет.
— Дело не в этом, — ответил он. — Просто… Но вы спрашивали меня про методы лечения. Некоторые психические расстройства и вправду поддаются лечению — например, различные фобии. Доктор Стрейкер добился замечательных успехов, применяя метод так называемой драматической терапии, который заключается в том, чтобы постепенно приучать пациента спокойно относиться к объектам, вызывающим у него наибольший страх. У нас был пациен, испытывавший смертельный страх перед змеями. Доктор Стрейкер начал с того, что завел его в комнату, где далеко от двери стоял стеклянный ящик с чучелом кобры. Каждый следующий раз, поддаваясь мягким уговорам, этот человек подступал к ящику все ближе и наконец нашел в себе силы подойти вплотную. Тогда доктор Стрейкер запустил руку в ящик и схватил кобру, после чего побудил пациента сделать то же самое.
На следующем этапе лечения доктор Стрейкер заменил чучело живой змеей, с вырванными зубами, и повторил всю последовательность действий — на сей раз это заняло гораздо больше времени, но в конечном счете пациент не только брал в руки кобру без малейшего страха, а еще и признавал, что рептилия по-своему красива.
Он… доктор Стрейкер добился равно хороших результатов при лечении ряда других фобий, а потому задался естественным вопросом, окажется ли данный метод столь же эффективен в более тяжелых случаях. Пару лет назад к нам поступил пациент, твердо убежденный, что он слышит голос Бога, приказывающий ему убить мистера Гладстона. Помню, доктор Стрейкер говорил, что многие совершенно нормальные люди испытывают подобное желание без всякого божественного повеления. Человека этого арестовали, когда он и вправду направлялся к зданию парламента с пистолетом в кармане, но, поскольку он происходил из богатой и знатной семьи, его поместили не в Бедлам, а в нашу клинику. Доктор Стрейкер хотел проверить, возможно ли излечить мономанию, позволив больному осуществить навязчивую идею в контролируемых условиях — на манер того, как выпускают жидкость из мозга или вскрывают нарыв, — и этот пациент, некий Исайя Гэдд, как нельзя лучше подходил для эксперимента.
Для начала доктор Стрейкер велел служителям в присутствии Гэдда завести разговор о скором визите мистера Гладстона в Треганнон-хаус. Содержался Гэдд в закрытом отделении клиники, но не в строгой изоляции. Пока речь не заходила о премьер-министре, он производил впечатление спокойного и рассудительного человека: сидел читал Библию, без возражений выполнял все медицинские предписания, с другими пациентами держался вежливо и, казалось, прекрасно понимал, почему помещен в лечебницу. Как и следовало ожидать, известие о предстоящем визите Гладстона привело Гэдда в чрезвычайное волнение.
А у нас как раз работал один пожилой служитель, поразительно похожий на премьер-министра. Уверен, он всячески старался подчеркнуть свое сходство с ним. По словам доктора Стрейкера, если бы мы не нашли двойника среди персонала, пришлось бы нанять актера. Ранним утром в день мнимого визита Гэдду сообщили, что его переводят в другое крыло, где он будет сидеть под замком до отъезда мистера Гладстона.
Пациента отвели в старое крыло здания и поместили в камеру в полутемном коридоре, словно сошедшую с гравюры Хогарта: голый каменный пол, железная дверь и вертикальные прутья решетки, достаточно редкие, чтобы просунуть между ними руку. Мы с доктором Стрейкером расположились в помещении напротив, оставив дверь открытой и направив свет фонаря таким образом, чтобы мы Гэдда видели, а он нас — нет.
Около часа пациент оставался в одиночестве; с каждой минутой он волновался все сильнее и метался взад-вперед по камере, точно дикий зверь. Потом по коридору пробежали два служителя, громко крича, что сейчас здесь проследует мистер Гладстон и надо бы на всякий случай поставить охрану.
К этому моменту Гэдд, судорожно стискивавший прутья решетки и прижимавшийся к ним лицом, уже находился в состоянии неуправляемого возбуждения. Вскоре вошел мужчина в форменой одежде, с пистолетом за поясом и встал прямо у клетки, каковой в сущности и являлась камера Гэдда.
При виде пистолета Гэдд неподвижно застыл, и на лице у него отразилась лихорадочная работа мысли. Потом он очень медленно опустил руки и бочком подобрался поближе к охраннику, который стоял по стойке «смирно», глядя прямо перед собой. Послышался топот, мимо прошагали еще два охранника, а в следующую минуту появился Гладстон. Сердце мое бешено колотилось; в той наэлектризованной атмосфере любой поклялся бы, что видит перед собой настоящего премьер-министра.
Все прошло как по маслу. У камеры Гладстон остановился; Гэдд молниеносно просунул руку сквозь решетку, вырвал пистолет у охранника из-за пояса и выстрелил премьер-министру прямо в сердце. Хоть я и знал, что здесь просто разыгрывается спектакль, я невольно вскрикнул от ужаса, когда Гладстон схватился за грудь и между пальцами у него потекла красная жидкость, похожая на кровь. Потом он повалился на пол и испустил в высшей степени убедительный предсмертный хрип. А Гэдд бросил пистолет к ногам охранника и возопил: «Господи, позволь же теперь Твоему слуге почить с миром согласно Слову Твоему!»
