Мой загадочный двойник Харвуд Джон
Ясным тихим днем в конце марта, ближе к вечеру, я впервые за несколько месяцев вышла в сад, зябко кутаясь в плащ и ступая гораздо медленнее прежнего. В тени здания воздух был сырой и холодный, но на скамью в дальнем углу сада падало солнце, и, пройдя по дорожкам два круга, я присела там отдохнуть. От тепла солнечных лучей во мне словно что-то растаяло, и я начала плакать, не истерически, как обычно, а тихо, без надрыва; соленые слезы подкатывали к глазам и лились сквозь пальцы. Внезапно я почувствовала, что надо мной кто-то стоит, и подняла голову. На меня со страдальческим выражением смотрел Фредерик Мордаунт, выглядевший еще более худым и несчастным, чем в прошлый раз.
— Умоляю вас, выслушайте меня, — прерывистым голосом проговорил он. — Я не прошу… и не заслуживаю… вашего прощения, но мне нужно кое-что сказать вам.
Он стоял передо мной, как подсудимый в ожидании приговора, нервно крутя в руках шляпу.
— Если вы настаиваете, сэр, я не могу вам помешать.
При слове «сэр» молодой человек вздрогнул, но не отступил:
— Я прошу лишь выслушать меня.
Если бы он назвал меня «мисс Эштон», я бы обратилась в бегство.
— Хорошо, сэр, я вас выслушаю. И можете присесть, — добавила я, передвигаясь на один конец скамьи и указывая на другой. Мне не хотелось, чтобы он нависал надо мной.
— Спасибо… Когда доктор Стрейкер вернулся в воскресенье вечером, после нашего с вами… в общем, когда он сказал мне, что встречался с Джорджиной Феррарс в Лондоне, я сначала не поверил. Но когда я узнал, что при встрече присутствовали Джозайя Феррарс и служанка, а тем более когда услышал историю про Люсию Эрден, покинувшую Гришем-Ярд за два дня до вашего появления здесь, у меня не оставалось иного выбора, кроме как поверить. И все же сердце мое восставало против этого… Все это просто не увязывалось… со всем, что я успел узнать о вас. Я решительно не понимал, как вы можете… так глубоко заблуждаться и при этом производить впечатление абсолютно нормального человека. Доктор Стрейкер объяснил мне… уверен, он и вам говорил то же самое… дескать, вы столь твердо убеждены, будто являетесь Джорджиной Феррарс, единственно потому, что в вашей памяти не сохранилось ничего, помимо присвоенной вами личности, а следовательно, вы совершенно искренни в своем заблуждении. Но меня по-прежнему не оставляли сомнения; я даже высказал предположение, что в Лондоне он разговаривал не с Джорджиной Феррарс, а с Люсией Эрден и именно она обманом заставила вас приехать в Треганнон-хаус.
— И что он ответил на это?
— Доктор Стрейкер с жалостью посмотрел на меня и сказал, мол, у него сразу же возникла такая мысль, поэтому он наедине переговорил со служанкой, которая заверила его, что мисс Феррарс неотлучно находилась на Гришем-Ярд все время… пока мы с вами общались здесь. А потом добавил… что я позволяю своим эмоциям брать верх над здравым смыслом.
Фредерик говорил, низко опустив голову и стиснув руки с такой силой, что костяшки побелели.
— Я сказал доктору Стрейкеру, — продолжал он, — что дал вам слово чести, мол, вы можете покинуть клинику, когда пожелаете, и что я непременно должен увидеться с вами утром, как обещал. Он очень рассердился и заявил, что я позволил себе безрассудно увлечься тяжелобольной женщиной и подверг вашу психику опасности, потворствуя вашему заблуждению, будто вы являетесь Джорджиной Феррарс, и что ради вашего выздоровления, а возможно даже, ради спасения вашей жизни я должен отказаться от всякого общения с вами. В конечном счете он приказал мне держаться от вас подальше, и я почел необходимым подчиниться: на карту было поставлено ваше здоровье, и… мои собственные мотивы вызывали у меня сомнение.
— Почему вы говорите мне все это сейчас, спустя столько месяцев? — с горечью спросила я. — Совесть замучила?
— Я пытался объясниться с вами раньше, в библиотеке, но вы не пожелали меня выслушать… и доктор Стрейкер отчитал меня за то, что я вас расстроил. А потом я долго болел… впрочем, это не важно. Дело в том… я здесь затем, чтобы…
Я не собиралась проявлять никаких чувств, помимо презрения, но его виноватый вид вывел меня из себя.
— С чего вы вообразили, сэр, что меня хоть сколько-нибудь интересуют ваши чувства? Вы обманули мое доверие, предали меня; из-за вашего предательства я оказалась в заточении здесь, где, скорее всего, и останусь до самой смерти, — и вы думаете, мне нужны ваши извинения? По вашим словам, вы законный наследник Треганнон-хауса. Так вот, если вы и тут не лжете по своему обыкновению, ваш долг как джентльмена — приказать доктору Стрейкеру немедленно выпустить меня во исполнение вашего же обещания!
Реакция Фредерика оказалась совсем не такой, как я ожидала. Он глубоко вздохнул, поднял голову и впервые за все время разговора посмотрел мне в глаза.
— Поверьте мне, мисс Эштон… вы не признаёте этого имени, но ведь я должен как-то называть вас… когда бы я не знал совершенно точно, что вы не Джорджина Феррарс, вас бы уже давно выпустили. Но я предпочитаю видеть вас здесь, чем в обычной психиатрической клинике или в тюрьме, — а другого выбора нет. Выпусти мы вас сейчас, вы отправитесь прямиком на Гришем-Ярд — разве не так? — и мисс Феррарс непременно отдаст вас под арест.
— А если допустить, что доктор Стрейкер… — Я хотела сказать «лжет», но у меня не хватило духу. — Если допустить, что он ошибается и самозванка не я, а она?
— Боюсь, это исключено. Доктор Стрейкер никогда не признал бы вас невменяемой, оставайся у него хоть малейшая тень сомнения: ведь он рискует потерять не только репутацию, но и заработок. Если же я, как вы выразились, «прикажу» выпустить вас, он меня попросту проигнорирует. Он здесь всем заправляет, и его слово — закон.
— Если его слово — закон, — промолвила я, по-прежнему кипя гневом, — и он запретил вам разговаривать со мной, не боитесь ли вы получить очередной нагоняй?
— Нет, знаете ли… — неловко ответил молодой человек. — Похоже, доктор Стрейкер переменил свое мнение. На днях он сказал мне, мол, поскольку вы явно не склонны верить ему, вам будет полезно увидеть, будто и я тоже считаю, что вы никак не можете быть Джорджиной Феррарс. А я сказал, что попробую поговорить с вами, если это поможет делу и если… В общем, в любом случае он согласился.
