Все самое важное Ватова Оля

Огоньками светилась казахская палатка. Внутри нас сразу обволокло теплом. Я почувствовала себя «дома», «в семье». Выпила горячей воды и с разрешения хозяев улеглась. Добрые казахи, как же я благословляла их в те минуты.

Короткий сон, и мы снова двинулись в путь. Правда, уже было недалеко. Кореанчик вновь заторопился со своими саночками. А мальчик сам подал мне руку, чтобы помочь. Когда мы вошли в Жарму, то сразу расстались, не произнеся ни слова. Кореанчики спешили. Я шла среди спящих еще домов, ожидая пробуждения их жильцов. Ведь скоро многие начнут собираться на работу, и можно будет начать мои «торговые сделки».

Люди встречали меня вежливо, даже угощали чем могли. Оглядывали «товар», предлагали обмен. Их интересовала Польша. Хотелось услышать, как там живут. Разумеется, такие разговоры велись только при закрытых дверях. День пробежал быстро. Я обошла много домов и была довольна успехами. Под вечер пришла по указанному кем-то адресу и постучала в дверь. Мне открыла приятная молодая женщина. Я сразу почувствовала ее приветливость и теплоту. Она что-то взяла у меня, предлагая за это больше, чем другие. Я не знала, где ночевать, и она сразу предложила мне свой кров. Эта милая россиянка оказалась школьной учительницей.

Наступала ночь. Все мои дела уже были улажены. С полным мешком и рюкзаком я снова отправилась к моей новой знакомой. Еще за дверью я услышала звуки какой-то песни. А когда дверь открылась, почувствовала себя не очень уместным сейчас гостем. В глубине комнаты сидел молодой мужчина и слушал граммофон. Он смотрел на меня с явным неудовольствием. Я уже было собралась уходить, но тут женщина остановила меня и посадила пить чай с хлебом и куском белого сыра. Затем она сказала, что они сейчас уйдут, а я могу ложиться спать. И показала мне на единственную в доме кровать. Я очень растрогалась и смутилась. Они же быстро собрались и вышли. Мне было трудно заснуть, и я слышала, как через несколько часов женщина вернулась. На рассвете я взяла свое добро и на маленьком клочке бумаги написала: «Спасибо. Никогда не забуду».

Было сумрачно. Улицы Жармы еще пустовали. Я абсолютно не представляла, как буду возвращаться в Ивановку. Решила положиться на судьбу. Даже сейчас не могу понять такого легкомыслия. Внезапно я увидела какую-то старушку. Спросила, не знает ли она кого-нибудь, кто мог бы за плату провести меня через степь в Ивановку. Она удивленно посмотрела на меня: «Никого сейчас не найти. Степь начала двигаться. Сейчас никто не отважится. Нужно подождать хотя бы недели две». Но я не могла ждать. Я должна была пройти через степь, потому что Анджей не смог бы столько времени обходиться без меня. Попросила старушку только показать того, кто, возможно, решился бы проводить меня. «Есть тут один такой охотник, — сказала она. — Если он не пойдет, то никто не отважится». И старушка показала мне лачугу, где жил этот человек. Там светилось уже замерзшее окошко. Мне открыл дверь рослый мужчина в белой рубашке, протирающий глаза от сна. Я сразу рассказала ему, в чем дело. Он спокойно ответил: «Вы, вероятно, не представляете себе ситуацию. Степь движется. Нужно подождать». Я начала его умолять. Рассказала о ребенке. Обещала отдать ему все, что он попросит, если поможет переправиться в Ивановку. Охотник внимательно посмотрел на меня добрым, но испытующим взглядом. Наверное, видел и понимал, что я должна осилить эту дорогу.

За переправу он взял немного. Помню, что купила ему бутылку вина, и еще он попросил кусочек сала. Это действительно была совсем небольшая плата. Судя по всему, он поступил сознательно, думая о моей участи и о ребенке, оставленном в Ивановке.

Мы не теряли ни минуты. Впереди был целый день пути, а ночь наступала быстро. Охотник оделся, перекинул через руку ружье, взял у меня мешок, а я нацепила рюкзак. И мы пошли.

Как по-новому выглядела степь… Ледовая кора в течение нескольких часов превратилась в кашу, которая таяла у нас под ногами. С каждым шагом мы все глубже погружались в воду. Иногда по пояс проваливались в трещины, образовавшиеся во льду. Мой провожатый все время вытаскивал меня. Но и он тоже поминутно оказывался в воде, и я подавала ему руку. Несмотря на это, охотник не терял присутствия духа, смеялся, шутил и уверял меня, что к вечеру мы наверняка доберемся до места.

Степь он знал как собственный карман. Ему были известны все опасные места и то, как обойти их, чтобы не попасть в ловушку. Охотник быстро находил следы зверья на холмах, рассказывал, какой он меткий стрелок и как любит один ходить в степь на охоту.

Через несколько часов мои силы и желание быстрее добраться до дома стали ослабевать. Меня охватила сонливость. Вскоре мы присели отдохнуть на ледяном пригорке. Охотник заметил мое состояние и явно этим обеспокоился. Я взяла его под руку, и через минуту моя голова упала на его плечо. Он снял с меня рюкзак и повел, а точнее, потащил за собой, постоянно приговаривая, что до Ивановки уже недалеко, что скоро я лягу спать, а мой сын сможет съесть калач. Он был необычен и великодушен, этот мой охотник. Мы давно шли в темноте. Я еле волоклась, но чувствовала — если присяду, то дальше идти не смогу. Наконец показались огни Ивановки. А ведь дошла… Перед нашей лачугой ноги подо мной подкосились. Залаял пес. Выбежали женщины, помогли мне добраться до койки. Я лежала с закрытыми глазами, счастливая. Анджей с удовольствием поедал что-то вынутое из мешка. Манюся Квяткова хлопотала возле меня — чем-то накрыла, напоила горячим. А охотник сидел в соседней избе, за столом грозного Ивана, и распивал с ним водку. До поздней ночи я слышала его голос. Он вспоминал о путешествии в Ташкент. Я не смогла уловить из услышанного никаких событий, никаких приключений. Он просто долго шел длинной дорогой. Разные пейзажи сменяли друг друга. Мимо него проходили люди, с которыми он обменивался ничего не значащими словами и шел дальше. Это был рассказ о дороге, ведущей в большой город. Спокойное и прекрасное повествование охотника из степи.

* * *

И снова я возвращаюсь к воспоминаниям о том, что довелось нам пережить вместе со Стефанией Скварчинской. Она сыграла большую роль в моей тогдашней жизни. Стефания хорошо знала Александра, его творчество. Сама она была человеком глубоко и искренне верующим. И очень красивой женщиной. Помню, как она, светловолосая, бежала по степи в голубой пелерине, вызывая в моем воображении образ Божией матери. Эта голубая пелерина словно приближала меня к ее вере. Скварчинская считала, что работать надо честно. А это значит — отдавать работе максимум сил. Помню, как нас использовали вместо волов, когда нужно было уминать глину. Она даже это делала с оптимизмом, несмотря на израненные ноги. А потом еще и улыбалась надзирателю, довольная тем, что работала четко, быстро и хорошо.

С человеком порой происходят удивительные вещи. Почти у всех нас ноги тогда были в ранах, но никакого заражения, никакой инфекции! Там я перестала заботиться о гигиене. А Стефания не из каких-то корыстных соображений, а по убеждению работала с полной отдачей, всегда выполняя норму. И того же она требовала от нас. Через несколько месяцев пребывания в Ивановке благодаря вмешательству профессора Юлиуша Клейнера и Ванды Василевской ее освободили. Она вернулась во Львов, где уже потом, под немцами, «кормила вшей». После войны, в 1953 году, когда заболел Александр, я поехала в Лодзь, чтобы посоветоваться с известным нейрохирургом, который жил там, и по возможности привезти его в Варшаву. В Лодзи я останавливалась у Стефании. И никогда не забуду, как она защищала коммунизм, находя в нем много общего с христианством. Она даже писала в партийные органы, чтобы разъяснить им некоторые вещи. Писала с огромной верой в то, что поступает честно и действует во имя правды. Недоразумение!

Я очень обязана Стефании, потому что там, в казахском бараке, она смогла убедить окружающих нас поляков в том, что я не шпионка и не заслана туда на них доносить, что мой муж действительно сидит в тюрьме. Она рассказала, кем действительно был Александр в Польше. И все до такой степени ей поверили, что Керский, заболев и решив, что умирает, попросил у меня прощения. Разумеется, я простила. Но забыть такое трудно.

Стефания учила меня молитвам. Особенно одной, очень красивой, обращенной к Богоматери. Мы стояли в степи под огромным куполом звездного неба, вокруг была тишина, и молились. Честно говоря, я не была религиозной, но именно в тот период мне очень хотелось верить в высшую силу, которая может нас спасти. После той ночи на рассвете мы подошли к реке. Стефания хотела меня окрестить, но я не была готова к этому и чувствовала, что все эти «формальности» мне ни к чему. Через три месяца Скварчинская, как я уже говорила, вместе с детьми и свекровью вернулась во Львов. Это единственный на моей памяти случай такого возвращения.

Я вспоминаю Стефанию в связи со многими событиями. Хочу рассказать и том, что больше всего сблизило нас, — о наших совместных вылазках к ближайшему хранилищу зерна. Поздней ночью мы подкрадывались к сколоченному из досок домику. Небольшое окошко там находилось достаточно высоко. Даже речи не шло о том, что через него можно туда влезть. У меня с собой была пол-литровая кастрюлька, которую Пайперовой с таким трудом удалось передать в тот вагон для перевозки скота. К ручке этой кастрюльки я привязывала веревку. Скварчинская, которая была намного выше меня, становилась на четвереньки, я вставала ей на спину и как удочку закидывала кастрюльку на веревке в это окно. Через минуту вытаскивала ее, уже наполненную зерном. Стефания высыпала содержимое в свой фартук. Так повторялось несколько раз. Ведь зерно было существенной частью нашего рациона. Эти ночные походы могли закончиться тюрьмой. Ее бы разлучили с тремя детьми и со свекровью, а меня — с Анджеем, которого бы сдали в детдом. Но голодали не только мы. Голодали наши дети, поэтому об опасности забывалось. После удачной вылазки мы тихо возвращались в спящий барак. Скварчинская, такая набожная, учащая меня молитвам, призывающая честно относится к любой работе, не считала это воровство грехом.

Когда Стефания Скварчинская получила разрешение вернуться во Львов, мне и поручику Тадеушу позволили проводить ее в Жарму. Еще один переход через степь… Собираясь в обратную дорогу и имея в своем распоряжении свободную подводу, мы заполнили ее съестными припасами — результатом наших жарминских сделок. Времени у нас было немного. В Жарму со Скварчинской мы выехали в ночь. А с самого утра после грустного прощания каждый из нас старался выгоднее выменять свои вещи и то, что доверили нам товарищи по поселку.

Возвращались мы уже хорошо после полудня. Волы передвигались довольно вяло. Эти очень терпеливые создания, кажется, никогда и никуда не торопятся. Мы не подумали о том, что животных нужно покормить, да и возможности у нас такой не было. Наше польское «как-то обойдется» утихомирило возникшее было беспокойство. Через несколько часов (так как не хотелось чересчур погонять волов) усталость дала о себе знать. Мы натягивали веревки, приговаривая: «Цоб, цоб, цобене», чтобы волы шли побыстрее, но они вообще перестали слушаться и вскоре оба улеглись. Такие огромные, тяжелые. Поручик стал лупить их кнутом где попало. Они же проявляли присущее только им терпение. В это время уже начали опускаться летние сумерки, небо засветилось фиолетовым цветом, а ближе к горизонту пламенел розовый. Ночь захватила нас слишком быстро, поглощая пространство. Мы ощущали легкий летний ветер. Степные травы отвечали ему.

Вскоре возле меня что-то зашевелилось. Что-то теплое, тяжело дышащее. Это один из волов поднялся на ноги. И тут раздался искаженный неприязнью голос поручика: «Я еду! Вернусь завтра с другой парой волов. А пани должна быть осторожной, чтобы ее не съели волки». Потом послышались отдаляющиеся шаги грузного животного.

Итак, я осталась одна и опиралась о воз, который оказался сейчас для меня единственной реальностью. За него можно было подержаться или прилечь на него. А вокруг — темное пространство, шелест трав и порывы летнего ветра. Я была одна и боялась, но не волков. У меня вдруг возникло ощущение, что здесь может остановиться моя жизнь. Появился страх перед полным исчезновением. Поблизости не было ни одного человека. Никто не мог мне сказать, что я существую, и помочь мне прийти в себя. Инстинкт самосохранения заставил меня собрать последние силы и помнить о цели. Ведь я должна добраться до барака — там меня ждет сын. И я начала повторять как магическое заклинание — добраться до барака, добраться до Анджея…

Держась за подводу, я подошла к неподвижному волу. Он дышал теплом, а земля, на которой он лежал, была своей, безопасной. Я выпрягла его и присела возле огромного вздымающегося бока. Поглаживая вола, я все время повторяла свои заклинания. И когда уже, казалось, ничто не заставит его встать на ноги, вол вдруг начал подниматься. Вцепившись в рога, я с трудом стала взбираться на него, всеми силами стараясь не соскользнуть.

Ночь была очень темная. Я не видела ничего вокруг себя. Мне только казалось, что нет ни одного ровного места на нашем пути. Вол то опускался, то будто поднимался в гору, раскачиваясь, как корабль, рассекающий волны в океане темноты. Все мои усилия были направлены на то, чтобы удержаться на этой глыбе мощных мышц, приноровиться к ритму движения животного. Я боялась упасть. Знала, что если окажусь на земле, то уж никогда снова мне не взобраться на его хребет. А вол шел вперед, ведомый исключительно собственным инстинктом, и нес меня долго и терпеливо.

Слезла я с него, только когда передо мной замелькал свет нашего барака. Было очень трудно устоять на одеревеневших, негнущихся ногах. Хватаясь за стены, кое-как добралась до лежанки, на которой спокойно спал Анджей.

Вол еще долго стоял, отдыхая, возле барака. Потом кто-то пришел и отвел его в хлев.

Поручик Тадеуш, как и обещал, вернулся назавтра в степь забрать подводу с продуктами. Только «волки», оказалось, съели большую их часть — то, что принадлежало мне и другим полякам.

После отъезда Скварчинской я, по сути, осталась одна. Правда, мое положение резко изменилось, причем в лучшую сторону. Никто ни в чем меня уже не подозревал. И я даже стала пользоваться особым доверием, так как оказалась единственной, кто лично знаком с Вандой Василевской. Мы решили, что я напишу ей письмо, которое подпишут все товарищи по несчастью. В этом письме нужно будет рассказать об условиях, в которых мы живем. Помню, я написала о том, что в Польше домашние животные спят на более удобных подстилках, чем здесь — наши дети. Сообщила, как мы голодаем, какую тяжелую работу обязаны выполнять, что наши организмы полностью истощены. Письмо было отправлено. И, трудно себе представить, очень быстро пришел ответ. Странно, но в то время почта работала нормально. Письма, вероятно, не проходили цензуру. Возможно, тогда на это не хватало времени. В ответном письме Ванда Василевская писала, что к нам приедет комиссия из Москвы, которая во всем разберется и положит конец злодеяниям. Но… Ванда сама была во власти заблуждений. Разумеется, через несколько недель комиссия приехала. Накануне меня под надзором вывезли в степь для каких-то работ. Ведь наши энкавэдэшники уже все знали, и конечно, им было известно, кто написал это письмо. Московская комиссия, видимо, спрашивала обо мне, поэтому меня поспешно убрали куда подальше. Зато определенные люди «ассистировали» комиссии, которая расспрашивала поляков. Естественно, в присутствии местного НКВД никто не отважился сказать правду. Ведь комиссия уедет, а люди останутся, и им начнут мстить. В первый же вечер в Ивановке организовали попойку для комиссии. Закололи барана, ели-пили. А через два дня «сбора материала» комиссия уехала с полными мешками зерна, мяса и сала. И только тогда мне можно было вернуться в поселок… Понятно, что не обошлось и без разговора в НКВД. На том все и закончилось. Никаких перемен, никакой помощи. И хотя Стефания Скварчинская писала мне в начале декабря 1940 года, что к нам должна приехать еще одна комиссия, что Сталин распорядился об этом в присутствии Василевской, ничего подобного не произошло. Скварчинская также написала: Сталин уверил Ванду в том, что из Казахстана уже возвращаются полторы тысячи человек, для которых специально строят городок под Москвой. И даже вроде бы пообещал строительство польского университета. Понятно, что все это оказалось блефом.