Доктор Стрейкер надеялся, что при виде своего кровавого деяния Гэдд впадет в безмерный ужас и исцелится от психического расстройства через страшное потрясение, когда осознает, что из-за своего болезненного заблуждения сделался убийцей. Он намеревался оставить пациента терзаться раскаянием (под скрытым наблюдением, дабы не допустить попытки самоубийства), а по прошествии некоторого времени сообщить ему, что Гладстон выжил. В случае удачи это вызвало бы у Гэдда равную по силе реакцию облегчения — «я не убийца!», — а потом, если бы у него не возникло признаков рецидива, мы бы устроили для проверки еще один визит «Гладстона». В конце концов Гэдду сказали бы, что вся сцена была разыграна для его же пользы, и при благоприятном течении событий его вскоре выпустили бы из лечебницы как выздоровевшего.
Однако, когда вечером того же дня доктор Стрейкер пришел к нему в камеру и обвинил в том, что он убил премьер-министра и запятнал репутацию клиники, Гэдд ответил, что глубоко сочувствует родным и близким мистера Гладстона и очень сожалеет о причиненных неприятностях, но он всего лишь выполнял волю Божию и отправится на виселицу с чистой совестью, уповая на награду в Царстве Небесном. Доктор Стрейкер оставил пациента томиться в одиночестве, но и через несколько дней не обнаружил в нем никаких перемен. Когда Гэдду сообщили, что Гладстон выжил после ранения, он спокойно промолвил: «Значит, я не выполнил свою задачу; придется ждать другого случая». Исайя Гэдд по-прежнему находится у нас, в закрытом отделении, и проводит много времени за рисованием. Его акварели — в основном натюрморты с цветами — весьма хороши. Думаю, если Гладстон умрет раньше его, Гэдда таки выпустят на волю.
— Наверное, доктор Стрейкер был очень разочарован, — заметила я.
— О нет, нисколько. Он написал подробный отчет об эксперименте в научный журнал. Он часто повторяет, что отрицательные результаты порой столь же полезны, как положительные.
— Он пробовал еще раз провести подобный эксперимент?
— Не знаю. Доктор Стрейкер не всегда рассказывает мне, над чем работает. В старой часовне у него оборудована лаборатория, которую он называет храмом науки, и входить туда никому больше не дозволяется. Интересы доктора необычайно разнообразны: он занимался решительно всем, от прививки фруктовых деревьев — чтобы не только улучшить качество плодов, но еще и проверить, сколько различных привоев может прижиться на одном дереве, — до математики азартных игр. В настоящее время он изучает электричество, хотя я понятия не имею, с какой целью. Пару лет назад доктор Стрейкер ездил в Крэгсайд — поместье лорда Армстронга в Нортумберленде, — чтобы посмотреть гидравлическую динамо-машину, и сразу по возвращении заказал такую же для нас. Она приводится в действие потоком реки, вытекающей из озера Сиблибек, и доктор говорит, что когда-нибудь все наше поместье будет освещаться электричеством… Но несмотря на такую свою занятость вкупе с многочисленными обязанностями главного врача крупной клиники, он все равно находит время для отдельных пациентов — вроде мужчины, смертельно боявшегося змей, — и берется даже за безнадежные случаи. Только в прошлом году у нас был один пациент… Но я, кажется, слишком разболтался.
— А семья доктора Стрейкера тоже живет здесь? — спросила я.
— У него нет семьи, мисс Феррарс. Он холостяк, как мой дядя, и всецело посвящает себя работе.
При упоминании дяди по лицу Фредерика пробежала тень. За окном по-прежнему лил дождь. Он встал с кресла, подбросил углей в огонь, а потом с подчеркнутым беспокойством взглянул на свои карманные часы:
— Мне очень жаль, мисс Феррарс, но меня ждут неотложные дела. Согласитесь ли вы отобедать со мной через час или около того?
— С превеликим удовольствием.
— Тогда я постараюсь освободиться поскорее. — Фредерик улыбнулся, но в глазах его читалось смятение, и я испугалась, уж не по моей ли вине он расстроился.
Однако молодой человек выглядел совершенно спокойным, когда вернулся часом позже.
— Я уже достаточно много рассказал о себе, — решительно произнес он, — и теперь хотел бы побольше узнать о вас и вашем детстве в Нитоне.
Мое детство в сравнении с детством Фредерика казалось самым что ни на есть заурядным, но мне подумалось, что наша тихая домашняя жизнь для него сродни райскому видению. Я рассказала про зеркало и свою одержимость Розиной, побудившую меня к опасной вылазке на обрыв и впоследствии невесть каким образом приведшую к вере, а также про ожесточенные споры тети Вайды с мистером Аллардайсом. Тетушка объявляла себя агностиком, но мне всегда казалось, что они со старым священником, в сущности, держатся одних взглядов. Мистер Аллардайс говорил, что веру не постичь рассудком, но, покуда ты поступаешь так, как если бы ты поистине веровал в Бога, все будет хорошо. Оба они глубоко презирали спиритизм; когда я однажды выразила интерес к нему, тетушка с самым серьезным видом предложила мне снестись с духами посредством зеркала и планшетки с буквами, и полученное в результате сообщение гласило: «Спиритизм — чушь собачья».
