Царская невеста Елманов Валерий
— Двужильный ты, что ли, княже?! — выпалил он как-то, с восторгом и в то же время с какой-то суеверной опаской глядя на меня.
«Да человек ли ты?!» — читал я немой вопрос в устремленных на меня глазах стременного.
Я не отвечал ни на то, ни на другое. Не до глупостей. Знал одно — надо успеть, а потому все свои силы тратил строго рационально, стараясь проделать несколько лишних верст сегодня, чтобы назавтра их осталось чуть меньше.
Кстати, благодаря этой моей неугомонности мы все равно успели перемахнуть Волгу, потому что буквально за нашей спиной река встала — неожиданно ударил мороз. Как видно, Догода держал мороз до последнего, словно специально нас поджидал. Вот и не верь после этого в славянских богов!
Или я ошибаюсь и реки встали на пару дней позже нашего форсирования Волги? Трудно сказать. Оглядываясь назад, я до сих пор путаюсь, когда именно произошло резкое похолодание. Точно знаю лишь, что Москва нас встретила в белоснежной фате, словно невеста. Или то был саван по моей цели? Трудно сказать. Я предпочел думать, что это фата. Так легче.
Дорога тоже стала гораздо лучше. Ветер утих, и из нас перестало выдувать тепло. Только дождь не угомонился. Он лишь сменил амплуа — противные косые струйки превратились в мягкие, плавно ложащиеся на землю снежинки. Ни дать ни взять озверелый бандит и убийца превратился во вполне респектабельного и даже обаятельного, если с ним не вступать в деловые отношения, банкира. Ударивший морозец оказался ощутимым, хотя и не слишком — что-то около десяти градусов.
Честно говоря, моя идея с побегом — это из Александровой слободы! с царской невестой в руках! чуть ли не из-под венца! — была сумасшедшей от начала до конца. Сейчас-то я это хорошо понимаю, а тогда…
Оправдывает мою дурь лишь то очумелое состояние, в котором я находился почти всю дорогу, да шалая безумная вера, что и впрямь произойдет какое-то чудо. Только потому я и строил один за другим безумные планы бегства и последующего спасения.
Разумеется, оставаться на Руси в случае исполнения моих замыслов в расчет не входило. Если златокудрый бог удачи Авось и улыбнется мне, вероятность спрятаться от царских слуг, оставаясь в стране, выглядела слишком бредово. Даже для меня. Именно потому на пути к Александровой слободе я и сделал маленький заход в Москву, где, на мое счастье, остался зимовать задержавшийся по торговым делам Ицхак бен Иосиф.
— Тебе все еще нужен мой перстень? — спросил я его без обиняков.
Он саркастически улыбнулся.
— Вэй, что за глупые вопросы? — упрекнул он меня, жадно поглядывая на безымянный палец моей правой руки. Потом, отступив на шаг, он еще раз окинул меня взглядом с головы до ног, мгновенно оценив жуткое состояние одежды и изможденное лицо, после чего торопливо спросил: — Кончилось серебро, или… ты от кого-то спасаешься?
— Еще нет, но скоро придется, — многозначительно ответил я и, не став ходить вокруг да около, предложил сделку.
— Он каким-то образом вывозит меня и мою спутницу в Литву и дальше, до своего Магдебурга — почему-то вспомнился неугомонный посол тамошнего герцога доктор Фелинг, — отдает мне весь остаток хранящихся у него моих денег, а я ему… Впрочем, понятно. Жалко, конечно, расставаться с перстнем, но без помощи купца мне не выбраться — дороги перекроют так, что мышь не проскочит.
— Вывезти тебя не так уж сложно, — задумчиво произнес Ицхак. — И цена подходящая…
— Вдвоем, — уточнил я.
— Какая разница, — пренебрежительно передернул плечами он. — Для истинных сынов Авраама, Исаака и Моисея это не столь сложно. Но почему ты готов уплатить за эту в общем-то безделицу столь дорогую цену? В чем истинная причина твоей покладистости?
— В спутнице, — выпалил я.
Посвящать его в подробности ох как не хотелось, но надо. Если Ицхак узнает об этом сам и потом, то может заупрямиться, причем по закону подлости, который и без того слишком часто срабатывает в моей жизни, произойдет это в самый неподходящий момент. Будет обидно, если из-за моей недоверчивости все сорвется. И вдвойне обиднее, если вспомнить, что к тому времени случится чудо и я вывезу Машу из Александровой слободы. Я сказал все как есть.
Ицхак молча метнулся к дверям, осторожно выглянул, закрыл на массивный засов внешнюю. Мой совет установить в кабинете двойные двери для надежной защиты от излишнего любопытства слуг он оценил по достоинству и внедрил его в первую же неделю после покупки терема.
Затем он тщательно задвинул столь же тяжелый засов на внутренней двери и лишь после всего этого укоризненно постучал себя по лбу. Так купец обычно делал, когда в очередной раз уличал меня в недостаточном умении торговаться.
— Ты в своем уме, фрязин? Если поймают — вам обоим не жить. Впрочем, и мне тоже, — добавил он. — Потому и спрашиваю: хорошо ли ты подумал?
— А мне без нее все равно не жить, — горько усмехнулся я. — Так что, как видишь, я оказался хорошим учеником и на этой сделке в любом случае ничего не потеряю.
— Зато я потеряю, — внушительно произнес он. — Немного, конечно. Всего-навсего голову с плеч, но, как тебе это ни покажется удивительным, такой пустяк меня заботит всерьез.
— Жаль, — равнодушно сказал я и… направился к выходу, но тут же был пойман за руку.
— Ишь какие мы гордые, — торопливо затараторил он. — Если ты решил, что я отказываюсь, таки ведь нет. И говорил я это не к тому. Просто случай уж очень особенный, а потому надо все обдумать не спеша, хотя бы в течение трех-четырех дней.
— Мне столько ждать нельзя — тороплюсь, — отрезал я и потянул руку с намерением высвободить ее из захвата цепких купеческих пальцев, но не тут-то было. Он вцепился в меня так, что не отдерешь.
— Я не сказал, что обдумывать станем вместе, — пояснил он и уточнил: — Сколько у меня времени?
Я быстро прикинул в уме и ответил:
— От силы до девятого — десятого числа этого месяца. Может, и больше, но навряд ли.
— Хорошо, — решительно кивнул он. — Я успею. И… перстень твой я не возьму.
Я недоверчиво посмотрел на него. Вроде и впрямь не врет. Неужто решился? Неужто он в самом деле готов рискнуть собственной жизнью?! Но во имя чего, если он даже отказался от перстня? И уж больно быстро он дал свое согласие. А может, у него на уме совсем другое?
— Ты не помысли, что я задумал нечто недоброе, — почувствовал мою настороженность Ицхак. — Опасность и в самом деле слишком велика, но… — Он вновь потер переносицу, нарочито медленно достал шелковый платок и вытер выступившую на лбу испарину. Чувствовалось, что продолжать ему совсем не хочется и потому он всячески оттягивает неприятный миг. Но, очевидно считая необходимым договорить до конца, Ицхак, сделав над собой усилие, все-таки продолжил: — Один раз я, можно сказать, тебя почти предал. Я потом долго успокаивал себя мыслью, что, не расскажи я, подьячий все равно бы тебя отыскал, к тому же ты легко отделался, но мысль об этом все равно продолжала терзать меня, и чем дольше я с тобой общался, тем сильнее.