— Вы имеете в виду — согласился выпустить меня?
— Нет… боюсь, нет… пока что. Но когда доктор Стрейкер установит вашу подлинную личность, может оказаться, что у вас совсем нет денег и… в общем, я хотел заверить вас, что после выхода из лечебницы вы будете обеспечены средствами к существованию.
— И кто же меня обеспечит?
— Ну… я, — пробормотал Фредерик, обращаясь к гравию под своими ногами.
— С какой стати вам, сэр, обеспечивать сумасшедшую, которая даже имени своего не знает?
— Я же дал вам слово, и еще… мне не все равно, что с вами станется, независимо от вашего настоящего имени, — еле слышно добавил он.
И опять мне живо вспомнилось, как несколько месяцев назад я стояла рядом с ним у окна гостиной на третьем этаже, глядя на скамью, где мы сидели сейчас, и говорила: «У вас нежная, любящая душа, и нельзя, чтобы она умерла вместе с вами». Возможно ли, что он любит меня, изможденную и исполненную отчаяния умалишенную женщину, какой я наверняка ему представляюсь — а возможно, и являюсь на самом деле? Но следующая волна гнева смела прочь эту мысль.
— Ваше слово, сэр, ничего не стоит. Я здесь только потому, что вы его нарушили, и я скорее умру голодной смертью, чем возьму хоть фартинг из ваших денег.
— Этого я и боялся, — горестно вздохнул Фредерик, поднимаясь. — Я говорил вам чистую правду: я не надеюсь на ваше прощение. Больше я вас не побеспокою, я не допущу, чтобы вы жили впроголодь, сколь бы глубоко вы ни презирали меня.
Он неуклюже поклонился и ушел прочь, не оглядываясь.
Я осталась сидеть на скамье, вся трепеща и уже сознавая глупость своего поведения. Сколь бы странным это ни казалось, Фредерик явно питал ко мне нежные чувства, и мне следовало сохранять самообладание и играть на этой струне, а не отпугивать его своим гневом. Наконец я встала, все еще дрожа, и направилась к зданию. Внезапно внимание мое привлекло лицо, смотрящее на меня из крайнего окна второго этажа: широкое, плоское, свинячье лицо, которое исказилось испугом, когда наши взгляды встретились, и быстро отпрянуло прочь.
Если бы не столь странная реакция, я бы решила, что там просто женщина, удивительно похожая на Ходжес. Ну а так я тотчас безошибочно узнала свою бывшую надсмотрщицу.
Я замерла столбом, уставившись на окно, но потом вдруг меня осенило: возможно, мне имеет смысл притвориться, будто я ее не узнала. Я опустила взгляд, потрясла головой, словно стряхивая наваждение, и двинулась дальше медленным механическим шагом, неотрывно глядя себе под ноги. По-прежнему изображая глубокую задумчивость, я поднялась по лестнице, проследовала по коридору и зашла в комнату, где задвинула заслонку смотровой прорези и села на кровать, пытаясь уразуметь увиденное.
Если бы Ходжес действительно приняла взятку и помогла пациентке сбежать, ее ни при каких обстоятельствах не восстановили бы в должности. Я вспомнила, как все встреченные мной по пути служительницы останавливались и оборачивались мне вслед, но тревоги не поднимали; как ворота клиники очень кстати оказались открытыми и привратник не вышел из сторожки; как Джордж Бейкер в нужный момент появился на дороге; как доктор Стрейкер поджидал меня у дома на Гришем-Ярд.
Они хотели, чтобы я сбежала, вернее, чтобы я думала, будто сбежала. За каждым моим шагом следили. Все они — Ходжес, служительницы, Джордж Бейкер, возможно даже, по-матерински добрая женщина на лискердской станции и невольно я сама — играли предписанные роли. В спектакле, призванном убедить меня, что я встретилась на Гришем-Ярд с настоящей Джорджиной Феррарс. Точно так же для страдающего мономанией Гэдда устроили встречу с мнимым Гладстоном.
Фредерик тогда сказал мне, что, если бы они не нашли служителя, внешне похожего на премьер-министра, доктор Стрейкер нанял бы актера.
Женщина на Гришем-Ярд не иначе была актрисой. Она могла часами изучать меня сквозь смотровую прорезь в двери лазаретной палаты.
Услышав шорох в коридоре, я испуганно покосилась на дверь. Не отодвинулся ли чуть-чуть щиток прорези? Подойти и проверить у меня не хватило духу. Вместо этого я подошла к окну (так, по крайней мере, никто не видел моего лица) и долго стояла, глядя в уже темнеющий двор, где недавно конюхи дружески приветствовали Джорджа Бейкера.
Не он ли вообще привез меня в лечебницу? Я очнулась после припадка в четверг, значит, скорее всего, прибыла сюда в среду…
Но это походило на правду не больше, чем история Люсии Эрден.
Поскольку мне столь часто и столь многие люди говорили, что я приехала сюда как Люси Эштон, добровольная пациентка из Плимута, постепенно я стала видеть в воображении все происходившее, сцену за сценой: вот Фредерик опрашивает меня по моем прибытии, вот я беспокойно брожу по территории поместья вечером; вот меня находят без чувств рано утром.
Доктор Стрейкер сказал, что «подобный выбор вымышленного имени вызывает известные подозрения, когда речь идет о встревоженной молодой женщине, прибывшей для лечения в частную психиатрическую клинику». А может, имя Люси Эштон выбрано именно потому, что наводит на подозрения? Может, он сам его и выбрал для меня?
А ну как он солгал насчет припадка, приключившегося со мной? Ведь я запросто могла пролежать в наркотическом забытьи несколько даже не дней, а недель, прежде чем очнулась в лазарете.
Чем дольше я размышляла, тем больше во мне крепла уверенность, что вся эта история сфабрикована доктором Стрейкером.
А значит, Фредерик обманывал меня — обманывал во всем. Его застенчивость, искренность, чувствительность, страдальческие слезы, скорее всего, были притворством. Вполне вероятно, у него есть жена, или любовница, или обе сразу. Он даже рассказал мне о случае Исайи Гэдда, без сомнения полагая меня слишком глупой и наивной, чтобы увидеть в нем сходство с собственным случаем. Вспомнив, как легко Фредерик завладел моим сердцем, я покраснела от стыда и унижения.
А если и Белла, с виду такая искренняя и простодушная, тоже обманывала меня по приказу доктора Стрейкера, тогда получается, что мне нельзя верить никому и ничему, помимо собственных глаз. А возможно, и глазам своим нельзя верить.
Я вдруг осознала, что вцепилась в подоконник с такой же силой, с какой когда-то цеплялась за корни утесника, вися над обрывом.
