Он снова здесь Вермеш Тимур
– Ну вы и затейник, – отозвался Зензенбринк в наилучшем расположении духа. Мне послышался на заднем плане звон бокалов. – Вы поаккуратнее, а то вас однажды кто-нибудь воспримет всерьез!
И он повесил трубку.
Этот момент прояснился. Зензенбринк явно в дело не вмешивался. Одобрение шло из самого народа. Конечно, еще могло оказаться, что Зензенбринк – законченный лжец и очковтиратель. Сомнения оставались – это самое неприятное в работе с людьми, которых ты не выбирал лично. Впрочем, в подобных вопросах он, по-моему, заслуживал доверия. Итак, я занялся производством требуемого дополнительного материала.
Как обычно, когда людям выпадают творческие задания не по плечу, им в голову приходят самые сомнительные идеи. Мне, видите ли, предлагалось сниматься в сумасбродных репортажах вроде “Фюрер посещает сберкассу” или “Фюрер в бассейне”. Я с ходу отклонил эту абсолютную чушь. Спортивные занятия политика совершенно излишни для населения. Сразу же после прихода к власти я прекратил всякую деятельность подобного рода. Футболист, танцор – они это умеют, и люди ежедневно видят, как те в совершенстве выполняют свою работу, это можно назвать даже искусством. Например, в легкой атлетике совершенный бросок копья – это же превосходное зрелище. А теперь представьте себе, что выходит кто-то вроде Геринга или матроны-канцлерши, которые, кстати, по комплекции похожи как две капли воды. И кому захочется такое видеть? Никакой красоты в этом не будет.
Разумеется, кто-то возразит, мол, канцлерша должна предстать перед народом в динамичном виде, и пусть, мол, демонстрирует не конный спорт с препятствиями или ритмическую спортивную гимнастику, но что-то безобидное, к примеру гольф, – поступит предложение из консервативных англофильских кругов. Но кто однажды видел хорошего игрока в гольф, тому вряд ли захочется глядеть на топтание бесформенной перепелки. А что подумают другие государственные мужи? До обеда она напряженно вдумывается во взаимосвязи экономической политики, а после обеда неуклюже колотит клюшкой по газону. А в купальном костюме – это вообще самый чудовищный вздор. Муссолини невозможно было отговорить. А в последнее время подобное устраивает этот сомнительный русский руководитель государства, мужчина интересный, ничего не скажешь, и все же он для меня пустое место. Как только политик снимает рубашку, его политике конец. Он просто-напросто этим говорит: “Смотрите, уважаемые соотечественники, я сделал потрясающее открытие – без рубашки моя политика становится лучше”.
Что за бессмысленное высказывание?
Я, впрочем, читал, что не так давно даже некий немецкий военный министр сфотографировался в бассейне рядом с особой женского пола. Когда армия была на поле боя или незадолго до того. При мне человек бы ни дня больше не остался на посту. Тут не потребовалось бы заявление об отставке, кладешь ему пистолет на письменный стол, пуля внутри, и уходишь из кабинета, и если у негодяя осталась хоть капля порядочности, он поймет, что делать. А если нет, то на следующее утро пулю найдут у него в голове, а голову – лицом вниз в лягушатнике. И тогда вся остальная страна вновь поймет, что случается с тем, кто нападает на армию в плавках и со спины.
Нет, развлечения в бассейне мной, разумеется, даже не обсуждались.
– Если это вам не подходит, то что вы хотите делать?
Вопрос задал мне Ульф Броннер, помощник режиссера, лет 35, на удивление плохо одет. Не так убого, как операторы, которые – как я знаю по моей теперешней работе – самые убого одетые профессионалы на свете, уступающие разве что фотожурналистам. Не знаю уж почему, но по своему опыту могу судить, что фотожурналисты подбирают те лохмотья, которые сваливаются с телеоператоров. Причина, очевидно, вот в чем: им кажется, раз камера у них в руках, то их самих как будто никто не видит. А я вот, заметив чью-то неудачную фотографию в журнале, когда человек, например, кривится в камеру, часто думаю: кто знает, как в тот момент выглядел очередной такой фотограф. Режиссер-помощник Броннер был одет лучше, но ненамного.
– Я займусь сегодняшней политикой, – ответил я ему, – и, разумеется, вопросами за ее пределами.
– Ну, не знаю, чего тут смешного, – пробурчал Броннер. – Политика – всегда гадость. Но пожалуйста, это ж не моя передача.
За годы я научился: фанатичная вера в общее дело нужна не всегда. В некоторых вещах она даже мешает. Я встречал режиссеров, которые от большой любви к искусству не способны были снять понятное кино. Так что безразличие Броннера было даже на пользу, ибо освободило мне руки, когда я задумал обличить жалкие достижения демократически избранных политических представителей. Поскольку все надо по возможности упрощать, я выбрал близлежащую – в буквальном смысле слова – тему. Для начала я встал утром на улице перед детским садом неподалеку от той своеобразной школы, мимо которой теперь часто проходил. Уже не раз я наблюдал безответственное поведение автоводителей, мчавшихся на высокой скорости и без всяких угрызений совести подвергавших риску жизнь и здоровье наших детей. В коротком начальном обращении я резко выступил против лихачества, потом мы засняли несколько безрассудных губителей юношества, чтобы использовать этот материал для дальнейшего монтажа. Затем я беседовал с матерями, проходившими тут в большом числе. Реакция была удивительна. Почти все спрашивали:
– Это скрытая камера?
На что я отвечал:
– Да нет же, уважаемая госпожа. Камера вот здесь, видите? – И указывал на аппарат для записи и на съемочных товарищей.
Я разъяснял все снисходительно и терпеливо, потому что техническая понятливость у женщин – это дело особенное. Когда все прояснялось, я задавал даме вопрос, часто ли она бывает в данной местности.
– Тогда вы, наверное, уже обращали внимание на этих водителей?
– Да-а-а… – ответила очередная женщина. – А что?
– Согласитесь ли вы, что, учитывая поведение многочисленных водителей, приходится опасаться за детей, которые тут играют?
– Э-э-э, ну как бы да, но… А к чему вы клоните?
– Говорите спокойно о своих опасениях, госпожа фольксгеноссе!
– Стоп! Я вам не фольксгеноссе! Но раз уж вы об этом заговорили… Да, я порой злюсь, когда хожу тут с детьми….
– И почему же свободно избранное правительство не введет более жесткие штрафы против таких лихачей?
– Не знаю…
– Мы это изменим! Ради Германии. Вы и я! Какие штрафы вы бы потребовали?
– Какие штрафы я требую?
– Считаете ли вы, что существующих штрафов хватает?
– Я точно и не знаю…
– Или их взимают без надлежащей строгости?
– Нет-нет, я, пожалуй, этого не хочу.
– Как же так? А дети?
– Да… все и так в порядке. Так, как есть. Я со всем согласна!
Это случалось часто. Складывалось впечатление, будто в этом якобы свободном режиме царила атмосфера страха. Невинная простая женщина из народа не решалась открыто говорить в моем присутствии, когда я подходил к ней в скромной форме солдата. Я был потрясен. Таковы были три четверти всех случаев. Четверть опрашиваемых людей отвечали:
– Вы тут теперь дежурите? Ну наконец кто-то за это взялся! Какое свинство! Им всем место в тюрьме!
– Значит, вы выступаете за каторгу?
– Как минимум!
– Я полагаю, смертной казни больше не существует…
– К сожалению!
По такому же принципу я бичевал все, что видел своими глазами или о чем черпал информацию из периодических изданий: отравленные продукты питания, водителей, разговаривающих за рулем по переносному телефону, варварскую традицию охоты и прочее. И самое ошеломляющее: люди или требовали драконовских мер, или, что случалось гораздо более часто, не решались говорить в открытую. Особенно наглядно это продемонстрировал один случай. Немалая группа людей собралась в пешеходном центре, чтобы критиковать правительство. Ввиду того, что наиболее простое решение, а именно создание погромотрядов, в настоящее время никому, видимо, не приходило в голову, они соорудили нечто вроде рыночного лотка для сбора подписей, дабы воспрепятствовать впечатляющему числу абортов в Германии – сто тысяч ежегодно. Само собой разумеется, что я тоже не могу смириться с подобным массовым убийством немецкой крови, любой кретин сразу увидит, что при 50-процентной возможности рождения мальчиков это приведет в среднесрочной перспективе к потере трех дивизий. Если не четырех. И тем не менее в моем присутствии все эти смелые, порядочные люди внезапно утратили способность отстаивать свои убеждения, а вскоре после нашего появления мероприятие полностью прервалось.
– И что вы на это скажете? – спросил я Броннера. – Этих бедных людей словно подменили. Вот вам и так называемая свобода слова.
– С ума сойти, – поразился Броннер. – Это получилось еще лучше, чем эпизод с собачниками, которые против обязательных поводков!
– Нет, – возразил я, – вы неправильно поняли. Собачники совсем не похожи на этих порядочных, но разбежавшихся от нас людей. Там же были одни евреи. Вы заметили у них звезды? Они сразу поняли, с кем имеют дело.
– Да какие же евреи, – не согласился Броннер. – На звездах ведь написано не “еврей”, а “пес”.
– Это типично для еврея, – разъяснил я ему. – Вечно сеет раздор и смятение. И на огне нашей растерянности варит свою мерзкую отраву.
– Но это же… – запыхтел Броннер, а потом рассмеялся. – Вы действительно невероятный человек!
– Знаю, – сказал я. – Пришла ли, кстати, форма для ваших операторов? Движение должно выступать единым фронтом!
В кинокомпании наши разоблачения вызвали восхищение.
– Да вы даже священника превратите в атеиста, – рассмеялась дама Беллини, просматривая материал.
– Хотелось бы в это верить, однако я предпринимал уже масштабные попытки такого рода, – припомнил я. – От большинства этих священников не добьешься результата даже лагерным заключением.
Уже через две недели после моей премьеры у Визгюра такие репортажи стали частью передачи – вместе с пламенной речью, которую я произносил по завершении. Четыре недели спустя добавился еще один сюжет. По сути, это было как в начале двадцатых. С одной лишь разницей, что в тот раз я прибрал к рукам партию.
А в этот раз телепрограмму.
Кстати говоря, я оказался прав с моей оценкой касательно этого Визгюра. Он действительно с ощутимой неприязнью следил, как я завоевывал все больше внимания и власти в его передаче, как все отчетливее проступала моя натура фюрера. Тем не менее он никак не препятствовал такому развитию событий. Нельзя сказать, будто он полностью подстраивался, но протесты ограничивались жалкими закулисными причитаниями и жалобами ответственным лицам.
Я бы на его месте все поставил на карту, я бы с самого начала воспротивился любому вмешательству и на первое же чужое выступление ответил полным прекращением работы на канале, и мне не было бы никакого дела до контрактов. Но сей Визгюр, как и следовало ожидать, отчаянно цеплялся за свои жалкие достижения, за сомнительную славу, за место в передаче, как будто то были его награды. Сей Визгюр никогда не согласился бы на неудачу ради своих убеждений, никогда не пошел бы ради них в каземат.
С другой-то стороны, какие убеждения у него вообще могли быть? Что он имел за душой, кроме сомнительного происхождения да пустопорожней хвастливой болтовни? Мне-то, конечно, было легче – за мной стояло будущее Германии. Не говоря о Железном кресте. Или нагрудном знаке “За ранение”, доказывающем, что я пожертвовал кровь для Германии. А чем пожертвовал Визгюр?
Я вовсе не ожидаю обязательно золотого нагрудного знака[49]. Да и откуда его достать без войны? Впрочем, если бы он и имел такой знак, то вряд ли был бы пригоден для развлекательной передачи. От людей, обладающих сей редкой и высокой наградой, при ближайшем рассмотрении остается не так уж и много. Это коренится в жестокой природе вещей. Люди, травмированные на фронте пять или более раз штыком, гранатой, газом, люди со стеклянными глазами, или искусственными руками, или криво сросшимся ртом (в том случае, если нижняя челюсть вообще сохранилась) – все это, разумеется, люди не той породы, из которой судьба выращивает для нас лучших юмористов. И хотя определенная ожесточенность вполне простительна в их положении, но фюрер обязан рассматривать проблему всесторонне. Вот в зрительном зале сидят люди в хорошем расположении духа, они нарядились, хотят расслабиться после тяжелого рабочего дня на шрапнельной фабрике или авиаверфи, а может, после долгой ночной бомбардировки, и я вполне понимаю, что население ждет от хорошего комедианта вовсе не двух ампутированных голеней, а чего-то совсем другого. Приходится со всей определенностью заявить: уж лучше быть вмиг разорванным гранатой на фронте, чем носить нагрудный знак “За ранение” и служить паяцем в тылу.
В принципе, сразу было видно, что не только мировоззрение Визгюра не сочетаемо с национал-социализмом, но и что он вообще не обладает никаким мировоззрением. А без стойкого мировоззрения у человека, само собой разумеется, нет ни малейшего шанса в современной индустрии развлечений, а впредь не будет и права на существование, прочее же урегулирует история.
Или рейтинг.
Глава XVIII
Фюрер – ничто без своего народа. То есть, конечно, фюрер чем-то является и без народа, но в таком случае не видно, что он такое. Это легко объяснить любому здравомыслящему человеку на примере: если посадить куда-нибудь Моцарта, но не дать ему рояля, то никто и не заметит, что он гений. Он уже не будет вундеркиндом, который выступает на пару с сестрой. Ладно, у нее еще может быть скрипка, но если забрать и скрипку, то что получится? Два ребенка, читающие стишки на зальцбургском диалекте или прочие банальные прелести, но кому это интересно, такого добра полно под Рождество в любой гостиной. Так вот, скрипка фюрера – это народ.
И его соратники.
Я уже предчувствую возражение скептиков, болтливых всезнаек: мол, нельзя одновременно играть на двух скрипках. Вот вам еще один пример, сколько эти люди понимают в реальности. Не может быть того, чего быть не должно[50]. Но ведь именно так и есть! И как раз на этом сломалось бессчетное количество очень даже великих вождей! Взять, к примеру, Наполеона. Гений, никаких вопросов. Но исключительно на военной “скрипке”. Потерпел неудачу из-за соратников. И про любого гения уместен вопрос: каких соратников он себе выбирает? Например, Фридрих Великий – у него был генерал Курт Кристоф фон Шверин, подстреленный в бою за отечество, верхом на коне и со знаменем в руке. Или Ганс Карл фон Винтерфельд, в 1757 году сражен смертоносными ударами сабель. Вот это соратники! А кто у Наполеона?
Надо признать, у него была несчастливая рука, и это еще мягко сказано. Семейственность самого дрянного сорта, родственнички уже выстроились в очередь. Слабоумный брат Жозеф сидит в Испании, на свояченице женится Бернадот, Жером получает Вестфалию, сестер распределили по итальянским графствам, и неужели хоть кто-то его поблагодарил? Худший паразит – Луи, которого Наполеон сажает королем Голландии, а тот оттачивает свою карьеру, будто сам завоевал эту Голландию. С такими соратниками не получится ни войну провести, ни миром управлять. Так что я всегда уделял огромное значение превосходным соратникам. И в большинстве случаев их находил.
Одна только блокада Ленинграда!
Два миллиона гражданских лиц в окружении, без всякого подвоза провизии. Требуется определенное чувство долга, чтобы ежедневно скидывать туда тысячи бомб, и вдобавок прицельно на продовольственные склады. Люди под конец дошли до того, что проламывали друг другу головы, чтобы пожевать землю, на которой растекся горелый сахар. Понятно, что с точки зрения расового учения эти гражданские лица не представляли ценности, но ведь простой солдат мог подумать: “Ах бедные, бедные люди!” И надо учесть, что пехотинец зачастую крайне привязан к животным.
Я своими глазами в окопе видел, как люди бросались под заградительный огонь, чтобы спасти кошечку, или неделями сберегали паек, чтобы потом по-братски поделиться с приблудным псом. Вот очередной пример тому, что война пробуждает в людях не только самые жестокие, но и самые нежные и теплые чувства, а битва во многих смыслах высекает из людей самое лучшее. Простого человека, что идет на бой, я бы сравнил с неотесанным камнем, а из боя выходит безупречный друг животных, исполненный неумолимой воли, готовый сделать все, что необходимо. И вот эти простые люди, эти сотни тысяч солдат и любителей кошек не предлагают: “Давайте-ка вести себя потише, ну в худшем случае ленинградцы будут чуть дольше умирать от голода!” Нет, они призывают: “А ну, бодро вдарим бомбой! Фюрер знал, что говорил, отдавая нам приказ!” И когда ты это слышишь, то понимаешь, что у тебя были верные соратники.
И они есть у тебя в Новейшем времени. Так думал я, глядя, как фройляйн Крёмайер печатает окончание моей последней речи. В общем и целом я был очень доволен результатами ее работы. У меня не было к ней никаких нареканий, она отличалась образцовым усердием и с недавнего времени находилась в моем распоряжении полный рабочий день. Лишь над внешним видом ей еще предстояло поработать. Не могу назвать ее неухоженной, но этот мрачный облик наперекор ее приветливости, эта почти что предсмертная бледность не очень-то шли на пользу радостному и жизнеутверждающему движению, каким бесспорно является национал-социализм.
Хотя фюрер должен уметь смотреть поверх. Фон Риббентроп по внешним данным был образцовым представителем расы господ – безупречный подбородок, первосортные гены, – а в конечном итоге всю жизнь оставался слабаком. И никому от него пользы не было.
– Очень хорошо, фройляйн Крёмайер, – сказал я. – Думаю, на сегодня все.
– Ща быстро распечатаю, – отозвалась она и нажала еще на какие-то кнопки.
Потом вынула из сумки зеркальце и свою темную помаду, чтобы подвести губы. Я решил, что это подходящая возможность затронуть тему.
– А что, кстати, думает об этом ваш жених?
– Какой еще жених? О чем? Мойфюрыр!
Корректное употребление обращения было освоено ею еще не до конца.
– У вас наверняка или даже очевидно есть молодой человек, назовем его почитатель…
– Не-а, – подкрашиваясь, сказала фройляйн Крёмайер, – таких нету…
– Не хочу показаться нескромным или навязчивым, – успокоил я ее, – но вы можете мне спокойно довериться. Мы же не среди католиков. У меня нет предрассудков, и если молодость любит, то нет нужды в свидетельстве о браке. Истиная любовь сама себя облагородит!
– Да уж, это хорошо-прекрасно, – не отрывая взгляда от зеркала, фройляйн Крёмайер сжала губы, – но раз нету, то нету. А потому что четыре недели тому назад я его самолично послала. Ох, скажу вам, это был отменнейший говнюк!
В моем взгляде читалось, видимо, удивление, потому что фройляйн Крёмайер спешно добавила:
– Блин! Что я несу! Не, я ж в ставке фюрера! Я хотела сказать: подлая сволочь! Мойфюрыр!
Я не совсем понял цель сей словарной замены, однако мимика фройляйн Крёмайер говорила об искренних усилиях и даже об определенной гордости второй формулировкой.
– Во-первых, – строго сказал я, – мы не находимся в ставке фюрера, фройляйн Крёмайер, поскольку я не являюсь главнокомандующим вермахта, по крайней мере пока. И во-вторых, я считаю, что подобные слова вообще не подходят для рта немецкой девушки! И тем более для рта моей секретарши!
– Так все ж правда! Вы б только видели, сами б еще не так выразились! Я вам такое могу порассказать…
– Эти рассказы меня не касаются! Речь идет о репутации немецкого рейха, а в этих стенах – и о репутации немецкой женщины! Если кто-то заглянет, то я хочу, чтоб у него сложилось впечатление порядочного государства, а не…
Продолжить я не смог, потому что из глаза фройляйн Крёмайер скатилась слеза, потом из другого глаза – еще одна, а потом сразу – очень-очень много. Настал один из тех моментов, каких следует избегать фюреру на войне, ибо случайное сочувствие крадет у него концентрацию, каковая неотложно требуется для победоносного проведения боев на окружение и для ковровых бомбардировок. Впрочем, по моему опыту в самые неблагоприятные времена дела обстоят проще, надо лишь отдать приказ – защищать каждый метр земли до последней капли крови, и в принципе ведение войны на ближайший день уже окончено, можно спокойно возвращаться восвояси. Хотя все равно нельзя распыляться на эмоции других людей.
Правда, сейчас мы все-таки находились не на войне. И я ценил безупречные профессиональные качества фройляйн Крёмайер. Так что я протянул ей бумажный носовой платок (благо они опять производились в изобилии).
– Ничего страшного, – успокоил я ее, – я просто хотел, чтобы вы в будущем… я не сомневаюсь в ваших способностях, напротив, я очень вами доволен… Вы не должны принимать близко к сердцу мой упрек…
– Да нет, – тяжело вздохнула она, – вы ни при чем. Я же… я ведь… я прям любила его. Я думала, все серьезно. Я думала, это по-настоящему.
С этими словами она стала рыться в рюкзачке и вытащила телефон. Что-то на нем понажимала, пока на экране не появилась фотография подлой сволочи, которую она мне протянула.
– Такой симпатичный. И всегда был такой… особенный!
Я взглянул на изображение. Мужчина и правда выглядел вполне прилично. Высокий, рослый, хотя лет на десять постарше фройляйн Крёмайер. Он стоял на улице в элегантном костюме, но в его облике не было ничего щегольского. Напротив, он имел весьма солидный вид, словно руководил маленьким, но процветающим предприятием.
– Не хотелось бы вмешиваться в ваши дела, – сказал я, – но меня действительно не удивляет, что эти отношения не привели к счастливому результату…
– Нет?
– Нисколько.
– Но почему?
– Смотрите: вы, конечно, думаете, будто вы сами разорвали отношения. Но разве вы не осознали, что не являетесь подходящей партнершей для этого мужчины?
Фройляйн Крёмайер хлюпнула носом и кивнула:
– Но все же было так отлично. И вдруг – кто ж думал…
– Это же видно с первого взгляда!
Она перестала плакать и подняла ко мне лицо, скомкав платок:
– Что? Видно?
Я сделал глубокий вдох. Потрясающе, на какие второстепенные театры военных действий Провидение забрасывает человека в борьбе за будущее немецкого народа. И насколько невероятно оно связывает разные вещи. Личную проблему фройляйн Крёмайер и надлежащую репрезентацию народной политики.
– Смотрите сами, мучжина, тем более данный расово здоровый мужчина, мечтает о веселой, жизнерадостной спутнице жизни, о матери для своих детей, о женщине, излучающей здоровый национал-социалистический дух…
– Я такая и есть!
– Разумеется, – ответил я. – Вы это знаете, и я это знаю. Однако взгляните на себя глазами человека в расцвете сил! Этот вечный черный гардероб. Темная помада, цвет лица такой, что мне все время кажется, будто вы его специально бледните… Фройляйн Крёмайер, умоляю, не начинайте снова плакать, но мертвецы, каких я видел на Западном фронте в 1916 году, имели более радостный вид, чем вы! Темный макияж – при ваших-то черных волосах. Вы же очаровательная молодая женщина, почему бы вам не надеть одежду веселых расцветок? Симпатичную блузку или праздничную юбку? Или пестрое летнее платье? Сразу увидите, как мужчины будут на вас оборачиваться!
Фройляйн Крёмайер смотрела на меня неподвижно. Потом от всего сердца рассмеялась.
– Я прям представила, – объяснила она, – как скачу в платьице с оборочками, прям веселая селянка, цветочки в волосах и все дела, и на пешеходной улице напарываюсь на них – на этого гада с его фифанькой, и так узнаю, что гаденыш женат. Выставила б себя еще большей дурой, чем щас, бррр, подумать тошно. Но спасибо, что рассмешили, – добавила она. – Ладно, пора домой.
Она встала, взяла рюкзак и повесила на плечо.
– Речь выдерну из принтера и положу в ваш ящик, – сказала она, уже взявшись за ручку двери. – Хорошего вечера, мойфюрыр! Не, прикол, конечно, – я в платьишке…
С этими словами она вышла.
Я задумался, чем бы заняться вечером. Может, приказать подключить в отеле новый аппарат, котрый мне прислал сегодня Зензенбринк? С его помощью можно было проигрывать на телевизоре фильмы, которые теперь из практических соображений хранились не на катушках, а в тонких пластиковых коробочках – в фирме “Флешлайт” такими были заполнены целые полки. Фильмы я ценил всегда, и мне было очень любопытно, что я пропустил за последние годы. С другой стороны, привлекала идея заняться разработкой будущего берлинского космодрома. По опыту я знал, что в период активного ведения войны руки до этого будут доходить лишь изредка, а потому было бы разумно посвятить себя этому увлечению сейчас. Вдруг дверь открылась, и фройляйн Крёмайер положила мне на стол письмо.
– Лежало в вашем ящике, – сообщила она. – Пришло не по почте, его кто-то просто кинул вам. Еще раз хорошего вечера, мойфюрыр!
Письмо действительно было адресовано мне, однако отправитель написал мое имя в кавычках, словно это было название передачи. Я вначале понюхал конверт, ведь в прошлом дамы не раз таким образом выражали мне свое восхищение. Письмо ничем не пахло. Я открыл его.
Прекрасно помню восторг, когда на самом верху листка я увидел безупречную свастику на белом поле. Я не ожидал так скоро получить положительные отзывы. Ничего другого пока не было видно.
Я развернул письмо. Толстая черная надпись неумелым почерком гласила:
“Харош гавнить, чортова еврейская свенья!”
Давно я так не смеялся.
Глава XIX
Это был прекрасный маленький успех, когда юная дама за стойкой администратора впервые вскинула передо мной руку в немецком приветствии. Я направлялся в зал для завтрака и едва поднял руку в ответ, как она свою уже быстро опустила.
– Я могу это сделать только потому, что вы поздно встаете и холл как раз пуст, – с улыбкой подмигнула она мне. – Уж не выдавайте меня!
– Да, знаю, времена тяжелые, – ответил я приглушенным голосом. – Пока! Но наступит еще пора, когда вы вновь будете приветствовать Германию с высоко поднятой головой!
И я поспешил к завтраку.
Не вся обслуга так же четко разглядела знаки времени, как юная дама за стойкой. Никто не щелкал каблуками, и приветствие ограничивалось ничего не говорящим “доброе утро”. С другой стороны, с тех пор как в одежде я перешел по большей части на костюмы, взгляды людей утратили былую сдержанность. Все это немного походило на веймарское время, когда я начинал сызнова после освобождения из-под стражи, и теперь вновь приходилось подниматься от самых низов, с той разницей, что влияние и привычки изнеженной буржуазии глубже въелись в пролетариат, и потому овечья шкура гражданского платья помогала завоевать доверие лучше, чем в прошлом. И теперь я, пока насыщался утренним мюсли и апельсиновым соком с молотым семенем льна, чувствовал во взглядах всецелое признание моих прошлых заслуг. Я как раз размышлял, а не встать ли мне, чтобы взять еще одно яблоко, как услышал приближающихся валькирий. Уверенным жестом, подсмотренным у молодых деловых людей, я вынул телефонный аппарат и поднес к уху.
– Гитлер, – произнес я образцово сдержанным тоном.
– Вы уже читали сегодня газету? – без всякого вступления спросил голос дамы Беллини.
– Нет, – ответил я. – А в чем дело?
– Так посмотрите. Перезвоню через десять минут!
– Постойте, – сказал я, – что такое? О какой вообще газете вы говорите?
– О той, где наверху ваша фотография, – ответила дама Беллини.
Я встал и подошел к стопке с газетами. Там лежало и несколько экземпляров той самой “Бильд”. На первой странице была напечатана моя фотография с заголовком: “Безумный Гитлер с YouTube: травля по нраву фанатам!”
Взяв газету, я вернулся на свое место и сел. Потом начал читать.
Безумный Гитлер с Youtube: травля по нраву фанатам!Германия в недоумении: неужели это юмор?
Когда-то он уничтожил миллионы людей, а теперь миллионы восторгаются им на YouTube. Безвкусная программа и сомнительные шутки – с таким оружием “комедиант” в роли Адольфа Гитлера разжигает в шоу Али Визгюра “Приколись, старик” ненависть к иностранцам, женщинам и демократии. Ведомство по охране прав молодежи, представители партий и Центральный совет евреев в ужасе.
Желаете отведать этого “искусства”?
“Турок не творец культуры”.
“Сто тысяч абортов в год – это нестерпимо, мы лишаемся в будущем четырех дивизий на Восточном фронте”.
“Пластические операции – осквернение расы на практике”.
У пожилых немцев нацистские лозунги будят страшные воспоминания. Пенсионерка Хильда В. (92 года) из Дормагена: “Очень плохо. Он же принес столько зла!” Политики глазам не верят, видя его успех. Министр Маркус Зодер (ХСС): “Безумие какое-то. Это же совершенно не смешно!” Эксперт по делам здравоохранения Карл Лаутербах (СДПГ) в интервью нашей газете: “На грани допустимого, это оскорбление чувств”. Председатель зеленых Клаудия Рот: “Чудовищно, я тут же выключаю, как только его увижу”. Дитер Грауманн, президент Центрального совета евреев: “Невероятная безвкусица, мы рассматриваем возможность подачи жалобы”. Особенно странно: никто не знает истинное имя “комедианта”, пугающе похожего на нацистского монстра. “Бильд” расследует. Мы задали вопросы главе канала MyTV Эльке Фарендонк.
“Бильд”: Какое все это имеет отношение к сатире и юмору?
Фарендонк: Гитлер вскрывает экстремальные противоречия нашего общества, его манера экстремально поляризует и потому оправданна с художественной точки зрения.
“Бильд”: Почему безумный теле-Гитлер не называет своего настоящего имени?
Фарендонк: Атце Шрёдер ведет себя точно так же, он тоже имеет право на частную жизнь.
“Бильд” обещает: мы следим за темой.
Признаюсь, я был удивлен. Но вовсе не извращенным восприятием действительности в газете, этого добра всегда было вдоволь – как известно, всех главных глупцов страны можно найти в редакциях. Однако именно в газете “Бильд” я чуял родную душу, пусть несколько зажатую, с мещанским лицемерием, которая пока еще немного боится решительного ясного слова, но все-таки идет в том же направлении по множеству содержательных позиций. Ничего подобного в этой заметке не чувствовалось. Вновь послышались валькирии, и я взял телефон.
– Гитлер.
– Я в ужасе, – сказала дама Беллини. – Они нас даже не предупредили!
– А чего еще ждать от газеты?
– Да я не про газету, а про MyTV, – возмутилась она. – Там же интервью с Фарендонк, они могли бы нас хоть предупредить.
– И что бы это изменило?
– Ничего, – вздохнула она. – Пожалуй, вы правы.
– В конце концов, это лишь газета, – сказал я. – Это меня не интересует.
– Вас-то, может, и нет, – отозвалась дама Беллини, – а вот нас – очень даже. Вас хотят прикрыть. А мы кое-что в вас вложили.
– Что это значит? – резко спросил я.
– А вот что, – почти холодно ответила она. – Что у нас лежит запрос от “Бильд”. И что нам нужно поговорить.
– Не понимаю о чем.
– Зато я понимаю. Если они взяли вас на мушку, то перевернут все вверх дном. И я хочу знать, что они могут найти.
Всякий раз забавно наблюдать, когда на наших хозяйственных руководителей накатывает страх. Как только дело кажется им достаточно заманчивым, они радостно бегут за тобой и бросают сколько угодно денег. Если все идет хорошо, то они первые, кто пытается увеличить свою долю на том основании, что они, мол, берут на себя весь риск. Но едва лишь что-то кажется опасным, они моментально пытаются спихнуть этот достойный риск на других.
– Если это вас заботит, – ухмыльнулся я, – то, пожалуй, поздновато. Вам не кажется, что стоило бы раньше задать мне эти вопросы?
Дама Беллини откашлялась.
– Боюсь, мы должны вам кое в чем признаться.
– Я слушаю.
– Мы вас проверяли. Не поймите меня неправильно. Мы не устраивали за вами слежку или что-то такое. Но мы наняли специальное агентство. Нам же нужно было знать, кого мы берем на работу – убежденного нациста или нет.
– Ну-ну, – обиженно сказал я. – Результат вас, видимо, успокоил.
– С одной стороны – да, – ответила она, – мы не нашли ничего отрицательного.
– А с другой стороны?
– А с другой стороны, мы вообще ничего не нашли. Как будто бы раньше вас вообще не существовало.
– Ага. И сейчас вы хотите у меня узнать: а может, я все-таки раньше существовал?
Короткая пауза.
– Пожалуйста, не поймите нас неправильно. Мы все в одной лодке, просто не хотелось бы, чтобы в итоге оказалось… – Она делано рассмеялась. – Что мы… конечно, сами того не зная… как бы настоящего Гитлера… – Она запнулась и закончила: – Я и сама не верю в то, что говорю.
– Я тоже, – сказал я, – это же государственная измена!
– Вы можете хоть минуту побыть серьезным? – парировала дама Беллини. – Я хочу только, чтобы вы мне ответили на один вопрос. Уверены ли вы, что “Бильд” не сможет раскопать что-нибудь такое, что можно использовать против вас?
– Госпожа Беллини, – ответил я. – За свою жизнь я не сделал ничего такого, чего бы стыдился. Я не обогащался неправедным путем и вообще не делал ничего в своекорыстных интересах. Но в общении с прессой это вряд ли поможет. В любом случае надо рассчитывать на то, что газета нагромоздит обычную кучу мерзкого вранья. Вероятно, мне опять припишут внебрачных детей, это, как известно, самое страшное, что приходит в голову мещанской клеветнической прессе. Но с подобным упреком я могу жить.
– Внебрачные дети? И все?
– А что еще?
– Как насчет национал-социалистического прошлого?
– Тут все безупречно, – успокоил я ее.
– То есть вы никогда не состояли ни в какой правой партии? – не унималась она.
– С чего вы взяли? – рассмеялся я столь неумелой провокации. – Я был практически одним из основателей! Членский номер 555!
– Что-что?
– Чтоб вы не думали, будто я какой-то попутчик.
– А может, это грешок молодости? – Она еще раз попыталась неловко опровергнуть безукоризненность моих взглядов.
– С чего вы взяли? Посчитайте сами. В 1919 году мне было тридцать лет. Я даже немного смухлевал: пятьсот членов мы выдумали, чтобы номер лучше выглядел. Но таким обманом я даже горжусь! Уверяю вас, самое страшное, что может появиться про меня в газете: Гитлер подделал свой членский номер. Думаю, и с этим я смогу жить.
На том конце провода опять повисла пауза. Потом дама Беллини переспросила:
– В 1919-м?
– Да. Когда же еще? В партию можно вступить лишь один раз, если из нее не выходил. А я из нее не выходил!
Она рассмеялась с явным облегчением:
– С этим и я могу жить. “Гитлер с “Ютьюба”: мухлеж при вступлении в партию в 1919 году!” За такой заголовок я бы даже приплатила.
– Тогда возвращайтесь на свой пост, и будем держать позиции! Не уступим ни метра!
– Так точно, мой фюрер! – рассмеялась дама Беллини. На этом она окончила наш разговор.
Я опустил газету на стол и увидел вдруг два сияющих голубых детских глаза и белокурые вихры. Передо мной стоял мальчуган, робко пряча руки за спину.
– Кто это тут у нас? – спросил я. – Как тебя зовут?
– Я – Рейнхард, – ответил карапуз.
Действительно славный мальчуган.
– А сколько тебе лет? – поинтересовался я.
Он нерешительно вынул руку из-за спины и показал три пальца, а потом осторожно прибавил четвертый. Восхитительно.
– Знавал я одного Рейнхарда[51], – сказал я, ласково погладив его по голове, – он жил в Праге. Это красивый город.
– А Рейнхард тебе нравился? – спросил карапуз.
– Он мне чрезвычайно нравился, – ответил я. – Это был славный человек! Он следил за тем, чтобы злые люди не могли больше сделать нам с тобой ничего плохого.
– Много было злых людей? – Малыш смелел на глазах.
– Очень много! Тысячи! Это был отважный человек!
– Он их всех посадил в тюрьму?