— Да ладно, чего там, — небрежно махнул я рукой.
— Нет, я поступил… подло. Немного успокаивает только то, что уже год или полтора назад я бы на это никогда не пошел, хотя и помогать тебе в твоей нынешней задумке тоже не решился бы — слишком велик был страх перед царем. Но этой зимой кое-что изменилось. Весной, когда ты уезжал в свое поместье, я еще ничего не знал, но летом мне сообщили, сколько человек из нашего народа прошлой зимой остались живы благодаря тебе.
Честно говоря, я засмущался. Вроде бы похвала была заслуженной, мне и впрямь удалось уберечь в обшей сложности десятка полтора евреев от немедленной казни, рассказав остро нуждавшемуся в деньгах Иоанну очередную притчу, на этот раз подлинную, про то, что «деньги не пахнут», причем главными действующими лицами в ней были римские «предки»[81] царя, на чем я акцентировал внимание. Подозреваю, что особенно ему понравилось именно очередное напоминание о его древних корнях. Словом, он согласился выпустить всех евреев на волю за хороший выкуп. Но в то же время я точно так же заступался и за людей других национальностей, то есть по сути вообще за всех пленных, поэтому…
— А тебе ведомо… — начал было я, но Ицхак не дал мне договорить.
— Мне все ведомо, — твердо произнес он. — И ты молодец, что поступал разумно, защищая прочих, иначе царь непременно заподозрил бы тебя в особой любви к моему народу, и тогда бы ты тоже пострадал. Я рад, что ты не просто услышал мои слова, произнесенные прошлой осенью, но и не забыл их потом. Приятно иметь дело с людьми, которые умеют слышать гораздо больше, чем им говорят. Тогда, зимой, они были в беде, и ты помог им. Бескорыстно помог. Ныне надо помочь тебе. Так неужто ты мыслишь, что сыны Израиля столь корыстны, что возьмут с тебя за это хоть полушку?!
Я вновь открыл рот, но он не дал мне произнести ни слова:
— Молчи! Там, в Ливонии, ты уберег от смерти восемнадцать чьих-то отцов и матерей, а потому я, и не только я, сделаем все, дабы помочь тебе в твоей безумной затее. К тому же… — Он сделал паузу, недобро улыбнулся и с легким злорадством заметил: — Мне не добраться до его отца, который давно ушел из жизни. Мне навряд ли удастся добраться до его сыновей. Но теперь я вижу, как смогу вернуть должок ему самому. Не полностью. Отчасти. Да и то без резы. Но хоть что-нибудь. А стоит мне представить его лик, когда он узнает, что его невеста похищена… — И он весело, почти по-мальчишечьи расхохотался.
Это была уже вторая серьезная причина для оказания бескорыстной помощи. Такой не поверить я не мог.
— Ты не думай, что мой народ такой мстительный, — тут же заторопился он с пояснениями, — это противоречит нашей вере. Тора осуждает подобное, а эта книга, как утверждал рабби Симеон бен Лакиш, благословенно имя его, старше нашего мира на две тысячи лет, и те запреты, что занесены на ее страницы, святы для каждого еврея. Но еще один наш философ по имени Филон Александрийский, живший так давно, что, наверное, даже видел Иешуа, в свое время сказал, что каждый мудрый человек является выкупом за глупца, который не прожил бы и часа, если бы мудрый не хранил его своим состраданием и предусмотрительностью. Вот мне и приходится стать твоим… выкупом.
Ну и язва. Все-таки подковырнул. А заодно и тему удачно сменил. Молодца, ничего не скажешь. Но я не стал огрызаться и отвечать в том же духе — признаться, было не до шуток, устал как собака, хотя время было и не столь позднее, но тут, скорее всего, сказывалась безумная гонка предыдущих дней. Наоборот, почти согласился с ним, заметив:
— Влюбленные вообще похожи на безумцев. Что поделаешь, я не оказался исключением. Но если ты не против, то давай оставим Тору, выкупы и перейдем к обсуждению нашего побега из Москвы.
Ицхак опешил, некоторое время молча смотрел на меня, после чего глухо произнес:
— Диоген сказал, что любовь можно заслуженно назвать трижды вором — она не спит, смела и раздевает людей догола. До сегодняшнего дня я думал, что он немножечко погорячился, но теперь вижу, что он был прав во всем. Ты откровенен со мной до наготы, смел в своих замыслах до безумия, а что до сна, то, судя по твоим глазам, налитым кровью, о нем ты последние дни только мечтаешь. Извини, я заболтал тебя, не подумав, в чем ты сейчас острее всего нуждаешься. Но это исправимо. Мы ничего с тобой не будем сейчас обсуждать — хотя бы одну эту ночь, но тебе надлежит поспать. К тому же я сейчас и сам толком не представляю, как поступить и какой именно способ избрать для пущей надежности. Но, чтобы ты успокоился, крепко уснул и хорошенечко поспал, обещаю, что за имеющиеся в моем распоряжении дни я обязательно все подготовлю. Твоя же задача — добраться до меня, а о дальнейшем беспокоиться ни к чему. И все! — возвысил он голос. — А теперь немедля спать.
Расторопные слуги, вызванные купцом, тут же отвели меня наверх, в небольшую комнатушку, где умиротворенно и свежо пахло мятой, смешивающейся с горечью полыни и еще чем-то приятным и чертовски знакомым, только догадаться я не мог, ибо меня и впрямь чуть ли не шатало. Еще раз повторив, чтобы меня непременно разбудили с третьими петухами, я тяжело погрузился в гору тюфяков и перин и, к своему стыду, вырубился напрочь, даже не успев разуться.
Однако пробудился я от зова слуги на удивление легко, хотя навряд ли проспал больше шести-семи часов. Наверное, организм компенсировал недостающие часы крепостью самого сна. Прощание с купцом вышло кратким, ибо новая встреча с Ицхаком предстояла совсем скоро или… не предстояла вовсе.
Рогатки на ночных улицах еще не убрали, но меня пропускали безропотно — нарядная одежда подтверждала, что я не из ночных татей, а десяток угрюмых ратников, маячивших за моими плечами, убедительно подсказывал, что лишних вопросов лучше не задавать.
Словом, довольно-таки быстро я оказался на своем новом подворье, на Тверской, подняв Андрюху Апостола, ошалевшего от моего раннего визита, прямиком с постели и вытащив его для разговора в холодные сени, рассчитывая, что легкий морозец поможет парню побыстрее прийти в себя. Рассусоливать было недосуг, потому я был по-военному краток:
— Вот тебе деньгё на новый переезд. Здесь пятьдесят рублей, хватит на все. Нынче же пойдешь и купишь сруб да приглядишь себе местечко в какой-нибудь слободе, а завтра или послезавтра туда переедешь. И о том, что ты со мной знаком, никому ни слова, иначе худо с тобой приключится. И вот еще что: поп у тебя на примете есть, чтоб обвенчал и при этом не задавал лишних вопросов? Сразу скажу, венчание может понадобиться в любое время дня и ночи, когда бы мы к нему ни заявились, хоть сразу после полуночи.
