Я и Софи Лорен Верховский Вячеслав
Отзывчивая Люда не сдержалась.
Сквозняк – и с пюпитров посыпались ноты. Нужно срочно поднять! Но как их поднять?! Когда нужно же играть: идет аллегро! Но как играть, когда все ноты на полу?!
Они нашлись, артисты из оркестра! Кое-как расправили ногой, склонились в три погибели, сыграли.
И после этого – они не виртуозы?!
Я, сотрудничая с местной «Комсомолкой», брал интервью у одного эстрадного певца… Даже вот не знаю: он певец ли? Но поет. Вот такой уверенный в себе! А когда-то танцевал, но то когда-то. Зато поговорили хорошо. Я ухожу. А певец он, не певец, но окликает так обиженно:
– Все автограф просят. Вы особенный?
Мне ничего не оставалось, как:
– Прошу!
«Жилаю вам…»
Я говорю:
– А почему «жилаю»?
– А надо как?
– А надо, чтобы «же…».
– Предупреждать вас не учили?! – он вспылил…
Для интервью – чудесная концовка! Могла быть.
Да жаль, что оказался я приличным.
В донецкой филармонии выступал знаменитый Наум Штаркман.
В антракте я подошел к ветерану сцены – угловатой Большаковой, поделиться: она же вся в искусстве, не от мира сего. Кто-кто, а она уж разбирается…
Я ждал, что Большакова скажет: гений он! И я тут же соглашусь: конечно, гений! И так мы по душам поговорим…
– Ну и как вам Штаркман, Вера Львовна?
– Старичок, приятный на мордашку!
Так я впервые в ней увидел женщину.
Донецкий балет известен далеко за пределами цивилизованного мира. В кассе театра, куда повадились нувориши, один из них небрежно:
– Мне на «Спящую…»!
– Сколько?
– Два.
– Вам какие?
– Женский и мужской…
Читали у миллионерши Василины (это имя). Во-первых, я. Затем поэт и декламатор Горобец. Кто-то там еще, из вундеркиндов. Рассказы, басни, кто что написал. Одна девочка для Василины танцевала. Подпрыгивала, падала на коврик, оригинальным жанром выгибалась…
Василина покровительствует творческим. В ее доме – два камина и собаки, а по стенам рембрандты и рубенсы. И кто бы ни читал и ни подпрыгивал, миллионерша: «Супер!» или «Вау!» – незамедлительно, по факту, тут же вскрикивает. Современная такая, в смысле, Эллочка. Хотя по документам Василина…
А в доме роскошь, бьющая наотмашь. Мне даже стало как-то неуютно. Эти подвесные потолки. Эта ванна, где можно трижды утопиться. Плазменные телевизоры, штук десять. Умопомрачительные рыбки из аквариумов…
И вдруг я встрепенулся: неужели?! Неужели я элементарно позавидовал? Досадно. Вот так себя не знаешь – узнаёшь…
Но тут в себе я, слава богу, разобрался! Нет, не обзавидовался я! Просто везде у этой дамы зеркала, и в нескольких я постоянно отражался. Что, конечно, отвлекало, раздражало… В общем, жуткий дискомфорт и все такое.
И я брякнул этой Василине:
– Василина, как мне хочется побыть у вас вампиром!
Она, так живо:
– Вау, почему?!
– А чтоб не отражаться в зеркалах!
Она недоуменно:
– А чего же раньше ты молчал, ну ты даешь!
Надавила на какой-то пульт и… Мое изображение исчезло!
Я вскрикнул:
– Вау! – сам не зная почему.
Она так неприятно поразилась и… И даже урезонила меня:
– Нет, не вау, а всего лишь супер! И на кого вас только учат, тех писателей?!
До начала филармонического концерта остается несколько минут. Вдруг старичок, сидящий через кресло, ни к кому не обращаясь, восклицает:
– Господи, такой концерт испортить!
