Балтийское небо Чуковский Николай
Он стоял и неподвижно смотрел перед собой, как вдруг какая-то маленькая женщина вынырнула из-за угла и прошла мимо него. Несмотря на мороз, пальто на ней было расстегнуто, и шерстяной платок не завязан, а только накинут на волосы.
Ее лицо он видел не больше мгновения. Это было исхудавшее личико, обтянутое синеватой кожей, с бледными, плотно сжатыми губами. Страшнее всего показались ему ее глаза. В глазах ее было столько боли, что всё перевернулось в нем.
Она пошла прочь от него по набережной Фонтанки, а он стоял и смотрел ей вслед. Она, видимо, очень торопилась, словно хотела убежать от чего-то как можно дальше, но ноги в темных валенках едва повиновались ей, волочились, заплетались. Она старалась держаться поближе к стене и часто хваталась за нее рукой, чтобы не упасть. Но всё же упала в снег. Сразу поднялась, сделала два-три шага и упала опять. И снова поднялась.
Тогда, не в силах забыть выражения ее глаз, Лунин побежал догонять ее. Он слегка задыхался под тяжестью своих мешков.
— Постойте!.. Постойте!..
Но она, вероятно, не слышала его и продолжала идти не оборачиваясь. Однако расстояние между ними быстро уменьшалось.
— Извините… — сказал он над самым ее ухом. Она качнулась, остановилась и взглянула прямо ему в лицо невидящими глазами. И сейчас же опять пошла…
— Да постойте же! — сказал он, хватая ее за рукав.
Когда она снова остановилась, он сбросил свои мешки в снег и, полный внезапной решимости, начал поспешно развязывать их, боясь, как бы она опять не ушла.
— Вы, верно, очень есть хотите… Вы давно не ели… — бормотал он, стараясь справиться закоченевшими, негнущимися пальцами с замерзшим узлом.
Она стояла, не понимая, и безучастно глядела на него невидящими, полными страдания глазами.
Наконец узел поддался, он засунул обе руки в мешок и вытащил первое, что попалось, — буханку хлеба.
— Вот, — сказал он и протянул ей буханку.
При виде хлеба лицо ее вздрогнуло, губы разжались, в глазах появилось что-то вроде испуга. Она слегка отпрянула.
— Возьмите… Да берите же!..
Он положил буханку ей в руки.
— Это вы мне? — спросила она, не веря.
— Ну вам, конечно, — сказал он, переполненный жалостью и нежностью к ее тонким рукам.
Она смотрела то на хлеб, то на него.
— Почему мне? — спросила она.
— А мне не надо… — забормотал он поспешно. — Я приезжий и опять уезжаю… У меня есть, и мне не надо.
И вдруг он увидел, что слезы брызнули у нее из глаз на хлеб. И прежде чем он успел что-нибудь сообразить, она упала перед ним на колени.
Этого он уж никак не мог перенести. Он испуганно схватил ее и поднял.
— Я дам вам еще, еще! — говорил он, засовывая банку консервов в карман ее пальто. — Ешьте! Отчего вы не едите? — Он весь дрожал от волнения. Съешьте кусочек хлеба — вам сразу станет лучше. Я вам дам еще, у меня много…
Ему ужасно хотелось, чтобы она тут же, при нем, начала есть. Но она спрятала буханку под пальто и замотала головой.
— Почему? — спросил он.
— Дети, — сказала она,
— У вас есть дети? Она кивнула.
— Много?
— Двое.
— Где они?
— Дома.
— А куда же вы шли?
— Я убежала… Мне нечего было им дать…
Лунин нагнулся, связал свои мешки и поднял их на плечо.
— Пойдемте, — сказал он. — Покажите, где вы живете.
Он торопился, и она не поспевала за ним. Она старалась даже бежать. Он останавливался, чтобы подождать ее, потому что не знал, куда идти. Когда ему казалось, что она вот-вот упадет, он хватал ее за локоть. Они вернулись на улицу Пестеля, прошли по ней до Литейного и перешли через Литейный. Быстро темнело. По узкой хрусткой тропочке пересекли они пустынную площадь, позади которой смутно белела большая церковь в чугунной ограде. Они прошли мимо церкви и свернули направо, на улицу Маяковского.
— Скоро? — спросил Лунин.
— Сейчас, — сказала она еле слышно.