Андрюха — ах ты, лебедь моя белая да несмышленая, — в ответ лишь хлопал глазами, не говоря ни слова. Видать, со сна слишком много новостей, поэтому требовалось время на включение соображаловки.
Он так долго это делал, что первым не выдержал даже не я, а Глафира. Ушлая баба, очевидно, все это время стояла за дверью, ведущей в избу, и подслушивала. Молчание мужа показалось ей чрезмерно длинным, и она решила, что если оно затянется еще хоть на минуту, то у княж-фрязина окончательно лопнет терпение ион, озлившись, плюнет и отберет назад мешок с серебром, решив найти кого посмышленее. Вынырнув из-за своего укрытия, она, ничуть не смущаясь своих полуобнаженных прелестей, затараторила:
— Да как не быть, Константин свет Юрьич. У него всякие имеются. Опять-таки ежели славный посул дать, то нешто кто откажется?! А времена нынче худые, потому как ненадежные, и всякий разумеет — чем мене в памяти держати, тем опосля слаще на полатях спати.
— Ежели к батюшке Никодиму подойти, — наконец прорезался голос у Андрюхи. — Тока он…
— Что тока? — насторожился я.
— То Андрюша мой мыслит, — вновь влезла Глафира. — А ты его, княж-батюшка, не слухай — непременно сыщет. Да ему всего и надобно, что в дом к себе на пирог мой пригласить, а о прочем я уж сама с гостечком говорю вести стану. Ты поведай лишь, к какому сроку поспеть надобно, и все. Когда венчанье-то занадобится?
— Да я и сам толком не знаю, — вздохнул я. — Где-то денька через три-четыре, а может, через пять-шесть.
— У-у-уй! — радостно взвизгнула Глафира. — Да к такому сроку мы с ним, ежели твоя душенька возжелает, не одного найдем, а ежели рубликов с десяток посулить, то от их и вовсе отбою не будет. — И уставилась на меня ищущим взглядом.
— Посули, — кивнул я. — За сколько сторгуешься, не знаю, а тебе, красавица, я два десятка рублевиков хоть сейчас отдам.
— Можно и сейчас, — простодушно согласилась она. — А то вдруг наперед занадобиться дати. Они ж хучь и божьи слуги, а свою выгоду блюдут строго.
Словом, сговорились.
Проинструктировав напоследок самого Андрюху, дабы он, как только переедет на новое место, немедленно оповестил о нем купца Ицхака, чтобы мне по прибытии сразу знать, где именно искать самого Апостола, я немедленно двинулся в дальнейший путь, держа курс на Александрову слободу.
Едва я обогнул Кремль, добравшись до безлюдного в эту пору Торга, и только-только повернул от пустынных заснеженных рядов в сторону Ильинки, в спину мне, словно пуля, ударил колокольный звон, точь-в-точь похожий на тот, что я слышал два года назад и тоже осенью. Причем раздавался он со стороны Вознесенского Девичьего монастыря. Да-да, того самого, в котором похоронили несчастную Марфу Васильевну Собакину. Ошибка была исключена — слева от Фроловских ворот на территории Кремля находился именно этот монастырь, и это именно его колокола сейчас звонили.
Я не из пугливых, но сочетание белого снега, отливающего мертвенной синевой утренних сумерек и погребального колокольного звона, у кого угодно может вызвать нервный озноб. И кого они отпевают ныне? Неужто очередную царскую невесту?! Упаси бог!
Разобрался, правда, быстро — звон оказался не погребальный, а самый что ни на есть обычный, к тому же с заминкой в несколько секунд вдогон ударили колокола и на подворье Угрешского монастыря, следом за которыми незамедлительно гулко-басовито отозвались их медные собратья на звоннице Ивана Великого, и понеслось-поехало со всех сторон, но на сердце отчего-то по-прежнему было тревожно, и тревога эта не унималась в течение всего пути..
Прибыли мы в слободу в аккурат под самую свадьбу, седьмого ноября. Тоже символично, если вспомнить события этого дня спустя три с половиной столетия. Вот только мой единственный ратник — остальных пришлось оставить у близлежащей заставы возле сельца Слотина — навряд ли заменит хоть один красногвардейский отряд. Тем более что нынешнее седьмое было по старому стилю, а не по новому, так что не стоит говорить даже о символике.
Я мог бы попасть и несколько раньше, но меня изрядно тормознули. После отмены опричнины стражники на заставе у Слотина вели себя весьма лояльно, запутавшись, кого можно пускать сразу, с учетом новых веяний, а на кого все равно надо испросить царского разрешения, и не чинили препятствий никому. Зато теперь, перед торжествами, согласно повелению Иоанна, опасающегося, что его очередную невесту сглазят или испортят, контроль был жесткий, бесцеремонный и затяжной.
Как знать, может, я бы и вообще не попал на свадьбу, если бы не повстречавшийся Истома. Последнее время мне что-то стало везти на этого сурового десятника. Или уже сотника? Впрочем, какая разница. Нет, он не дал приказ тут же пропустить меня. Еще чего. Зато он ускорил процедуру выяснения — дозволено ли фряжскому князю принять участие в царской пьянке-гулянке али как.
Оказалось, что дозволено, но… без людишек. Разрешалось прихватить только одного стременного. Я поначалу не колебался, да и Тимоха был уверен, что поедет он и только он, но в самый последний момент мне вдруг представилось, что, если я не удержусь и сорвусь с катушек, вместе с фряжским князем достанется и его людям. Всем. И мало не покажется.
Именно потому, отведя парня в сторонку, я предупредил его, что он гораздо нужнее мне тут, велев ждать меня три дня в Слотине и каждый день поутру быть готовым к немедленному выезду. Если я не появлюсь и даже не пришлю весточки с новым стременным — молодым парнем со странным прозвищем Бибик, то наутро четвертого дня им надлежит оставить одного человека в селе в ожидании вестей, а всем остальным немедленно возвращаться в Москву, но не в мой терем на Тверской, а прямиком к Ицхаку, и там выжидать еще седмицу.
Коль я и за это время не дам о себе знать, то тогда ему надлежит предупредить купца, что ждать меня не надо, сделка отменяется, а также забрать у него и поделить между собой мою казну, в которой оставалось немало. После этого они вправе разбрестись кому куда хочется. Сам же Тимоха может считать себя свободным от службы и отданного им обета, так что, если не оставил прежней мечты, пускай катит на Дон.
Он вначале попытался возразить, но мой категоричный тон, что мне виднее и вообще, в слободе дельце пустячное, а самое веселое начнется именно со Слотина, возымел нужное действие, и Тимоха, понуро кивнув и дав небольшое, но красноречивое наставление Бибику: «Ежели что с княж-фрязином учинится — с тебя спрошу!», сопровождавшееся покачиванием ядреного кулака в опасной близи от носа Бибика, нехотя побрел к остальным ратникам.
Кажется, все предусмотрел на случай провала. Но главный итог моей поездки оказался противоречивым. Получалось, что я успел. Вот только вопрос: «К чему именно? Повеселиться на свадьбе?»