При этих моих словах Фредерик рассмеялся, хотя на лице его лежала тень печали.
— С точки зрения здравого смысла я, безусловно, согласен с вашей тетушкой. Но здесь очень легко поверить, что мертвые по-прежнему живут среди нас. Все эти века неистовых эмоций, пропитавших мебель, портьеры, деревянные балки, даже камни… В этом старом доме всегда холодно и сыро, даже летом; стены такие толстые, а окна такие маленькие… и странные потоки ледяного воздуха… идешь себе по коридору — и вдруг словно ныряешь в холодную реку…
— А вы когда-нибудь видели призрака?
— Видеть не видел, но, мне кажется, — слышал.
Началось все в прошлом апреле, тихим солнечным днем. Фредерик, недавно оправившийся от приступа меланхолии, решил прогуляться без всякой цели, и ноги сами принесли его к давно заброшенной полуразрушенной конюшне, со всех сторон заросшей бурьяном, которая располагалась ярдах в тридцати-сорока от старого дома, теперь окруженного лесом. Он праздно разглядывал древнюю кирпичную кладку, с наслаждением подставляя лицо непривычно теплому солнцу, когда вдруг услышал стук кирки по камню. Казалось, будто кто-то выбивает кирпич из кладки с некой исследовательской целью, и доносился звук изнутри. Фредерик заглянул в дверной проем, наискось перегороженный обвалившейся перемычкой, но никого там не обнаружил. Потом звук раздался снова, совершенно отчетливый, со звонким эхом — тук-тук, тук-тук, — только на сей раз доносился он снаружи, из-за угла конюшни слева от молодого человека. Однако, когда Фредерик приблизился к углу, стук опять прекратился. Он обошел ветхое строение кругом; высокая трава местами была примята — видимо, барсуками, — но человеческих следов он нигде не приметил и ни единой живой души не увидел. Фредерик подождал еще немного, но звук больше не повторился, и в конечном счете он решил, что производила его какая-нибудь ржавая железная штуковина вроде сломанной дверной петли, расширяясь от солнечного тепла.
Примерно через неделю, проходя мимо старой конюшни, он вновь услышал стук, звучавший чуть громче, чем в прошлый раз, и теперь доносившийся из-за другого угла. И опять все стихло за мгновение до того, как он повернул за угол; и опять вокруг не было видно ни души. Потом звук раздался снова, где-то позади развалин. Фредерику невесть почему вообразился человек в тюремной робе и ножных кандалах, с киркой в руках, и у него вдруг пересохло во рту от страха. Он с усилием заставил себя обойти вокруг руины, а потом удалился с сильно бьющимся сердцем.
В течение последующих недель он ежедневно возвращался туда, словно помимо своей воли. Иногда он стоял по нескольку минут кряду, не слыша ничего, кроме далекого мычания коров. У него сложилось впечатление, что всякий раз, когда он напряженно ждет знакомого стука металла по камню, ничего не происходит, но, едва его внимание отвлекается, загадочный звук тотчас раздается. И хотя изо дня в день характер стука менялся, Фредерику казалось, что в целом он становится громче и ритм учащается, впрочем о ритме как таковом говорить не приходилось, поскольку стучала кирка всегда беспорядочно. Таинственные звуки наводили ужас и одновременно завораживали, и молодой человек постепенно пришел к мысли, что у конюшни витает незримый призрак убийцы, закапывающего свою жертву.
Еще сильнее пугало ощущение, что этот стук возымел над ним некую власть: нарочно дразнит его, играет на любопытстве, подстрекает к чему-то. Фредерик рисовал в воображении, как он копает землю и лопата натыкается на расколотый череп, — но что будет, если и впрямь взяться за раскопки? Он привел к конюшне старого Третвея, старшего садовника, и довольно долго разговаривал с ним у дверного проема. Но Третвей знать не знал ни о каком давнем преступлении, и стук в тот раз не раздался, а когда Фредерик осторожно сказал, что недавно слышал здесь какой-то странный шум, старик с жалостью взглянул на него и похлопал себя по лбу, словно желая сказать: «Ну вот, очередной спятивший Мордаунт». На следующий день Фредерик повторил попытку, попросив одного из младших садовников осмотреть вместе с ним кирпичную кладку; но опять никаких звуков не послышалось, и он чувствовал, что и этот мужчина странно поглядывает на него. Однако, когда назавтра он пришел туда один, из конюшни тотчас же донесся яростный стук — резкий, зловещий и, несомненно, слишком быстрый для человеческих рук, орудующих киркой, — но у Фредерика не хватило духу зайти внутрь.
— А что было потом? — спросила я, когда молодой человек умолк.
— Я хорошо понимал, как мне следует поступить: рассказать все доктору Стрейкеру и попросить провести расследование. Но я боялся, вдруг это симптом… душевного недуга более тяжелого, чем меланхолия… и если бы выяснилось, что я слышу звуки, которых другие не слышат… В общем, я просто перестал ходить туда, надеясь, что странное явление — происходило оно в развалинах, или в моей голове, или же, как мне иногда казалось, и там и там — прекратится, если я буду держаться подальше от старой конюшни.