Когда мы снова приблизились к краю пропасти в ожидании неминуемой голодной смерти, мне показалось, что в колхозе нам бы жилось немного легче. Я написала об этом Илье Эренбургу, которого неплохо знала. В свое время Александр перевел две его книги. Письмо послала в Москву на адрес Союза советских писателей. Случилось так, что тогда там же находилась и Ванда Василевская. Эренбург прислал мне триста рублей и телеграмму: «Разговаривал с Вандой Василевской. Сделаем все нужное, чтобы облегчить вашу участь». По наивности я полагала, что работа в колхозе обеспечит нам кусок хлеба каждый день. В Ивановке год и три месяца мы никакого хлеба не получали. Нам вообще ничего не давали. Надеяться можно было только на самих себя.

Наверное, ощущение абсолютной потерянности в этих бескрайних просторах привело к тому, что после писем Ванде Василевской и Илье Эренбургу я написала и Марысе Зарембинской. В одном из своих ответных посланий она среди прочего сообщает, что уже давно не подает руки Дашевскому, что одна из наших приятельниц купила мне одеяло и только благодаря Василевской я смогу его получить, так как обычно не разрешается отправлять посылки сосланным. Письма Марыси я потом передала Броневскому. А одно сохранила у себя — то, где она рассказывала о возвращении Анатоля Стерна, которого (единственного!) освободили через три месяца после ареста. В этом же письме она сообщила, что один ее знакомый, сидевший в одной тюрьме с Александром, видел его. Тот был внешне спокоен, но все время хотел выяснить, где его жена и сын. Сама Зарембинская очень волновалась о Броневском, не имея о нем абсолютно никакой информации. В то же время она призывала надеяться на лучшее, которое не за горами.

* * *

Потом, после амнистии, мы покинули наш жуткий барак в Ивановке. Находясь во власти иллюзий, что на юге будет лучше, мы двинулись в том направлении. Наудачу я выбрала Шымкент. Слышала, будто там есть консервная фабрика. Упоминание о консервах просто заворожило меня, и не меня одну. В результате мы попали в колхоз, где были только хлопковые поля. Снова начался изнурительный голод.

Отправляясь в путь вместе с другими поляками, я вновь оказалась в до боли знакомой Жарме и увидела не менее знакомые вагоны для перевозки скота. Это был поезд с немцами из Поволжья. Они направлялись в только что покинутую нами Ивановку, в наш кошмарный барак. Стояло лето. Вагоны были открыты, на веревках сушилось белье. Еще поддерживались немецкий порядок и опрятность. Я пожалела их, задумавшись, смотрела с состраданием на их лица, на их детей, не отдавала себе отчета в том, что могу за это поплатиться. Ко мне подошел некто со словами: «А ты что здесь вынюхиваешь? О чем с ними говоришь?» Этого бы вполне хватило, чтобы меня упекли в тюрьму или в лагерь, разлучив с Анджеем. Начиналась война с немцами. Подходил фронт.

А для нас — поляков, выбравших юг в надежде, что там легче с пропитанием, — настала очень тяжелая пора. В Семипалатинской области были хотя бы ячменные поля, работая на которых мы могли добыть себе немного зерна из колосьев. А в совхозе «Антоновка» (под Шымкентом) поля, куда нас отправили, оказались исключительно хлопковыми. Как известно, хлопок несъедобен. И мы опять начали страшно голодать. Я видела поляков, умирающих от голода. Помню двух женщин, к которым как-то зашла. Они сидели в избе на лавке, не в силах пошевельнуться. На продажу у них ничего уже не было. Истощенные, они просто ждали приближающейся голодной смерти.

Много месяцев (до встречи с Александром) мы провели в состоянии полной безнадежности. Хозяевами избы, где я тогда жила, были старушка и ее дочь. Старушка ведала домашними делами. Ее дочь работала на хлопковых полях и занималась своим скромным хозяйством. У них был поросенок и, кажется, корова. Стояли бочки с кислой капустой, куда добавляли яблоки и арбузы. Мы с Анджеем занимали одну койку, где и отдыхали, когда было время. Старушка бросала на нас хитрые и недоверчивые взгляды. Раз в неделю она пекла хлеб. Я предложила ей свою помощь. Нужно было вставать ночью, чтобы еще раз помесить поднявшееся тесто. Я взялась за это в надежде, что за работу она даст нам хоть маленький кусочек хлеба для Анджея. Раз в неделю я делала специально для него крохотный рогалик. Потом начала немножко подворовывать. Когда старуха выходила, я забегала в каморку, где хранились завернутые буханки хлеба, и отрезала в том же месте, где уже было отрезано. Затем приводила все в порядок и мчалась с этим кусочком хлеба к сыну. Научилась я воровать и горячие капустные щи, опуская маленькую кастрюльку в большую, где они варились. Разумеется, это я тоже проделывала, когда старухи не было дома. А готова ли уже капуста, не имело никакого значения.

Вечерами я читала хозяйке случайно оказавшиеся в доме книги Льва Толстого. Рассказы о человеческой доброте, сочувствии и милосердии. При этом я долго надеялась, что она, растрогавшись, даст что-нибудь поесть Анджею, когда сядет ужинать. Ему было уже неполных десять лет, и он постоянно ходил голодным. Но бабуся словно поняла мои мысли. Она с хитрой усмешкой терпеливо слушала чтение, а потом они с дочкой спокойно усаживались за еду. Мы же с Анджеем съедали в своем углу нечто даже меньшее, чем лепешка, и запивали пустым кипятком.

Один только раз мы смогли досыта наесться у старушки, которой я читала Толстого и у которой воровала щи и хлеб. Во время какого-то большого праздника они закололи свинью. Мы знали, что будем допущены к пиршеству. Бабуля пригласила двух парней, которые среди других своих занятий забивали скот. Они пришли уже в подпитии. Мы с Анджеем убежали за забор, но и там нас настиг визг бедного толстого розового кабанчика. Вернулись мы, когда его уже разделывали на столе, сколоченном из деревянных досок. В избе бабуля накладывала в котел куски свинины и приправы. Настрой был приподнятый. Старушка с дочкой приглядывали за работающими мужчинами. Между ними постоянно возникали какие-то споры. От запахов, идущих из кухни, у меня сжимались внутренности, а Анджей без конца спрашивал, когда же будет ужин.

Наконец пришла эта долгожданная минута. Обе женщины принарядились. Парни смыли кровь с рук. Мы готовились принять участие в чем-то очень важном и радостном. Я еще и сегодня ощущаю вкус того бульона с кусками свинины, овощами и клецками.

За столом, который освещала керосиновая лампа, сидели старушка с дочкой, «убийцы» поросенка и мы с Анджеем. Все, кроме нас, пили водку домашнего изготовления. Пили много, а потому быстро развеселились. Анджей наслаждался едой. Он ел столько, что я даже стала опасаться за его здоровье. Старушка, обычно равнодушная к нашему голодному существованию, была в этот вечер на редкость щедра и гостеприимна. Начались неизбежные в этих случаях песни. Заунывные, фривольные и частушки. Потом парни сорвались с места и начали отбивать трепака. Бабуля хлопала в ладоши, побуждая их к этому танцу. Самой серьезной была ее дочка. Сорокалетняя женщина, о муже которой никогда не вспоминали, часто погружалась в какие-то грустные размышления.

Спустя некоторое время мужчины начали мне оказывать недвусмысленные знаки внимания. Поначалу робко, потом, видно, водка сильно ударила им в голову, и они начали переступать границы. Тогда я, поблагодарив за угощение, быстро ушла в соседнюю комнату. Там находилась наша с Анджеем койка и там же возвышалась бабушкина кровать. С кухни уже доносились не песни, а пьяные выкрики. Вскоре пришла очень довольная старушка и улеглась на своих перинах. Я притворилась, что сплю. Сразу же за ней появились эти парни и подошли к нашей койке со словами: «Подвинься, хозяйка». В жутком страхе я соскочила на пол и выскочила из избы. Пьяницы погнались за мной. Я бегала вокруг дома, а они, крича, пытались меня догнать. Бабушка со смехом наблюдала за этим зрелищем. Анджей испуганно смотрел на меня. В конце концов, утомленные погоней, не держась на ногах, мои преследователи рухнули на пол и сразу заснули с громким храпом. Тогда я прилегла возле сына, и, несмотря на то что мое сердце еще стучало как бешеное, мы оба забылись сном. Главное — мы были сыты. Сыты! Сыты!

* * *

А сейчас я хочу привести фрагмент одного письма, которое совсем недавно получила. Оно написано случайным знакомым Александра после того, как его выпустили из саратовской тюрьмы. К этому письму были приложены две записки от Александра. Одна из них была написана в алма-атинском госпитале.

…На саратовском вокзале, где нас погрузили в товарные вагоны, мы ждали отправления поезда. Вдруг двери открылись, и с помощью стоящих рядом людей в вагон втиснулся еще один человек. Внешность его была незаурядной. И весь его облик не походил на облик заключенного. Он был в шубе с воротником из выдры. (Эту шубу Александр получил во Львове от еврейской писательницы Деборы Фогель. Ее мужа арестовали сразу после того, как пришли Советы. — Прим. О. В.) Впечатление было настолько сильным, что и теперь, спустя много лет, его образ остался в нашей памяти таким. И так как я тогда расположился на полу вагона, то приподнялся и сел. Слабость у меня была такая, что встать на ноги просто не было сил. Мы все приспособились, привыкли друг к другу. И в течение этой поездки (не помню уже, сколько она продолжалась) стали как одна семья. Мы услышали о том, что произошло в жизни пана Александра с момента того самого львовского собрания, о котором пани, разумеется, знает, обо всех его злоключениях до дня неожиданного освобождения и до той минуты, когда его доставили к стоящему на вокзале эшелону. Наши разговоры происходили урывками. Сейчас, когда я пытаюсь все вспомнить, оказывается, что какие-то вещи стерлись из памяти. Однако хорошо запомнилось рассказы пана Александра о том, как он сосуществовал со вшами. Об обычаях и психологии в заключении. Но, если пани спросит меня сегодня о каких-либо подробностях, я вряд ли смогу ответить, не помню.

На одной из узловых станций (опять не помню — Актюбинск?) пан Александр, очень ослабевший, вышел из поезда, несмотря на наши уговоры не пускаться в одиночку на поиски семьи. А эти две приложенные здесь записки как бы связывают день нашего с ним расставания с тем днем, когда нашлись пани с сыном и подтвердилось, что пани «оказалась дельной, расторопной и действительно замечательной женщиной».

А. Краковский

Александр с большой благодарностью вспоминает Краковских в своей книге. И я тоже благодарю их за то, что они не сочли за труд отыскать и переслать мне эти письма.

До того как мужа выпустили из тюрьмы и он нас нашел, я не получала от него весточек. После амнистии его продержали еще три месяца. Он с трудом добрался до Алма-Аты, где уже было наше представительство. Сначала он отправился в НКВД, чтобы получить хоть какую-то информацию о нас с Анджеем. Можно только удивляться, какие прекрасные у них картотеки. Он потом рассказал мне, что менее чем за пятнадцать минут ему сообщили, что нас вывезли в Семипалатинскую область, Жарминский район, совхоз «Ивановка», но что сейчас нас там нет, так как после амнистии мы уехали под Шымкент. Точного нашего местонахождения у них еще не было.

Александр был болен, еле держался на ногах. Представительство поместило его в госпиталь. Тут нужно сказать, что советский врач почти каждый день приносил ему печенку, чтобы подкрепить организм. Александр было очень истощен. В этом госпитале он, раздобыв почтовые открытки, начал рассылать запросы о нас во все польские представительства на территории Советского Союза. Там же он написал стихи, посвященные пропавшей семье.

В конце концов от одного из наших представительств в СССР (а всего он отправил около трехсот открыток) он вновь получил информацию о том, что мы проживали в Семипалатинской области по такому-то адресу. В том же ответе говорилось, что там проживала еще одна полька — Ольга Кжеминская, которая сейчас находится в совхозе под Шымкентом. Сообщался и ее адрес. И Александр сразу же, еще находясь в госпитале, написал этой женщине.

В это время я продала последнюю оставшуюся у меня вещь — порядком потрепанное пальто. Кроме него у меня ничего не оставалось. На мне была фланелевая пижама. Из пижамных брюк я сшила себе юбку. Пальто продала на мельнице и получила взамен немного муки, кусочек сала и кусочек хлеба. И как раз после этой сделки произошло чудо. Мы сидели за деревянным столом при коптящей лампе. Я читала старушке Толстого и время от времени поглядывала через маленькое окошко на темный двор. И вдруг увидела темную фигурку. Это был шестнадцатилетний сын Ольги Кжеминской. Он вошел в избу и уже с порога показал мне конверт. Я тут же прочла письмо от Александра. «А что пани мне за это даст?» — спросил он довольно бесцеремонно. Я взяла все лепешки, приготовленные на ужин, и отдала ему. Александр писал Кжеминской, прося ее рассказать всю правду о том, что произошло со мной и с сыном.

Я сразу выслала телеграмму на указанный им в письме адрес. Да, тогда можно было телеграфировать. А потом мне пришло первое письмо от мужа. Вот оно:

Единственная! Единственная! Не знаю, как выразить свое счастье. Я уже был в полном отчаянии. Думал, что и ты, любимая, с такой же энергией ищешь меня через посольство, представительства и т. д. Мы должны были уже найти друг друга. С декабря я разослал груды писем и множество телеграмм. Амнистировали меня только 20 ноября. Кроме того, месяц лежал в госпитале. Ничего страшного — истощение, цинга и т. п. Сейчас я уже хорошо подлечился.

Любимая! Никогда не знал, как сильно люблю тебя, и было очень горько, что не мог тебе сказать об этом. Наше ужасное расставание… Мое тогдашнее отупение… Весь этот кошмар, случившийся в нашу тринадцатую годовщину! Понимаю, представляю себе, что вы на самом деле пережили. Со страхом думаю, в каком состоянии вас застану. Но самое важное — мы будем вместе. Худшее миновало. Никогда не забуду, что ты смогла сберечь себя и сына. Не могу жить без вас. Буду теперь гораздо лучше, умнее, буду еще сильнее любить вас и не буду так глупо портить жизнь тебе и себе. Я думаю, что существенно изменился, и переживаю какой-то удивительный период, словно рождаюсь заново. Но об этом мы еще вдоволь поговорим. Я, конечно же, сразу собрался ехать, но здешние друзья возражают, потому что как раз сейчас завязываются разные дела.

Сынок! Любимый!! Не было дня в течение двух лет, чтобы я не вспоминал вас, мысленно не разговаривал с вами, не вспоминал наш последний проведенный вместе вечер. Помню, как мы возвращались после фильма «Великий граж данин», и твоя ручонка подрагивала в моей руке. Ежедневно в мыслях своих я просил тебя слушаться маму и молился о вашем здоровье. Теперь уж будет намного легче. Мы будем вместе, и я буду стараться, чтобы вам жилось как можно лучше.

Любимая! Ситуация складывается так — перед тем как я попал в госпиталь, польский представитель уверил меня, что даст мне работу, и обманул. Пару дней назад он довольно недвусмысленно мне отказал. То есть не совсем отказал, а стал говорить о каком-то нереальном проекте на февраль. В декабре я получил 500 рублей от посольства. Наверное, это результат моей телеграммы. По поводу работы ответа оттуда до сих пор не получил. В конце концов, у них нет причин восхищаться мною, и с моей стороны было довольно бессмысленно их беспокоить. Но когда представил себе ваше плачевное состояние, то все остальное показалось уже несущественным. Несколько дней тому назад узнал, что финансовый советник в Куйбышеве — Табачинский. Написал ему, просил помочь в розыске и финансово. Написал и знакомым сотрудникам посольства. К сожалению, письма сейчас идут очень долго. Теперь, получив вашу телеграмму, снова свяжусь с ними. Назойливо, но делать нечего.