Они делали все, чтобы свести меня с ума в самом прямом смысле слова, предоставив мне неопровержимые доказательства, что я не я.
Но зачем? Ведь доктор Стрейкер рисковал покрыть свое имя позором, а возможно, и оказаться в тюрьме. Что, если бы я не отправилась прямиком в Лондон, а обратилась в полицию Лискерда и полицейские мне поверили? Что, если бы мой дядя объявился в самый неподходящий момент? Доктор Стрейкер знал, что у меня мало денег и никаких видов на наследство. Зачем выбирать психически здоровую молодую женщину, когда у него в распоряжении полная клиника душевнобольных?
Разве только он руководствовался тем соображением, что никто на свете, кроме полуслепого дяди, не обеспокоится моим бесследным исчезновением и даже не узнает о нем.
Я вспомнила, как Фредерик рассказывал — опять-таки в полной уверенности, что я не уловлю намека, — об исследованиях доктора Стрейкера, связанных с прививкой фруктовых растений.
Они выбрали меня для эксперимента.
Вот почему я не получала никакого лечения. Доктор Стрейкер терпеливо ждал, когда я полностью лишусь рассудка, а сам тем временем собирал сведения о другой одинокой молодой женщине, пропавшей без вести, — женщине, чью потерянную душу он замыслил вселить в мое тело.
А что потом? Он не может отпустить меня (если вообще имеет такое намерение), пока окончательно не убедится, что из моего сознания стерты всякие воспоминания о Джорджине Феррарс. Для человека с его возможностями не составит труда создать неопровержимое доказательство, что настоящая Джорджина Феррарс умерла: распухший труп в моей одежде и с моей брошью, выловленный из Темзы.
Вполне вероятно, эксперимент закончится тем, что меня повесят за убийство себя самой.
Каждое утро после завтрака миссис Пирс громко называла имена пациентов, к которым желают наведаться врачи, и просила разойтись по своим комнатам и ждать. Я не видела доктора Стрейкера всего несколько дней, но, когда на следующее утро услышала свое имя, у меня в глазах помутнело. Удивляюсь, как я не упала в обморок, поднимаясь по лестнице.
Ожидание врача могло продолжаться от пяти минут до часа и больше. Чем упорнее я повторяла себе, что нельзя показывать свой страх, тем сильнее дрожала; и я знала, что не сумею скрыть ужас и отвращение при виде доктора Стрейкера. Даже если Ходжес ничего ему не сказала, он все равно почует неладное и будет наседать, наседать на меня, пока все не выяснит.
Можно прикинуться больной, но он раскусит мое притворство, как только потрогает мне лоб и пощупает пульс, и тогда мой страх перед ним лишь усилится. Нет, мне нужно признаться, что я боюсь (ведь приступы страха случались у меня и прежде), но исхитриться умолчать при этом, что теперь я смертельно боюсь его. Я села на стул спиной к окну и стала придумывать, что бы такое сказать.
Услышав в коридоре шаги, я закрыла лицо ладонями и разрыдалась, для чего мне и притворяться особо не понадобилось, а когда дверь отворилась, я даже не пошевелилась.
— Доброго утра, мисс Эштон. Печально видеть, что вы расстроены.
Я глубоко, прерывисто вздохнула и медленно подняла голову. Говорил доктор Стрейкер, по обыкновению, спокойным и вежливым тоном, но глаза его блестели ледяным блеском, а вовсе не веселым, как мне казалось в первые дни нашего знакомства.
— Вас не должно это удивлять, сэр, — ответила я. — Я здесь пленница, здесь мне суждено умереть, у меня не осталось надежды на спасение.
— Полноте вам, мисс Эштон. Мы со дня на день установим вашу личность.
— Я слышу это уже много месяцев, сэр… целую вечность невыносимых страданий… но ничего не меняется.
— Поверьте, мисс Эштон, я понимаю, как вам тяжело. Позвольте пощупать ваш пульс.
Я невольно содрогнулась, когда пальцы доктора Стрейкера прикоснулись к моему запястью.
— Прошу прощения. Утро сегодня холодное, и руки у меня, несомненно, тоже холодные.
В своей заботливости он походил на мясника, который ласково почесывает голову ягненка, готовясь перерезать тому горло. Он хотел вырвать душу из моего тела, но самым гуманным и просвещенным способом из всех возможных и искренне сочувствовал страданиям, претерпеваемым мной в ходе чудовищного эксперимента. Я отчаянно старалась унять дрожь в руке.
— Хм… пульс учащенный, но, с другой стороны, нынче утром вы взволнованы. Скажите, у вас есть причина для волнения — я имею в виду, конкретная причина? Вы вспомнили какие-нибудь события и обстоятельства нескольких недель, предшествовавших вашему прибытию в клинику?
— Нет, сэр, не вспомнила. — Страх в моем голосе слышался совершенно отчетливо.
— Жаль. На днях я получил краткое письмо от мисс Феррарс — она осведомляется, нашли ли мы бювар, и по-прежнему грозится привлечь вас к суду. Конечно, пока вы находитесь у нас, вам нечего бояться, но, если бы все-таки вы вспомнили, куда спрятали бювар, на вашем пути к освобождению стало бы одним препятствием меньше.
— Я вас не понимаю, сэр, — горестно вздохнула я, промокая платочком глаза, чтобы скрыть от него лицо.
— Будет прискорбно, мисс Эштон, если мы выпустим вас единственно для того, чтобы вас арестовали сразу за воротами.
— Но как вы можете выпустить меня, сэр, если у меня нет ни дома, ни денег, ни имени?
— Имя у вас будет… Постойте-постойте! То есть вы хотите сказать, что больше не считаете себя Джорджиной Феррарс?
Я зарыдала от ужаса уже непреднамеренно, комкая в руках платок и молясь, чтобы доктор Стрейкер принял мои слезы за слезы горя.
— Я уже и не знаю, что думать, сэр, — прерывистым голосом пролепетала я. — Рассудок говорит мне, что я не Джорджина Феррарс, но память говорит… если я не Джорджина Феррарс, значит я никто.
— Это интересно, — промолвил он. — И внушает надежду, хотя сами вы этого не понимаете. Постарайтесь не терять веры, мисс Эштон, ждать уже недолго.
Последние слова все еще отдавались набатом в моих ушах, когда дверь за ним закрылась.
До самой ночи лил дождь, но на следующий день я снова вышла в сад и медленно бродила по нему кругами, пока меня не сморила усталость. Я присела на скамью отдохнуть в бледных лучах солнца.
Что там доктор Стрейкер сказал про мой бювар? «Если бы вы могли вспомнить, куда спрятали его…» Безусловно, он нисколько не заинтересован в том, чтобы моя память полностью восстановилась, однако при этом настойчиво требует, чтобы я вспомнила, где бювар. А вдруг бювар и впрямь не у него? Может быть, в нем находится нечто очень для него важное — или представляющее опасность?