Мои мучения вообще-то предназначались отнюдь не для того, чтобы скромненько, как и подобает думному дворянину, чей номер в точности как в блатной песне — двести сорок пять, разве только без печати на телогреечке, пропустить вперед себя огромную кучу бояр, окольничих, конюших, кравчих, постельничих и прочих, усесться за огромный царский стол и уплетать государево угощение, запивая его хмельным медом.
Мне ж надо устраивать побег, а я не только ничего не успел продумать за этот предсвадебный вечер, но даже не попал утром на само венчание — проспал.
Да-да, организм, молодцом продержавшись две с лишним недели, решил, что уж теперь-то ему позволительно немного расслабиться, и отключился.
Напрочь.
Разбудить же было некому — по совету Бориса Годунова, который встречал и размещал меня, среди ночи его двоюродный брат и постельничий Дмитрий под благовидным предлогом увел куда-то моего нового стременного и вместо Бибика поставил у двери моей опочивальни двух дюжих стрельцов.
— Чтоб ты беды не сотворил, княже, — пояснил мне сам
Борис, который и разбудил меня, только поздно — обряд венчания к тому времени давно завершился и через час намечался свадебный пир.
Я удержался и не кинулся на него с кулаками лишь по одной причине — он и вчера уговаривал меня не ходить в церковь и тем самым не вносить сумятицу в сердце государевой невесты. Причем выдал на-гора столько убедительных доводов в защиту своей просьбы, что я сделал вид, будто стал колебаться, уклончиво заявив, что, мол, утро вечера мудренее и вообще — когда проснусь, будет видно.
Кстати, ложиться почивать я на самом деле вообще не собирался — планов было громадье. Для начала предстояло каким-то образом исхитриться и повидаться с Машенькой, после чего… Впрочем, о дальнейшем я не думал, решив сосредоточиться на свидании, а уж потом принимать окончательное решение.
Потому я и не возражал на предложения Бориса не ходить завтра в церковь, опасаясь его обидеть, чего делать было нельзя ни в коем случае — хитроумие Годунова мне было необходимо как воздух. Да и не только оно одно, но и все его знания о здешнем дворце — я же здесь ни ухом ни рылом. Где парадный вход? Кто там дежурит? Кого через него впускают-выпускают? На основании чего? Есть ли потайные ходы? Как до них добраться и куда они выводят? Словом, вопросов немерено, а ответов на них ни одного. Потому я отделывался на все его увещевания уклончивыми ответами, что, мол, может, я вообще просплю, тогда и говорить не о чем.
В конце концов, он сам виноват — в придачу к своим советам надо было подкинуть мне мозгов ими воспользоваться. А так я лишь втихомолку угрюмо думал, что проявлять мудрость в чужих делах, глядя на них со стороны, гораздо проще, чем в своих собственных, вот Борис и надсаживается.
Тот досадливо морщился — неприятно видеть, как твои умные слова умирают в ухе у дурака, — но продолжал столь же горячо и настойчиво убеждать меня в том, чтобы я попросту ложился спать и никуда не ходил ни сегодня, ни завтра.
Расклад у него получался и впрямь настолько чистым и гладким, что, как знать, в иное время я бы, может, и прислушался к его словам. Вот только не зря говорится, что давать советы глупцу или влюбленному, пускай даже самые лучшие и самые разумные, все равно что пытаться удержать ветер в клетке или воду в решете. Так и тут.
О том, что на самом деле мне от него нужно, я решил поговорить с ним «по-трезвому». Надираться, разумеется, не собирался — просто слегка взбодриться, и все. В первую очередь выпивка предназначалась для моего собеседника — я надеялся, что после легкой дозы у Годунова прибавится смелости.
Увидев мою бутыль, он деловито понюхал содержимое, слегка поморщился, заявив, что в царевых палатах такие меда пьет лишь челядь, да и то задняя[82], и куда-то исчез, заверив, что явится мигом, Отче наш прочесть не успею. Насчет молитвы он немного прихвастнул, но отсутствовал и впрямь недолго, появившись минут через десять — пятнадцать с увесистым кувшином в руках.
А потом мы с ним слегка выпили, после чего я… почти сразу отключился. Так это…
Я прищурился, с подозрением уставившись на Бориса.
— Федорыч, — вкрадчиво произнес я, — а мой крепкий сон?..
— Ну да, — простодушно покаялся он. — Сбегал к Бомелию, пожаловался на бессонницу да опосля сызнова к тебе, а зелье, что он дал, в мед влил. А куда деваться, коль ты моих увещеваний слухать не желал. Мыслишь, я не зрел, в экой лихоманке твоя глава металась? Оно ж по очам видать было — словно в бреду. — И попросил: — Ежели костерить меня учнешь, так ты дюже сильно глотку не надсаживай. Лучше вполголоса, а то нехорошо, услыхать могут. — И многозначительно указал на дверь.
Ох и хитер парень. По сравнению с ним жуликоватый хитрован Дубак — дите дитем. Да что Дубак, тут и Ицхак отдыхает. Ну какой же русский человек матюкается вполголоса? Для этого и впрямь надо не просто числиться в иностранцах, но быть им на самом деле, то есть соответствовать по духу. Не зря я вчера хотел подключить Бориса к своей затее с побегом. Уж он-то точно что-нибудь придумал бы. Только это было вечером, а теперь даже не утро — день на дворе. Поздно, милый. Или?..
Время-то до свадебного пира еще имеется, пускай и осталось с гулькин нос, но если его использовать с умом, то…
Вот только с чего начать? На сентиментальность надавить? Ладно, попробуем разжалобить…
— А что, Борис Федорович, — заметил я со вздохом, — не погулял ты на моей свадебке. Выходит, обманул я тебя, когда приглашал той зимой.
— Может, и погуляю еще, — обнадеживающе заметил он. — Нешто на ней свет клином сошелся?
— Сошелся, — твердо ответил я.
— Ну енто ты ныне так-то печалуешься. А ты погодь малость, авось со временем и уляжется в душе-то. У меня к своей Марии Григорьевне, может, тоже не больно сердце лежало, а теперь вроде и ничего. — И тут же, без перехода, посоветовал: — Я так мыслю, что тебе и пир ни к чему. А что, ежели я к тебе прямо сейчас Бомелия пришлю — дескать, захворал ты с дороги, застудился, в жару лежишь и никого не узнаешь. А он тебе какое-нибудь питье даст, чтоб тебя и впрямь в жар кинуло.
— Боишься, что я там чего-нибудь сотворю? — усмехнулся я и посоветовал: — Ты бы и впрямь сегодня подальше от меня держался. Не ровен час, и тебя зацепит.
— Да я бы держался! — отчаянно воскликнул Годунов. — Но ныне меня сам государь к тебе прислал.
— Во как! — удивился я и поинтересовался, хотя и без того все сразу стало ясно и понятно — пропал потенциальный сообщник. — Так это он меня видеть на пиру не желает? А чего ж тогда уговариваешь? Передал бы его повеление, да и дело с концом.