«Дети…» — думал Лунин. Всё он мог перенести, смерть и мучения взрослых он мог перенести, но мучения детей перенести нельзя. Они вошли во двор. «Однако она далеко успела уйти… — думал он. — Живы ли они еще?..»
— Здесь?.. Выше? — спрашивал он ее, поднимаясь в темноте по незнакомой лестнице.
Обессиленная, она уже не могла отвечать ему. Он остановился на площадке и ждал ее. Еле заметная во мраке, она, прижимая хлеб к груди, одолела наконец лестницу, поровнялась с ним и толкнула дверь квартиры. Дверь была не заперта.
Он вошел в квартиру вслед за нею. Тут тьма была полная, — занавешены окна. В квартире оказалось ничуть не теплее, чем на лестнице. Он двигался в темноте только по слуху: слышал ее шаги и шел за нею. Они вошли еще в какую-то дверь. И тут не теплее. Он с грохотом наткнулся на железную печурку и ушиб колено. Вероятно, пришли. Он опустил свои мешки на пол и полез в карман за электрическим фонариком.
Когда желтый кружок света побежал по стенам, ему показалось, что комната пуста. Ни стола, ни стула, ни шкафа, — ничего. Где же она? Он услышал шелест, повернул фонарик и увидел ее, стоявшую перед большой кроватью.
Две обвернутые платками головки лежали на подушке. Она легла плашмя поперек кровати, прикрыв детей своим телом.
Он стоял и, не дыша, рассматривал их лица. Живы? Всё завязано, только носики торчат. И всё же видно, что вот эта, постарше, девочка, а это мальчик. Неужели не дышат? И вдруг девочка поморщилась от падавшего ей на лицо света и открыла глаза.
Через минуту она уже сидела и ела хлеб, тоненькими, скорченными пальчиками отрывая куски мерзлого мякиша от разломанной буханки. В углу, на полу — потому что никакой мебели, кроме кровати, в комнате не было, — уже сиял огонек на фитильке, вставленном в скляночку, и неподвижно отражался в больших глазах девочки. Мальчик тоже был еще жив, однако разбудить его не удавалось. Мать набила ему рот хлебом, но он, видимо, был совершенно к этому равнодушен. Хлеб так и лежал во рту. Прошло несколько страшных мгновений, когда казалось, что его уже невозможно заставить есть. Вдруг ротик его задвигался.
— Жует, жует! — закричал Лунин. — Смотрите, глотает!
Он нашел несколько старых газет и расстелил их на полу возле огонька. Торопливо он вытаскивал всё, что у него было в мешках, и раскладывал на газетах. Вот еще буханка хлеба, вот еще полбуханки, обрезки, ломти, сухари. Жестянки, жестянки. Копченая рыба, пакетики с сахаром, пакетики с крупой… Он словно боялся, как бы в мешках чего-нибудь не осталось, он тряс их и выворачивал наизнанку.
— Детям не хлеба одного нужно, а супа, каши, — говорил он. — Вот мы сейчас сварим…
Вдруг он заметил, что женщина так до сих пор ни кусочка и не съела. Он рассердился. Он накинулся на нее, накричал, и она села на край кровати, испуганно и послушно взяла ломоть и стала жевать. Съев ломоть, она спросила:
— А можно кусочек на кухню снести? Одной старушке?.. У нас там на кухне старушка одна лежит…
— Ваша мамаша?
— Нет, просто старушка… Можно?
— Конечно, можно! Это всё, всё ваше! — сказал он в восторге. Распоряжайтесь, как хотите…
Она ушла на кухню, а он, осмотревшись, увидел на полу, рядом со швейной машинкой, топор. Теперь главное — сделать, чтобы было тепло. Он схватил топор и, освещая себе дорогу фонариком, вышел из квартиры. Он не знал еще, где он достанет дров, но не сомневался, что достанет. Он чувствовал неодолимую потребность трудиться и совершать подвиги ради этой женщины и ее детей. Накормить их, согреть их, заставить их жить — высшее счастье, которое может выпасть на долю человека…
Ночью спать ему не хотелось, и он сидел на полу возле печурки, поджав колени к подбородку. Вся комната была полна блаженным теплом, а накаленная печурка всё еще раскрывала свою пасть, полную золота углей, и глотала щепки, которые он бросал в нее. Он уже сделал всё, что можно было сделать: нашел в какой-то пустой, брошенной квартире скамейки и полки, принес их и наколол на дрова, наварил полную большую кастрюлю странного кушанья, не то супа, не то каши — из круп и сала, — заставил всех съесть это варево, а мальчика, так и не проснувшегося, даже сам кормил с ложки. И теперь женщина и дети спали на кровати, а он сидел на полу, подстелив под себя свой тулуп, и с наслаждением прислушивался к их сонному дыханию.