— Но ведь вам не полезно жить здесь, где самая атмосфера пронизана страданием! — воскликнула я. — Вам не кажется, что вы были бы более счастливы и… и здоровы… если бы жили где-нибудь в другом месте?
Фредерик долго молчал, уставившись на огонь.
— Я все время думаю об этом, мисс Феррарс, — наконец произнес он. — Но мы с дядей последние в нашем роду. Дядя Эдмунд никогда не состоял в браке, поскольку считает, что единственный способ покончить с дурной наследственностью Мордаунтов — это отказаться от продолжения рода. И он надеется, что я последую его примеру.
Молодой человек глубоко, прерывисто вздохнул, словно говоря: «Ну вот, я сказал это».
— А… доктор Стрейкер согласен с вашим дядей?
— Да. Он считает, что наследственное безумие неисцелимо и пресекается лишь с прекращением рода, — мы же, скажем, не допускаем размножения животных, страдающих различными дефектами.
— Но если вы женитесь на совершенно здоровой женщине, разве ваши дети обязательно унаследуют болезнь?
— Нет, не обязательно, в том-то и загвоздка. Они… особенно девочки, ибо подобные недуги передаются главным образом по мужской линии… они могут не обнаруживать ни малейших признаков психического расстройства. Но у них все равно будет дурная наследственность, которая может проявиться в следующем поколении или через одно во всей своей силе.
— Послушать вас, так лучше бы вы вообще не появлялись на свет. Я знакома с вами всего один день, Фредерик, но мне лично не кажется, что без вас мир был бы лучше…
Молодой человек снова глубоко, судорожно вздохнул и поднялся с кресла, по-прежнему не глядя на меня. Я подумала, что он собирается выйти из комнаты, но вместо этого он подошел к окну и встал там спиной ко мне, вздрагивая плечами. Я тоже поднялась на ноги, неуклюже после стольких часов сидения, подошла к нему и остановилась рядом. Давясь мучительными рыданиями, с мокрым от слез лицом, он изо всех сил старался овладеть собой. Я положила ладонь Фредерику на руку, нежно погладила холодные пальцы. За всю свою одинокую жизнь, подумала я, бедняга никогда не чувствовал, что кто-то искренне рад тому, что он живет на белом свете. Дядя Эдмунд, судя по всему, человек черствый и равнодушный; для доктора Стрейкера он всего лишь полезный делопроизводитель, которого нужно вытаскивать из постели по утрам и всячески подбадривать, чтобы он продолжал успешно выполнять бумажную работу. Но никто никогда не говорил Фредерику, что любит его.
Странно, но я не испытывала ни малейшего смущения. Я вдруг осознала, что позволила себе вольность назвать его запросто по имени, но нисколько не шокирована собственной дерзостью, ничуть о ней не сожалею и не боюсь показаться развязной. А самое странное — я вовсе не думала, что влюбляюсь во Фредерика. Я вообще о себе не думала: мое сердце открылось для него независимо от моей воли. Будь у меня брат — брат, терзаемый горем и душевной мукой, — мною владели бы точно такие чувства.
Постепенно дыхание Фредерика успокоилось, и он со слабой улыбкой повернулся ко мне.
— Благодарю вас, — тихо промолвил он. — Благодарю вас. Никто никогда…
— Нет, — перебила я, продолжая гладить его холодные пальцы. Оконное стекло слегка затуманилось от нашего дыхания. — Нет, ваш дядя не прав — я знаю это наверное и думаю, что в глубине сердца вы тоже знаете. У вас нежная, любящая душа, и нельзя, чтобы она умерла вместе с вами. Уверена, меланхолия навсегда покинула бы вас, живи вы где-нибудь далеко отсюда.
— Захотите ли вы вновь увидеться со мной, когда вернетесь в Лондон?
Он пристально посмотрел на меня, словно стараясь запечатлеть в памяти мое лицо до последней черточки. Подтекст вопроса не вызывал сомнений.
— Пока не выяснится, что со мной произошло, я не в состоянии думать о будущем. Но я точно знаю, что хочу быть вашим другом, хочу увидеться с вами снова, и да, я непременно напишу вам сразу по своем возвращении в Лондон. А теперь вам следует удалиться, пока не появилась Белла… и не сделала поспешных выводов.
— Но вы, надеюсь, не уедете ближайшим поездом? — спросил он, промокая лицо носовым платком. — А дождетесь все-таки доктора Стрейкера?
— Да, — ответила я, подавляя очередной приступ тревоги.
Фредерик дал мне слово, и, в конце концов, он наследник поместья. Чего мне бояться?
— В таком случае я непременно присоединюсь к вам за завтраком. А если погода будет хорошая, мы с вами сможем немного прогуляться.
Затем молодой человек с видимой неохотой удалился, отступив к двери чуть ли не спиной вперед и наткнувшись на косяк. За окном по-прежнему лил дождь и постепенно сгущались сумерки.