— Он как раз, напротив, шибко жаждет тебя узреть, — хмуро возразил Борис. — Потому и послал, что озаботился. Дескать, отчего я на венчании фрязина не углядел? Можа, захворал? Сходи-ка к нему да разузнай все как есть, а то, мол, самому недосуг. А я-то как раз иного хочу. Люб ты мне, — откровенно выпалил он и покраснел от смущения. — Ежели что с тобой приключись, один я останусь. Вокруг же не люди — волки. Кто кого сможет, тот того и гложет, да не сколь надобно, а сколь сможет. Тут либо сам таким становись, либо глотку подставляй. Попал в стаю — лай не лай, а хвостом виляй.
— А я что же, иной? Эвон как жизнь сгибает. И ведь гнусь. Не промахнулся ты? — Усмешка получилась у меня какая-то кривобокая — сам почувствовал.
— Иной, — убежденно подтвердил Годунов, — Совсем иной. А что до сгибания спины, так тут ничего не попишешь. Съешь и морковку, коли яблочка нет. Но ты яко лось. И силен, и могутен, но за сырым мяском не гонишься, человечинки отведать не алчешь, и кровь у тебя со рта не сочится. Потому и люб. Думаешь, не ведаю я, отчего наш государь прошлой зимой ни одного человечка казнить не повелел? И лютовал, и бранился, и посохом грозился — ан от казней себя удержал. То твоя заслуга. Вот потому-то ты мне и люб.
— А дьяки с подьячими не в счет? — осведомился я, вспомнив, что этим летом, как мне довелось мельком услышать в разговорах москвичей, на плаху после изрядных пыток отволокли за посулы и прочее не меньше десятка из числа «крапивного семени».
— С ими по правде обошлись, яко и надлежит, — небрежно отмахнулся Годунов. — Потому им во пса место.
— Ну с ними ладно, — согласился я, тем более что в какой-то мере был причастен к этим карам — не зря намекал царю зимой, что вместо усердных поисков изменников лучше было бы обратить внимание на расплодившихся чиновников и их непомерное взяточничество, в борьбе с которым и впрямь допустима плаха для острастки остальным.
И впрямь, чего жалеть взяточников? Такие меры против любителей посулов заслуживают только поощрения, причем в любом веке.
Но был еще один. Если брать во внимание Одоевского и Морозова, то даже трое, но меня интересовал сейчас только один из них.
— А… Воротынский? — вздохнул я, и недавние воспоминания вновь ожили, рисуя картину застенков и распростертое в дальнем углу пыточной полуголое тело. Тело, источающее нестерпимо-приторный аромат свежеподжаренной человеческой плоти.
Ту троицу и я из памяти не выпускаю, — глухо откликнулся Годунов. — Но и тут помысли — хошь и грешно так говорить, но за цельный год, ежели с прошлой осени считать, егда он тебя к себе приблизил, токмо трое всего богу душу отдали, а ведь нонче даже не осень опять на дворе — почитай зима. Когда такое случалось? Да в иные месяца десятки на плаху головы клали. Про казни московские да погром новгородский и вовсе молчу — там душ загубленных тысячами считать надобно. Опять же и опричнины клятой нету. Отказался государь от своей вдовьей доли[83], и, бог даст, не возвернется к ней вовсе. Али воротится? — испуганно вздрогнул он и вопросительно посмотрел на меня. — Ты там в горних высях зрел ли?
— Не вернется. — Я не стал морочить ему голову и напускать тумана, как оно водится у приличных, уважаемых пророков.
— Ну и слава тебе господи, — истово перекрестился Годунов и вновь вернулся к тому, с чего и начал: — Опять же зрю я, яко ты ко мне со всей душой, по-доброму… Не о предсказаниях речь, да и больно чудны они. В голове не укладается, что мне да… Токмо ежели все так и случится, на кого ж мне тогда положиться?
— На родню, — пожал плечами я.
— То само собой, — согласно кивнул он. — Но ее мало, да и не все в ней умишком богаты. Вот я и мыслил о тебе. Думку тайную в главе держал, что… — Он сокрушенно вздохнул, оборвав себя на полуслове, и досадливо поморщился: — Да что о том речь вести — пустое! — Борис в сердцах махнул рукой и умолк, но затем, помедлив, просительно повторил: — Так как с Бомелием? Я мигом за ним слетаю. Оглянуться не успеешь, как он…
— Можно и за Бомелием, — осторожно сказал я и тут же осадил радостно вскочившего Годунова: — Только вначале мне повидаться… с ней… наедине.
— О том и не помышляй, — взвился он как ошпаренный. — Вспомни-ка мою женитьбу, да припомни, сколь близ Марии люда толпилось. Так то я в женихах хаживал, а тут сам государь. У нее ныне вдесятеро супротив моего. Да и что тебе с того свидания?! Душу себе да ей растравишь, вот и все! А ну как государь поймет, что под венец ее тело пошло, а душой она с тобой давно обвенчана?! Тут уж монастырем не обойдешься — обоим головы снесут! — И вновь, очевидно решив, что сказал предостаточно, резко сменил тему: — Так что, слетаю я за Елисеем?
— Нет! — отрезал я сердито. — Плясать так плясать, как сказал карась, прыгая по сковородке. Будем царское повеление исполнять. Петь станем, Борис Федорович, гулять станем! — И, скрипнув зубами, более серьезно пояснил: — Проститься я с ней хочу. Хоть погляжу напоследок. Пусть издали. Одним глазком. Сам ведь знаешь — мне с княжной, то есть нет, уже… с царицей, — с натугой выдавил-выплюнул я из себя ненавистное слово, — больше не свидеться. Разве потом, когда он ее в монастырь… — тихо закончил я. — Так что не боись за меня, Борис Федорович. Я ж понимаю — хоть волком вой, да песню пой. Глотать горько, но буду говорить сладко. Зато не ей одной из этой чаши…
Может быть, и зря так я поступил — не знаю. И впрямь только душу разбередил. Ладно свою собственную — знал на что шел, — так ведь и ее тоже. Видел я, как она на меня смотрела. На лице улыбка как приклеенная, кивает царю, а глаза то и дело устремляются в мою сторону. И во взглядах этих такая боль, такая мольба: «Помоги! Спаси!»
Сердце кровью обливается, а что я могу?! Это вам не Голливуд. Махнул сабелькой в одну сторону — полсотни бояр как не бывало, махнул в другую — стрельцы попадали, стукнул кулаком по столу — царь с перепугу под свое кресло полез. Схватил тут добрый молодец красну девицу да и был с ней таков. И получилась сказка о Константине-царевиче и Сером Волке. Жаль, что в жизни все иначе. Совсем иначе. Вовсе наоборот. Ох и жаль!
А чудо?! Да какое там к чертям свинячьим чудо?! Сказано же — не бывает их! Может, когда-то давным-давно, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве, но уж никак не на Руси в шестнадцатом веке. Разве что гораздо позже и в более скромной обстановке, например, в Старицких пещерах.