Он был слишком возбужден и взволнован, чтобы спать. Ему не хотелось пропустить ни мгновения вот этой радости — сидеть здесь и слушать, как они, накормленные им, дышат. Завтра он уедет. Того, что он оставит им, хватит на несколько дней. А что потом?
— Как вас зовут? — услышал он вдруг и вздрогнул.
Женщина, оказывается, проснулась. Озаренный светом, падавшим из раскрытой дверцы печурки, он повернул голову в сторону кровати. Может быть, она уже давно не спит? Но кровать стояла во мраке, и он ничего не увидел.
— Константин Игнатьич, — ответил он.
Помолчал немного и спросил:
— А вас как?
— Маша, — сказала она.
Она замолчала; он подумал, что она снова заснула, и не осмелился больше ни о чем спрашивать.
Как он завтра уедет? Как он бросит их здесь одних?
6
Он сам не заметил, как в конце концов заснул, свернувшись на своем тулупе. Утомленный дорогой, морозом, он спал крепко, без снов, и проснулся очень не скоро.
За замерзшим окном был уже белый день, и зимний дневной свет наполнял комнату. Печурка уже опять топилась, на ней, тоненько звеня, закипал чайник. Лунин не сразу вспомнил, как сюда попал, а вспомнив, смутился, потому что лежал на самой середине комнаты и со всех сторон смотрели, как он потягивается, просыпаясь.
Дети смотрели на него с кровати, — теперь уже и мальчик не спал. Все платки с них были сняты, потому что в комнате стало тепло, и оба они не лежали, а сидели среди подушек, как птенцы в гнезде, и видны были их голые, неправдоподобно тонкие ручки. Мать их стояла у окна и тоже молча смотрела на него. Из раскрытой двери смотрела какая-то старуха, которую он в первый раз видел. Впрочем, старуха почти сразу исчезла, закрыв за собой дверь.
Они все, очевидно, давно уже ждали, когда он проснется. Он сразу заметил, что, пока он спал, они не притронулись к еде.
— Завтракать! Завтракать! — закричал он, улыбаясь.
Через минуту они уже пили кипяток с сахаром, заедая хлебом. Каша варилась в котелке. Лунину доставляло наслаждение кормить их, смотреть, как они едят.
Женщина разговаривала с Луниным просто, словно со старым знакомым. Она рассказала ему, что мальчик ее вот уже несколько дней как совсем разучился говорить, а сегодня заговорил опять.
— Сережа, тебе нравится этот дядя? — спросила она сына.
Мальчик, с полным ртом, застеснялся, улыбнулся, отвел глаза и ничего не ответил. Какая тощая у него шейка!
— А кто я такой? — спросил Лунин.
— Моряк! — ответил мальчик, с восхищением глядя на золотые нашивки у него на рукавах.
Проглотив несколько ложек каши, дети снова заснули. Они были так слабы, что насыщение немедленно вызывало в них сонливость. Их мать и Лунин продолжали пить кипяток; он — сидя на своем тулупе, она — присев на край кровати.
— А я вчера не рассмотрела, что вы во флоте служите, — сказала она. — На вас был тулуп…
Она, кажется, что-то хотела спросить, но передумала и умолкла.
Однако ему показалось, что он догадался, о чем она хотела узнать.
— А где их отец? — негромко спросил он, кивнув в сторону детей.
— Умер, — сказала она.
— Убит?
— Нет. Умер до войны. От болезни.
Он, конечно, ошибся. А ему было подумалось, что она хочет спросить, не встречал ли он ее мужа…
Он узнал от нее, что она учительница, что школа ее эвакуировалась летом, а она застряла, потому что копала противотанковые рвы. Она рассказала ему, как пошла работать в мастерскую, где шили теплые шапки для бойцов. Она показала Лунину несколько десятков готовых шапок, но из слов ее он понял, что в мастерскую она не заходила уже давненько, потому что у нее. не было сил крутить машину.