К счастью, познакомился тут с сердечными людьми, которые стали моими добрыми друзьями. Они сочувствуют мне и стараются помочь. Особенно Шкловский. Это известный теоретик литературы, близкий друг Маяковского, который, оказывается, когда-то упоминал меня в разговорах с ним. Я ночевал в гостинице у Шкловского две прошлые недели, что могло навлечь на него большие неприятности и штрафы. Он заботится обо мне как о ребенке. К сожалению, с деньгами у него так же плохо, как и у других моих друзей. Но благодаря Шкловскому у меня здесь уже есть хорошая репутация, знакомства, т. е. предпосылки получить какую-нибудь работу. Может быть, в сценарном отделе при киностудии. В любом случае нам не дадут пропасть. Не исключено, что придется нелегко, но будем вместе. В худшем случае вместе поедем в колхоз. Возможно, меня направят в какой-нибудь хороший, богатый колхоз. Через пару дней решится вопрос о моей прописке. Надеюсь, что получу ее. Кроме того, Шкловский подал мне идею одного проекта. Сейчас я ее развил и как раз сегодня начал этот проект разрабатывать. Через несколько дней смогу его представить. Это может дать мне интересное и неплохое занятие. Пока что все оборачивается грудой нереализованных проектов, но нужно верить и ждать. Любимая! Единственная! Я просто вне себя от счастья, что вы оба живы. Ведь уже приготовил себя к худшему.

Так вот, что касается денег, то они у меня уже кончились. Потратил много на телеграммы, переписку, на жилье и на свой нечеловеческий аппетит (видимо, должен был отъесться). Снимаю угол, сплю на узкой койке. Тем не менее мы с другом (Шнайдером) решили, что нужно телеграфировать вам, чтобы приехали. Но в последнюю минуту я остановился из-за твоей приписки — «жди письма». А что если вы неплохо устроены, если у вас хорошее снабжение, а я вас сорву с места в неустроенность по принципу «будь что будет». Если у вас все нормально, то в этом случае я приехал бы к вам на несколько дней, когда все дела в Алма-Ате будут улажены, и вернулись бы уже все вместе. Пару дней буду ждать письма от тебя. Выслал тебе 150 рублей и телеграмму: «Люблю. Будь готова к приезду». Любимая, если вам в Антоновке плохо, не ждите моей следующей телеграммы и сразу приезжайте. Мой адрес — Транспортная, 90. От вокзала нужно доехать до улицы Пушкинской (около зверинца), а потом 7–10 минут дороги до угла Андреевской и Пушкинской. Перед отъездом пришлите телеграмму. Я буду на вокзале. (Кстати, проезд до Алма-Ата-1, а оттуда до города стоит рубль.) Если меня не будет на вокзале в Алма-Ата-1, то ищите меня в Алма-Ата-2.

Если завтра-послезавтра получу положительный ответ из Алма-Аты, дам телеграмму, не дожидаясь твоего письма. Сейчас могу смотреть на женщин (черт бы вас всех побрал, бабы) и детей без острой боли.

Ни о чем не спрашиваю. Ничто не может изменить мою любовь к вам. Может, ты уже не любишь меня? Я буду теперь заботиться о тебе гораздо нежнее и больше, чем раньше.

В свое время я написал, а точнее сложил, стихи главным образом о вас. Вообще мне очень хочется писать, но до сих пор все мысли разбивались об отчаяние и нечеловеческий страх за вас. Ради Бога, сейчас, когда мы уже так скоро должны увидеться, берегите себя, чтобы ничего плохого с вами не случилось. Если по дороге будет какое-то освещение (керосиновые лампы), то можно увидеть что-то нужное вам из продовольствия. Я послал вам так мало денег… Оля, любимая, мне удалось сохранить большую часть вещей — две простыни, полуботинки, плед, четыре рубашки. Вы же, наверное, совсем обнищали и обносились. Только вчера впервые узнал о вас нечто конкретное — что была в Джамбуле у польского представителя и получила 30 рублей. Я знал, как вам плохо, но эти 30 рублей наглядно показали, в какой нищете вы находитесь, и сердце у меня сжалось. Был в жутком отчаянии, но предчувствовал, что сегодня получу известие о вас. И вот сегодня эта радость! Я-то тут просто воскрес в нынешних условиях, в относительном изобилии. При этом всегда думал, что если вы уцелели, то уж откормиться можно. И вообще я здесь жил в культурной среде, встречался с интересными людьми, в то же время представляя себе вашу тяжелую ситуацию. Это было невыносимо.

Единственные, единственные, держитесь — теперь уже будет лучше. Никогда до конца жизни мы больше не расстанемся. Телеграфируй мне!

Ваш А.

Александр скрыл от нас, что лежит в госпитале, что просто нет сил приехать к нам. Нас разделяло огромное расстояние, около тысячи километров. Была зима. Тем не менее мы приняли решение поехать к нему. И после двух торопливых писем и открытки смогли наконец ответить ему на письмо:

24.1.1942

Любимый! Самый дорогой! Единственный!

Слава Богу, что ты жив, что снова увидим тебя. Что будешь с нами, мой единственный. Сейчас думаю только о твоем здоровье. Ради Бога, держись. Мы находимся по тому же адресу, что и Кжеминская, только у Грищенко.

Любимый папочка! Горячо целую тебя, приезжай как можно скорее. Мамуля очень спешит, поэтому не могу больше писать. Поговорим обо всем, когда приедешь. Твой Анджей.

25.1.1942

О, где найти слова, чтобы выразить все то, что я сейчас чувствую… Бесконечное ожидание и тоска были моими спутниками до сегодняшнего дня. Теперь для меня на всем белом свете существует только одно место — то, где находишься ты. Прошу Бога, чтобы мы смогли быстрее встретиться и уже никогда больше не расставаться.

Анджей здоров. Я очень люблю его. Ведь он — твой сын. Надеюсь, что ты увидишь его целым и невредимым.

Я не хочу вспоминать тяготы прошедших двух лет. Главное, чтобы эти годы не нанесли ощутимый вред твоему здоровью. Ведь ты так тяжело болел… Так что в первую очередь думай о своем состоянии. Не волнуйся о нас. Спокойно готовься к поездке. Если пока у тебя не хватает сил, подожди несколько дней. Сейчас многие болеют. Да, тебе нужно запастись хлебом. По дороге ты его купить не сможешь. И, пожалуйста, не пей необработанную воду.

Теперь о твоих вещах. Многое мне пришлось продать. Кое-что украли. Осталось только непромокаемое пальто без подкладки, пара белья и прибор для бритья. Это все. Если сможешь без особых усилий раздобыть для себя что-нибудь из одежды и кусочек мыла (может быть, в каких-нибудь комитетах?), будет очень хорошо. О нас сейчас не беспокойся. Мы уже приучены жить более чем скромно. Дорога к нам займет двое или даже трое суток, так что напоминаю — подумай о хлебе, чтобы его хватило на все это время. Есть ли у тебя деньги на билет? Если нет, то могу выслать около 70 рублей, которыми нынче располагаю. Дома у нас есть примерно пуд муки (пуд здесь стоит 180–190 руб.) и полпуда кукурузы. Сообщи, требует ли твое здоровье какой-либо особой предписанной врачами диеты. Это очень важно. Дорогой мой! Смотри, чтобы тебя не обокрали.

Анджей с удвоенной энергией учит таблицу умножения. Боится, что ты спросишь его, например, сколько будет 7 умножить на 9, а он ответит неправильно. Кроме того, он верит только тебе. Каждая высказанная тобою когда-то мысль (а он многое помнит) для него — непоколебимая истина, и он просто не представляет себе, что можно думать иначе, нежели ты. Это и понятно. В течение двух лет не было дня, чтобы мы не говорили о тебе, не вспоминали на ночь о чем-то связанном с тобой.

Дорогой! Мы очень ждем тебя. Береги свои силы. Твое письмо добиралось до нас шесть дней, а мы уже считаем минуты до встречи.

Обнимаем и горячо целуем тебя,твои сын и жена.

1.2.1942

Дорогой мой! <…> Плакала и смеялась, читая твое письмо. Неужели ты был способен подумать, что за эти годы мог хоть на миг исчезнуть из моего сердца. Всегда в самое тяжелое время ты мысленно был со мной. Когда мое существование становилось совсем невыносимым, ты и Анджей удерживали меня от гибели. Я понимала, что нужна вам, и находила в себе силы жить. <…>

Мы с Анджеем просто сходим с ума от нетерпения. Хлеб на дорогу уже испечен, но денег пока не получили. Это просто чудо, что ты нашел нас как раз тогда, когда мы уже дошли до предела в этом убогом колхозе. Почти не оставалось ни денег, ни вещей для продажи, а ребенок все время был голодным и просил есть. Теперь мы ожили. Жди нас спокойно. Со станции Сас Тубэ постараюсь телеграфировать.

Твоя Олина

Нищета поляков в Антоновке достигла своего апогея. Наступил последний этап — либо смерть, либо какое-то волшебное спасение. Для нас с Анджеем таким спасением стало письмо Александра. В то же время мне пришлось стать свидетелем многих случаев трагического исхода. Помню, как накануне нашего отъезда из Антоновки я пошла попрощаться с двумя женщинами из Польши. Обе они жили в одной избе. До сих пор я не могу забыть их, ослабевших, еле сидевших на лавке. Взгляды, обращенные на меня, уже не принадлежали земному миру. Они попросту умирали от голода.

Судьбы этих женщин знаменательны. Старшая из них жила во Львове. Когда в город уже вошли большевики, она собралась ехать в Белосток, где должна была рожать ее единственная дочь. Женщина решила любой ценой добраться туда, чтобы помочь. Но ее задержали как шпионку и отправили в лагерь. После амнистии выслали в Антоновку. Вторая была совсем молоденькой. Перед войной работала на шоколадной фабрике. Она, еврейка, убегала от немцев. Ей удалось пересечь пограничную зону между немцами и Советами. Понятно, что и ее схватили как шпионку. В лагере женщины познакомились и провели там два тяжелейших года. Изнуренные непосильной работой, голодом и болезнями, в Антоновке они решили поселиться вместе. Там, в колхозе, мы не получали абсолютно ничего. Каждый должен был как-то устраиваться сам. Мы распродавали жалкие остатки своих вещей. Этим женщинам продавать было нечего. То, что у них имелось, отобрали во время ареста. И теперь они, одинокие, умирали в Антоновке голодной смертью. Я не могу их забыть. А таких было множество.

Нам нужно было спешить с выездом. Муки оставалось совсем мало, а без хлеба мы не могли двинуться в дорогу. Александр прислал немного денег. Я начала выяснять, кто бы смог довезти нас до ближайшей станции. Но и самая близкая оказалась достаточно далеко от нашего совхоза. Многие отказывались ехать, отговариваясь то снежными заносами, то отсутствием подводы. Наконец это удалось уладить. Из последних двух килограммов муки я испекла хлеб. А из небольшого кусочка теста выпекла инициалы Александра — в подарок ему. Анджей уже вовсю рисовал себе совместную жизнь с отцом исключительно в радужных тонах — теперь все сложится хорошо, он о нас позаботится, он нас накормит.

Выехали мы ранним морозным утром. Я держала в руках узелок с вещами. Самым ценным в узелке был хлеб. На шее у меня висел мешочек с присланными мужем деньгами. Правда, после всех выплат там оставалось только 55 рублей. Казах, с которым мы ехали, вдруг сказал, что довезет нас не до станции, а только до разъезда, где тоже останавливаются поезда. Поскольку я заплатила ему вперед, то про все свои обещания доставить нас прямо на станцию он уже не помнил. В результате мы оказались на каком-то крохотном полустанке перед ветхой халупой, которая здесь считалась вокзалом. Поезда тут проходили очень редко и стояли меньше минуты.

Мы вошли в халупу, где уже находилось несколько жуткого вида бродяг. Посередине халупы стояла маленькая печурка, в которую сгорбленная старушка время от времени подбрасывала поленья. Там мы обнаружили и нечто вроде кассы, но за окошком никого не было. Старушка объяснила, что кассир должен появиться и что ближайший поезд будет около полуночи. Однако окошко кассы так и оставалось пустым. Мы с Анджеем вышли встретить поезд. Думали, что сможем договориться с проводницей и войти в вагон. Однако она нам отказала. Вернулись в халупу. Мы были усталые и замерзшие. Стала осторожно разворачивать хлеб, чтобы покормить Анджея. Бродяги смотрели на нас с пристальным вниманием. Захоти они отнять у нас этот хлеб, некому бы было встать на нашу защиту. Появился кассир. Сказал, что следующий поезд остановится здесь во втором часу ночи, но билеты на него не продаются. Поезд прибыл с часовым опозданием. Снова мы хотели умолить проводницу впустить нас. Но повторился уже известный сценарий. Когда под утро вновь появилась старушка, следившая за печкой, я попросила ее объяснить, каким же способом можно выбраться отсюда. Она посоветовала поговорить с управляющим. Я выждала еще час в надежде, что управляющий уже встал, привел себя в порядок и готов беседовать с посетителями. Затем, оставив Анджея караулить хлеб, пошла искать этого человека. Постучала в указанную мне дверь. Ее открыл еще молодой, довольно здорового вида мужчина. Я рассказала ему нашу историю. О том, что муж вышел из тюрьмы и ждет нас в Алма-Ате. О том, что я была выслана, а теперь мне позволили выехать. О том, что у меня есть при себе 55 рублей и 50 из них я готова заплатить за то, чтобы меня с сыном посадили в поезд. Но без его (управляющего) помощи мы обречены на гибель. Он оказался простым и милым человеком. Я отдала ему деньги, а он обещал ночью прийти за нами. Сказал, чтобы ничего не боялись, что хорошо знает этих бродяг и что кто-нибудь из них нам даже поможет. И главное — я должна быть уверена, что мы уедем.

Я вернулась в халупу. Впереди был еще целый день. Хлеб потихоньку уменьшался, а кроме него, из еды у нас больше ничего не было. Периодически до нас доносился резкий запах советского одеколона. За неимением другой выпивки наши соседи употребляли его.

Наконец наступили ранние зимние сумерки. Грядущая ночь воспринималась с тревогой. Я ждала управляющего. Придет или нет? Пришел! Появился около полуночи. Подхватил наши вещи, взял за руку Анджея, кивнул бродяге, и мы пошли. Этот бродяга поддерживал меня по дороге, чтобы я не упала на ледяных буграх, и я ему была очень благодарна. Наконец мы добрались до железнодорожных путей. Буквально через секунду подошел поезд. Тут я вспомнила, что, принимая от меня деньги, управляющий сказал, что заплатит тому, кто возьмет нас в поезд. И действительно, быстро переговорив с проводницей, он передал ей деньги. Сначала в вагон впихнули Анджея, потом меня. Наши вещи уже на ходу отдали проводнице. Мы оказались в душном переполненном вагоне. Начали осторожно продвигаться в поисках места, чтобы присесть. Я сказала Анджею: «Теперь все хорошо. Скоро мы увидим папу». И вдруг услышала, что кто-то обращается ко мне по-польски. Обернувшись, я увидела польских военных. Один из них посадил Анджея к себе на колени. Другой сказал, что нам сейчас не о чем волноваться, так как мы находимся под защитой армии генерала Андерса. Сразу стало так непривычно спокойно, радостно. У меня даже перехватило дыхание, а на глаза навернулись слезы. До Алма-Аты было еще два дня и две ночи. И это было удивительно беззаботное время.

В Алма-Ату мы прибыли ночью. Непонятно почему я думала, что Александр будет ждать нас на перроне. Хотя он даже не знал, когда именно мы приезжаем. Тем не менее я, разумеется бесполезно, начала его звать… Еще одна ночь на вокзале. На полу в зале ожидания, где на разложенных газетах люди целыми неделями дожидались поездов. Здесь, где царили грязь, уныние и нищета.

Когда наступило утро, я нашла человека, который за несколько оставшихся у меня рублей согласился проводить нас по адресу, где после госпиталя проживал Александр. Путь оказался неблизким — на самую окраину города. Нам пришлось преодолевать промерзшее глинистое пространство. В конце концов мы остановились перед небольшим деревянным домиком. Я попросила Анджея подождать, а сама вошла в душную, грязную избу. Там посередине стояла колыбелька, в которой лежал ребенок, весь покрытый красными пятнами. Возле стола сидел старик и курил трубку. Около печки стояла женщина в фартуке. Ее голова была повязана платком.