Я:
– Что такое? Что случилось?!
– Забыл бинокль! – в сердцах. – Такой концерт!..
Чуть не плача, он поднялся и… Ушел.
Человек не бедный, на концерт Мстислава Ростроповича я купил входной билет, то есть без места.
Мне сказали:
– Слава, ты ж не бедный!
– Разумеется!
– А чего ж ты?!
– Перед Ростроповичем сидеть?!
В донецкой филармонии состоялся вечер полек и вальсов Штрауса. Закрывая концерт, ведущая – с чувством – подытожила:
– Оказывается, хорошо знакомые мелодии можно сделать неузнаваемыми, если подойти к делу с творческим огоньком…
В конце восьмидесятых у меня была стажерка-репортерка Таня Зверькова. Сейчас она пошла на повышение: говорят, что обретается в Москве…
Таня путала абсолютно всё. Ее рассеянность была феноменальной. К тому же дура, это не отнять. Однажды, еще в городе Донецке, ее «бросили» на Михаила Козакова. Кажется, в драмтеатре Козаков читал Самойлова и Бродского. Зверькова решила интервью с Козаковым не откладывать и попыталась к нему прорваться прямо в антракте:
– Расступитесь, интервью!
Таню испугались – и впустили. В жуткой шапке, в перекошенной тужурке, с каким-то допотопным диктофоном она набросилась на Михаила Козакова:
– Представьтесь, пожалуйста!
Козаков тут же смекнул, кто перед ним, и представился:
– Анатолий Папанов!
– Так, Анатолий, – начала Зверькова. – В общем, так…
Михаил Михайлович нахмурился:
– Что за фамильярность?! Я Анатолий Дмитриевич!
Зачастила:
– Анатолий Дмитрич, Анатолий!.. Извините, а скажите…
Так она проговорила с Козаковым, как с Папановым, до самого до третьего звонка. О чем они там говорили, я не знаю. К слову, интервью так и не вышло: на радостях Зверькова где-то потеряла диктофон…
Дура дурой, а уже в Москве, ответсек гламурного журнала. Так, извините, кто из нас умней?
Выступаю перед старичками со своими текстами. Старички такие правильные, всё у них по рубрикам разбито. Я иду у них под рубрикой «Веселая шутка для зрителя».
Сидели с каменными лицами. Я даже:
– Извините, все из нас живые? – уточнил.
Вроде да. Я им уже и так, и этак – лица каменные! Где-то через час один вдруг засмеялся. Наконец-то! Я к нему развернулся всем корпусом: мой зритель, мой! Оказалось, он просто закашлялся. В конце мне очень вежливо похлопали. А потом ведущий произнес:
– Ну а теперь настало время нам и посмеяться. И встряхнуть нас сможет только Иосиф Жеребкер!
Жеребкер запел. Я встряхнулся.
Новое прочтение класики: Ромео – в очках минус пятнадцать. Так в либретто. Как он может танцевать близорукость? Только невпопад. Вот он и свалился в оркестровую. В зале, разумеется, волнение. На авансцену выбегает режиссер-новатор:
– Не волнуйтесь, это так в либретто, вот смотрите!
Бьет ладонью по либретто. Все, кто видит, тут же проникаются.
Из ямы – крик, переходящий в вой: у Ромео сломана нога. Он на носилках. С ним бегут на сцену. Ему протягивают смету спектакля. Превозмогая боль, он подслеповато щурится. В смете отдельной строкой… Нет, не может быть! Сломанная нога!..
Гениальное предвидение режиссера выводит его в культовые фигуры украинской сцены.
Так
приходит
мировая слава…
В клуб – не скажу какой интеллигенции… ну хорошо, еврейской – я пригласил одного почтенного аккомпаниатора, на творческую встречу. Но аккомпаниатор – бабушка, блиставшая на сцене еще в тридцатые, – не явилась. Я знал: старушка педантична – и занервничал. Наконец, к ней дозвонился. Хоть живая!