Да и там, если вдуматься, то никакое оно не чудо. Достаточно на себя посмотреть да на свою невесту, а ныне чужую жену, и сразу все ясно. Чудо — оно радостное, звонкоголосое, там доброта побеждает, любовь торжествует, там главные герои в финале нежно целуются и впереди у них совместная долгая и счастливая жизнь, а тут…
Скорее уж какая-то злобная фата-моргана в той пещере поселилась. Вначале маску на себя напялит, чтоб увлечь, соблазнить, заманить, а потом истинное лицо показывает. Эдакий безобразный оскал беззубого рта-провала среди многочисленных коричневых морщин. Только губы кажутся молодыми, а приглядишься — и тут обман. Красные они от запекшейся крови таких простаков, как я…
Я даже особо не пил — не хотелось. Да и ел тоже нехотя — кусок в горло не лез. Улыбку, правда, изображал исправно, а сам все думал, глядя на Машу, и совершенно не представлял, что мне теперь делать. В голове шумело какое-то разноголосье — от лютой ярости до тупой отрешенности. В единый шипящий клубок, словно змеиная свадьба, сплелись любовь к Маше и ненависть к царю, желание что-нибудь предпринять и понимание, что надо сидеть и терпеть. От этой сумятицы временами перед моими глазами все подергивалось какой-то зыбкой дымкой, а лица окружающих начинали плыть, колыхаясь и искажаясь в этом мареве.
Лишь иногда сквозь туман я чувствовал устремленные на меня взгляды: внимательно-пытливый — Бомелия; сочувственно-тревожный — Годунова; сурово-непреклонный — Истомы, стоящего у стены; чуточку виноватый, но в то же время и блаженно-счастливый — старого князя Долгорукого, моего несостоявшегося тестя; надменно-торжествующий — Иоанна. А поверх них все та же жалобная мольба из синего небесного омута: «Помоги! Спаси!» А еще, но уже позже, ближе к концу застолья, я прочитал в ее взгляде прощание.
Навсегда.
Прощание и… прощение.
Вот только сам себя я простить не мог.
Да и не хотел.
Нет, я и тут не смирился. Я не выиграл, но… выиграл. Телом она его, а душой все равно моя. И тело ее тоже не только было, но и будет моим! Обязательно! Дай только срок! Рано или поздно, но все равно это случится. Возьму я реванш. Непременно возьму!
Но стоило мне представить, что произойдет сегодня ночью, — сердце кровью обливалось. Не передо мной — перед ним она снимет свой подвенечный наряд и не со мной — с ним ляжет на заботливо приготовленную постель. И даже если она закроет глаза, чтобы попытаться представить на его месте меня, ей это не поможет. Если бы она не была со мной тогда, весной, как знать, но мои ласки Маше слишком хорошо знакомы, а потому у нее ничего не выйдет — воображение попросту откажет под неудержимым натиском жестокой действительности и грубой бесцеремонной похоти.
«Ну, историки, мать вашу! — зло проклинал я их, костеря на чем свет стоит. — С виду приличные люди, добросовестные, слова худого не скажешь, а на деле взять — шаромыги шаромыгами! Что же ты, господин Карамзин, о таком важном факте и ни гу-гу?! А ты, Соловьев, почему промолчал?! А ты, Костомаров, как упустил?! А ты, Скрынников, почему не подсказал?! Аты, Ключевский, как прошляпил?! А ты, Володихин, куда смотрел?! Братцы, вы что же, в заговор против меня вступили?! И не совестно?! Мало того что судьба-зло дейка финт за финтом выкидывает, так еще и вы на царской стороне против меня сыграли! Если б я знал, то совсем иначе себя вел. Я ж ее давно бы утащил, увез, унес, украл и прочее. Неужто стал бы дожидаться такого?! Эх вы!»
Так и метался по своей светлице, не находя себе места, а секунды с минутами меж тем все щелкали и щелкали. Тик-так — час долой, тик-так — за ним другой, тик-так — ночь прошла, тик-так…
Лег уже засветло, брякнувшись не раздеваясь, но заснуть не пришлось — не дали. Снова Годунов. Явился не запылился. Теперь-то что от меня нужно? Вроде вел я себя тихо и пристойно. Так пристойно, что до сих пор тошнит от воспоминаний. Так какого…
— Что случилось?! — вскочил я как ошпаренный.
Еще бы — вскочишь тут. Лицо у Бориса белое, ни кровиночки, в глазах — пелена ужаса. Неужто с Машей что-то?! А иначе зачем бы он ко мне в такую рань приперся? Ему-то как раз сейчас поспать бы не мешало — всю ночь возле царской опочивальни на коне рассекал, как я когда-то на его свадебке, а он ко мне — это как? Точно случилось!
— Сказывал же тебе, чтоб не ходил ты на пир, — простонал он. — Глядишь, она бы и промолчала. А теперь не знаю, что и будет.
Оказывается, не выдержала Маша да во всем царю и покаялась, чистая ее душа. Мол, полюбила она фряжского князя Константина, да и ныне сердце ее только одного его и любит, а уж ты, государь, не гневайся. Он с утешениями, мол, сердцем — не телом, а она…
— Если б хоть не сразу обо всем поведала, а потом, когда царь уже натешился, — одно. Тут куда ни шло, — рассказывал Борис. — А то ж она и разоблачиться не успела, сразу в ноги метнулась.
— А ты как все услыхал?
Услышишь тут, — махнул он рукой. — Она-то тихо сказывала, зато он ревел, яко тур подраненный. Ну и величал ее всяко — обманщица, греховодница, блудница, стыд всякий утратила, коль до свадебки честной такое учинила. Ты что же, князь, и впрямь с нею… — Не договорив, он в страхе уставился на меня.
— Люблю я ее, — мрачно сообщил я вместо ответа. — И она меня любит. Вот и…
Борис тут же, не сводя с меня испуганных глаз, шарахнулся назад, словно от прокаженного. Прислонившись к дверному косяку, он глухо произнес:
— Я ж сюда опять по его повелению заглянул. Он повелел. Токмо будить воспретил. Сказал, чтоб я поглядел тихонько — на месте ли ты, да стражу у дверей выставил. Я… сейчас за стрельцами пойду. Много ли, мало, ан времечко у тебя имеется, потому как я спешить не стану. А боле мне тебе подсобить нечем — ты уж прости, княже, и… прощевай. — Он низко поклонился и вышел.
Вообще-то надо было бежать. Шансы на спасение, хоть и мизерные, у меня имелись. Целых пять минут, а то и все десять — это о-го-го сколько! Но в том-то и штука, что я не мог пуститься в бега. После того, что она сказала царю, удрать было бы с моей стороны верхом подлости. Самое настоящее предательство, и не чего-нибудь, а любви…
Такое даже не смертный грех. Это что-то сродни Иуде, даже хуже. Да-да, хуже. Он-то предал не любимую, а учителя. К тому же имел на это какие-то весомые причины, с корыстью не имеющие ничего общего, иначе не вернул бы потом тридцать сребреников. Просто история не знает истинных мотивов или не хочет о них говорить — получается, какое ни есть, а оправдание предательства. Моему же их нет вовсе и быть не может.
А потом: куда бежать-то? От Иоанна — ну тут еще шанс есть. А от себя? И для чего? Чтоб потом всю оставшуюся жизнь изводить себя попреками? Я ж свою совесть знаю — она у меня та еще баба, склочная и стервозная, и можно быть на сто процентов уверенным, что покоя мне от нее не будет ни днем ни ночью. Неизвестно, что хуже — легкая смерть сразу или ее постоянные уколы. Нет уж. Ни к чему оно продлять-то.
Приняв решение, я как-то успокоился. Когда за мной пришли стрельцы — испуга или страха во мне не было. Совсем. Просил судьбу лишь об одном: чтоб без мучений. Чик, и готово. Уж в такой-то пустяковине можно не отказать человеку?