Я спросила об Александре. Старик молча кивнул направо. Пошла туда и увидела мужа, который писал что-то на листке бумаги. Он был абсолютно седым. Когда я видела его в последний раз перед арестом, это был молодой сильный мужчина с огромными блестящими глазами и темной шевелюрой. Сейчас же передо мной сидел седой, осунувшийся, невероятно худой старик, но такой родной, такой любимый… Александр был настолько поглощен работой, что даже не услышал, как кто-то вошел. Я побежала за Анджеем и привела его. После первых радостных объятий, когда еще не верилось, что мы все вместе, я развернула оставшийся хлеб и две буквы А и W, которые испекла в подарок Александру. И тут я случайно поймала взгляд мужа, устремленный на хлеб. У меня сжалось сердце. Я даже не представляла, до какой степени он голоден.

Выяснилось, что у младенца, лежащего в колыбельке, скарлатина. Значит, Анджею больше ни минуты нельзя оставаться в этом доме. Как раз перед нашим приездом Александр навещал сестру одного из своих бывших товарищей по заключению, которая давно не имела никаких вестей от брата. По профессии эта женщина была врачом. Услышав, что к Александру должны приехать жена и сын, она сразу предложила поселить ребенка у нее, пока не отыщется другое жилье. Мы быстро отвели Анджея к ней. Когда возвращались в пристанище Александра, уже наступила ночь. Сильно похолодало. Войдя в избу, увидели на прибранном столе мертвого малыша с розовым бумажным веночком на голове и спящих хозяев. Мы попытались устроиться на сколоченной из двух досок койке Александра. Хозяева похрапывали, на столе лежал мертвый ребенок… Уснуть, конечно, мы не смогли и всю ночь шепотом проговорили друг с другом.

На следующий день мы с мужем отправились в гостиницу, где находилось польское представительство. На мне была моя единственная юбка, сшитая из пижамных брюк и уже рваная. Александр был поражен моим видом. Когда мы расставались во Львове, я еще выглядела вполне элегантной женщиной. Муж познакомил меня с официальными представителями Польши и со всеми сотрудниками этой организации, а потом мы сразу пошли навестить его друзей — литераторов, эвакуированных из Москвы. В большинстве своем это были замечательные, неординарные люди. Помню, как тепло встретили нас в доме писателя Шнайдера. Его книги из политических соображений не публиковали, но коллеги искренне его уважали и часто заходили к нему. Там я познакомилась с Виктором Шкловским, Константином Паустовским, Михаилом Зощенко, со многими чудесными женщинами, чьи мужья погибли или сидели в тюрьмах. Среди них была жена одного кинорежиссера, который уже много лет сидел в лагере, и жена поэта, репрессированного за молчание. Он прекратил писать, заявив, что не намерен работать под диктовку. Узнала, что он был человеком слабого здоровья и его утопили вместе с другими обреченными, которых нельзя было использовать на тяжелых работах.

Я запомнила людей, ведущих интересные беседы. Людей, которых отличала способность сопереживать. Когда я рассказала им, через что нам с Анджеем пришлось пройти, все они выразили свое сочувствие. А Шнайдер громко произнес: «Как стыдно! Боже, как стыдно!»

Мы начали подыскивать новое жилье. И в конце концов поселились относительно недалеко от польского представительства. Мы сняли угол в небольшой квартире, где жила еще одна квартирантка. Потом выяснилось, что она регулярно доносила на нас в НКВД. А когда в связи с отказом получить советский паспорт я сидела в одном из отделений этого учреждения, ее почему-то вызвали туда, чтобы она меня опознала. До сих пор не понимаю, какие цели тогда преследовались.

Наша повседневная жизнь оказалась довольно трудной. Представительство выдало нам талоны в столовую, где можно было получить тарелку манной каши, щи или какой-нибудь другой суп. Поначалу мы даже получали что-то в качестве десерта, но с этим было очень быстро покончено. Нам, конечно, уже не грозила голодная смерть, но постоянное чувство голода не исчезало. Все время хотелось хоть раз наесться досыта. Наши друзья — российские писатели старались нас подкормить. Однажды Анджей почувствовал себя плохо, у него повысилась температура, и мы пошли к врачу. Тот сказал, что лучшим лекарством для него будет хорошее питание. Шкловский, знавший о нашем визите к врачу, уже поджидал нас, чтобы узнать о результате. Когда я передала ему слова врача, он тут же помчался к себе и принес мне рис, полученный им на весь месяц. Я не посмела принять такой подарок, но он со слезами на глазах твердил, что у меня нет права ему отказывать.

Время, проведенное с нашими новыми друзьями, по сей день вызывает самые прекрасные чувства. Это был лучший период нашей казахстанской жизни. А в этих краях нам было суждено провести еще четыре года. В Польшу мы смогли вернуться только в апреле 1946-го.

Писатели, о которых я вспоминаю, ненавидели строй, подавлявший их, не дававший возможности нормально жить и работать. Они были невольниками системы, которая постоянно угрожала им тюрьмой или лагерем. С тех пор я утверждаю, что русские — один из самых несчастнейших народов мира, о чем свидетельствуют миллионы жизней, загубленных системой. И поэтому после шести тяжких лет, прожитых в Казахстане, у меня нет неприязненных чувств к русскому народу. Во всех бедах виноват не народ, а преступный строй.

Когда я впервые пришла в наше представительство, мне показалось, что я наконец-то снова ощутила себя на польской земле, что после стольких мытарств обрела дом и надежную защиту. Однако очень быстро поняла, что это совсем не так. Люди, работавшие там, думали прежде всего о собственных интересах, искали свою выгоду и жаждали комфортабельных условий. Как-то меня попросили прийти пораньше, чтобы напечатать на машинке что-то срочное. В спешке вышла из дома, не успев даже проглотить кусочек хлеба. Когда я пришла в представительство, там все сидели за сытным завтраком. На столе стояли хлеб, масло, колбасы, разные сорта варенья и т. д. Мне сразу указали на машинку. Никто не предложил перекусить или хотя бы выпить чашку чая. Настрой там царил вполне веселый. У каждого были свои неплохие продуктовые нормы. Александру же еще ничего не полагалось, так как он начал работать позже остальных. Мужу немного помогли на первых порах после возвращения из госпиталя, но его прошлое, его былая принадлежность к левым — все это вызывало подозрительное отношение. Ни Лубянка, ни тюрьмы, через которые прошел Александр, никого не переубедили. И только когда профессор Станислав Кот прислал из Куйбышева тысячу рублей для Александра, сотрудники представительства начали понимать, что многое изменилось. А в это время московские интеллектуалы, писатели привечали нас как людей, страдающих вместе с ними, и пытались всячески помочь.

В краткий период добрых польско-советских отношений, когда Александр работал в нашем представительстве в должности школьного инспектора, продуктовые нормы, получаемые работниками этой организации, достигли своего предела. До этого отпущенными благами могли пользоваться только сам представитель и его ближайшие сотрудники. Потом круг расширился. Было решено, что те, кто получает дополнительные надбавки, должны поделиться с остальными.

В то время мы уже жили в другом месте — у очень милой русской женщины по фамилии Холмогорова. Она работала в Союзе казахских литераторов. У нее был маленький старый домик с крошечным крылечком, которое было таким хлипким, что по нему трудно было подняться, особенно зимой. Люди с него просто соскальзывали. Семью нашей хозяйки составляли старенькая мать (мы называли ее бабушкой) и сын Юрий — добрый и серьезный паренек. Его отец находился в лагере. Холмогорова получила сообщение, что мужа вот-вот должны освободить. Мы видели, с каким огромным нетерпением она его ждала. Но до самого нашего отъезда он так и не вернулся. Не знаю, понимала ли она, что, к сожалению, не все отпущенные из лагерей возвращаются. Изможденные и голодные, они иногда просто умирали по дороге домой. А некоторым из них разрешалось по выходе из лагеря проживать еще несколько лет только в строго определенных местах. Население там опасалось этих бывших лагерников. Боялись помочь им найти какую-нибудь работу. Зная, что можно попасть под подозрение, что кто-то запросто может настрочить фальшивый донос, люди боялись разделить судьбу бывших заключенных. Власть обрекала их на вечный страх.

Мы в это время уже не голодали — стали все-таки получать продовольственный паек от представительства. Как-то я попросила сына хозяйки помочь мне принести продукты. Мы пошли по указанному адресу. На пути нам встретилась длиннющая очередь в какой-то магазинчик, где продавали прогнившие помидоры. Магазин для нас размещался в уединенном тихом дворике. Было трудно поверить, что в то время, когда люди буквально умирают от голода, в магазине для привилегированных (а к ним принадлежало и представительство) возможно такое изобилие. Понятно, что все это предназначалось в первую очередь высоким чиновникам и работникам НКВД. Выбор там был потрясающий. Кроме хлеба, масла, колбас и мяса можно было приобрести икру, вино, торты, шоколад…

Нагруженные, мы вернулись домой. Наш домик стоял на утопавшей в зелени улице среди множества деревьев и замшелых камней. По краю дорожки сбегал маленький ручеек. Вообще Алма-Ата — очень красивый город с симметрично посаженными тополями (существует легенда, что их посадил какой-то генерал польского происхождения). На горизонте прорисовываются горы Тянь-Шаня. Правда, иногда Алма-Ата становится жертвой грязевых потоков. Эти потоки стекают с гор, неся с собой камни, размокшую глинистую землю, и заливают город.

После того как мы передали часть покупок для персонала, обслуживающего представительство, у нас осталось еще довольно приличное количество продуктов. Сразу решили отдать их бабушке (мы питались вместе), она готовила для всех нас, что было замечательно, так как кухарка из меня была довольно неважная. Честно говоря, одновременно с сытостью мы испытывали и чувство стыда за то, что пользуемся своей привилегией во время повальной нищеты и всеобщего голода. Но, видимо, стыд этот был не настолько силен, чтобы отказаться от пайка. Слишком мощным был зов желудка. Наше благоденствие длилось целых три месяца. Это были единственные три месяца за все шесть лет, когда мы не голодали. Потом испортились отношения между советской властью и Польшей. Начались аресты в представительстве. А от тех, кто оставался на свободе, потребовали как можно скорее покинуть столицу Казахстана. Мы собирали посылки для арестованных, гостинцами задабривали милиционеров — пытались оттянуть время, когда нужно будет покинуть Алма-Ату.

В январе 1943 года снова пришлось отправляться в неизвестное. Мы выбрали городок на реке Или, где уже жил один наш молодой знакомый со своей семьей. Это место расположено неподалеку от Алма-Аты. Наш знакомец успел проучиться год медицине в Польше и здесь стал паном доктором. А кроме того, он получил должность председателя нашей общины. Не знаю точно, в чем эта его деятельность заключалась. Помню только, что он должен был распределять американские посылки, был посредником между поляками и советскими властями, очень ловко давал взятки, вероятно, таким способом отдаляя невыгодные для поляков распоряжения.

Жил этот парень в одном из немногих деревянных домов. В основном же в поселке преобладали глинобитные хижины. Когда мы приехали, он поначалу разместил нас у себя. Позднее ни один заграничный пансионат не казался нам таким комфортабельным. Как потом выяснилось, этот человек торговал частью американских даров, предназначенных для поляков. А продавал их именно Советам. Поэтому-то в течение двух недель, проведенных у него, мы снова были сыты и находились в тепле. А затем нужно было устраиваться самим. Но это уже совсем другая история…

Кстати, американским подаркам мы обязаны жизнью. Например, доставшееся нам пальто помогло спасти Александра, когда после выдворения из Алма-Аты он тяжело болел тифом. Потом я выменяла это пальто на муку, молоко и масло, чтобы подкармливать ослабевшего мужа. Собственно, это было его основной едой. В больнице в Или больным тифом давали только щи. Там в довольно просторной палате находилось много тифозных мужчин. На всех было только одно большое жестяное судно. Мужу сделали переливание крови. Но эта кровь была совершенно другой группы. Когда он на моих глазах бился в конвульсиях, то с трудом прошептал: «Если сможешь вернуться в Польшу, забери отсюда мой прах. Не хочу оставаться в этой проклятой земле». На илийском кладбище в глинистой почве, которая во время жарких дней клубилась пылью, часто находили раскопанные могилы, а на поверхности обнаруживались трупы. А единственная врачиха в больнице — милая, добрая женщина — страдала из-за отсутствия лекарств и всякого другого обеспечения.

Когда мы были в Или, как-то мимо нашей хижины проходили две женщины. Они были еще не старые, только очень плохо одетые и совершенно измученные. Попросили воды и позволения немного отдохнуть. Я узнала, что одна из них — мать троих детей, которые сейчас должны были быть у бабушки. Она провела несколько лет в лагере за прогул — не вышла на работу, так как заболели дети. Теперь возвращалась, не надеясь добраться до цели. Без денег, без карточек на хлеб и без права на работу они обе были обречены на голодную смерть. Та, что помоложе, попросила разрешения прилечь на мою кровать, а когда я согласилась, разразилась плачем и никак не могла успокоиться. Слишком долгий путь пришлось преодолеть. Слишком часто приходилось сталкиваться с равнодушием окружающих и страхом людей перед теми, кто возвращается из лагеря. Голод, отсутствие крыши над головой — все это вызывало чувство абсолютной безнадежности у одинокого человека в жестоких условиях тамошнего существования.

Однажды случай свел меня с еще одним бывшим лагерником. Я рассказала об этом в 1972 году лондонской газете. Наш поселок был вытянут вдоль широкой выщербленной дороги, занесенной грязным песком. Каждое дуновение ветра вздымало густое ржавое облако. Лето было в зените. Температура воздуха достигала 50 градусов. Почти вся растительность была выжжена. Никакой зелени, никакого отдыха для глаза. По обе стороны дороги стояли ряды хижин, сооруженных из глины и сухого коровьего навоза. На одном из ее ответвлений располагалась так называемая торговая площадь. С самого раннего утра, пока не начинало припекать солнце, там, скрестив ноги, восседали на земле пожилые казахи и казашки. Они сидели, склоняясь так низко, что, казалось, сами были вылеплены из пыли и засохшей глины. Перед ними стояли жалкие дары неплодородной почвы — немного кукурузы, головки чеснока, горстки желтого гороха, который они перебирали пальцами, бормоча при этом непонятные слова. Шедшая вдали война настигала их волнами еще большей, чем раньше, нищеты и голода и, словно хищная птица, выхватывала из домов их близких, чтобы те погибали на каких-то фронтах. Местные «богачи» поставили возле площади сбитые из досок будки, где продавали засиженные мухами куски баранины. Для нас это было недоступно. Мясо ценилось на вес золота.

Однажды, когда беспощадно палило равнодушное полуденное солнце и не было ни малейшей надежды на благословенную вечернюю прохладу, я стояла возле нашей хижины и ждала хоть малейшего дуновения ветерка, несмотря на то что он тут сухой и очень горячий. Не знаю точно, сколько времени так простояла. Часов здесь не было. Просто день переходил в ночь, а потом наступало утро. Я стояла возле нашей хижины, подбрасывая ветки саксаула в импровизированную печь, на которой готовила скудную еду. Скоро должны были прийти муж и сын. Было очень тихо. Казахи были заняты на колхозных кукурузных полях или на промышленном комбинате, где за нищенские гроши, а прежде всего за карточки на хлеб трудились и поляки. Из некачественной овечьей шерсти они изготовляли свитера и тряпичных зайчиков для детей. Эти изделия потом поступали на продажу в магазины. Вдруг на горизонте появилась человеческая фигура, которая стала приближаться. Присмотревшись, я увидела мужчину лет пятидесяти. Передвигался он с большим трудом. Волосы грязными прядями падали на плечи. Губы выглядели пересохшими. Его ладони казались старыми пожелтевшими картами, длинные пальцы впитали в себя дорожную грязь. При этом в лице сохранилось некое благородство, даже аристократизм. Он подошел, несмело взглянул на меня. И тут возникло чувство, будто он не чужой, будто мы с ним давно знакомы. Оказалось, этот человек странствует уже много недель. Он освободился из лагеря, который находится на очень большом расстоянии от нашего поселка. Он знал о запрете сразу возвращаться домой, о том, что до такого разрешения ему придется перебиваться здесь, в казахских степях. И оба мы понимали, что это путь, ведущий в никуда. Не спрашивая, я принесла ему воды, предложила присесть и, показав на готовящийся суп, пригласила поесть с нами. Он как-то задумчиво и с достоинством принял это приглашение. А потом попросил у меня кусок обычной бельевой веревки и горшок для варки. Я не могла скрыть удивления. Зачем ему вдруг понадобилась веревка? «Бегает здесь на окраине поселка большой пес, — объяснил он, — довольно упитанный, хоть и бездомный. Если его поймать и сварить, то можно хоть раз досыта наесться. А без веревки его никак не отловить». В награду он предложил мне отдать половину своей добычи. Мой желудок быстро откликнулся на его слова спазмами. К горлу молниеносно подступила тошнота. Я старалась, чтобы случайный гость не заметил моей реакции. Боже, до чего он докатился! Запредельная нищета как бы перевела его в абсолютно иную ипостась существования, опустив на самое дно. Мое сочувствие ему стало теперь походить на скорбь. Будто уловив что-то в перемене моего настроения, мужчина опустил глаза. Разумеется, сейчас не могло быть и речи о том, чтобы дать ему веревку, тем самым обрекая несчастного пса на страшную гибель. В то же время я устыдилась своего внезапного недоброжелательства к пришельцу. Понимала, что и ему в будущем уготована трагическая участь. Я смотрела на него, погруженного в себя. Было очевидно, что в душе человека, мечтающего насытиться хотя бы собачьим мясом, сконцентрировались все страдания, пережитые в прошлом, нынешние и те, что еще впереди… Вскоре прибежал мой сын. С ним был соседский мальчик, который тоже спешил к себе домой подкрепиться. Анджей подошел ко мне и с удивлением воззрился на сидящего на пороге мужчину. Тот робко поднял руку, пытаясь сделать приветственный жест, коснуться его волос, но рука тут же бессильно упала. Я оставила их на минуту одних и принесла приготовленный постный суп. Гость ел спокойно, неторопливо, с каким-то грустным смирением. Потом встал, отдал мне миску, вежливо, в какой-то даже аристократической манере поблагодарил и ушел. О своей просьбе он больше не упоминал.

Вновь мне пришлось увидеть его через несколько недель. Я расскажу об этом. Но сначала хочу сделать небольшое отступление. Миниатюрное окошко в нашей хижине мы завесили темной рогожей, чтобы спастись от палящих лучей солнца. На ней пристроилось какое-то большое насекомое, по цвету от нее не отличающееся. Вцепившись в занавеску, оно не двигалось и казалось мертвым. На самом деле насекомое оставалось живым. Просто на свет должен был появиться детеныш. Старый, похожий на шамана казах, навестивший нас, со страхом посмотрел на эту тварь и предупредил — ни в коем случае нельзя причинять ей вред. Иначе нам будет грозить несчастье. Прошло некоторое время, и детеныш родился. Он был грациозен и с большим удовольствием поедал мух, предварительно убивая их с потрясающим хладнокровием. Все это выглядело как продуманное представление. Александру стал отвратителен этот спектакль, и он выбросил нашего «постояльца» прямо в дорожную пыль. А через две недели муж тяжело заболел тифом и лежал в больнице, борясь со смертью.

Однажды я шла к нему с горшочком горячего супа. По дороге встретилась телега с кукурузой, поднимавшая в воздух облака густой пыли. Старик, который вел под уздцы осла, громко на него покрикивал. Когда пыль понемногу начала рассеиваться, я вдруг увидела человека, ползущего на четвереньках. Он останавливался после каждого движения, доставлявшего ему, как было заметно, очень сильную боль. Когда этот человек приблизился, оказалось, что ноги и руки его обмотаны грязными тряпками. Видимо, он хотел хоть немного защитить их при соприкосновении с дорожными камнями. Голова его была низко опущена. Правда, иногда человек поднимал ее, устремляя взгляд на небо, будто искал там помощи или ответа. Вскоре он поравнялся со мной, остановился и повернулся в мою сторону. Мы узнали друг друга. Это был мой недавний гость. Слабо усмехнувшись, он тихо произнес: «Это уже моя последняя дорога». И на четвереньках продолжил свой путь в больницу — грязный барак, где такие же несчастные умирали от нищеты, голода и тифа. Какая-то сила заставила меня идти за ним. Я шла, страдая от своего бессилия, а он время от времени оглядывался на меня и после короткой передышки продолжал ползти. Приближаясь к больничному бараку, он с каким-то облегчением повторил: «Это уже моя последняя дорога». Больница была переполнена. Моего знакомца поместили в пристройке — маленьком сколоченном из досок помещении с вечно открытой дверью. Но летом такое «допускалось». Его уложили, прикрыли грубым серым одеялом. Подушки не нашлось, но он этого даже не почувствовал. Передо мной лежало его распрямившееся изможденное тело, получившее наконец возможность отдохнуть. Вокруг него были люди. Все это он воспринимал как свалившийся на него комфорт. Казалось, что он умрет счастливым и благодарным смерти за избавление от мук. Я оставила его и пошла к Александру.

А теперь другое воспоминание. Война стала тяжелым потрясением для советских людей. Возникла новая драматическая реальность, приводившая иногда к непредвиденным результатам. Я знала в Или одного молодого казаха, побывавшего на фронте. Этот парень лет девятнадцати-двадцати до войны никогда не уезжал из Или. Он был сиротой. Жил у родных отца. Почти не знал грамоты, с трудом мог прочесть печатный текст, с огромным усилием поставить подпись. Его забрали в армию. И тут началось познание другой жизни. Он возвратился после госпиталя, где ему ампутировали ногу. Протеза у него не было, и бывший солдат ходил, опираясь на суковатую палку. На его груди поблескивал полученный орден. Он вернулся как герой и был переполнен новыми необычными впечатлениями. Его рассказ вызвал потрясение у казахов, слушавших его в прохудившейся глинобитной хижине.

В течение двух недель новобранцев обучали военному делу. Научили держать в руках оружие и стрелять. Затем, уже в полном обмундировании, наш молодой казах отправился в дальнюю дорогу, не имея представления, в каком направлении нужно идти. В его заплечном мешке лежала большая буханка хлеба. Зима выдалась на редкость морозной. Чудом добравшись до цели, парень решил перекусить. Замерзший хлеб пришлось разрубать топором и окунать в кипяток. Другой еды у него не было. Вскоре ему приказали бежать и по команде стрелять. За воинской частью шествовало НКВД. Малейший признак проявления слабости или чисто рефлекторный порыв спрятаться от пули расценивался как дезертирство и карался расстрелом. Началось сражение. Наш казах передвигался и стрелял вслепую. Через некоторое время он упал. Ему прострелили ногу. Очнулся уже в госпитале. Тут начинается вторая часть его повествования, с недоверием воспринятая жителями нашего поселка, уж больно фантастической она казалась. Парень же продолжал рассказ с большим энтузиазмом и явным восторгом. В госпитале его положили на настоящую кровать. Первый раз в жизни он лежал на настоящей кровати, а не на покрытых тряпьем досках. Сестричка в белом чепце и фартуке обрабатывала его раны и приносила такую еду, которой он раньше и не видывал. На окнах были занавески. Тепло, уютно, красиво и сытно. Благодать! До чего прекрасен мир, где так спят, так живут, где люди добры и вежливы, как эта сестричка и врач. Просто сказка! Если бы не война, он не узнал бы, что существует и такая жизнь.

Я наблюдала, с каким благоговением смотрели на него слушатели, как гордились им родственники, у которых он жил. Перед ними был человек, ощутивший всю полноту существования и вернувшийся в их прозябающее общество. Через несколько дней казахи, насытившиеся рассказами солдата и изнуренные повседневными делами, перестали приходить. Начались привычные серые нищенские будни. Хозяйка дома, родственница паренька, быстро сообразила, что теперь одноногий герой абсолютно непригоден для работы в поле, а значит, его придется кормить даром. Я как-то видела, как он, заметно погрустневший, с трудом шел получать по карточке свою порцию хлеба. В поселок постепенно возвращались с фронта и другие инвалиды. На парня вообще перестали обращать внимание. Война продолжалась. Жить становилось еще тяжелее. Родственница паренька окончательно пришла к мысли, что для нее он только обуза. Казашка, разумеется, не прогнала инвалида. Она нашла ему невесту — молоденькую девушку, сироту, которая не знала ничего, кроме тяжелой работы. Рассуждала казашка так: девушка, став женой нашего героя, будет трудиться за двоих. А взамен простится с одиночеством, нарожает детей и создаст полноценную семью.

Женщины в Или казались сильнее мужчин. В период нашего там пребывания на их плечи легли самые трудные обязанности. Помню свои походы на мельницу, до которой была проложена железнодорожная колея. От станции нужно было пройти еще довольно большой кусок дороги, а потом, преодолев узкую перекладину, переброшенную через быстрый ручей, подняться по мокрым и скользким каменным ступеням. Каждый раз казалось, что у меня не хватит на это сил и ловкости. Тем более что возвращалась с двенадцатью килограммами ячменя, сгибаясь под его тяжестью. Зато местные женщины забрасывали себе на плечи огромные мешки по пятьдесят килограммов и проделывали весь путь легко, танцующей походкой, а иногда даже напевая. Откуда они черпали силы? Ведь жизнь не щадила их, а, наоборот, пригибала к земле. В то же время, как только выпадала свободная минутка, казахские женщины распевали частушки и с большим удовольствием плясали. А мы, поляки… мы там просто погибали.

Меня поражала жизнестойкость казахов, расторопность этих уверенных в себе людей, их способность ориентироваться в любых жизненных ситуациях. Когда мы оказались в Или, не смогли быстро освоиться в чужом для нас мире, где, кроме всего прочего, на каждом шагу подстерегала угроза случайно нарушить какое-то неизвестное нам правило. Некоторые наши товарищи по несчастью отваживались на разные спекуляции. Торговали чем приходилось, покупали, продавали, подкупали охранников и как-то жили. Был у нас и собственный «Ротшильд». То, что в его горшке всегда варилась курица, удивляло и раздражало многих. Работал он сапожником. Из старых тряпок и резины шил всем нам и окружающим казахам так называемые тапочки. Сколько раз мы втроем подкармливались у него… Это был человек необыкновенной доброты. А у нашей соседки, старой еврейки из Галиции, мы покупали чеснок и конфетки. Зубчик чеснока придавал хоть какой-то вкус затирке на воде — нашей основной пище. Карамельки же мы делили на три части (Анджей быстро увидел, что моя доля — самая скромная) и пили с ними кипяток или в лучшем случае непонятное зелье, которое здесь называли чаем.

Я поражалась, как люди, пренебрегая риском попасть в тюрьму, старались в этих сложных условиях наладить свою жизнь. И сейчас с благодарностью вспоминаю те зубчики чеснока и карамельки.

* * *

1943 год… Разорваны дипломатические отношения[29]. Распущено польское представительство. Его глава арестован. В Куйбышеве тоже никого уже не осталось. Поляки вновь оказались беззащитными. Нас всех хотели заставить взять советские паспорта, то есть принять советское гражданство. НКВД начал проводить в Казахстане — в тех местах, где кучно жили поляки, освобожденные из тюрем и лагерей, — акции по принудительному принятию советского гражданства. Очередному насилию над оказавшимися здесь поляками Александр придавал особое значение. В условиях нашей неволи это давало ему повод для борьбы, которую он мог начать не как тюремный узник, а как человек, вышедший на свободу. Ват был уже закален двухлетним заключением в советских тюрьмах и пережитыми там кошмарами. Сейчас он готовился не только к борьбе с насильственной паспортизацией, но и к протесту против всего, что унижало человеческое достоинство. (Нужно сказать, что деятельность по организации этого сопротивления он считал своей самой большой заслугой за все время «одиссеи» военных лет.)

Поселок Или расположен на берегу реки Или, по которой издавна возили товары в Китай. Когда-то неподалеку отбывал ссылку Троцкий. Почва в этих местах глинистая, неплодородная. В двадцати километрах отсюда находились кукурузные поля, где трудились наши казахи, добираясь туда по железной дороге. Мы же работали по так называемому свободному найму. За это нам полагалось 400 г черного хлеба. Денежное вознаграждение было чисто символическим. Заработанного за месяц хватало только на покупку килограмма того же хлеба на рынке. Постепенно нам изменяли силы и способность сопротивляться болезням. Людей подкашивал тиф. По сути, проживание в Или было для нас повторной высылкой. Поляки после ликвидации представительства снова оказались беззащитными.

Итак, в 1943 году НКВД приступил к «осоветчиванию» поляков, заставляя их получать советские паспорта. Жесткие методы НКВД приводили к тому, что некоторые, не выдержав натиска, кончали жизнь самоубийством. Ведь все прекрасно понимали, что советский паспорт лишит их последней надежды когда-нибудь вернуться в Польшу.

Тогда же был создан Союз польских патриотов, который, по мнению Александра, должен был функционировать в полном единодушии с руководителями НКВД. Этому Союзу сразу были переданы помещения, раньше принадлежавшие нашему представительству, и огромные склады с американскими товарами, присланными в качестве гуманитарной помощи. Работа предстояла нелегкая — помочь обратить около полутора миллионов поляков в советских подданных и одновременно подать им надежду на возвращение в Польшу. Нужно сказать, что потом все члены этого Союза вошли в Польшу как советские граждане вместе с целой армией.

Мы с самого начала относились к Союзу патриотов с большим недоверием. Убедившись, что кампания, связанная с паспортизацией, стала набирать реальную силу, мой муж начал организовывать поляков нашего поселка, чтобы не допустить надвигающегося насилия. В частных беседах, а потом и на собраниях он подробно обрисовывал ситуацию, обращался к чувству собственного достоинства людей, к здравому смыслу и призывал не идти на уступки.

В нашем поселке кроме нескольких так называемых интеллигентов проживали в основном люди простые. Многим из них повезло — не пришлось сидеть в советских тюрьмах. Их, бежавших от немцев, перехватили на границе и сразу отправили сюда, в Казахстан. Первое собрание, созванное мужем, проходило в доме у одного из них, сапожника Камера. Сапожное дело давало семье возможность жить относительно сносно. Камер был приятным человеком, склонным к самостоятельным размышления. В Польше он почитывал Маркса и Розу Люксембург, был коммунистом и в таком же духе воспитал двух своих сыновей. Именно в его доме проходили наши собрания, и Камер стал одним из самых горячих сторонников предстоящей борьбы с советским НКВД.

Наша первая встреча прошла очень бурно. Членов Союза патриотов в поселке было не так уж много, но все они заявляли, что неразумно вступать в борьбу с НКВД, это ни к чему, кроме краха, не приведет. Большинство же присутствующих хорошо понимали моральную значимость этой борьбы. Ват знал, что советская власть считается только с языком силы. Рассудок твердил, что то, отпустят нас потом в Польшу или нет, будет зависеть от наличия советского гражданства. Но в то же время муж всем нутром чувствовал, что нельзя сдаваться.

Наступил день, когда в Или, чтобы заставить нас принять советские паспорта, приехала комиссия НКВД. Их было несколько человек. Все в мундирах, при орденах. Сопровождал «гостей» полковник Омархаджев — импозантный казах, обладавший незаурядной внешностью. Он сам вплотную занялся моим мужем, увидев, кто здесь является основным зачинщиком бунта.

Энкавэдэшники обосновались в одном из наиболее удобных деревянных домиков. Милиционеры, которых специально пригласили помогать важным «гостям», должны были приводить к ним поляков.

Ват посоветовал, чтобы вызванные на всякий случай сразу брали с собой узелки с необходимыми в заключении вещами. На основании собственного тюремного опыта он предостерег людей от любых разговоров с представителями власти и закона, так как каждое слово они всегда могут использовать против своей жертвы. На вопрос «возьмете ли вы паспорт?» нужно коротко ответить — нет. А когда спросят почему, сказать: «Потому что мы польские граждане». И все.

Неожиданный массовый отпор настолько поразил энкавэдэшников, что их фальшивая вежливость очень быстро сменилась неприкрытой грубостью. Дошло до того, что они избили женщину с ребенком на руках, а когда присутствующий при этом ее муж напомнил о Конституции, то сразу получил палкой по голове со словами: «Вот тебе Конституция».

Пришла очередь моего мужа. Поздним вечером появился милиционер-казах, вооруженный револьвером и с саблей на боку. Александр был уже готов. Оставалось только попрощаться, и никто не знал, на время или навсегда. Грозно помахивая пистолетом, дабы ускорить шаг арестованного, конвоир доставил его в деревянный домик. Встретили там Вата с улыбкой. Полковник Омархаджев дал Александру понять, что знает, с кем имеет дело. Ему было известно не только то, что муж писатель, но и многое другое о его прошлом. Например, что он был редактором «Литературного ежемесячника». «Если не ошибаюсь, вы были коммунистом?» — спросил Омархаджев. «Коммунистом? — с удивлением переспросил Александр. — Возможно. Но так давно, что я этого уже совершенно не помню». Затем последовал ожидаемый с самого начала вопрос: «Ну так вы берете паспорт?» Получив ответ, который можно было предвидеть, все стали кричать, стучать кулаками по столу. Казалось, вот-вот начнут бить. Но нет. Поскольку «беседа» продолжалась слишком долго, ее инициаторы, вероятно, чересчур утомились и, позвав уже упомянутого милиционера, дали ему какие-то инструкции насчет Александра, приказав его увести.

Милиционер препроводил его в маленькую комнату, где из мебели были только стол и колченогий табурет без одной ножки. Александр должен был сидеть на нем, сохраняя равновесие и не имея права опереться на стол. Кроме того, вставать с него не разрешалось. Нельзя было и разговаривать с конвоиром. Так продолжалось почти всю ночь. На мужа нападала сонливость, он едва не падал с табурета, но каждое его движение вызывало окрик стражника. Но через какое-то время милиционер, видимо, изнуренный своими нудными обязанностями, заговорил сам. «Ну какой же ты дурак, — произнес он с осуждением в голосе. — Какая тебе разница, что у тебя за паспорт? Не все ли равно? Подумаешь, бумажка… У нас тут знаешь сколько таких казахских писателей… И все хорошо живут. А почему? Потому что поняли одну важную вещь — если Сталин дает указание, надо подчиниться. Они это прекрасно усвоили. Пишут песни о Сталине и горя не знают. А ты? Вот отправят тебя в лагерь, а там такие дохляки сразу погибают». Этот тянь-шаньский милиционер оказался философом. Закончив свою речь, он явно смягчился и даже позволил узнику опереться на стол и чуть-чуть подремать.

Рано утром НКВД возобновил атаку. В конце концов мужа арестовали. Тут произошел забавный эпизод — Ват отдал свой узелок милиционеру, чтобы тот его нес. Энкавэдэшники тут же прореагировали. «Вот уж правда буржуйская душа!» — со смехом воскликнули они.

Арестовали очень многих. В том числе и сапожника Камера с сыновьями. Всех взятых под стражу отвезли в Алма-Ату, и мы потеряли их из виду.

Не помню точно, сколько всего поляков находилось в Или. По-моему, около четырехсот. Подобные «беседы» с НКВД еще продолжались, но людей после них стали отпускать домой. Однако мы были уверены, что просто так дело паспортизации на этом не закончится. И действительно, через некоторое время отказавшихся от паспорта арестовали. Не забуду тот момент, когда пришли за мной и нужно было прощаться с одиннадцатилетним сыном.

Более сотни человек, мужчин и женщин, собрали на опустевшей торговой площади. Большинство из согнанных туда были евреями. Среди них выделялась группа робких набожных стариков, которая вызывала особую злобу стражников. Неподалеку от нас стояла еще одна группа — те, что получили паспорта. Их не трогали. Они оставались. Но все — и они, и мы — выглядели одинаково несчастными. Я смотрела на сына, который хотел приблизиться ко мне, но один из наших конвоиров остановил его, ударив рукоятью сабли. Анджей, однако, все равно бежал за мной до станции, пытаясь передать узелок с едой. Потом сын рассказал мне, что уже возле самой станции милиционер опять поймал его, приволок в станционное отделение, повалил на пол и стал избивать ногами, обутыми в тяжелые сапоги. Присутствовавший там офицер НКВД долго наслаждался этим зрелищем, а затем пинком вышвырнул Анджея во двор, отобрав предварительно узелок с едой.

А мы в это время ехали в сторону Алма-Аты, где долж на была решаться наша судьба. Когда мы прибыли туда, нас быстро пересчитали и погнали в дорогу. Идти надо было в бешеном темпе. Тех, кто отставал, конвоиры нещадно били. Особенно доставалось старикам евреям. На их головы и плечи постоянно сыпались удары. Так мы преодолели около восьми километров и оказались в центре города возле здания, где помещался НКВД. Убеждена, что нас преднамеренно вели сюда окружными путями, дабы вытрясти последние силы из «упрямых поляков». Разумеется, нам не дали ни капли воды. Даже не разрешили присесть. Приказали ждать. Вскоре перед нами возникла странного вида личность. Это был невысокий суховатый мужчина с длинными руками и с узким темным лицом. В одной руке он держал нагайку. На мужчине был грубый фартук, весь покрытый кровавыми пятнами. Он быстрым и решительным шагом обошел нас и, выбрав двоих человек, велел им идти за ним. Это произвело на нас жуткое впечатление. Мы стояли притихшие и вдруг услышали крики истязаемых мужчин.

Потом тип в кровавом фартуке появился вновь и, взглянув на меня, приказал идти. Он привел меня в большую комнату, посредине которой стоял стул. В углу находился стол и еще несколько стульев. Он указал мне на стул в середине и вышел из комнаты. Я осталась одна, ожидая худшего. Через несколько минут дверь открылась, и вошел молодой мужчина с симпатичным лицом. Он был в длинном пальто и шапке с козырьком. Взяв себе стул, он подсел ко мне и спокойно, глядя мне в глаза, с оттенком жалости спросил: «Ну так как, гражданка, возьмете паспорт?» Мне показалось, что в его голосе даже прозвучала какая-то забота. Полностью овладев собой, я ответила, что не собираюсь брать паспорт. «Жаль, — сказал он, — жаль мне вас. Вы еще молодая женщина. У вас ребенок. А в лагере через год превратитесь в старуху. Сына заберут в детдом. Возможно, вы никогда его больше не увидите. Советую вам взять паспорт». Он пытался сохранять доброжелательный тон дружеской беседы. «Нет, это невозможно», — повторила я. Когда распахнулись двери и вошел Омархаджев с целой свитой своих приспешников, мой собеседник выглядел немного смущенным. Пришедшие схватили стулья и стали усаживаться вокруг меня, выясняя, как складывается ситуация. А когда узнали, что происходит, разразились бранью и криками. Омархаджев велел им успокоиться, а сам снова стал спрашивать, почему я не хочу получать советский паспорт. «Это что, так зазорно?» — допытывался он. «Нет. Просто я гражданка Польши и уверена, что вы на моем месте поступили бы так же. Ведь поменять гражданство — значит предать свою страну». Судя по всему, такого ответа они не ожидали, и на несколько секунд воцарилась тишина. А потом один из них выкрикнул: «Видали, какая умница! Небось этому ее научил муж-бунтовщик. Слушай, или берешь паспорт, или сгниешь в лагере». «Заберите ее», — крикнул милиционеру Омархаджев, уже не глядя на меня.

Внизу в боковом коридоре стояла молоденькая девушка из нашего поселка в обществе конвоира. Звали ее Регинка. Было ей не больше семнадцати лет. НКВД с ней особенно не церемонился. Ей просто сказали, что за отказ от советского паспорта ей грозят два года лагеря. Теперь мы обе находились под стражей. Молодой конвоир с милым, еще немного детским лицом изо всех сил старался выглядеть серьезным. Но, едва мы вышли на улицу и отошли подальше от здания НКВД, он замедлил шаг и приглушенным голосом произнес: «Я проведу вас через рынок. Там сможете купить что-нибудь из еды». И добавил, отводя от нас взгляд: «Ох как плохо будет вам в тюрьме, куда мне придется вас отвести». Сочувствие паренька меня очень тронуло. Я сказала ему, что там ведь находятся и другие женщины. И если они выдерживают, то и мы сможем. Однако парнишка покачал головой и погрузился в молчание.

На рынке он внимательно поглядывал по сторонам и просил быстрее сделать покупки. Возможности у нас были более чем скромные. Денег хватило на два крутых яйца и кусок черного хлеба.

Выяснилось, что перед заточением в тюрьму нас ждет еще кое-что малоприятное. Когда мы прибыли на место, хмурый мужчина приказал нам раздеться донага перед входом в баню. Как это? Прямо здесь? В этом дворике, где еще находятся солдаты, которые доставили новых заключенных? Но мрачный человек требовал, чтобы мы поторопились. Заступиться за нас никто уже не мог. Делать было нечего, и мы стали снимать с себя одежду. Когда на нас ничего не осталось, один из солдат не выдержал. Он быстро скинул с себя шинель, сделал из нее подобие ширмы и сказал: «Теперь никто вас не видит». В его голосе ощущалось сострадание и стыд. Стыд за те обязанности, которые ему приходилось выполнять. Конвоир привел нас в комнату, выкрашенную темно-коричневой краской, где уже поджидал угрюмый мужчина в грязном сером фартуке, вооруженный большими ножницами. Не говоря ни слова, он стал перебирать наши волосы в поисках вшей. Если бы обнаружил хоть одну, нас бы обрили наголо. Мы были очень довольны, что эта участь нас миновала. Возникло ощущение, будто нам удалось сохранить нечто ценное. Затем мы перешли в грязную баню со скользкими каменными полами. В воздухе стоял устойчивый запах пота и плохого мыла. В бассейне, куда нас заставили войти, была жутко неприятная мутная вода. После завершения «гигиенических» процедур нас отвели к воротам тюрьмы.

Это была пересыльная тюрьма, которая называлась Третье отделение. Здесь дожидали отправки в лагеря бандиты, убийцы, проститутки. Само здание было выстроено в типичном русском купеческом стиле xix века. В просторном дворе с сортиром, куда дважды в день водили заключенных, расположились одноэтажные деревянные домики, поставленные там, наверное, еще в царские времена. Они были окружены сбитым из грубых досок забором, обнесенным сверху тройным рядом колючей проволоки.

Из большого вымощенного булыжником двора мы направились в длиннющий коридор, куда выходило несколько дверей. Одна из них была приоткрыта, и я увидела там знакомого энкавэдэшника, который в Или так вежливо уговаривал меня взять советский паспорт. Он подошел и снова с участием в голосе повторил ту же просьбу. Я с удивлением посмотрела на него и поняла, что его не столько тревожит мое будущее, сколько мучает стыд за все то, что я уже пережила и увидела. После завершения всех формальностей и личного досмотра он вместе с тюремным надзирателем проводил нас до дверей камеры и еще раз на всякий случай попросил взять паспорт.

Двери отворились, и мы, переступив порог, сразу услышали, как за нами заперли замки. Так я впервые в жизни попала в тюрьму в качестве заключенной. Раньше мне приходилось только читать о таком, слышать рассказы мужа. И вот тюремная жизнь стала реальностью. Сильно перехватило горло…

В полумраке камера показалась мне довольно большой. Я заметила маленькое зарешеченное окошко, очень низкое, на уровне мостовой. У стен нары, на них — женщины. Точнее, призраки женщин, застывших без движения, наголо обритых, невероятно бледных, истощенных, в нищенских лохмотьях. Их руки были покрыты следами чесотки. Они жадно вглядывались в нас. Мой страх смешивался с состраданием. Буквально через минуту ситуация изменилась. От окна отделилось несколько бритоголовых женщин, непохожих на остальных. Мне они показались очень крупными, сильными. Остальные обитательницы камеры тоже ожили и знаками приказали нам выйти на середину. Первым делом у нас выхватили купленную на рынке еду и молниеносно ее проглотили. Подкрепившись, женщины цинично посмотрели нас. Второй раз за день прозвучал приказ снять с себя всю одежду. Они быстро расхватали вещи, которые были на нас, и швырнули вместо них вонючие обноски.

Я раньше слышала от мужа, что в тюрьмах, где содержатся уголовники, существует определенная субординация. Что в каждой камере есть главари, подминающие всех под себя. Сейчас убедилась в этом сама.

Мы присели на нары и с ужасом стали ждать, что же еще произойдет. Ожидание было недолгим. Одна из женщин подошла к Регинке. «Я знаю, в чем дело, — произнесла она очень жестко. — А ну скажи, берешь паспорт?» Потрясенная девушка не знала, что ответить, и искала поддержки в моем взгляде. Затем сказала, что не возьмет. И тут они начали ее избивать. Били все вместе, получая от этого садистское наслаждение. Топтали ее ногами, стараясь попасть по голове, плечам, груди, и подбадривали себя грубыми окриками.

Я сидела тут же и знала, что сейчас придет моя очередь. Начала искать спасения в молитве. И вдруг на какое-то время почувствовала, что все происходящее нереально. Исчез страх, нахлынул совершенно необычный покой. Я даже не заметила, как женщины отпустили Регинку и стали приближаться ко мне, задавая тот же вопрос. Услышала, что они обсуждают, где именно заняться мной, не стоит ли перетащить в угол. Но в результате одна из них решила, что справятся и здесь.

В первые минуты я действительно не ощутила побоев. Но вскоре вскрикнула от боли, получив сильнейший удар в ребро под левой грудью. (Потом выяснилось, что мне сломали ребро.) И оно очень долго болело при каждом вздохе, при каждом движении. Наконец женщины решили передохнуть. Вид у них был страшно довольный, как после хорошо выполненной работы. Но наши муки на этом не кончились.

В углу стояла параша — большая бочка для физиологических отправлений обитателей камеры. Заключенных выводили в находящийся во дворе сортир только дважды в день, утром и вечером. В остальное время нужно было пользоваться этой парашей. Наши заправилы подтащили к ней прогнившую вонючую обувь и разложили ее на кучки. Нам они приказали сесть на эти кучки, опираясь руками на грязные стенки бочки. Потом они с восторгом справляли свои надобности прямо над нашими головами.

После всего этого мучительницы предупредили, что, если не возьмем советский паспорт, нам будет намного хуже. Выполнив миссию, они отправились по своим местам, пиная по дороге случайно подвернувшихся сокамерниц.

В камере наступила тишина. Но из коридора доносился чей-то безудержный плач. А вскоре раздались чудовищные стоны избиваемых мужчин. В камере поблизости кто-то изо всех сил стучал в дверь и душераздирающе кричал, что убивают его сына. Я узнала голос старого сапожника Камера и со страхом подумала, что где-то здесь может находиться и мой муж.

Не знаю, как долго все это продолжалось. Скоро в камеру привели еще двух полек из нашего поселка. Войдя, они застыли от ужаса, словно парализованные тем, что творилось вокруг. Я, уже зная, что произойдет через несколько минут, хотела высказать им свое сочувствие, но слова застряли в горле. Тогда просто протянула руку. Заметив мой жест, одна из мужеподобных арестанток подскочила ко мне и со всей силы ударила по лицу. А затем повторился уже известный сценарий. У новых узниц отняли еду, одежду, швырнули им вонючие лохмотья, жестоко избили и повторили фокус с парашей. Казалось, стены тюрьмы содрогаются от происходящего.

Крики избитых женщин, топот ног новоприбывших мужчин, беготня надзирателей, а потом мертвая жуткая тишина. Так не могло продолжаться долго. Я была уже на пределе.

Двери снова открылись, и в камеру втолкнули еще двух женщин, пожилую и молодую, мать и дочь. Они испуганно смотрели нас с немым вопросом в глазах. Повторился чудовищный ритуал. Страшная ночь. Никто из нас, конечно, не мог заснуть.

Постепенно в камерах воцарилось затишье. Наверное, все подустали. Только время от времени где-то раздавался короткий вскрик. Ближе к рассвету в коридорах стали слышаться мужские шаги. Измученные, растерзанные, мы боялись переговариваться даже шепотом.

Утром женщины, свернувшись в клубок, спали. Однако вскоре стали одновременно просыпаться, подтягиваясь, зевая и что-то неразборчиво бормоча.

Пришел надзиратель и велел построиться в шеренги. Пересчитал всех, проверил и вывел из камеры. Коридоры были пустыми. Во дворе женщины сразу оккупировали сортир. Польки смогли на краткие мгновения приблизиться друг к другу. Подумать только, еще совсем недавно гордые своим решением, готовые идти на жертвы, сейчас мы были раздавлены, унижены и ощущали собственное бессилие. Наверное, придется сдаться. Принять гражданство.

Оправка была закончена, надзиратель водворил нас в камеру. И вдруг сказал, что польки должны будут пойти к врачу. После завтрака — корки хлеба и кружки горького кофе — нас отконвоировали в медпункт. По одной мы входили в чистую выбеленную комнату, которая резко контрастировала с мраком и вонью нашей камеры. Меня поначалу просто ослепили белизна стен, муслиновая занавеска на окне, за которым светило солнце и было видно небо, цветы на подоконнике…

Врачиха, пожилая худенькая женщина с мелкими чертами будто припорошенного пеплом лица, быстро осмотрев меня, неожиданно спросила шепотом, не говорю ли я по-французски. Не дожидаясь ответа, она с улыбкой, явно обращенной в прошлое, произнесла несколько слов на этом языке. Не помню, что именно было сказано, но по сей день вижу перед собой ее, быстро говорящую что-то на языке свободного мира, который на миг перенес ее в молодые годы. Она несмело улыбнулась мне, дотрагиваясь до сломанного ребра, и мы сразу стали тайными союзниками, которые могут доверять друг другу.

На обратном пути в камеру одна из наших подруг сказала надзирателю, что мы хотим встретиться с начальником тюрьмы. Он не выразил никакого удивления и отвел нас к его кабинету. Там уже собралась целая группа поляков, мужчин и женщин. Все они стояли с опущенными головами, с ужасными следами побоев, окровавленные, в вонючих лохмотьях и сгнившей обуви. Молча по одному входили в кабинет, хозяином которого был… мой давешний знакомец. Когда очередь дошла до меня, он взглянул на меня и, выписывая советский паспорт, сказал тихим голосом: «Вот видите, гражданка, я был прав».

Когда я вышла на улицу, там уже собралось довольно много наших. Ждали остальных. Оглядывали себя и друг друга с жалостью и отчаянием. Женщины настолько изменились, что некоторые мужчины смотрели на них со слезами на глазах.

Наконец подошли все. Еле держась на страшно болевших ногах, в чужих лохмотьях и обуви, непригодной для ходьбы, ни на что не надеясь, мы двинулись в обратную дорогу, чувствуя себя нищими бродягами. Советские граждане!

Моего мужа среди нас не было. Узнала от людей, которых забрали вместе с ним, что сразу по прибытии в Алма-Ату его изолировали от других арестантов как зачинщика польского бунта.

В Или нашла Анджея у знакомых поляков. Он ни о чем не спрашивал. И так все было понятно. Нужно было возвращаться к жизни, к существованию без Александра.

Нашим поселковым милиционером был молодой приятный казах. Он испытывал симпатию и жалость к полякам, хотя из соображений безопасности пытался это скрывать. Я обратилась к нему с просьбой выяснить у своих алма-атинских коллег, разумеется за вознаграждение, где находится Александр Ват. Через несколько дней этот милиционер появился у меня поздним вечером и сообщил, что пока мой муж находится в Алма-Ате, во Втором отделении, но скоро его переправят в Третье. Казах пообещал сообщить, когда это произойдет.

Третье отделение! Я решила поехать в Алма-Ату и добиться свидания с мужем. Не откладывая, отправилась туда на следующий день. Прежде всего нужно было получить аудиенцию у Омархаджева, который вел это дело. Он принял меня на удивление быстро. Уже через три дня я сидела в его огромном кабинете, где на стене висел портрет Сталина. Жестом он указал мне на стул, а сам стал молча прохаживаться по комнате. Омархаджев был крупным мужчиной с раскосыми глазами на смуглом лице и выглядел довольно импозантно. Во время паспортизации в Или он играл с поляками как кот с мышью. Он то грубо нападал на не желающих принимать советское гражданство, то вдруг смягчался и говорил доброжелательно, будто сочувствуя своим жертвам. Остановившись передо мной, Омархаджев начал говорить: «Такой высокообразованный интеллигентный человек… Поэт… Писатель… Он мог бы стать у нас профессором, преподавать в Московском университете. Мог бы жить как культурный человек, а не в нищете, в Или. Почему он упрямится? Почему так настраивает остальных? Он еще не знает, что помочь ему сейчас некому. Польское посольство в Куйбышеве закрыто. А те, кто противится получению советского паспорта, получают два года лагерей. Кстати, там уже находятся кое-какие должностные лица из алма-атинского представительства. Пусть перестанет сопротивляться, получит паспорт и тем самым выполнит пожелания советской власти и Союза польских патриотов». Таким образом Омархаджев давал мне понять, что я должна сказать мужу, когда увижу его. Он ждал ответа. Разумеется, я согласилась передать все Александру, чтобы получить свидание с ним. Тут он добавил: «Жаль вашего мужа. Лагерь погубит его». Затем велел прийти через неделю и обратиться в окошко на первом этаже — там скажут, где находится мой муж, и выдадут пропуск. На этом аудиенция была окончена.

Илийский милиционер не забыл о данном мне обещании. Он не терял контакта с алма-атинскими коллегами и на третий день после моего визита к Омархаджеву сообщил, что через две недели Александра должны перевезти из Второго в Третье отделение. Я решила в этот день поехать в Алма-Ату и с утра уже быть возле Второго отделения. Может получится хоть издали увидеть мужа. Так и сделала.

Тюремные ворота, около которых я стояла, были сколочены из заостренных досок, перехваченных колючей проволокой. Через довольно большие щели, проделанные, видимо, кем-то, кто вроде меня хотел увидеть близкого человека, неплохо просматривался тюремный двор. Стоять пришлось долго. Но вот во двор привели арестантов, приказали им присесть, и началась перекличка по списку. Вдруг не очень далеко от себя я увидела Александра. Как и остальные узники, он был наголо обрит, что произвело на меня какое-то странное впечатление. Муж еще больше похудел и побледнел. Глаза казались совсем огромными. Он сидел на корточках, задумчиво глядя перед собой. (Уже гораздо позже, после своего освобождения, он рассказал мне, что во Втором отделении суеверные казахи, исполнявшие функции тюремных надзирателей, боялись этого выражения его лица. А один даже спросил, не колдун ли он. И умолял не распространять свои чары на надзирателей, так как они ни в чем не виноваты.) Вскоре арестантов выстроили в шеренги и открыли ворота. Под конвоем они начали выходить на улицу. Александр сразу увидел меня и улыбнулся. Он хотел приободрить меня, придать отваги. Знал от сокамерников подробности того, что происходило в Третьем отделении, об избиении поляков. Я старалась приблизиться к нему и передать пакетик с едой, но конвоиры отгоняли меня, угрожая арестом. Пришлось бежать в некотором отдалении, боясь потерять его из виду. Так и проводила мужа до самых ворот Третьего отделения.

Спустя два дня я стояла у окошка в здании НКВД. Мне выдали пропуск на обещанное Омархаджевым свидание, но оно должно было состояться только через пять дней. Еще пять дней… Но раз не выпустили, значит, паспорт он не взял.

Накануне назначенного дня я сидела в ночном поезде в Алма-Ату. Вагоны, как всегда, были переполнены. Стояла дикая духота. Ранним утром поезд прибыл на станцию назначения. До встречи с мужем оставалось много времени, и, чтобы заполнить его, я прогуливалась по прекрасному городу. Дошла до хорошо знакомого уютного, обвитого плющом домика с прикрытыми из-за солнца окнами, с широким крыльцом, на которое так трудно было ступать зимой из-за его скользкой и шаткой поверхности. Здесь мы прожили несколько месяцев (пока Александр работал в польском представительстве) у милейшей Холмогоровой, которая все ждала возвращения своего мужа из лагеря. Я хотела, но не могла навестить бывшую хозяйку, боясь навлечь на нее неприятности из-за нашего нынешнего положения.

Время свидания приближалось. Я пустилась в обратную дорогу и вскоре уже была около тюремных ворот. Меня впустили, проверили передачу с продуктами и провели в узенькую галерею, где стоял выкрашенный желтой краской стол и два деревянных стула. Эта галерея выходила в коридор тюрьмы, по левую сторону находилась комната надзирателей, дверь которой была открыта. Появился один из тюремщиков и приказал мне сесть. Минут через пятнадцать привели Александра. Нам позволили подойти друг к другу. Муж крепко обнял меня и тихо произнес: «Не расстраивайся. Ничего плохого здесь со мной не происходит. Только держи это в секрете». Тюремщик велел нам сесть. Мы смотрели друг на друга, отдавая себе отчет в том, каким коротким будет этот миг счастья и что никто не знает, каким окажется завтрашний день.

Муж окончательно истощал, кожа лица стала морщинистой, но следов насилия на нем я не обнаружила. Он излучал спокойствие, доброту и сочувствие. Не мог мне больше ничего рассказать, так как надзиратель подошел поближе и стал подслушивать. Александр сказал, что Омархаджев регулярно его навещает, но при этом не позволяет себе с ним никакой грубости. Только, внимательно всматриваясь в лицо арестанта, спрашивает, не готов ли он уже принять гражданство. И каждый раз сообщает о все более страшных наказаниях за отказ.

Я подробно описала Вату свой визит к Омархаджеву. Слово в слово передала его речь. Но не стала задавать мужу никаких вопросов. Не просила сообщить о его решении. Позднее, выйдя из тюрьмы, Александр признался, что воспринял мое тогдашнее поведение — то, что предоставила ему полную свободу действий и ни на чем не настаивала, — как проявление настоящей любви к нему. Это поддерживало его силы в мрачных арестантских бараках.

Кроме того, я тогда пересказала ему письмо от Стефана Гацкого[30], которое получила накануне его отъезда из разгромленного посольства в Куйбышеве. Он писал: «Держись. Мы сделали все возможное, чтобы тебя вызволить. Даже обращались в Янгиюль[31], но там нашей просьбой, как всегда, пренебрегли». Своим письмом Стефан хотел приободрить Вата, хотя и безуспешно. Однако Александр выслушал это с чувством облегчения.

После возвращения поляков в Или жизнь их никоим образом не изменилась — нужда, болезни, голод. О муже моем ничего больше узнать не удавалось. Только то, что он продолжал сидеть в Третьем отделении. Я несколько раз пробовала получить свидание с ним, но Омархаджев вообще перестал меня принимать, не хотел даже разговаривать. Так продолжалось еще три месяца. И вот однажды вечером на пороге нашей хижины появился Александр. С большой бородой, отросшие волосы стали совсем седыми, цвет кожи приобрел землистый оттенок, какой бывает у заключенных. От него по-прежнему исходило спокойствие. И весь он светился радостью, оказавшись вновь с семьей. Муж так и не взял советский паспорт! И уже с порога показал нам возвращенное ему старое удостоверение личности.

Муж рассказал мне, что еще во львовской тюрьме ему как-то приснился кошмар, будто его выследили, схватили и упрятали в пыточную тюрьму. Когда он проснулся, то с трудом пришел в себя от страха. Примерно такое же ощущение ужаса он испытал, переступив порог Третьего отделения. Он догадывался, что его здесь ждет, знал, как беспощадно избивают поляков, отказавшихся от советского паспорта. Оказавшись в камере, он сразу определил своих будущих палачей, которые лениво отделились от зарешеченного окна. Камера находилась в подземелье. В ее полумраке Александр смотрел на трех приближающихся к нему полуголых гигантов. Я уже говорила, что муж в то время выглядел довольно необычно — обритый, истощенный, с горящим взглядом бунтовщика. Но дело было не только во внешности. Он производил впечатление самодостаточного, не изменившего себе человека. Александра не покидало ощущение духовной свободы. Зная, что сейчас должно произойти, он, по его собственному выражению, чувствовал себя одновременно «стрелой и целью». Переступая порог камеры, Ват обратился к Богу, прося Его благословить и стрелу, и цель.

Валентин, так звали старосту камеры, стоял перед ним в некоем отдалении. Это был очень рослый, сильный и по-своему красивый мужчина. Он наблюдал за Александром в ленивой позе хищника, уверенного, что жертва от него никуда не денется. Вдруг в тишине раздался голос Вата, который ему самому показался незнакомым. Когда он строго спросил, верят ли они в Бога, то прежде всего сам удивился такому неожиданному и странно прозвучавшему здесь вопросу. Сокамерники тоже были поражены. А Валентин стал грубо выяснять, зачем он это спрашивает. Александр же решительно и твердо произнес: «Я знаю, что вы должны меня жестоко избить. Знаю, что собираетесь бить долго, пока не соглашусь принять советское гражданство. Так вот, если вы верите в Бога, то сделайте так, чтобы я долго не мучился. Прикончите меня побыстрее, ибо все равно я никогда не возьму советский паспорт».

Как объяснить, что произошло после этих слов… В притихнувшей было камере все вдруг начали говорить разом. Потом отвели старосту в сторону и стали ждать его решения. А он все молчал, глядел на Александра, и казалось, что этот тюремный силач начинает потихоньку приходить в себя после внезапного погружения в какую-то далекую собственную реальность или в давно забытый сон. Потом, встряхнувшись и грубо покрикивая на окруживших его людей, он расшвырял в разные стороны сокамерников, занял свое место у окна и сказал: «Если хоть один волос упадет с головы этого человека, будете иметь дело со мной. Понятно?»

Какая волна воспоминаний нахлынула на Валентина вместе с речью Вата? Какой именно смысл вложил он в эти неожиданные здесь слова? Против чего так взбунтовался наш богатырь, что в бунте этом примкнул к Александру?

Ват сел на указанное ему место возле Валентина и его сотоварищей. Остальные заключенные, двадцать подростков, разошлись по своим местам у стен. Среди арестантов преобладали мелкие воришки и хулиганы с самой заурядной внешностью. Преимущественно воспитанники детдомов. На лицах некоторых явственно проступали характерные признаки сифилиса. Позже оказалось, что один из заключенных был сыном вице-главы горкома, а второй — единственным отпрыском секретаря райкома партии.

Валентин выглядел очень возбужденным. Едва Александр занял свое место, как его защитник заговорил громким, прерывающимся от ярости голосом. «Советский паспорт! — буквально выкрикнул он, задыхаясь. — Советский паспорт — это мы. Это кошмар Третьего отделения. Это тюрьмы и лагеря. Это вечный страх! Страх и террор — это советский паспорт. Это из ненависти к ним, к их уничтожающим все живое железным лапам, которые душат нас, рождается в наших душах желание убивать». Продолжая говорить, он вскочил и начал метаться по камере. Приблизившись к двери, Валентин стукнул по ней кулаком, прокричав в бешенстве: «Давай, давай, беги! В тюрьме мы свободнее, чем на воле. Здесь нам все можно. Хотим — кричим, проклинаем власть и отца народов. Ведь терять-то уж нечего».

С тех пор Валентин жил только мыслью о побеге. Он постоянно говорил об этом и строил планы. Все время, пока Александр находился там, упрямо возвращался к этой не дающей ему покоя мысли. Он рассказывал Вату, как однажды, убегая из лагеря, половину ночи провел в холодной проруби, прячась между кусками льда. Как погибал от голода, скрываясь в лесах, горах и степях. И каждое воспоминание он заканчивал тем, что твердо решил бежать снова.

Откровения Валентина побудили и остальных облегчить душу. Каждый произнес свой кипящий ненавистью монолог. Всем хотелось рассказать о своей нелегкой жизни. И часто судьбы этих людей печально походили одна на другую.

Александр слушал их с огромным вниманием. Арестанты, видя это и ощущая сострадание, которое отражалось на его лице, продолжали свои исповеди, пока не иссякали силы. А потом, едва переведя дыхание, просили Вата рассказать им о том свободном мире, к которому он раньше принадлежал.

Муж был прекрасным рассказчиком. Он постарался (хотя бы словесно) вывести этих переполненных ненавистью людей в другое, более светлое и широкое пространство. До глубокой ночи он рассказывал им разные увлекательные истории, пересказывал книжки, фильмы, читал по памяти стихи. По словам Вата, особый интерес вызвал роман «Красное и черное». Он ежедневно должен был пересказывать главы из него. Огромным спросом пользовался и О’Генри (в свое время Александр перевел на польский около пятидесяти его новелл). Герои американского писателя заставляли заключенных улыбаться, от чего они уже давно отучились.

Неожиданно оказалось, что и Валентин, чьей «специальностью» было нападение на товарные поезда («мокрых» дел, по его заверению, он чурался), и его «коллеги по профессии» тоже кое-что читали. Например, Горького, Толстого, Достоевского. Знали наизусть стихи Пушкина. А вечерами пели на чувственную мелодию «Письмо к матери» Есенина. Кстати, по возвращении из тюрьмы Александр научил этой песне и меня. Но с первой же минуты после того, как между ним и сокамерниками установились дружелюбные отношения, Александр понимал, что возникла небезопасная ситуация. Необходимо было инсценировать избиение, иначе его могли перевести в другую камеру. Валентин быстро сообразил, в чем дело, и вместе с другими арестантами, якобы нагоняя страх на новенького, начал вопить так, что сотрясались стены тюрьмы. «Поляк, бери парашу», — кричал он. И мой муж, согнувшись, опустив голову, создавая впечатление крайней изможденности и непосильных страданий, выносил эту бочку вместе с еще одним узником. Однажды вечером в тюрьме появился Омархаджев и внимательно оглядел мужа. Как видно, он искал на нем следы тяжелых побоев. И, разумеется, задал ему все тот же вопрос.

Омархаджев приходил по крайней мере трижды в неделю. И Александру казалось, что от раза к разу поведение этого человека как-то меняется. Понятно, что вид его всегда оставался угрожающим, напряженным. Чувствовалась жгучая ненависть к стоящему на своем арестанту. В то же время Омархаджеву было любопытно, почему этот поляк предпочитает гибель обещанным благам существования. (Мы с мужем потом долго не могли понять, почему же тогда сразу не последовала отправка в лагерь? Почему не расправились с ним каким-то иным способом? Может быть, находящиеся в Москве польские писатели, которые сотрудничали с Союзом польских патриотов, повлияли без ведома самого Вата на исход дела? Например, Важик. Он вместе с Вандой Василевской как раз проводил радиобеседы в Саратове. А может быть, определенную роль в этом случае сыграла легенда о «Литературном ежемесячнике»?)

Прошли уже три месяца заключения, когда вновь появившийся в тюрьме Омархаджев сказал Александру, что отправка в лагерь неминуема и что скорее всего это произойдет утром следующего дня. Вернувшись в камеру, Ват рассказал все Валентину. Предстояло провести последнюю ночь в этой камере. Валентин взял на всякий случай наш илийский адрес. Его решение о побеге оставалось незыблемым, как и уверенность в том, что все получится. Он предложил навестить меня, когда окажется на воле, и рассказать о судьбе Александра.

На следующий день Вата вызвали «с вещами». Он попрощался с Валентином и остальными обитателями камеры. В кабинете начальника тюрьмы попросил разрешения написать несколько слов жене. Начальник посмотрел на Вата с еле скрываемой усмешкой. И, подавая ему на подпись какую-то бумажку, спросил: «Зачем писать? Скоро вы жену увидите». И тут же вернул Александру его польский паспорт.

* * *

Постепенно наша жизнь вошла в норму. А нормой нашей жизни была череда голодных серых дней без всякой надежды на изменения к лучшему. И вдруг к нам домой нагрянул… Валентин.

Помню, Александр сидел тогда на нашей койке и что-то записывал огрызком карандаша в разлинованную школьную тетрадку. Кто-то тихо постучал в дверь. Я открыла и увидела перед собой очень высокого человека с красиво посаженной крупной головой и выразительным мужественным лицом. Спокойным голосом он спросил, здесь ли живет Александр Ват. Ссутулившись, чтобы пройти через низкие двери, он встал у порога и, увидев Александра, радостно вскрикнул. Ошеломленный, словно выхваченный из какого-то сна, Ват секунду смотрел будто сквозь него, а потом, сорвавшись с места, обнял и поцеловал гостя, восклицая: «Это Валентин! Валентин!» Я сразу подбежала к этому богатырю и с чувством колоссальной благодарности стала пожимать его руку. Анджей стоял в стороне и как зачарованный во все глаза смотрел на гостя. Он впервые в жизни видел настоящего бандита, каторжника.

Валентин выглядел очень элегантно. Он был в темно-синем костюме и черных, до блеска начищенных ботинках. На лацкане пиджака поблескивал какой-то воинский знак отличия. Александр смотрел на него, не скрывая изумления.

Когда улеглись первые волнения, Валентин прошелся по нашей лачуге, запер дверь на крючок и спросил, живем ли мы здесь одни и не ждем ли кого-нибудь. Он сказал, что проходя через торговые ряды, разговорился с местными жителями и выяснил у них, где именно мы находимся. Им же он поведал, что идет с фронта, где получил ранение, и направляется к своей родне, а по дороге решил проведать Александра, с которым познакомился в Алма-Ате, когда работал шофером в польском представительстве.

Убедившись, что мы действительно ему рады и что у нас он в полной безопасности, Валентин начал разбинтовывать свои руки. Бинты эти оказались необычайно длинными. Вскоре из них стали вываливаться банкноты, причем в огромных количествах. Мы молча смотрели на все это, пораженные происходящим. А наш гость самым спокойным образом обратился к Анджею: «Ну-ка, паренек, собери эти деньги и сложи поаккуратнее».

Утомленные волнением и еще не пришедшие в себя после этого представления, мы присели на кровать и уставились на освобожденные от бинтов здоровенные ручищи Валентина. «На, хозяйка, — сказал он, вручая мне часть денег. — Иди и купи все, что приглянется. Мы же голодные». Потом он быстро стянул с себя новые ботинки, которые были ему малы и натирали ноги. (Обувь покупала «его женщина».) Потом, спокойный, в хорошем настроении, он уселся рядом с Александром и начал рассказывать.

Приготовления к побегу заняли несколько недель. Все должно было быть хорошо продумано и организовано. В назначенный день во время вечерней прогулки он с помощью своих сокамерников перемахнул через трехметровый деревянный забор с криком «хватай злодея», дезориентировав таким образом многочисленных охранников. Валентин досконально изучил место расположения тюрьмы и ее окрестности. Он бежал в заранее выбранном для себя направлении. Дозорные вызвали подмогу и начали погоню. Правда, перед этим им пришлось развести по камерам остальных заключенных, что дало беглецу небольшой выигрыш во времени. Он бежал, пока не достиг ближайшего леса.

Стало темнеть, что тоже было ему на руку. Он слышал погоню, крики, стрельбу, лай собак и продолжал бежать. Ему удалось скрыться в гуще леса, и вскоре он вышел к железнодорожному пути, и словно по волшебству перед ним медленно, словно заколдованный, проходил товарный поезд. Валентин вскочил в него, проехал несколько десятков километров, спрыгнул в каком-то перелеске и потом несколько дней и ночей снова укрывался в лесу. Питался он взятой с собой краюхой хлеба и лесными ягодами.

О побегах Валентина из тюрем и лагерей я уже слышала раньше от Александра, которому тот рассказывал о своем прошлом. Валентин убегал много раз и успешно выбирался из очень трудных ситуаций. Собственно говоря, побег из алма-атинской пересыльной тюрьмы был для него забавой по сравнению с остальными. Обычным людям трудно себе представить, как это все можно было выдержать. Тем не менее он был человеком очень сильным, и ему часто удавалось выбраться на волю, хотя подлинно свободным во всех смыслах слова он считал себя, как и говорил, только в тюрьме.

В этот раз ему тоже повезло. В одну из ночей Валентин почувствовал, что его уже перестали искать. Он покинул свое убежище и стал пробираться на окраину Алма-Аты, где жила «его женщина». Нужно сказать, что на необъятных просторах Советской страны у всех заключенных из криминального мира были «свои женщины» неподалеку от мест отсидки. У них беглецы чувствовали себя в полной безопасности. Здесь они отдыхали и строили планы новых «приключений». Женщина купила Валентину новую одежду, обувь и знак воинского отличия. Она же достала ему бинты, в которых были спрятаны ассигнации. Однако злоупотреблять ситуацией не стоило. И Валентин решил предпринять определенные шаги, чтобы обзавестись средствами для реализации своих дальнейших намерений.

Женщина и ее приятель раздобыли нужную информацию. И однажды ночью он, отдохнувший, сытый и хорошо одетый, проник через окно на первый этаж дома, где жил высокопоставленный энкавэдэшник. Как рассказал Валентин, чиновники НКВД такого ранга всегда имели при себе большие деньги. Было лето. Наш приятель, предварительно изучивший расположение комнат в квартире, хорошо там ориентировался. Чиновник спал очень крепко. Его семья была на даче. Так что обошлось без «мокрухи», которую Валентин не любил и к которой прибегал (по его словам) только в крайних случаях. Он забрал все деньги и золотой портсигар. Но главным поводом для почти детской радости нашего героя стало то, что ему удалось стащить партбилет чиновника. Ведь за это энкавэдэшнику светили серьезные неприятности вплоть до исключения из партии.

Сейчас Валентин спешил добраться до Семипалатинска, где жила его сестра с мужем, который тоже работал в НКВД, но тем не менее уже не раз помогал родственнику, фабрикуя для него новые документы. Наш знакомец очень тепло относился к этой семье. О сестре он говорил с нежностью и волнением, с нетерпением ждал встречи с ней. Фальшивые же документы нужны были ему для того, чтобы пойти на фронт. Он хотел там при первой же возможности сдаться немцам, чтобы потом добраться до Польши, где собирался начать новую жизнь честного человека. Правда, возможно, и там придется для начала взломать чью-нибудь квартиру, потому что иначе где взять деньги для открытия ресторана, чтобы начать честную жизнь?..

Мы без колебаний дали ему адрес сестры Александра в Варшаве, так как были абсолютно уверены, что ей ничего не грозит. У этого человека был собственный моральный кодекс.

Тут Валентин прервал свой рассказ, вновь почувствовав, что очень хочет есть, и попросил меня сходить на рынок за продуктами.

Я пошла, взяв с собой Анджея. Помню, что даже великолепная перспектива как следует утолить голод не притупила моей бдительности. На рынке можно было купить куски жирной баранины, кукурузу, муку, яйца и черный глинистый хлеб. Все это стоило очень дорого. И мы никогда раньше не позволяли себе такой роскоши. Я начала обходить торговые ряды, покупая у каждого понемножку и стараясь при этом, чтобы никто из продавцов не заметил, что то же самое я приобретаю и у других. Сердце колотилось от беспокойства и радости в предвкушении плотного обеда. По дороге домой я все время обдумывала «меню». Не будучи хорошей кулинаркой, я тревожилась, не зная, удастся ли мне приготовить вкусную еду.

Когда мы вернулись, Валентин и Александр все еще сидели на кровати и оживленно беседовали. Я занялась хозяйством. Приготовила прекрасный суп из баранины с чесноком и затиркой из муки. Дома мы были одни. Наши хозяева в это время суток работали на кукурузных полях.

После обеда мы пили настоящий чай с сахаром и хлебом, на который намазывали бараний жир, посыпая его солью. Мы все были сыты и пребывали в хорошем настроении. Валентин все время интересовался подробностями варшавской жизни, считая Варшаву местом, где он в будущем обретет свободу. Потом он захотел выйти из дому и пройтись по поселку, чтобы точно определить, как лучше отсюда выбираться. Мы остались и впервые за долгое время смогли насладиться сытостью и покоем. Нас даже стало клонить в сон. В то же время мы размышляли об этом необычном человеке, чья судьба неожиданно пересеклась с нашими судьбами.

Вскоре Александр стал тревожиться, что Валентин так долго не возвращается, и послал меня на разведку. Я нашла его на самом краю поселка. Он лежал на земле в тени какого-то хилого кустарника. Подложив руки под голову, он спал со спокойным выражением лица. Однако в тот миг, когда я приблизилась к нему, он сразу вскочил и был готов к бегству. Увидев меня, Валентин улыбнулся и успокоенно произнес: «Так хорошо спится под открытым небом». Он стряхнул пыль со своего нового костюма, и мы вместе пошли домой.

Вечерело. Поселок пока выглядел безлюдным, но уже скоро народ должен был вернуться с работы. Валентин предложил посидеть немного на воздухе. Мы уселись возле нашей хижины на горячей земле под стогом сена. Было тихо. Только в отдалении слышались звуки, которые издавал осел. Небо розовело, а летний ветерок поднимал облачка пыли. Появились наши хозяева и, вежливо поздоровавшись, прошли к себе. В наступающих сумерках мы вдруг ощутили, какой хрупкой была судьба Валентина, его свобода. То же самое мы подумали и о самих себе. Приближалась минута расставания. Нас страшили бездна времени и бесконечность пространства, которые вот-вот должны были поглотить его. Не знали, где и когда произойдет очередной поворот в его судьбе и каким именно он будет… Мы все стояли в полном молчании. Валентин к чему-то прислушивался. Надо напомнить, что через Или проходила железнодорожная магистраль, связывающая Новосибирск с Ташкентом, так называемый Турксиб. Вдруг гость резко сорвался с места. Еще не отдавая себе отчета в том, что произошло, мы увидели, как он рывками пробирается в сторону железнодорожного полотна. Тут послышался звук приближающегося товарного состава. Небо уже становилось темно-синим, на нем начали появляться первые звезды. Внезапно мы увидели Валентина. Он стоял, выпрямившись во весь рост, на платформе товарняка, вызывающе огромный, свободный, и огоньком зажженной папиросы чертил для нас на фоне неба знаки прощания. Мы стояли неподвижно до тех пор, пока он не скрылся из виду. Больше мы никогда его не видели.

Валентин не подозревал, с чем он может столкнуться в плену у немцев. В его представлении немцы были просто той силой, которая могла избавить людей от железных лап советской власти. Кстати, именно поэтому на первом этапе войны энкавэдэшники всегда шли за армией. Не только у Валентина были иллюзии насчет «освободителей». Позднее, когда немцы уже стали вершить свои злодеяния на захваченных землях, пришло осознание истины и начались грандиозные сражения.

* * *

Возвращаясь к эпопее паспортизации, я задалась вопросом — а зачем, собственно, заключенные соглашались так терзать поляков? Каков был их интерес? Ответ пришел сам собой. Известно, как протекала жизнь арестантов. Голод, монотонность, абсолютная безнадежность. Можно представить, что несчастным предлагали за это по пачке папирос или дополнительный паек хлеба, а может, немного продлить время прогулки. Не исключено, что в случае, если узники «убедят», им было обещано на месяц скостить срок. Возможно, что все эти посулы покажутся смешными свободным людям, но там, в алма-атинской тюрьме, это будоражило воображение и приравнивалось к выигрышу в лотерее. Били нас и для того, чтобы заполучить нашу одежду. Тогда мы еще донашивали вещи из фонда американской помощи. Для заключенных и это тоже было высокой платой за причиненные нам увечья. А кроме того, избиения поляков вносили некоторое разнообразие в серую монотонность их дней. Нужно сказать, что НКВД рассчитал все очень логично и хитро. Результат — успех бесчеловечной акции. Ведь после того ночного буйства палачей почти все мы вышли советскими гражданами. А если бы кого-то забили насмерть, то это, как водится, объяснили бы сердечным приступом.

Еще один вопрос, который задаю себе, — почему так важно было обратить нас в советское гражданство, если люди, взявшие советский паспорт, смогли потом первыми вернуться в Польшу? Наша семья покинула Советы одной из последних. Впрочем, трудно сказать, когда выехали последние. Ведь некоторых не выпускали очень долго. Были случаи, когда о здравствующих поляках, остававшихся на территории Советов, сообщали, что они уже умерли.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Знаменитый автор-криминалист Курт Ауст – датчанин, ныне живущий в Норвегии и пишущий по-норвежски, с...
Продолжение книги «Косморазведчик. Атака».«На данный момент наибольшего успеха добилась группа Стран...
Адвокат Евгений Крючков в ужасе: только сейчас он понял, что три года назад способствовал оправданию...
Ларри Кинг. О недавних трагических событиях сказано больше, чем о сотворении мира. Однако о самом ви...
Новогодний праздник любят все: и взрослые, и дети. А у одноклассников Андрея и Иры появился еще один...
Самая потрясающая и самая возмутительная книга Дмитрия Стародубцева в авторском стиле «парадоксально...