– Вы не пришли…
– А потому что не смогла!
Я еще подумал, что ослышался.
– Но вы же обещали!
– У меня причина. Уважительная.
– И какая?
Бабушка срывается:
– Что такое?! Я могла забыть?!
Пошел я в нашу филармонию, донецкую, на концерт московского пианиста Д. И встретил там журналистку Ирину Ч. Перед концертом. Она какая-то уставшая, подавленная. А дай ей сделаю приятное! – решил. Схожу-ка я в антракте к пианисту и возьму автограф. Для нее. Чтоб вручить ей в качестве сюрприза.
В антракте захожу я к пианисту:
– А можно взять автограф?
– Да, конечно! – и такой простой, ну по-хорошему. Не чинится, и сразу: – Что вам?
В смысле, надписать. Ну, на программке.
Я и отвечаю:
– Напишите: «На добрую память Ирине!»
А он так смотрит на меня во все глаза, как онемел, и лишь затем, косясь на дверь, как заговорщик:
– Знаете что, Ира, – я тут же обомлел и не нашелся. А он пишет, ну и параллельно говорит: – После концерта – вы ко мне зайдите!
И я красный выскочил, как этот…
Одна донецкая певица, примадонна, вся из себя колоратурное сопрано, на пресс-конференции вдруг обратила на меня особое внимание:
– Послушайте, – так тревожно глядя мне в лицо, – а вы не спали на моем концерте?
Вот те здрасьте!
– Что вы! Ни за что!..
Я ей не соврал: какое спать! Где-то на пятой минуте выступления этой вышеназванной певицы я зевнул так, что у меня заклинило рот. Конечно, я бы встал и выбежал из зрительного зала. Но бежать с открытым ртом навстречу публике… Так и сидел, как на приеме у дантиста, но в партере, во втором ряду. Певица, глядя в мой бездонный рот, пару раз – на пустяках – сбивалась…
И после этого я спал?! Какое хамство!
Большое эстетическое наслаждение получили оркестранты на творческом вечере донецкого композитора Альберта Мукосеева. Исполнение его нового сочинения (ор. № 232/5) музыканты органично совместили с прослушиванием – через наушники – любимых Глинки, Брамса и Бетховена.
В филармонии – Второй концерт для фортепиано с оркестром Сергея Рахманинова. В Донецк приехал выдающийся пианист, народный артист России профессор Михаил Воскресенский. Все было замечательно.
А через день в «Донбассе» напечатали. Но что?! Как водится, похвалили Рахманинова, отметили высокий уровень оркестра. И, наконец, о Воскресенском: «Оркестру подыграл…»
Заметил донецкого поэта Ревякова. Хотел перейти на безопасную сторону – поздно!
Ваня Ревяков:
– О, Слава!
И я понял: это все. Пришлось остановиться. Он был не один…
Ревяков читал мне минут сорок. Друг проявлял нетерпение. Я все понял:
– Ты тоже что-то пишешь?
– Не пишу.
Я не сдержался и воскликнул:
– Мне везет!
Но Ваня оказался нескончаем…
В конце 70-х одна разговорница А. отправлялась на гастроли только со своей собачкой. И те, кто приглашал, те полагали: ну, причуда, – и с собачкой соглашались. Выяснилось – никакая не причуда.
Выступала А. довольно средненько. А в эстрадном выступлении трудней всего дается завершение. И вот в финале, как говорится, посредине слова, на сцену выскакивала ее любимица, собачка, хватала испуганную хозяйку за подол и волокла со сцены. Чтица А. картинно отбивалась:
– Милиция! Милиция! На помощь!
И был ошеломляющий успех.
В литературной студии выступала Нина Барсукова. Нина – начинающий писатель. Она на публике читала свой рассказ.