Ну конечно! Мой дневник, который я предположительно так и вела в течение всех недель, выпавших у меня из памяти. Я ведь рассказывала Фредерику, как тетя Вайда побуждала меня записывать все события каждого дня, даже самые незначительные.
Если я привезла с собой брошь (при условии, что приехала сюда по собственной воле), значит и бювар наверняка тоже привезла.
Но ключика от него у меня на шее не было, когда я очнулась в лазарете.
Из теней в дальнем конца сада выступила темная фигура и направилась ко мне. С тревожным замиранием сердца я узнала в ней Фредерика Мордаунта, по обыкновению понурого и несчастного. Нужно держать с ним ухо востро, тем более что доктор Стрейкер, вне всяких сомнений, наблюдает за нами из окна наверху.
— Мисс Эштон, я не забыл о своем обещании не докучать вам, но я пришел сказать, что убедил доктора Стрейкера перевести вас обратно в отделение для добровольных пациентов.
Я уставилась на него, онемев от изумления. Возможно, это ловушка — но какого рода ловушка?
— Вам лучше присесть. — Я нарочно указала на место справа от себя, чтобы во время разговора с ним моего лица не было видно из окон.
— Благодарю вас. Правда, доктор Стрейкер поставил условия. Он отказывается снять ваш диагноз, и принимать пищу вы будете по-прежнему в закрытом отделении. Но вы вернетесь в свою прежнюю комнату, которую занимали до того, как с вами приключился припадок, и вам будет позволено в течение дня гулять по всему поместью, покуда вы не предпримете попыток бегства, а я очень прошу вас не делать этого ради вашего же блага. За вами будет вестись пристальное наблюдение, доктор Стрейкер на этом настаивает; и, если вы хотя бы просто выйдете за ворота, он от вас откажется и отправит в девонширскую психиатрическую клинику как безнадежную душевнобольную.
Мне не пришлось ничего изображать: мое недоумение было неподдельным. Зачем, спрашивается, переводить меня в комнату, где я, скорее всего, и не была никогда раньше, и разрешать мне гулять по всему поместью? Или они хотели, чтобы я снова попыталась сбежать?
— Почему доктор Стрейкер на это согласился? — наконец спросила я.
— Потому что я настоял. Я принял ваши слова близко к сердцу — про мои возможности как наследника и про мой долг как джентльмена. Я никогда прежде не перечил доктору Стрейкеру — ни разу повода не возникало, — но после нашей с вами последней встречи… В общем, я напомнил ему о его собственном основополагающем принципе: не причинять пациенту боли без крайней необходимости. Я указал, что за несколько месяцев заключения мы принесли вам одни страдания и ни на шаг не приблизились к разгадке тайны вашей личности. И что для восстановления вашей памяти лучше всего заручиться содействием мисс Феррарс и устроить вашу с ней встречу, чтобы вы поговорили друг с другом. Доктор Стрейкер сказал, что она на такое ни под каким видом не согласится, пока мы не вернем ей бювар, а я ответил, что вероятность получить обратно бювар у нее значительно повысится, коли она встретится с вами в спокойной обстановке, а в случае неудачи я компенсирую ей утрату. На это доктор Стрейкер заявил, мол, встреча с мисс Феррарс приведет вас в такое возбуждение, что с вами снова может приключиться припадок, на сей раз фатальный. Он медик, а я нет: здесь я не мог с ним спорить. Но я настаивал, что мы должны хоть что-то для вас сделать. В конце концов он согласился, крайне неохотно, перевести вас в отделение для добровольных пациентов на вышеупомянутых условиях. И добавил, мол, если с вами что-нибудь стрясется, вся ответственность будет лежать на мне.
Фредерик говорил, я могла поклясться, с самым искренним чувством.
— Но почему доктор Стрейкер сам ничего не сказал мне вчера?
— Разговор у нас состоялся только сегодня утром, и он… разрешил мне сообщить вам.
— Если бы вы тогда сдержали свое обещание, сэр, меня бы сейчас здесь не было. Тем не менее благодарю вас за вашу заботу. Когда же меня переведут?
— Когда вам будет угодно. На самом деле, если вы не против, я могу прямо сейчас проводить вас туда.
Я поднялась со скамьи, чуть пошатнувшись. Фредерик предложил мне руку и густо покраснел, когда я не приняла ее. Неужели он и впрямь умеет краснеть, когда захочет? Кто он — сообщник доктора Стрейкера или послушная марионетка в его руках? В любом случае доверять ему нельзя.
— Ступайте вперед, сэр, я пойду следом, — сказала я.
Фредерик поклонился, всем своим видом являя униженное смирение, и направился к зданию. Не сдержавшись, я бросила взгляд на верхние окна: расплывчатое бледное пятно за одним из них вполне могло быть лицом.
Войдя в холл, мы с ним проследовали к двери, через которую постоянно ходила туда-сюда миссис Пирс. При нашем приближении дежурившая там служительница отперла замок, мы прошагали по темному гулкому коридору и вышли к знакомой мне лестнице: именно здесь во время своего побега я видела высокого седого мужчину, напомнившего мне кого-то — Фредерика, вот кого. Тогда за мной наблюдал Эдмунд Мордаунт.
— Мисс Эштон? — Молодой человек указал на лестницу.
Поднимаясь за ним следом, я размышляла: может, я неправильно его поняла и меня переводят обратно в лазарет? Однако на втором этаже он свернул в коридор, очень похожий на коридор женского отделения, разве что на дверях тут не было табличек с именами. Наконец мы остановились перед единственной дверью, снабженной табличкой — с именем «МИСС ЭШТОН», написанным знакомыми золотыми буквами.
— Здесь я вас оставлю, — неохотно проговорил он, глядя на меня (я опять могла поклясться) с безнадежной мольбой. — Чтобы пройти в столовую, вам нужно просто спуститься тем же путем на первый этаж, и там служительница вас пропустит.
Он открыл передо мной дверь, неловко отвесил поклон и удалился. А в комнате, подумать только, находилась Белла, спокойно укладывавшая в шкаф мои вещи.
— Очень рада снова видеть вас, мисс Эштон. У вас будут какие-нибудь распоряжения?
Ее гладкое детское лицо теперь казалось лживой маской.
— Нет, спасибо, Белла.
Она слегка кивнула и вышла прочь, оставив меня осваиваться на новом месте.
Комната, оклеенная голубыми обоями с растительным узором, хоть и выцветшими, выглядела гораздо веселее прежней. Обстановка почти такая же, как в лазаретной палате: кровать, небольшой дубовый комод, платяной шкаф и бюро. Из окна — слава богу, с занавесками — открывается вид на мощеный внутренний двор, ограниченный тремя другими стенами здания, и ряды окон напротив. Решетка из четырех толстых железных прутьев, вделанных в каменную кладку, находится снаружи, отчего сходство комнаты с тюремной камерой уменьшается. Дверь здесь без смотровой прорези; имеется даже хлипкая щеколда, чтоб запираться изнутри, но ключа в замочной скважине нет.
Снимать плащ я не стала: поскольку до наступления темноты еще оставалось полно времени, я решила безотлагательно воспользоваться вновь обретенной свободой и проверить, действительно ли мне позволено гулять по всему поместью. У подножья лестницы стояли и разговаривали две модно одетые женщины — посетительницы? добровольные пациентки? шпионки? Они с любопытством взглянули на меня, однако ничего не сказали. Когда я приблизилась к наружной двери, сердце мое забилось учащенно, но никто не выскочил из тени, чтобы меня схватить, а уже мгновением позже я стояла на гравийной дорожке.
Густая роща слева от меня тянулась на запад, до граничной стены поместья, находившейся ярдах в ста самое малое. Бледное солнце спускалось к верхушкам деревьев. На лоскутных полях впереди и справа работали люди. У высокой каменной стены, изгибавшейся огромной дугой к северу и востоку, мирно паслись коровы. Если бы не мрачная громада клиники за моей спиной, было бы полное впечатление, будто я стою в полях рядом с лесом Брайтстоун, где мы с тетей Вайдой иногда гуляли.
Я повернула направо и двинулась по дорожке в сторону ворот, как уже делала однажды. Свобода казалась дразняще близкой; сердце мое глухо стучало и во рту пересохло от волнения, когда я прошла под раскидистыми ветвями лесного бука, теперь покрытыми набухшими почками, и вышла на внешний двор.
Ворота были закрыты: очередное доказательство (если таковое еще требовалось), что мой побег был подстроен. Мне следовало бы сообразить, что ни в одной психиатрической лечебнице главные ворота никогда не оставят открытыми и без охраны.
За вами будет вестись пристальное наблюдение. Представив холодный насмешливый взгляд доктора Стрейкера, устремленный на меня сверху, я с трудом подавила приступ паники и, не замедляя шага, пошла дальше — свернула направо, в конюшенный двор, и обогнула угол конюшни. Теперь я находилась вне видимости из окон клиники.
Земля здесь отлого поднималась к граничной стене поместья, еле видневшейся вдали. К востоку простирались широкие поля и луга, а к югу — густые рощи. Позади конюшни оказался большой огород, справа огороженный высокой кирпичной стеной, по другую сторону которой я сидела часом раньше. Две кухонные работницы выдергивали морковь из грядки неподалеку. Они с любопытством взглянули на меня, но не выказали ни малейшей тревоги.
Я прошла огород насквозь и двинулась дальше. Красный кирпич нового корпуса сменился серым камнем среднего крыла, а впереди возвышалась мощная четырехугольная башня из гораздо более древнего камня — выщербленного временем и почти черного. Окна ее представляли собой узкие вертикальные прорези, причем все нижние были наглухо заложены кирпичом вместе с дверным проемом.
Приблизившись, я увидела, что башня является частью длинного, беспорядочно построенного здания из такого же темного древнего камня. Оно располагалось всего шагах в двадцати от главного здания и соединялось с ним узкой каменной галереей, вымощенной плитами. Над крышей не поднималось ни дымка, сквозь гравий повсюду пробивалась сорная трава, пол галереи устилали прелые листья.
Стены двух зданий — серого и черного — словно наклонялись друг к другу, образуя подобие глубокой расселины, расширяющейся книзу. Если пойти прямо, до конца здания, а потом повернуть направо, я окажусь там, откуда начала путь. Высоко надо мной окна верхнего этажа сверкали в лучах заходящего солнца, но на земле уже лежала густая тень. Вас нашли без чувств на дорожке… Не здесь ли со мной случился припадок? Что я здесь делала среди ночи? И что стало причиной припадка? Что-то увиденное мной? Или услышанное?
Ноги мои словно сами собой зашагали быстрее, еще быстрее, и наконец я пустилась бегом — промчалась по гравийной дорожке до угла, повернула направо и бросилась к двери, откуда недавно выходила на прогулку, потом пронеслась через холл (казалось, ставший гораздо темнее за время моего отсутствия), взлетела по лестнице, подгоняемая эхом собственных частых шагов, стремительно пробежала по коридору и ворвалась в свою комнату, где прыгающими пальцами задвинула дверную щеколду и в изнеможении привалилась к двери, дрожа с головы до пят.
Независимо от того, является Фредерик сообщником своего хозяина или же просто покорным исполнителем его воли, доктор Стрейкер никогда не согласился бы перевести меня в другое отделение, если бы не преследовал какую-то свою цель. Неужели он и впрямь хочет, чтобы я опять сбежала? Никакой другой причины в голову не приходило. И он, безусловно, с уверенностью полагает, что я опять отправлюсь на Гришем-Ярд.
А там меня, скорее всего, ожидает что-нибудь еще более ужасное, чем в прошлый раз. В лучшем случае меня арестуют как сбежавшую из клиники душевнобольную, выдающую себя за мисс Феррарс.
Без денег дальше Лискерда мне не добраться. Следовательно, если доктор Стрейкер пытается снова заманить меня на Гришем-Ярд, где-то в моей комнате должен быть предусмотрительно спрятан еще один кошелек. А когда я заглочу наживку, главные ворота клиники опять очень кстати окажутся открытыми.
Значит, моя единственная надежда на спасение — это найти деньги, коли таковые действительно мне подброшены, и отправиться не на Гришем-Ярд, а… в Плимут, к моему поверенному мистеру Везереллу. Кажется… нет, точно… я не упоминала о нем ни Фредерику, ни доктору Стрейкеру. Сама я с ним никогда не встречалась, но оно, может, и к лучшему, — по крайней мере, мистер Везерелл подтвердит подлинность моей подписи.
Последние лучи закатного солнца угасали на крыше напротив, но было еще довольно светло. Может, за мной и прямо сейчас наблюдают? Я обвела взглядом потолок и стены в поисках смотровых отверстий — ничего подозрительного, но, с другой стороны, в свое время тетушка показывала мне, как через крохотную дырочку, проткнутую в бумажке острием карандаша, можно увидеть все побережье. Если они и вправду наблюдают за мной, то наверняка предполагают и даже надеются, что я внимательно обследую комнату.
Чемодан и шляпную картонку Белла убрала в шкаф, так же как в прошлый раз, в лазарете. Я тщательно их осмотрела, ощупала всю подкладку, но безрезультатно. Не нашла я денег ни среди своей одежды, ни под матрасом, ни в дубовом комоде: нижний ящик выдвинулся всего на дюйм и застрял; однако, вытащив другие два ящика, я увидела, что в нем пусто. Я пошарила по внутренним стенкам комода, проверяя, не прикреплено ли к ним что-нибудь, но не обнаружила ничего, кроме пыли да клочьев паутины. Я осмотрела все предметы мебели, даже вынула ящик бюро и заглянула в темную полость, но и там не нашла ни единого фартинга.
Обескураженная, я опустилась на колени перед комодом, собираясь поставить обратно верхние ящики, но вместо этого невесть почему принялась возиться с нижним — трясти, дергать туда-сюда, пока он не начал по чуть-чуть выдвигаться. Я уперлась одной рукой в комод, намереваясь рвануть ящик посильнее. Внезапно в темноте за ним мне померещилась змея, изготовившаяся к броску.
Я вздрогнула всем телом, и в следующий миг ящик резко выдвинулся, больно ударив меня по ноге. В пыльном углу комода что-то тускло блестело. Не змея, а золотая застежка — две золотые застежки маленького кожаного портфельчика. Я подползла на коленях ближе и увидела, что он покрыт тонким слоем пыли, которая закружилась в воздухе вокруг меня, когда я трясущимися руками вытащила свой бювар. На пыльном дне комода от него остался отчетливый отпечаток.
Часть II
От Розины Вентворт к Эмилии Феррарс
Портленд-плейс,
Мэрилебон
10 августа 1859
Дорогая Эмилия! Ты не поверишь, что у нас случилось. Кларисса сбежала из дома! С молодым джентльменом по имени Джордж Харрингтон, я тебе о нем рассказывала. Она бесстыдно флиртовала с ним на приеме у Бошемов, но я и помыслить не могла, что дело зайдет так далеко. Я думала, сестра смирилась с тем, что ей придется выйти замуж за этого противного сморщенного старикашку, мистера Ингрэма. Однако попробую рассказать все по порядку.
В понедельник наш отец отбыл утренним поездом в Манчестер, где намеревался провести два дня, а ближе к вечеру уехала и Кларисса — якобы в Брайтон, чтобы погостить неделю у Флетчеров. Она взяла с собой огромное количество багажа, явно излишнее даже для нее, но мне настолько не терпелось поскорее получить дом в полное свое распоряжение, что я не задавалась никакими вопросами на сей счет, покуда в пятницу вечером не воротился отец. Я музицировала за роялем в гостиной, когда услышала, как он отчитывает одну из служанок. По своему обычаю, он даже не заглянул ко мне, а направился прямиком в кабинет.
Через минуту я услышала тяжелую быструю поступь в холле и решила, что отец опять уходит из дома. Но он ворвался в комнату, схватил меня за руку, рывком поднял с табурета и, потрясая перед моим носом каким-то письмом, прокричал страшным голосом: «Где твоя сестра?» — «В Брайтоне, у Флетчеров», — только и могла ответить я, чем привела разгневанного родителя в еще сильнейшую ярость. Наконец я уразумела, что письмо это от Клариссы и в нем сообщается, что она сбежала. Отец отослал меня в мою комнату, запретив выходить оттуда до дальнейших его распоряжений. Ко времени, когда Лили принесла мне ужин, новость уже распространилась на половине слуг, но знала девушка не больше, чем я.
Когда отец вызвал меня к себе в кабинет на следующее утро, он был, по обыкновению, холоден и суров. «Никогда впредь никто не произнесет имени твоей сестры в этом доме, — промолвил он. — Отныне мы будем жить так, как если бы ее никогда не существовало на свете. И предупреждаю: второй раз опозорить себя я не позволю». Он сообщил мне, что уволил мисс Вудкрофт — ты ее знаешь? — без рекомендаций. «Больше никаких дуэний на жалованье, — заявил он. — Я написал твоей тетке, она переедет к нам жить и будет надзирать за тобой, покуда я не найду тебе подходящего мужа. Тем временем тебе строго возбраняется выходить из дома. Если узнаю, что ты меня ослушалась, будешь посажена под замок в своей комнате».
Он даже голоса не повысил, но я еще ни разу в жизни не испытывала такого страха. Я всегда думала, вернее, надеялась, что при всей своей наружной холодности отец все-таки хоть немножко да любит меня, но сейчас по его глазам я увидела, что это не так. Для него я просто часть собственности, оборотный инструмент, как он выразился бы, и ничего больше. Должно быть, то же самое понимала моя бедная маменька, поэтому и умерла безвременно. Она оказалась невыгодным вложением, поскольку родила ему дочерей, а он хотел сыновей. А теперь, когда Кларисса сбежала, отец исполнен твердой решимости извлечь прибыль хотя бы из моего брака.
Вскорости он отлучился из дома, а я удалилась в гостиную, потрясенная до такой степени, что даже не открыла фортепьяно. Я по-прежнему не знала, куда уехала Кларисса и почему, но немного погодя прозвенел дверной колокольчик, и в комнату ворвалась миссис Харкнесс, за которой с несчастным видом плелась Бетси. Миссис Харкнесс с превеликим удовольствием доложила мне, что Кларисса бежала в Рим с Джорджем Харрингтоном, — «он отъявленный распутник, милочка, не достойный никакого доверия, и подумать только, вы ничего не знали, все лондонское общество взбудоражено…» Наконец, не в силах дольше выносить подобные речи, я самолично проводила незваную гостью к двери. Поднявшись наверх, я обнаружила, что все содержимое Клариссиной комнаты — одежда, предметы декора, постельные принадлежности, портьеры, мебель, даже ковры — свалено в огромную груду на лестничной площадке и лакеи обдирают со стен обои — «приказ хозяина, мисс» — не иначе потому, что сестра сама их выбирала. Потом все до последней мелочи погрузили на телегу и увезли — чтобы сжечь, вероятно.
Надеюсь, Годфри больше не переутомляется. Я бы с радостью повидалась с тобой, но мне запрещено принимать гостей до приезда тети. Напишу еще при первой же возможности.
С любовью к тебе и милому Годфри,
твоя любящая кузина
Розина
Портленд-плейс
19 августа 1859
Дорогая Эмилия! Все оказалось даже хуже, чем я предполагала: теперь я нахожусь в положении пленницы и не могу принимать гостей или выходить из дома, покуда меня, образно выражаясь, не держит на поводке тетя Генриетта, — о ней я напишу подробно, когда представится случай. Она будет вскрывать все письма, адресованные мне, и читать все мои послания, подлежащие отправке. Для отвода подозрений я стану писать тебе притворные письма — не верь ни единому слову из них, но обстоятельно рассказывай мне обо всех своих новостях.
Сегодня у Лили выходной, и она тайно снесет это мое письмо в почтовую контору. Я напишу тебе об истинном положении дел, когда смогу.
Твоя любящая кузина
Розина
Портленд-плейс
7 октября 1859
Дорогая Эмилия! Я долго не решалась писать откровенно из опасения, что Лили обыщут по дороге на почту и тогда мне запретят всякое сообщение с тобой. Но писать тебе под бдительным оком тети Генриетты, порой в буквальном смысле заглядывающей через плечо, стало совсем уже невмоготу.
Любая радость меркнет в ее присутствии, впрочем радости всегда было мало в нашем доме, теперь больше чем когда-либо похожем на мавзолей. По виду и не скажешь, что она родная сестра моего отца, но в части угрюмой суровости нрава сходство между ними разительное. Она худая как щепка, и волосы свои — имеющие цвет и даже запах холодной золы — зачесывает назад столь туго, что ее костистое лицо еще сильнее смахивает на череп. Одевается тетя во все черное — самого мрачного, самого тусклого, самого унылого оттенка, какой только бывает. Всю жизнь она состояла компаньонкой при бабушке Вентворт в Норфолке (каковой участи я бы глубоко посочувствовала, кабы речь шла о любой другой женщине) и неустанно напоминает мне, сколь многим жертвует ее мать, отказавшись от нее в мою пользу.
На первых порах я всячески пыталась умилостивить тетю Генриетту, но безуспешно. Постепенно я поняла, что она меня ненавидит просто за мою молодость и способность радоваться жизни, когда ее нет рядом. Боюсь, я тоже потихоньку начинаю ее ненавидеть, но пока в изъявлении своих чувств ограничиваюсь тем, что очень громко играю Бетховена: она страшно не любит шумное музицирование, но ничего не говорит, лишь на мигрень жалуется, а все потому, что не желает меня ни о чем просить, опасаясь, как бы я не обратилась к ней с какой-нибудь ответной просьбой.
Едва ли ты удивишься, узнав, что вот уже несколько недель кряду я не выхожу из дома никуда, кроме как в церковь. По своем прибытии тетя объявила, что будет принимать приглашения от людей, которых считает респектабельными. Но куда бы мы ни пришли, она постоянно торчала подле меня, словно тюремщик. Разумеется, всем хотелось узнать про Клариссу, но, сколь бы деликатно ни затрагивалась эта тема, тетя Генриетта неизменно вперяла в собеседника взор василиска и переводила беседу на другое, обычно на какой-нибудь вопрос религиозного свойства, а потому разговор состоял по большей части из неловких пауз. Все мои друзья меня жалели, а недоброжелатели злорадствовали. В конце концов мне стало легче — коли здесь уместно такое слово — вовсе отказаться выезжать из дома.
Если не считать твоих писем, единственное утешение я нахожу в общении с Лили. Я сразу предположила, что тетя не одобрит наших близких отношений, и потому при ней я всегда обращаюсь с Лили очень строго, а она в свою очередь изображает робкую и запуганную служанку. Раньше я считала мисс Вудкрофт излишне суровой ревнительницей дисциплины, но теперь осознала, как много свободы она нам давала, — свободы, которая и погубила бедную Клариссу. Если бы она наотрез отказалась выходить замуж за мистера Ингрэма, возможно, отец позволил бы ей подождать другого искателя руки. Но сестра согласилась, надеясь обрести независимость в браке (она никогда со мной не откровенничала, но я так думаю). Когда же приблизился день свадьбы, она вдруг поняла, что отчаянно не хочет замуж за противного старика, а тут еще появился Джордж Харрингтон, который хотя бы молод и привлекателен, пускай и распутник.
Я много раз спрашивала себя: сбежала бы сестра или нет, будь мы с ней близки? Кларисса часто обижалась на меня невесть почему, но, если я решалась осведомиться, что такого я сделала, она всегда отвечала «ничего, все в порядке» таким тоном, что становилось ясно: задав вопрос, я нанесла очередную обиду. Однажды ты высказала мнение, что она мне завидует, но я не помню, почему именно ты так посчитала. Кларисса была старше и красивее меня; она всегда была матушкиной любимицей; она неизменно оказывалась в центре внимания, когда у нас собирались гости… но я не должна писать о ней в прошедшем времени. Мне остается лишь молиться, чтобы сестра была здорова и счастлива.
Лили уже ждет, поэтому на сем я заканчиваю. Если бы только ты могла писать мне со всей откровенностью, я бы не чувствовала себя… Ах, какая же я дура! Мне только сейчас пришло в голову, что ты можешь отправлять письма до востребования в почтовую контору на Мортимер-стрит, а Лили будет их забирать, конечно, если ты не против такого обмана. Послания твои я буду хранить как зеницу ока.
Твоя любящая кузина
Розина
Портленд-плейс
3 ноября 1859
Дорогая Эмилия! У меня ужасная новость, как ты наверняка уже знаешь, коли видела сегодняшнюю утреннюю «Таймс»: Кларисса умерла. Несчастье произошло неделю назад, когда они с Джорджем Харрингтоном ехали в коляске по горной дороге в окрестностях Рима. Лошадь понесла, и они сорвались в пропасть и погибли под обломками экипажа. В газетном сообщении — краткой заметке в несколько строк — говорится о мистере и миссис Харрингтон, но сомнений быть не может. После завтрака отец вызвал меня в кабинет и сказал без всяких предисловий: «Твоя сестра умерла, и поделом. Траура не будет, и больше о ней ни слова. Все, ступай к себе». В его холодных глазах ясно читалось: «Попробуй меня ослушаться, и с тобой случится то же самое».
Не помню, как я вышла из кабинета и поднялась по лестнице. Следующее, что я помню, — как сижу в своей комнате, охваченная страшным подозрением, что к смерти сестры причастен отец. Только когда Лили принесла мне газету, худшие мои опасения рассеялись. Но мне все равно не дает покоя вопрос, давно ли он знает и не потому ли сообщил мне, что теперь я в любом случае узнала бы о происшедшем.
Бедная Кларисса! У меня даже слез нет. Я не чувствую ничего, кроме черного, удушливого отчаяния.
Напишу еще, когда немного успокоюсь.
Твоя любящая кузина
Розина
Портленд-плейс
Вторник, 17 апреля 1860
Дорогая Эмилия! До чего же я рада получить твое письмо и узнать, что милый Годфри наконец-то идет на поправку. Неттлфорд — прекрасный выбор; уверена, лучшего места вы не нашли бы при всем старании. Я была бы счастлива навестить вас, но отец не отпустит меня без тети Генриетты, а я ни за что не соглашусь навязать вам такую неприятную гостью.