— Но сегодня непременно схожу, — сказала она. — Вы мне только помогите, пожалуйста, машину на подоконник поставить. Вот поела немного и опять могу шить. Я к ним схожу, эти шапки снесу, новых заготовок возьму…
— Если есть еще эта мастерская, — проговорил он с сомнением. — Если они там еще работают…
— Ну, они-то работают, — сказала она уверенно.
— Неизвестно, — продолжал он сомневаться. — Ведь вы вот не могли машину крутить. А они, наверно, не больше вашего хлеба получают.
— Не больше, — сказала она. — Да остались там почти только бездетные…
— Какая же разница… — начал было он, но вдруг осекся, потому что внезапно понял, какая разница: бездетная женщина сама съедала свой хлеб, как бы мало его ни было, а мать всё отдавала детям.
«Как же ее тут оставить?» — подумал он. Он продлил им жизнь на несколько дней, — вот и всё, чего он достиг. Но он уедет, и она умрет, и дети ее умрут. «Как же ее оставить?..»
Глядя на ее маленькое, изможденное, бледное лицо, ставшее для него необыкновенно дорогим, он мог думать только о неизбежности ее смерти, и это было так тяжело для него, что он вдруг заторопился и стал натягивать свой тулуп.
— Вы уже уходите? — спросила она и робко, доверчиво, грустно положила руку на рукав его тулупа.
— Ухожу.
— Но вы ведь еще не уезжаете? Вы еще придете?
— Я не знаю, когда поеду… Не позже чем завтра… Когда попутная машина будет. Послезавтра я уже должен быть у себя в части…
— А где ваша часть? Далеко?
— По ту сторону кольца…
— Я так и думала… Но ведь вы еще зайдете перед отъездом? Зайдете?
— Зайду.
— Непременно?
— Непременно зайду, — сказал он. Он уже надел шапку, но она всё еще держала руку на рукаве, и он не решался отодвинуться от нее.
— Я не благодарю вас, потому что всё равно никакой благодарности не хватит, вы сами знаете, — сказала она. — Я понимаю, что вы это не для меня сделали, и мне легко принять от вас…
«Нет, я не могу ее тут оставить», — думал он, глядя на ее ровный, чистый лоб.
— Маша… — начал было он.
Она подняла на него глаза, но он, так ничего и не сказав, повернулся и вышел.
Ему нужно было разыскать на Васильевском острове какого-то товарища Шарапова, работника политотдела дивизии. Этот Шарапов должен помочь ему устроиться на машину, идущую в полк. Обратиться к Шарапову посоветовал ему перед отъездом Тарараксин. Вот если бы и ее посадить на машину вместе с детьми и перевезти через озеро…
7
Ему не терпелось всё это скорее выяснить, устроить, и он торопился. Он знал, что политотдел дивизии, расположенный вместе со штабом на Поклонной горе, имел в городе какое-то дополнительное помещение, в котором останавливались и ночевали люди из полков, проезжая через Ленинград. Именно там постоянно находился тот краснофлотец Шарапов, который был ему нужен. День был такой же морозный, солнечный, как вчера, только ветер стал сильнее, колючее… Лунин пошел в сторону Невского по заметенной снегом улице Маяковского, которая казалась очень широкой, потому что была совершенно пустынна.
За углом, на улице Жуковского, была булочная, и перед дверью ее на ветру стояли закутанные черные фигуры. Дверь булочной была на замке. Ждали, когда привезут хлеб. Давно уже ждали, очень давно. Он вышел на Невский и зашагал в сторону Адмиралтейства. На Невском сугробы дымились под ветром совершенно так же, как на Ладожском озере. Редкие маленькие фигурки пешеходов терялись в огромности этих сугробов. Бледное светлое небо, и мертвенное, негреющее солнце на нем, и холодная красота громадных зданий…
Осажденный город открывался перед Луниным во всем своем суровом и строгом величии. Город в беде, город в смертельной опасности, но нигде ни тревоги, ни слабости, ни страха. Спокойно и твердо смотрели на него глаза закутанных в платки женщин и исхудавшими, потемневшими лицами; и такими же спокойными были глаза осунувшихся бойцов в огромных овчинных тулупах, которые приветствовали его, встречаясь с ним на углах. Под этими взглядами Лунин и сам становился спокойнее и тверже. Нет, не жалости требовали от него эти люди…
В конце Невского, перед Адмиралтейством, тропинка, по которой шагал Лунин, сделалась такой скользкой, что стало трудно идти. Притоптанный снег был покрыт ледяной коркой. Лунин скоро понял происхождение этого льда. Навстречу ему стали поминутно попадаться женщины с полными ведрами. Вода на ходу выплескивалась из ведер и замерзала, превращая дорогу в каток.
Они изнемогали под тяжестью ведер, они через каждые три-четыре шага садились в снег отдохнуть. Видимо, в этой части города, примыкающей к Неве, водопровод не действовал совсем. Глядя на женщин, неподвижно сидевших на обледенелом снегу со своими ведрами, Лунин всякий раз со страхом думал, что они уж никогда не встанут. Но нет, они становились на четвереньки, потом, скользя, медленно поднимались и волочили вёдра дальше.
Тут, вероятно, было самое людное место в городе. Сюда сходились все, кто шел за водой с Невского, с Гороховой, с Вознесенского. По скользкой, обледенелой дорожке среди звона ведер и плеска воды Лунин обошел Адмиралтейство справа, мимо Дворцовой площади, где метель на просторе крутила снежные смерчи, позолоченные солнцем, и вышел к Дворцовому мосту.
Нева открылась перед ним. Над ее простором курилась пронизанная солнцем голубовато-золотая морозная дымка. Прежде всего он заметил два колоссальных пожара на Петроградской стороне. Горели два громадных дома, стоявшие невдалеке от Биржевого моста, очень близко друг от друга, отлично видные с этого берега. Столбы рыжего дыма, мотаясь и клубясь, поднимались в самый зенит. Но женщины с ведрами не смотрели ни на дым, ни на горящие дома. Они толпились у широкой каменной лестницы, спускавшейся с набережной на лед.
Когда Лунин подошел к гранитному парапету и глянул вниз, он увидел большую черную прорубь, пробитую шагах в пятидесяти от берега и окруженную женщинами. Женщины с ведрами робко подползали к ней на коленях, потому что вокруг было слишком скользко от пролитой и замерзшей воды, чтобы можно было идти во весь рост. Зачерпнув, они так же ползли от проруби, волоча тяжелое ведро и обливаясь холодной водой. Отдышавшись, они начинали вставать. Обессиленные, они вставали, держась друг за дружку. Теперь им предстояло самое трудное: подняться с полными ведрами по скату на набережную.
Каменная лестница, засыпанная снегом и многократно политая водой, превратилась в ледяной скат трехметровой вышины, отполированный, гладкий, наклоненный под углом в сорок пять градусов. Даже здоровому человеку одолеть его было бы не просто. Женщины, еле живые от многомесячной голодовки, карабкались по нему с тяжелыми ведрами, полными воды, карабкались, держась друг за дружку, ползли по нему на коленях, на четвереньках, проливали воду, скатывались вниз и снова ползли. Это была нескончаемая битва за воду, битва с множеством жертв. Похожие на безобразные кучи тряпок, внизу лежали вмерзшие в лед трупы тех, кому так и не удалось подняться.
По длинному мосту, задыхаясь от ветра, Лунин перешел на Васильевский остров. Здесь было еще пустыннее, еще больше рыхлого, непримятого снега на улицах. Он знал, что Шарапова следует искать где-то позади университета, и обошел всё длинное университетское здание вокруг, не встретив ни одного человека.
Библиотека Академии наук. Какие-то институты. Огромные здания, узкие переулки. Он заблудился в переулках, и не у кого спросить, как пройти.
Вдруг он остановился, вздрогнув от внезапно возникшего громкого, очень ему знакомого звука.
Это был гул только что запущенного авиационного мотора, гул неровный, с перебоями. Мотор, судя по звуку, был неисправен, и его, очевидно, испытывали.
Подняв глаза, Лунин увидел длинный дощатый забор, позади которого белели заваленные снегом крыши приземистых зданий. Гул доносился оттуда, из-за забора. Что это? Завод? Военно-ремонтные мастерские? Во всяком случае, там, безусловно, шла работа. В осажденном городе, где не было ни тока, ни топлива, ни хлеба — ничего, кроме неслыханного упорства, — работал завод…
Гул мотора замолк.
— Здравствуйте…
Лунин обернулся и увидел мальчика в черном добротном пальтишке, в валенках, в шапке-ушанке. Истощенное маленькое личико. Спокойные, широко расставленные глаза, которые Лунин уже однажды видел.
— А! — воскликнул Лунин. — Ростислав Всеволодович! Ведь так?
— Так, — с достоинством сказал мальчик. — Я с одного взгляда вас узнал, я вон от того угла бегу за вами…
— А картошку копать ходишь? — спросил Лунин.
— Давно не ходил. Смысла нет. Немцы теперь редко по полю бьют, всё больше по городу. Да и снег стал такой глубокий — не подойдешь.
— А как твой дедушка?.. Ты ведь с дедушкой живешь? — сказал Лунин. Видишь, я всё помню.
— Умер.
— Умер! — воскликнул Лунин. — Так с кем же ты? Совсем один остался?
— Нет, я с сестрой.
— А сестра такая же, как ты?
— Сестра у меня большая.
— А тут как ты очутился?
— А я тут живу. В том самом доме, который вы ищете.
— Откуда ты знаешь, какой дом я ищу?
— Ну, вот еще! — засмеялся мальчик. — Я сразу понял, куда вы идете. Давайте я вас проведу.
Они пошли вместе. Идти рядом по узкой тропинке было невозможно. Мальчик бежал впереди и беспрестанно оглядывался.
— Вы сегодня уедете? — спросил он. — Ну, ясно. Зачем вам тут оставаться, вам летать нужно. Знаете, о чем я хотел вас попросить? Возьмите меня с собой.
— Куда?
— На аэродром.
Лунин удивился:
— Зачем тебе на аэродром?
— Я люблю самолеты. Я больше всего люблю самолеты. Я хочу летать. Нет, вы не смейтесь. — Он обернулся посмотреть, не смеется ли Лунин, но Лунин не смеялся. — Я вовсе не думаю сразу летать. Я постепенно выучусь. А пока я всё буду делать… Снег убирать… Ну, там чистить что-нибудь… Флагом махать, если нужно. Что скажут, то и буду делать. Возьмите меня!
— Не могу, — сказал Лунин.
— Почему не можете? Права не имеете или не хотите?
— Права не имею.
Мальчик задумался.
— Слушайте, — сказал он через минуту, — а если Уваров разрешит вам меня взять?
— Уваров? — удивился Лунин. — Ты знаешь Уварова?
— Знаю, — сказал мальчик. — Он ведь ваш начальник, Уваров? Он ведь главнее вас?
— Главнее.
— Он ведь может пустить меня на аэродром? Он ведь может разрешить? Ну, ясно, может. Он согласится, если я ему скажу, что вы согласны. А вы согласны, правда? Можно ему передать, что вы согласны? Ну, я вижу, что можно!..
Они тем временем свернули в ворота высокого дома и вошли во двор, до того заваленный снегом, что идти пришлось между сугробами выше человеческого роста.
— Вот сюда, вот по этой лестнице, — сказал мальчик, открывая перед Луниным дверь. — Вам во второй этаж. Осторожно, здесь еще ступенька… Эй, Шарапов, смотрите, кого я вам привел!.. А где Шарапов?
Слава вошел храбро и бесцеремонно, как к себе домой. Видимо, ему хотелось показать Лунину, что он здесь свой человек, — да несомненно он и был здесь своим человеком. Несколько техников с белыми эмблемами на флотских черных шапках и несколько краснофлотцев, заполнявших комнату, смотрели на него без всякого удивления, как на хорошего знакомого.
— Шарапов вышел. Сейчас придет.
Лунин огляделся. Раскаленная железная печурка, черная труба которой проходит над письменным столом и выходит в форточку. Шкафы, шкафы, пишущая машинка, кипы аккуратно разложенных бумаг. Очень жарко и очень чисто, даже паркет натерт. Внезапно Лунин заметил в углу человека в командирской флотской шинели, который смотрел на него и улыбался. Нашивки старшего политрука на рукавах. «До чего знакомое лицо!» — подумал Лунин. И воскликнул:
— Как, это вы?
Перед ним стоял тот самый человек, вместе с которым он в августе пробирался в Ленинград сначала на паровозе, потом на попутной машине. Лунин множество раз с тех пор вспоминал и то путешествие и своего спутника.
— Ну вот и встретились, — сказал старший политрук, пожимая Лунину руку.