Я не то чтоб тяготился… Впрочем, да. Публика же слушала внимательно. И даже, показалось мне, сочувственно. Но Барсукова завершила, негодуя:
– Послушайте, я что-то не пойму. Я не могла писать, душили слезы. Меня! Саму! Особенно в конце! – и с брезгливостью. – А вы не плакали совсем! Вы что, сдурели? Ну ладно, Кораблев, профессор он. Он, понятно, слушал отстраненно. Верховский – этот слушает поверхностно, и вообще он скользкий человек. Но, Маша, ты?! Как ты могла не плакать?! Ты ж подруга! Я писала – просто обрыдалась! Это сговор?!.
Она скомкала рукопись и выбежала.
А я ж хотел ее, на всякий случай, похвалить!
Маша тут же зарыдала. Опоздала…
Встреча завершилась потасовкой.
Умел читать на бис без крика «бис».
По просьбе старейшей донецкой писательницы Зинаиды Сергеевны Рудиной я купил ей на почте конверт. Она мне сразу:
– Сколько с меня, Славочка?
Я отмахнулся. Он стоил гривну, в общем, это мелочь.
Нет и нет! Она хочет непременно рассчитаться:
– Я так не могу, скажите сколько!
– Хотите меня обидеть – дайте гривну, а не хотите, – я нашелся, – дайте десять…
Кажется, я правильно нашелся: о деньгах она уже не вспомнила…
Когда я был маленький, а это было в детстве, к нам в нашу школу № 18 приехал композитор Дмитрий Дмитриевич Кабалевский. Нет! Дмитрий Дмитриевич – это Шостакович. Но приехал все же Кабалевский. Целый час он сам нам пел и сам играл. «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой…» Дети ерзали, музыку не понимали. И даже тяготились на чем свет. Но Кабалевский был неумолим. Если честно, я осоловел. И вот во время очередной его «То березки, то рябины…» я почему-то подошел к нему и дернул за рукав. Он играть остановился:
– Мальчик, что такое?
– А сегодня можно в туалет?
– А почему «сегодня»?
– А что, завтра?
– Ну иди!
Это может показаться неправдоподобным, даже диким, но с Кабалевским я встречался еще раз. И по тому же, надо же, вопросу! Я и мама, мы на Кавказе набирались в Пятигорске сил. И вот однажды…
Мы увидели афишу: «Впервые – Дмитрий Кабалевский». Помню, я еще подумал, что если впервые, значит, это Кабалевский, но другой. Ну и для начала, чтоб сравнить, я маму потянул за руку:
– О, давай!
Со мною связываться… Ну купили мы билет. Вошли, уселись…
Всё, сидим. Первый ряд, первее быть не может. Прямо перед нами Кабалевский (а это оказался он, тот самый). Афиша нам соврала, так всегда. Но первый ряд, куда нам отступать? А он по новой заряжает «то рябину»: «То березка, то рябина… Край родной, навек любимый», – что я уже, простите, наизусть…
И вдруг мне страшно захотелось в туалет, ну просто страшно! А в детстве ж оно хочется сильней. Ногами я приплясывал на месте. И, очевидно, Кабалевский, композитор, боковым зреньем это как-то разглядел. А я уже кончаюсь и шепчу: «Ма, я больше не могу, давай пойдем!» Но выводить меня она не торопилась: «Ну неудобно, первый ряд и Кабалевский как-никак, сиди».
Едва дослушали. Рванули. Донесли…
Нас разыскал сам Дмитрий Кабалевский:
– Женщина, у вас очень музыкальный мальчик! Как он чувствует ритм! То березку, то рябину, это что-то!
Я зарделся.
Но меня он так и не узнал.
Не знаю, случалось ли подобное в природе? Я не знаю. Чтоб сначала влюбиться в фамилию, а потом – в самого человека.
Я присутствовал на камерном концерте. Играли и играли. Бахом – ну кого щас удивишь?! Но это Бахом. А когда стали представлять – то объявили:
– Контрабас – Мэри Пиджакова!