Той ночью я долго лежала без сна, а стоило мне наконец-то заснуть, как буквально через минуту (по моим ощущениям) меня разбудили легкие шаги в коридоре. На краткий безумный миг я вообразила, что это Фредерик, которому тоже не спится, потом решила, что это наверняка Белла, — но разве она не зашла бы ко мне? Я тихонько подошла к двери и выглянула наружу. В пустом коридоре тускло мерцали масляные лампы; все двери в пределах видимости были закрыты. Я задумалась, где вообще спит Белла. В одной из комнат поблизости? Я подумала о призраке в разрушенной конюшне, и в ушах моих прозвучали слова Фредерика: «В таких старых домах никогда не бывает полной тишины, даже глухой ночью». По ногам потянуло холодным воздухом; я поспешно вернулась в кровать и некоторое время лежала, беспокойно прислушиваясь. Но шаги больше не раздавались.
В следующий раз я проснулась при полном свете дня и тотчас же вскочила с постели, испугавшись, что проспала время завтрака. Должно быть, Фредерик уже расхаживает взад-вперед по гостиной, но не хочет посылать за мной Беллу, покуда я не высплюсь хорошенько. Решив не дожидаться служанки, я оделась сама и торопливо зашагала по коридору. Однако в гостиной никого не оказалось, и камин там не горел. Верно, час более ранний, чем мне подумалось. Я подергала за шнур звонка и подошла к окну. Дождь перестал, но в саду все еще было сыро и на дорожках разливались лужи.
Довольно долго я стояла, наблюдая за облаками, которые проплывали над верхушками деревьев, раздуваясь и гримасничая, словно карикатурные лица. Что же Белла так мешкает? Я снова позвонила и прождала еще несколько минут, но служанка все не появлялась.
Может, звонок не работает? Я вышла в полутемный пустой коридор. Слева от меня — с той стороны, откуда всегда приходили Белла и Фредерик, — находились еще две двери. Я попробовала обе, но они оказались запертыми. Коридор кончался еще одной дверью, тоже запертой.
Если вы пожелаете уехать, никто не станет вас насильно удерживать.
Конечно, дверь могли запереть ради моей же собственной безопасности: все-таки здесь сумасшедший дом.
Я зашагала по коридору в другую сторону и, проходя мимо гостиной, еще раз дернула шнур звонка. По левую руку от меня теперь тянулась глухая стена, лишь ближе к середине в ней находился проем, ведущий в другой коридор, гораздо короче, который тоже кончался запертой дверью. Кроме двери в ванную комнату рядом с моей палатой, все до единой двери были заперты, включая торцевую в дальнем конце коридора, — она, по всей видимости, вела в отделение для буйных пациентов в недавно построенном крыле здания.
Масляная лампа около моей палаты все еще горела, и из отворенной двери гостиной падал тусклый луч света. Единственным другим источником освещения служило матовое окошко — световой фонарь? — в потолке посредине коридора. Я вспомнила шаги, разбудившие меня ночью.
Вы здесь в полной безопасности, даю слово чести.
Стараясь не бежать, я возвратилась к двери в другом конце, погремела ручкой, а потом в панике принялась колотить кулаками по дубовой панели, пока боль в костяшках не вынудила меня остановиться.
Едва стихло эхо ударов, позади скрипнула половица, и меня мороз продрал по коже.
— Могу я помочь, мисс? Вам туда нельзя.
Я резко повернулась. В свете, падающем из двери гостиной, стояла служительница — не Белла, а кряжистая женщина вдвое старше, с ручищами толщиной с окорок и плоским свинячьим лицом с маленькими блестящими глазками.
— Кто вы? Где Белла?
— Меня зовут Ходжес, мисс.
Говорила она с лондонским акцентом и таким неприязненно-многозначительным тоном, словно хотела сказать: «Мне все про вас известно». На ней было накрахмаленное форменное платье, такое же как у Беллы, только синее. Когда она приблизилась, на меня пахнуло несвежим дыханием.
— Где Белла? — повторила я.
— У нее другие дела. Сегодня я к вам приставлена.
— В таком случае будьте добры, сходите за мистером Мордаунтом. Он будет завтракать со мной.
— Вот как, мисс? Надо понимать, вы разумеете молодого мистера Мордаунта?
— Именно так, и прошу вас, сходите за ним сейчас же.
— Боюсь, это невозможно, мисс.
— Почему?
— Приказ доктора, мисс.
— Вы ошибаетесь. Я добровольная пациентка, и, если вы немедленно не пригласите ко мне мистера Мордаунта… — мой голос предательски задрожал, — он будет крайне недоволен.
— Да неужто, мисс? — Она презрительно усмехнулась с видом человека, вынужденного терпеть причуды сумасшедшей пациентки, а вернее, находящего удовольствие в издевках над ней. — Ну, лично я подчиняюсь доктору Стрейкеру, и никому больше.
— Доктор Стрейкер сейчас в Лондоне… по одному моему делу…
— Вот те на! Нынче с утра мы совсем не в себе, да? Так вот, могу поклясться, доктор Стрейкер отдал мне приказ всего десять минут назад, и приказ такой: мисс Эштон должна оставаться в постели, покуда он не…
— Как вы меня назвали?
— Мисс Эштон, мисс. Такое имя употребил доктор Стрейкер, а уж он-то знает.
— Меня зовут не Эштон. Я мисс Феррарс, добровольная пациентка… — Мой голос дрожал все сильнее. — И я желаю немедленно покинуть клинику. Сейчас же позовите мистера Мордаунта!
— Ну-ну, мисс. В истерику-то нам впадать незачем, верно?