«Можно», — промурлыкала судьба и коварно усмехнулась…
К сожалению, я ее не слышал.
Глава 21
ИЗВОЗЧИК, ОТВЕЗИ МЕНЯ ДОМОЙ!
Годунов сдержал слово — за мной пришли относительно нескоро, чуть ли не через полчаса. Или просто время, проведенное в томительном ожидании, слишком растянулось? Не знаю. Сам Борис в мою сторону не смотрел, старался отворачиваться, но в глазах у него и впрямь стояли слезы — переживал парень.
Как ни удивительно, но я почему-то оставался совершенно спокойным — даже странно. И не потому, что надеялся избежать грядущей казни или был слишком занят тем, что старательно прокручивал в голове возможные варианты бегства. Отнюдь нет. Пусто у меня там было. Совсем. Ни единой мыслишки. Даже чудно.
Пожалуй, единственным объяснением моему поразительному хладнокровию может служить лишь вчерашний пир — душа так истерзалась, что теперь у меня внутри все попросту иссякло и онемело.
Шли мы долго. Уже давно оставили за плечами широкий царский двор, прошли через ворота, затем по мосту, лежащему над заснеженным рвом, отделявшим царский дворец от самой слободы, миновали базарную площадь, и все топали и топали дальше. Вообще-то можно было бы и на конях. Или это царский приказ, чтоб непременно прогнали фрязина пешком?
Очень даже может быть. Получается своего рода унижение — тут ведь именитые люди, даже если их путь лежит на сто метров от собственного подворья, непременно взгромоздятся на лошадь, ну и сопровождение само собой. Я тоже вроде как именитый, потому такое пешее странствие для меня — потерька чести, как здесь принято говорить.
Кстати, даже при всей своей задумчивости одно знакомое лицо я успел углядеть. Впрочем, труднее было бы не заметить, потому что едва я спустился по ступеням широкого крыльца и сделал пару-тройку шагов по дощатой, как и в Кремле, мостовой, как слюда в одном из окон на втором этаже со звоном вылетела наружу и я, вместе со стрельцами подняв голову, увидел Светозару. Бледная, ни кровинки на лице, она смотрела на меня широко распахнутыми глазами, как видно все сразу поняв — куда ведут и зачем.
— От дурна баба, — почти с восторгом заметил мой левый охранник. — Длани-то свои, дивись, все об слюду разодрала.
Я пригляделся повнимательнее, и точно — с ее рук, с силой вцепившихся в свинцовый оконный переплет, уже тягуче капало темным багрянцем, разукрашивая снег под теремом ярко-алым.
— Это ж какое любопытство должон иметь человек, дабы вот так-то… — заметил правый караульный и, не договорив, крикнул во всю глотку: — Замотай тряпицей лапы-то, глупая!
Но Светозара не обратила на совет случайного доброхота ни малейшего внимания, продолжая во все глаза смотреть на меня.
«Как видишь, ты своего добилась», — мысленно поздравил я ее.
«Я не этого добивалась», — долетел до меня ее безмолвный ответ.
«Догадываюсь. Но человек предполагает, а судьба располагает, — равнодушно пожал плечами я. — Прощай. Бог тебе судья».
Я больше так ни разу и не оглянулся на выбитое в женской половине царского терема окошко. Да и зачем? Более того, как это ни покажется странным, я даже не держал на нее зла. Она тоже хотела себе счастья, а зло творила по необходимости, не более.
Да и не были эти ведьмовские присухи и отсухи злом с ее точки зрения. Возможно, она считала даже благом то, что содеяла, — имеется в виду вспыхнувшая в сердце Иоанна страсть к моей Машеньке и последующее царское венчание с ней. Еще бы не благо — княжна, которых на Руси тысячи, становится царицей. Почет огромнейший, что и говорить. Остальное же… Ну подумаешь, поплачет с недельку, от силы с месячишко, а дальше как в пословице: «Стерпится — слюбится».
Впрочем, еще кто-то из античных мудрецов говаривал, что любви женщины следует бояться больше, чем ненависти мужчины, так что в какой-то мере я сам во всем виноват — недооценил Светозару вовремя, вот и… Хотя чего уж теперь — поздно сетовать, раньше нужно было вспоминать антиков и то, что женщина в своей любви, не достучавшись до бога, непременно обращается к дьяволу. И неважно при этом, где именно она живет — в Шотландии или в тихом Мценском уезде. Надо было в свое время внимательнее читать Шекспира и Лескова — одна леди Макбет у обоих чего стоила.
А все-таки куда мы идем? Я уже начал теряться в догадках, когда мы наконец добрались до нужного места. Околица, за которой открывалось поле, была полным-полна народу. Увидев меня все, словно по команде, расступились, и я увидел царя, стоящего подле какого-то возка, запряженного парой диких лошадей.
Необычное зрелище. Таких строптивых ранее мне доводилось видеть только в табунах, пригоняемых на продажу башкирами, ногайцами и прочими степными племенами. По закону каждый десятый конь принадлежал царю. Налог такой. Но забранных в казну лошадей никогда не использовали сразу — это невозможно. Вначале укрощение. Им занимались специальные конюхи, объезжавшие их довольно-таки долго, чуть ли не год. За это время они приучали их к седлу и упряжи, определяя, какая лучше сгодится для верховой езды, а какая — для других целей.
Эти были совершенно непривычны ни к тому, ни к другому. Чтобы определить, вовсе не нужно быть лошадником, достаточно только посмотреть на них. Обе только-только из табуна. От несказанного возмущения они то и дело норовили встать на дыбки, так что каждую удерживали сразу двое, и это стоило им немалых усилий. Бедные ребята в буквальном смысле этого слова повисли на них, всей своей тяжестью не давая вырваться и умчаться прочь.
И еще одно мне не понравилось — странные шеренги из стрельцов, вытянувшиеся по бокам вдоль дороги. В руках, несмотря на светлый день, пускай и пасмурный, горящие факела. Расставлены редко — один на полтора-два метра, но зато впечатляла длина шеренг. Начинались они прямо от лошадей, которые, может, потому еще и были столь перепуганы, а заканчивались невесть где. За близлежащим холмом дороги уже не было видно, поэтому я не мог определить, есть там кто-то или нет, но до холма и на нем самом стрельцы стояли.
Завидев меня, Иоанн заулыбался, словно удав Каа при виде Бандар-Логов, и, ни слова не говоря, настежь распахнул дверцу возка. В глубине его сидела Маша, вжавшаяся в спинку сиденья, бледная как смерть, и испуганно смотрела на меня. Взгляд как у затравленной лани. Сама повозка выглядела странно. Нет, с виду все как обычно — и облучок для возницы, и с остальным нормально, вот только…
Во-первых, не принято тут возить цариц вот так вот, открыто. Нагляделся я на здешние нравы. От восточных они отличаются лишь тем, что жены знатных князей, бояр и окольничих не носили паранджи и чадры да не имели евнухов, а так… Не помню, чтоб хоть одна катила не в наглухо закрытом возке, а в эдаком, без крыши и с невысокими стеночками.