И я безоговорочно влюбился. Не столько в Мэри, как в ее фамилию. Она свела меня с ума как Пиджакова! Я быстро нашарил очки. Мэри Пиджакова была маленькой, с бледным личиком, огромными глазами. Люблю! Люблю! Во мне все трепетало!
И я решил не упустить такое счастье. Подсторожил на выходе. И, охваченный восторгом:
– Извиняюсь, Пиджакова – это вы?
Когда я «Пиджакову» произнес, у меня аж закружилась голова.
Чтоб оставаться честным до конца, в первую голову я объяснился ей в любви как Пиджаковой. Затем как Мэри. А уж потом, конечно, и как девушке.
Она сказала:
– Извините, но я замужем.
Но кого же это остановит?! Для поддержанья разговора я заметил:
– А у вас волшебная фамилия, – что правда.
Мэри засмеялась:
– Пиджакова – я ведь только по фамилии.
– А в жизни?
– А в жизни… Урожденная я Бляхман (о ужас: она Бляхман! Тут уже и Мэри не спасет). А Пиджакова – это я по мужу…
К Пиджаковой я, конечно же, потух. Сама крошечная, лицо бледное такое, не иначе как она больная.
Любить ее мужа Пиджакова – в мои планы уже не входило.
Один старичок отправился в кино. Фильм был такой страшный, что своим тонким голоском старичок несколько раз пискнул:
– Мама! – но достаточно слышно.
Кто-то зароптал – и вспыхнул свет. Дежурная по залу громко выдала:
– Выведите ребенка из зала!
Но вместо ребенка сидел сконфуженный старичок, у которого мамы давно уже не было. Народу в зале было немного, человек десять, и дежурная его легко расшифровала. Тут бы: мол, пожалуйста, на выход. Но она почему-то смутилась, а потом, преодолев волнение, сказала:
– Вы извините. И можете даже остаться. А если что – кричите, хорошо?
– Значит, будет еще страшно? – осведомился тревожно старичок.
– Будет, – сказала дежурная по залу. – Страшно будет обязательно. Даже еще страшнее, мы-то знаем. Но вы не бойтесь, я же сяду рядом…
С Лениным в мешке
Кто не мечтает, чтоб их дети были счастливы! Чтоб если сын – так наконец женился. Мои же мама с папой – спят и видят. Чтоб женился. А не спят – так сразу начинают. Узнав, что отправляюсь по России, уцепились:
– Привези уже кого ты хочешь, но только чтоб один не возвращался!
И видит Бог – что я вернулся не один.
А было так.
Я ездил и смотрел, смотрел и ездил, по самую глубинку зарываясь… И однажды, загуляв… Случилось вот что.
Электричка Кинешма – Москва. Ну то, что в российских электричках стихами-песнями обслуживают публику, – известно. Стихи и песни – это еще ладно! В каждой электричке – есть еще и штатный сумасшедший.
Едем – непривычно что-то тихо, что-то я давно не видел психов, целый час! Вдруг из тамбура разносится:
– Ой, убили! Ой, уби-ли! – женщина кричит, стенает, воет. (Вздрогнул я – и, оказалось, не напрасно: эта женщина уже вошла в вагон.) – Ой, уби-ги-ли! Ой же и уби-ги-ли! Ручки оборвали, ножки… – в глазах ее кошмар. – Все тело порубили-порубили, посекли! В землю закопали! – тут ее лицо преобразилось, просветлело, и она продолжила, ликуя: – А сам живо-ой! А сам живехонький! – и тут же спохватилась: – Вы о нем не слышали? Ну что вы! Александр Капралович Матятин! Перламутровые ушки, глазки домиком…
И идет по направлению ко мне. Уже я Бога умолял: пускай пройдет. Пускай не останавливаясь – мимо… Потом я понял: точно остановится. И точно:
– А можно рядом с вами отдохнуть?
Я, обреченно:
– Ну уже садитесь…