— Если вы сию же минуту не отопрете дверь и не выпустите меня отсюда, я… я потребую, чтобы вас арестовали и отдали под суд за незаконное лишение свободы! — Последние слова я провизжала.
— Вот что я вам скажу, мисс. Либо вы сейчас тихо-мирно ляжете в теплую постельку и подождете доктора Стрейкера, либо я силком раздену и уложу вас. Ну, что выбираете?
Я подумала было попробовать прошмыгнуть мимо нее, но она стояла прямо посредине коридора, уперев ручищи в бока и почти касаясь локтями стен. Окажи я сопротивление, на меня ведь и смирительную рубашку надеть могут.
— Я буду вести себя спокойно, — сказала я, — если вы пообещаете передать мистеру Мордаунту, что мне надо срочно с ним увидеться.
— Так-то лучше, мисс. Ступайте укладывайтесь в кровать, а я доложу доктору Стрейкеру, что вы требовали к себе мистера Мордаунта, и мы посмотрим, что из этого выйдет, ага?
Ходжес посторонилась, пропуская меня, и следовала за мной по пятам до самой палаты.
— Вот и славно, мисс. Ложитесь, а я мигом принесу вам позавтракать.
Тяжелая рука подтолкнула меня в спину. Дверь за мной закрылась, и я услышала металлический лязг, а потом скрежет ключа в замке.
Через полчаса Ходжес вернулась с завтраком, к которому я не притронулась, а потом велела мне хорошенько вымыться и заперла в ванной, пока приводила в порядок мою постель. «Доктор Стрейкер скоро придет», — отвечала она на все мои вопросы. Медленно ползли минуты, и моя надежда на спасение неумолимо таяла. Либо Фредерик с самого начала обманывал меня (как ни трудно было в такое поверить, памятуя его глубокие, мучительные рыдания), либо он настолько подчинен воле доктора Стрейкера, что не смеет ему ни в чем перечить. Чем дольше я размышляла, тем сильнее становились мои подозрения. По словам Фредерика, Треганнон-хаус — просвещенное медицинское заведение, исповедующее принципы милосердия и сострадания, но никакого милосердия в Ходжес я не заметила: именно такой, как она, мне всегда и представлялись служители сумасшедшего дома. А если Фредерик солгал здесь, насчет чего еще он солгал? Давно ли доктор Стрейкер вернулся из Лондона? Да и ездил ли он в Лондон? Я попыталась посмотреть в дверную прорезь, но заслонка не открывалась.
Спустя, казалось, целую вечность в замке опять проскрежетал ключ, и в комнату вошел доктор Стрейкер. Вид он имел столь мрачный, что слова негодования замерли на моих губах; в первый момент я решила, что с Фредериком стряслась какая-то беда, и со страхом наблюдала за ним, пока он усаживался на стул подле кровати.
— С сожалением должен сообщить вам, мисс Эштон, что интуиция меня не обманула. Я был на Гришем-Ярд и разговаривал с Джорджиной Феррарс и ее дядей. Вопрос, откуда вы столько о них знаете, полностью прояснился. Теперь нам осталось лишь разгадать загадку вашей подлинной личности.
Он умолк, выжидательно на меня глядя, но я не смогла издать ни звука.
— Поверьте, мисс Эштон, я хорошо понимаю, как сильно вы расстроены таким поворотом дела, несмотря на все мои старания подготовить вас к чему-то подобному. Думаю, мне следует рассказать все по порядку. Дом на Гришем-Ярд в точности соответствует вашему описанию, и я уже готовился съесть свою шляпу по возвращении, пока горничная не сказала мне, что сейчас позовет мисс Феррарс. При первом же взгляде на Джорджину Феррарс многое стало понятным: сходство между ней и вами поистине поразительное. Мисс Феррарс была глубоко потрясена, но не слишком удивлена, когда я сообщил, что у меня есть пациентка, которая не только очень на нее похожа и все про нее знает, но и считает себя Джорджиной Феррарс. «Это Люсия! — воскликнула она. — Люсия Эрден! Это может быть только Люсия!» Как вы сами наверняка понимаете, едва ли инициалы «Л. Э.» являются случайным совпадением. Но я вижу, это имя ничего вам не говорит. Так вот, три недели назад, около десятого октября — точную дату мисс Феррарс не помнит, — она находилась одна в книжной лавке, когда туда зашла молодая женщина. Мисс Феррарс тотчас исполнилась уверенности, что где-то встречалась с ней раньше, но не сразу соотнесла наружность этой особы с собственным лицом, которое каждый день видела в зеркале… Вы хотели что-то сказать, мисс Эштон?
Скованная ужасом, я недвижно смотрела на него.
— Молодая женщина представилась Люсией Эрден. У них завязалась беседа и быстро возникла взаимная симпатия. Именно Люсия — позвольте мне такую фамильярность краткости ради — первая обратила внимание на внешнее сходство между ними. Уже через несколько дней она поселилась на Гришем-Ярд.
Люсия сказала, что она дочь француза по имени Жюль Эрден и англичанки Маделин Эрден. По словам девушки, мать всегда решительно отказывалась говорить о своем прошлом: мол, у нее было крайне несчастливое детство и она не желает ни вспоминать прежние дни, ни возвращаться в Англию; и она никогда не называла своей девичьей фамилии. Жюль Эрден умер, когда Люсии не исполнилось еще и года, и оставил семье порядка двух сотен ежегодного дохода — как вы понимаете, все это известно лишь со слов Люсии, ничем не подтвержденных. Они с матерью жили на континенте, постоянно переезжая с места на место и останавливаясь в пансионах или гостиницах, но около года назад Маделин Эрден умерла. Люсия Эрден всю жизнь хотела увидеть Англию, а потому, влекомая тайной своего происхождения, приехала в Лондон, сняла комнаты в Блумсбери и однажды по чистой случайности забрела в книжную лавку Джозайи Редфорда.
Такую вот историю она поведала Джорджине Феррарс, у которой не было никаких оснований ей не верить. В детстве, сказала мне Джорджина, она часто мечтала о сестре, и теперь ей показалось, что в лице Люсии она обрела таковую. Люсия с самого начала с жадностью расспрашивала обо всех обстоятельствах прошлого Джорджины, и лишь позже Джорджина сообразила, что сама Люсия при этом почти ничего о себе не рассказывала. С течением дней Джорджина все сильнее сознавала поразительное внешнее сходство между ними, и девушки часто строили догадки, не имеет ли оно отношения к тайне происхождения Люсии. Люсия привезла с собой лишь небольшой чемодан… — Доктор Стрейкер выразительно взглянул на чемодан, распакованный Беллой. — И поскольку девушки были одного роста и телосложения, Джорджина с радостью поделилась с новой подругой своей одеждой. В скором времени Джозайя Редфорд, страдающий сильной близорукостью, уже не отличал их друг от друга.
В течение двух недель, по словам мисс Феррарс, они с Люсией жили душа в душу, как самые настоящие сестры. С благословения Джозайи Редфорда было решено, что Люсия навсегда поселится у них, но сначала — во всяком случае, она так сказала — ей надо было ненадолго вернуться в Париж, чтобы уладить там свои дела. Мисс Феррарс с превеликим удовольствием поехала бы с ней, но не сочла возможным оставить дядю одного.
И вот в прошлый понедельник — за два дня до вашего появления здесь, мисс Эштон, — Люсия Эрден собрала чемодан и отбыла в кебе, пообещав вернуться через две недели. Только после ее отъезда у мисс Феррарс начали закрадываться сомнения. Прежде всего она заметила, что Люсия забрала с собой всю одежду и пожитки, с которыми к ним приехала. А потом обнаружила пропажу двух самых своих дорогих вещей: голубого кожаного бювара, подаренного тетушкой, и доставшейся от матери драгоценной броши в виде стрекозы, с рубинами и бриллиантами.
«Это дурной сон, — сказала я себе. — Проснись сейчас же». Но лицо доктора Стрейкера не желало растаять и исчезнуть.
— Мне очень жаль, — продолжал он. — Я бы и рад пощадить ваши чувства, но мы должны смотреть в лицо фактам. Поскольку вы, вне всяких сомнений, и есть молодая особа, покинувшая Гришем-Ярд два дня назад, сейчас вы наверняка недоумеваете, почему же я в таком случае не называю вас «мисс Эрден». Объясняю: потому что Люсия Эрден — имя вымышленное и все сведения, сообщенные ею о себе, являются чистой воды вымыслом, не содержащим ни одного достоверного факта. Люсия Эрден — плод вашего воображения, а раз уж по прибытии к нам вы представились мисс Эштон, давайте мы так и будем называть вас, пока не выясним, кто вы на самом деле.
— Но я действительно Джорджина Феррарс, — с отчаянием проговорила я, обретя наконец дар речи. Вместе со словами пришла мысль: «Он лжет, он точно лжет». — Если… если эта женщина и вправду существует, значит она заняла мое место…
— В ее существовании не приходится сомневаться, мисс Эштон, ибо в данный момент я с ней разговариваю. Как не приходится сомневаться в том, что молодая особа, с которой я беседовал в Лондоне, — это настоящая Джорджина Феррарс: самозванка еще могла бы обмануть подслеповатого Джозайю Редфорда, но уж никак не служанку.
— А как ее звали… служанку? — спросила я, хватаясь за соломинку.
— Понятия не имею, но я уверен, со зрением у нее все в порядке. — Он сделал паузу и, не дождавшись моего ответа, продолжил: — Представляется очевидным, что в момент, когда вы прибыли сюда под именем Люси Эштон, вы хорошо сознавали, что научились выдавать себя за Джорджину Феррарс. Зачем вам это понадобилось, остается загадкой. Но я с уверенностью предполагаю, что вы догадывались о нарушении своей психики, — иначе зачем бы вам разыскивать известного специалиста по расстройствам личности и являться к нему под именем безумной литературной героини?
Я вспомнила, что Фредерик — не один, а два раза — говорил ровно то же самое.
— Вы взяли вымышленное имя, поскольку еще не были готовы признаться — страшились последствий, вне всякого сомнения, — но само имя, выбранное вами, уже являлось своего рода признанием. А потом, к сожалению, ваше умственное расстройство привело к сильнейшему припадку, и вследствие него вы забыли все, кроме личности, которую хотели присвоить.
— Нет! — выкрикнула я. — Клянусь могилой моей матушки, я помню свою собственную жизнь!
— Мисс Эштон, мисс Эштон, я не ставлю под сомнение вашу искренность. Но прошлое, которое, как вам кажется, вы помните, не более чем фантазия, сплетенная вами из событий жизни Джорджины Феррарс. Вы этого не понимаете, потому что ничего больше не помните. Но не беспокойтесь, мы вас не оставим в беде. Как я уже говорил, мы будем опекать вас здесь, бесплатно, сколько бы времени нам ни понадобилось, чтобы установить вашу подлинную личность.
Я вонзила ногти в ладони, борясь с ужасом.
— Если бы только вы отвезли меня в Лондон, — пролепетала я сдавленным голосом, — и позволили мне поговорить с моим дядей, и с Корой, служанкой, и с миссис Эддоуз, экономкой, и с мистером Онслоу, галантерейщиком с Гришем-Ярд, они подтвердили бы, что настоящая Джорджина Феррарс — именно я, а не эта самозванка…
— Мне очень жаль, мисс Эштон, но об этом не может быть и речи. Я объяснил мисс Феррарс, что вы не несете ответственности за свои поступки и что встреча с ней помогла бы вам восстановить память, но она не желает вас видеть. Она считает вас обманщицей и предательницей, понятное дело. «Пусть она вернет бювар с брошью, — заявила мисс Феррарс, — и извинится за причиненное нам огорчение — тогда я еще подумаю над вашей просьбой».
— Она лжет… — начала я, но было ясно, что любые мои слова тщетны.
Я глубоко вздохнула и призвала на помощь последние остатки мужества:
— Раз вы отказываетесь мне помочь, сэр, я намерена немедленно уехать отсюда. Я добровольная пациентка и…
— Мне очень жаль, мисс Эштон, но я не могу этого допустить. Я нарушу свой врачебный долг, если позволю молодой женщине, пребывающей в плену опасной иллюзии, одной покинуть клинику. Если вы появитесь на Гришем-Ярд в нынешнем вашем психическом состоянии, вас, скорее всего, арестуют за нарушение общественного порядка. Вы были добровольной пациенткой, но теперь у меня нет выбора, кроме как составить медицинское заключение о вашем умопомешательстве.
Я поняла — увы, слишком поздно, — что совершила роковую ошибку.
— Прошу прощения, сэр, — пролепетала я, явственно слыша ужас в своем голосе. — Я говорила не подумавши. Может, я и вправду не я. Обещаю вести себя спокойно, пока… пока мне не станет лучше. В медицинском заключении нет необходимости…
Несколько мгновений доктор Стрейкер пристально смотрел на меня, иронично улыбаясь уголком рта.
— Почти убедительно, мисс Эштон. Почти, но не совсем. Если я не ошибаюсь глубочайшим образом, вы попытаетесь сбежать отсюда при первой же удобной возможности. Нет, боюсь, мой долг очевиден. Вы можете представлять опасность для окружающих, и вы, безусловно, представляете опасность для себя самой. А теперь, с вашего позволения, я приглашу доктора Мейхью. Сегодня утром я сообщил ему о вновь открывшихся обстоятельствах, но он должен лично осмотреть вас.
— Я не сумасшедшая! — выкрикнула я, когда доктор Стрейкер встал со стула. — Спросите Фре… мистера Мордаунта, он мне верит.
— Не верит, а верил, мисс Эштон. Мистер Мордаунт… легко поддается убеждению. И сейчас он получил полезный урок.
Проведенный доктором Мейхью осмотр заключался в том, что он пару раз хмыкнул, внимательно разглядывая мой язык, пробормотал: «Угу-угу… крайне возбуждена… представляет опасность для себя самой и для окружающих… вне всякого сомнения», а потом взял документ и писчее перо, протянутые доктором Стрейкером, поставил свою подпись и удалился.
— Ну вот, мисс Эштон, — промолвил доктор Стрейкер. — Мы еще пару дней подержим вас здесь в лазарете, просто на всякий случай, а потом переведем вас в одно из женских отделений. Я знаю, это трудно, но все-таки постарайтесь поменьше думать. Ходжес принесет вам успокоительное, а утром я вас проведаю.
Я с головой погрузилась в бездну отчаяния, и к действительности меня вернули тяжелые шаги Ходжес и звон ключей.
— Ну-ну, мисс Эштон, так дело не пойдет. Я принесла вам чаю, хлеба с маслом и замечательное снотворное.
За окном было еще совсем светло, но я предположила, что день уже клонится к вечеру.
— Сколько сейчас времени? — безнадежно спросила я.
— Час пополудни. А ну-ка, сядьте и попейте чаю, а потом можете поспать вволю.
Чтобы она до меня не дотрагивалась, я послушно села. Ходжес поставила мне на колени кроватный поднос и ушла.
При одном виде пищи меня затошнило, и я взяла стакан с мутной жидкостью, стоявший рядом с чашкой чая. Восемь часов блаженного забытья… а потом? Я застыла с поднесенным ко рту стаканом. Сквозь туман отчаяния и ужаса смутно проступила единственная мысль: «Если тебя переведут в другое отделение, ты уже никогда не сбежишь отсюда».