Они оба обрадовались встрече и смотрели друг на друга с приязнью и любопытством. «Он, кажется, единственный во всем городе нисколько с тех пор не похудел, — подумал Лунин. — Он и тогда был такой, заморыш, что шинель болталась на нем, как на палке. И лицо было такое же желтое. Пожалуй, он даже поправился немного…»
— Помните бочку?
— Еще бы! — воскликнул Лунин. — Ее до смерти не забудешь. Она чуть кости нам не разломала. А как давно это было! Словно в детстве, хотя еще и полгода не прошло!
— Мы, наверно, последними проехали в Ленинград по сухому, хотя и не знали об этом.
— Да, не слыхал, чтобы кто-нибудь проехал после нас, — сказал Лунин. — Неужели вы у нас в дивизии?
— Представьте.
— Вы, кажется, журналист… Уж не в нашей ли дивизионной газете вы работаете?
— Да, в «Крыльях Балтики». Я редактор.
— Вот оно что! — воскликнул Лунин. — «Редактор А. Ховрин». Так в конце каждого номера напечатано. Это, значит, вы? Я должен был раньше догадаться.
— Ну, а про вас я, конечно, всё знаю. Вас в дивизии всякий знает, — сказал Ховрин.
Действительно, Лунин не без смущения заметил, что его со всех сторон разглядывают с каким-то особенным вниманием. Техники и краснофлотцы не спускали с него глаз и слушали его разговор с Ховриным, стараясь не пропустить ни слова.
— Я вижу, вы последнего нашего номера еще не читали… — сказал Ховрин. — Цветков, дайте номер.
Краснофлотец развернул перед Луниным лист, и он прежде всего увидел свой портрет — в шлеме, в комбинезоне, с широким лицом, которое показалось ему непристойно самодовольным и глупым. Рядом с портретом была напечатана статья во всю страницу под заглавием «Командир Энского подразделения». Наверно, что-нибудь напыщенное и очень мало похожее на правду… Что он такого сделал?.. Только неловко перед товарищами в полку… Лунин отстранил от себя газетный лист и сухо спросил:
— А где же этот Шарапов?
Лунину показалось, что Ховрин несколько обижен его пренебрежением к статье.
— Шарапов сейчас явится. Да зачем он вам нужен?
Лунин объяснил, что надеется с помощью Шарапова сесть на машину.
— Это он может, — подтвердил Ховрин. — Не сегодня уедете, так завтра. Я и сам жду здесь машины, чтобы ехать на Поклонную гору. Жаль, нам не по пути.
Лунин задумался. Ему вдруг пришло в голову, что хорошо бы посоветоваться с этим Ховриным. Редактор многое должен знать. Человек он, кажется, доброжелательный, а Лунин так нуждался в совете. Он стоял и нерешительно смотрел Ховрину в лицо.
— Знаете, я хотел бы поговорить с вами, — сказал он наконец. — Кое о чем спросить вас… Если можно…
— Пойдемте, пойдемте сюда, — сказал Ховрин с готовностью. — Мне ведь тоже хотелось бы с вами потолковать.
Он провел Лунина в соседнюю пустую комнату, прикрыл за собою дверь, усадил Лунина на койку, сам сел рядом и с любопытством уставился ему в лицо, ожидая.
— Вам, вероятно, известно, — начал Лунин после некоторого колебания, — можно ли гражданскому населению уезжать из города по Ледовой дороге?
Глаза Ховрина удивленно блеснули.
— Не знаю, — сказал Ховрин, — но думаю, что пока нельзя.
— Пока нельзя? Почему?
— Если бы было можно, об этом знал бы весь город.
— Нет, почему — пока?
— Потому что потом будет можно.
— Когда потом? Когда все умрут? — спросил Лунин, чувствуя, что начинает горячиться.
Ховрин холодно посмотрел на него и промолчал.
— Нет, я просто хочу понять смысл, — сказал Лунин, жалея о своей горячности и сдерживая себя. — Во всем должен быть смысл. Вы понимаете, почему пока нельзя?
— Кажется, догадываюсь, — сказал Ховрин, подумав. — Потому что пока еще дорога к этому не подготовлена. Дорогу только что проложили, ею прежде всего воспользовались, чтобы подбросить в город хоть немного продовольствия, чтобы подвезти вооружение, чтобы сменить некоторые воинские части. А что было бы, если бы теперь, в январские морозы, на дорогу хлынули толпы женщин и детей, еле живых от голода? Они просто все умерли бы, до одного человека, только и всего. Разве не так?