Знаю, я очень мало рассказывала о себе все эти долгие месяцы, но мне не хотелось обременять тебя своими печалями, пока ты в тревоге за здоровье Годфри. Как всегда, главное утешение доставляло мне фортепьяно: я музицирую часами и уже выучила на память почти все свои любимые произведения, так что теперь редко играю с листа. Лили под моим наставничеством делает заметные успехи в чтении, хотя нам приходится скрывать наши уроки и от тети, и от других слуг. Время для меня течет мучительно медленно. Двигаюсь я мало, единственно хожу взад-вперед по комнате, но все равно худею; и я часто ощущаю какой-то нездоровый голод, но в присутствии тети Генриетты всякий аппетит пропадает. Все в доме напоминает о смерти Клариссы, и на душе тем тяжелее, что говорить о ней запрещено. Как часто я сердилась на сестру за беспричинную обидчивость и раздражительность! И как я жалею сейчас, что не была к ней снисходительнее.
Я только сейчас сообразила: ведь она и Джордж Харрингтон действительно могли быть женаты. Тетя постоянно рассуждает о греховности тех, кто сожительствует вне брака, и явно находит удовольствие в мысли, что Кларисса обрекла себя на вечные муки. Она изыскивает сотни способов намекнуть на это обстоятельство, никогда не называя Клариссу по имени. Но я не желаю верить в бога, которого почитает тетя. Она создала его по своему образу и подобию: жестоким, мелочным, мстительным, которому нравится карать и наказывать. Я по-прежнему молюсь, но у меня нет чувства, что Небеса внемлют моим молитвам. Возможно, и не было никогда.
Признаюсь, порой я завидую Клариссе: лучше уж несколько недель полного счастья (а я надеюсь, она таковое познала) и краткий миг ужаса, нежели долгое томительное прозябание в этой золотой клетке. Мэри Трейл не раз говорила, что страшно завидует мне, живущей в таком роскошном доме, но я теперь понимаю, что на самом деле у меня за душой ничего нет. Отец отнимет у меня даже мою одежду, коли пожелает, и запросто выгонит на улицу умирать от голода.
После смерти Клариссы он перестал устраивать приемы; ужинает он чаще не дома, завтракает рано и обычно уходит прежде, чем я спускаюсь из своей комнаты. Он больше не держит экипаж, уволил дворецкого и всех лакеев, кроме двух. Хозяйством теперь управляет Нейлор, новый камердинер, — чрезвычайно неприятный молодой человек с постоянной презрительной усмешкой на губах. Он (Нейлор) костлявый и сутулый, с несоразмерно длинными руками и двигается по-паучьи стремительно. Лили говорит, все служанки его ненавидят, но не смеют этого показывать.
Однако я еще не рассказала, чем заняты все мои мысли в последнее время. Дело в том… даже когда я пишу это, у меня такое ощущение, будто я стою на краю бездонной пропасти… дело в том, что я собираюсь сбежать из дома. Через полгода я достигну совершеннолетия, но тогда, скорее всего, будет уже слишком поздно. Я хорошо представляю, какого жениха выберет для меня отец, и, если я дождусь, когда он решит мою судьбу, а потом откажусь подчиниться, надзор за мной ужесточится. Возможно даже, он станет морить меня голодом, чтобы принудить к послушанию (я читала о таких случаях). Моя единственная надежда на спасение — это найти работу: гувернантки, или учительницы музыки, или… одним словом, любую работу, которая позволит мне добывать средства к существованию. Но как мне сделать это втайне от отца и тети? Если у тебя есть какие-нибудь советы и предложения — буду бесконечно тебе признательна.
На сем я закончу, пока мужество не покинуло меня, и немного погодя Лили снесет письмо в почтовую контору. У нее появился возлюбленный — лакей в доме на Кавендиш-сквер, — и она ухитряется урывками встречаться с ним во время походов на почту.
С любовью к тебе и милому Годфри,
твоя любящая кузина
Розина
Портленд-плейс
25 апреля 1860
Дорогая Эмилия! Я пролила столько слез над твоим письмом, что слова «в Неттлфорде тебя всегда примут как родную» совсем расплылись. Очень великодушно с твоей стороны вызваться приехать в Лондон, чтоб сопровождать меня в путешествии; и есть надежда, что отец согласится отпустить меня без тети Генриетты. Похоже, здоровье бабушки Вентворт пошатнулось, каковое обстоятельство тетя объясняет тем, что ей пришлось пренебречь своим долгом перед матерью, дабы выполнить долг свой передо мной. Главное же дело в том, что бабушка категорически возражает против моего присутствия в своем доме: а ну как я звякну чашкой, или скрипну половицей, или — еще хуже — подниму голос выше шепота?
Поэтому, если ты твердо решилась, пожалуйста, напиши тете Генриетте. Да, я понимаю, что должна буду вернуться по первому же приказу. Да, я не приняла в соображение, что отец может привезти меня обратно силой. И ты совершенно права, когда напоминаешь мне, что на положении гувернантки или компаньонки я окажусь в полной зависимости от посторонних людей, особенно если они узнают, что отец от меня отрекся. Я обещаю сохранять спокойствие и не делать опрометчивых шагов.
Твоя любящая кузина
Розина
Портленд-плейс
30 апреля 1860
Дорогая Эмилия! Увы, все мои надежды рухнули. Тетя Генриетта заявила, что ни под каким видом не обременит тебя столь большой ответственностью (подразумевая, что не верит в твою готовность держать меня взаперти все время) и что в любом случае мне не пристало гостить у тебя, пока бабушка хворает. Следовательно, мне придется смириться с перспективой провести в заточении еще полгода, каковой срок кажется мне вечностью. Не знаю, как я это вынесу.
По крайней мере, я получу временное облегчение через две недели, когда тетя уедет в Эйлшем. Отец занят каким-то новым предприятием и почти не бывает дома.
Сейчас попробую уснуть с надеждой увидеть во сне тебя, Неттлфорд и свободу.
Твоя любящая кузина
Розина
Портленд-плейс
Понедельник, 7 мая 1860
Дорогая Эмилия! Тетю Генриетту вызвали ухаживать за бабушкой Вентворт, чье состояние значительно ухудшилось. Похоже, она наконец умирает. От души надеюсь, она постарается протянуть возможно дольше, невзирая на все ее заявления, что, мол, желает поскорее встретиться с Создателем. Когда экипаж тронулся с места и покатил прочь, я чуть не пустилась в пляс в холле, но сдержалась.
Разумеется, тетя Генриетта страшно волновалась, кто же будет за мною приглядывать, и намеревалась поговорить с отцом, но, по счастью, когда пришло известие о бабушкиной болезни, он находился в Манчестере и вернулся только после ее отъезда, так что мне пришлось самой сообщить ему о случившемся. Он ни словом не обмолвился насчет дуэний, и, похоже, я буду предоставлена самой себе, пока тетя Генриетта отсутствует. Вероятно, моя покорность и почтительность на протяжении долгих месяцев усыпили бдительность отца: он снова уезжает в Манчестер, до пятницы.