Во-вторых, количество коней. Оно тоже неправильно. Здесь, насколько я успел понять, своя градация, согласно которой царице положено не меньше четверки. Ну да, точно, когда Колтовскую везли к пристани, ее возок тянули именно четыре лошадки, а ведь Анна Алексеевна была, считай, уже бывшая, в то время как моя Машенька…
Толпа тоже была странная. Состояла она почти сплошь из стрельцов. Бояр и прочих вельмож в ней можно было насчитать десятка два, не больше. Разумеется, не обошлось без присутствия моего несостоявшегося тестя. Только выглядел Андрей Тимофеевич уж больно странно и смотрел на меня, как побитая собака, — уныло и тоскливо. Эдакая вселенская скорбь и безнадега.
Я еще не подошел вплотную, как Иоанн отдал какую-то команду Истоме, и тот вместе с остальными стрельцами принялся бесцеремонно теснить всех бояр подальше от возка. Почти всех. Не тронули они только Долгорукого, который, наоборот, подошел поближе.
— Заждался я тебя, — добродушно попенял мне царь. — Тут, вишь ли, царица моя в мыльню засобиралась — по обычаю так положено. — Он заговорщически понизил голос, хотя расторопные стрельцы уже раздвинули всю толпу метров на тридцать. — Да без того, чтоб с тобой повидаться, никак. Ну прямо вовсе никуда, — посетовал он, продолжая злобно буравить меня своими колючими глазками. — Даже в опочивальне ныне всю ноченьку напролет токмо о тебе и сказывала.
— Государь! — промычал старый князь и опустился на колени — то ли вымаливал прощение за недогляд, то ли не держали ноги.
— О тебе речь опосля вести станем, — буркнул Иоанн. — Ныне покамест о моей ладушке разлюбезной говоря идет. — И замолчал, с любопытством ожидая моей реакции.
Каюсь, но я не оправдал его надежд. И в ноги не упал, и сапоги его вылизывать не принялся, моля о прошении, и даже не сказал ничего в свое оправдание. Ни словечка. А зачем? И так все ясно. Это вот с ней ничего не понятно. Что за мыльня такая? Обряд? Обычай? Или ерничает[84]? Тогда что задумал на самом деле?
Наше дружное молчание Иоанну пришлось не по душе. Он властно махнул рукой, чтоб все отошли еще дальше, и презрительно буркнул князю:
— Поди прочь, старый пес. Издаля на свою дщерь подивуешься, а тут неча…
Долгорукий не вставал, продолжая причитать:
— Царь-батюшка, смилуйся. Верой и правдой… всю жисть… сам себя порешу, токмо прости ее, неразумную…
Видя, что старик оказался непослушным, Иоанн махнул стрельцам. Подбежавший вместе с каким-то ратником Истома бесцеремонно подхватил Долгорукого под мышки и поволок к остальной толпе.
— Повинилась мне невестушка в любви своей греховной, — доверительно сообщил царь и снова сделал многозначительную паузу — вдруг непокорный фрязин все-таки начнет каяться.
Зря он. Не подумал. Лично мне терять нечего. Совсем нечего. А потому я уже не молчал.
— Господь есть любовь, — сообщил я ему. — И у нас с ней любовь. Как бог заповедал. А что до венца она случилась, так любовь времени не выбирает. Думалось, что невелик грех, — помнится, кто-то даже просватал ее за меня. Не помнишь, кто это был, государь?
И сам в свою очередь уставился на царя. Что, съел?
— Я иное помню, — буркнул тот. — Теперь вижу, что мы с тобой и впрямь по жизни связаны — не разодрать. Разве что с кровью. Даже баб одних выбираем. Потому ты жив останешься. Токмо не больно-то радуйся. Я тебе… — Он не договорил, указав на Машу. — А ее отпущу, не сумлевайся. Иную себе найду. Нетронутых девок на Руси в достатке, а надкусанные яблочки мне грызть несвычно, потому порченая баба без надобности. Опять же — нешто я зверь какой. — И по-волчьи недобро оскалился, неумело изображая ягненка. — Как ты сказываешь — от бога любовь? Ну вот. Неужто я, божий помазанник, кой свой род от самого Прусса ведет, брата римского Августа, да супротив господа пойду?
«Ишь ты. Даже в такую минуту и то не забыл ввернуть, — восхитился я. — Интересно, кто все-таки придумал эту нелепую легенду о происхождении Рюрика от Прусса, который, дескать, ушел со своими людьми на север? Ну прямо-таки Шер-Хан какой-то: «А мы уйдем на север, а мы уйдем на север». Или это не он говорил? — Но тут же попрекнул себя: — Нашел о чем думать! Тут Машу выручать надо, а ты в цитаты ударился… Вот только никак не пойму, от чего спасать, а потому неясно — как. Отпускать ее он, конечно, не станет — брешет, козлина. Но тогда какую казнь он для нее задумал?»
— И не боись. Не трогал я ее, — неверно истолковал он мое молчание. — Кого там трогать, егда она всю ночь в ногах у меня валялась да об своей любви сказывала. Меня ажно завидки взяли — и чем ты так улестил девку? Небось в заморских землях наловчился. Ну ништо, у тебя теперь времени в избытке будет, расскажешь еще, как да что. — Он заговорщически подмигнул мне. — Вот отпустим твою любовь и обо всем обговорим. Как мыслишь, заслужила рай твоя греховодница? Блуд до венца больно тяжек, к тому ж без покаяния она — не боишься, что грех ее в ад утянет?
Мамочка моя! Что же это делается-то?! Какой такой рай?! Какой ад?! О них как минимум лет через пятьдесят говорить надо, а то и через все семьдесят — восемьдесят! А впрочем, спасибо за откровенность, хотя оно и так было ясно: жить моей Машеньке осталось всего ничего. Думай, Костя, думай! Да поторапливайся! Счет уже не на минуты — на секунды пошел.
— Что, разлюбезная моя супружница, — тем временем обратился он к Маше, — соскучилась по мыльне-то? — И тут же ко мне, и кнут в руке. — На-ка вот хлестани лошадок напоследок, чтоб бежали попроворнее. Али не зришь, яко твоя ненаглядная трясется. Так и, упаси господь, захворать недолго, а кому она, хворая, сдалась-то? — И полюбопытствовал: — Ты хошь бы всплакнул при расставании, а то вон очи сухи, словно и не люба она тебе.
Я молчал. Отвечать что-либо — упускать мысль, уже всплывающую на поверхность. Перебьется. Да и не нужен ему диалог — он все больше солировать привык. С этой же целью — дать мысли побольше времени «на всплытие» — я медлил принимать кнут, который настойчиво совал мне Иоанн. Мое упрямство стало ему надоедать.
— Ну! — зло прикрикнул он, видя, что я не тороплюсь брать его в руки.
Кажется, царское терпение подошло к концу. Да и секунды уже не шелкали — дошелкивали свои последние мгновения, а в голове по-прежнему пусто и никаких догадок. Плохо начинать бой, когда понятия не имеешь, как тебя собираются ударить, но придется. Я взял кнут, тупо посмотрел на него, и тут в памяти всплыли слова друга Валерки. Почти дословно. Помнится, похвалил он меня как-то. Вот эта похвала в ушах сейчас и прозвучала: