Летучий голландец Кудрявицкий Анатолий

– Тогда, может быть, этот мой? – со змеиной улыбкой спросила Смерть.

– Нет, его ждет та же участь, что и всех остальных на этом судне. Теперь корабль мой. Навсегда.

И Смерть исчезла, погасла, как фонарь. А вторая фигура обратила свой застывший королевский взор на Дирка.

– Помнишь того испанского купца? – прозвучал вопрос. – Выйди на палубу – там он лежит. Выброси его за борт.

И фигура исчезла так же, как и другая.

Капитан сидел молча, вперившись в пустоту. Дирк потряс его за плечо.

– Кто это был? – спросил он.

Капитан обратил к нему страшное лицо – все покрывшееся желтыми морщинами, как у столетнего старика.

– Кто с нами сейчас разговаривал? – повторил свой вопрос боцман.

– Это Смерть-при-жизни, – одними губами ответил капитан. – Теперь мы в ее власти. Мы осуждены вечно идти против ветра.

30

Когда небо запахивает полы своего вечернего халата и боль, которую несет в себе день, багровым шаром ускользает за горизонт, глаза созвездий смотрят на ночную жизнь сквозь темную пелену несуществования. «Смерть возьмет свое, но она не сможет взять всё», – млечно поет луна, чей свет маскирует бесконечность ночи. Сквозь мглу просачивается сон без сновидений, в котором беззвучно тонет наше прошлое. Наше настоящее зависит от того, проснемся ли мы; что же до нашего будущего, кто может сказать с уверенностью, что оно у него есть? Вот у наших дел иногда бывает будущее, и изредка даже у наших слов…

Такие неясные мысли бродили в голове полупроснувшегося Н., пока наконец звук упавшего с кровати на пол блокнота не разбудил его окончательно.

«Почему в сундуке нет записей?» – размышлял за завтраком Н., память которого проигрывала, как заезженную пластинку, его недавний визит на чердак. Но потом он вспомнил: старые шкиперы не любили делать записей, иногда только денежные подсчеты вели. Приходится до всего додумываться самому. У Вагнера «пытка бессмертием», «скитания», «лишь раз в семь лет разрешено сходить на берег»… Да ведь это не проклятие, а испытание. В чем же может заключаться проклятие?

Н. вспомнил себя и подумал: в вечной неудаче. В том, чтобы тлеть, а не пылать, мерцать, а не сгорать. И ветер распахнул окно и согласно завыл в комнате.

«Да, в невозможности сгореть, в отсутствии кислорода для этого горения, – сказал себе Н. и закрыл окно. – Жить как Эйнштейн среди эскимосов, все время идти против ветра, что сдувает тебя обратно, туда, откуда пришел. И никакая женская любовь тут не поможет, сколько ни бросайся Сента со скалы, в третьем ли акте или хоть в каждой картине. Но есть, есть в этой опере проклятие, и вот оно: "Вокруг судна море неспокойно, у его бортов пенятся волны, тогда как повсюду поверхность моря неподвижна и гладка"».

31

«Бежать, – решил Дирк. – Шторм стих, можно спустить шлюпку. Ни секунды дольше на этом проклятом корабле!»

На онемевших, негнущихся ногах он приковылял на палубу. Ослепительно светило солнце. Палуба была пуста, буря смыла все – и шлюпки, и фальшборт, и… людей? Никого, только обрывки парусов чуть трепещут на вантах. И – тело лежит у мачты. Тело того испанца. Мертвое тело.

Дирк подошел, взял труп за ноги, подтащил к борту и бросил в воду.

– До завтра! – сказал, падая, мертвый испанец и скрылся в прозрачной голубой воде.

Дирк почувствовал, что волосы у него на голове встали дыбом. Он осмотрелся. Корабль штилевал в открытом море.

«Я один, – сказал себе Дирк. – Нет, я и капитан».

Потом пришла следующая мысль: может, и остальные где-то на корабле? И он пошел к кают-компании. Еще не дойдя, он услышал веселые голоса и вздохнул с облегчением: обошлось. Вот он открыл дверь. Кают-компания была пуста. Но звенели пивные кружки, звучал разговор. Ван дер Вейде рассказывал какую-то историю, потом все начали ее обсуждать.

– Эй! – заорал боцман. – Хоть кто-нибудь меня слышит?

Но разговор продолжался, и никто не спешил ответить.

Дирк пулей выскочил из кают-компании. Решив, что у него, должно быть, испарина на лбу, он собрался отереть пот шейным платком. Но у него не было платка. У него не было тельняшки, портов, башмаков. У него не было шеи. У него не было тела. Только голос. И еще незримые конечности. Руки, чтобы каждый день сбрасывать с палубы мертвого испанца, ноги, чтобы к нему подойти.

32

«В сущности, опера начинается там, где кончается легенда. В легенде главное – предыстория, в опере – последствия, самопожертвование Сенты и самого "Летучего голландца", возвышенная любовь и прочее в том же романтическом духе. Единственное, что в опере интересно с точки зрения сюжета, – попытка показать конец "Летучего голландца", то есть спасение. Спасение от чего? От непрерывных скитаний по океану, от одиночества. Но неужели спасение от одиночества – лишь в окончательной гибели? Что же делать тогда "Летучему голландцу" не оперного, а реального мира? Тому, чья печаль "глубока, как море, по которому он плавает"? Сводить счеты с нежизнью или продолжать ее жить, исследовать глубины неприютного мира – собою? Для нас, сторонних наблюдателей, главное в истории "Летучего голландца", как мы уже говорили, – предыстория, для него же самого – последующее плавание, возможность видеть города и страны, странствовать по векам и океанам, быть одиноким и свободным… "Корабль его без якоря и сердце его без надежд"».

Н. сидел на террасе своего странного дома и, вбирая всем объемом легких влагу подступающего дождя, писал, писал…

«Считается, что "Летучий голландец" – единственная опера на этот сюжет. На самом деле она не единственная. Есть еще одна опера – и она, быть может, в большей мере выражает суть легенды, чем произведение Вагнера. Это "музыкальное действо" Венсана д'Энди "L'Etranger", то есть «Чужестранец». Этот самый Чужестранец живет на берегу моря среди французских рыбаков, но составляет с ними разительный контраст: он печален и благороден, готов поделиться уловом с нуждающимися, они же – грубы, злы, подозрительны и потому отвергают его – он для них чужой. Эта жизнь среди недостойных – вот истинное проклятие, более страшное, чем проклятие "Летучего голландца". Одна лишь девушка любит Чужестранца, да и как обойтись без такой хорошей девушки в опере? Иначе, глядишь, и оперы бы не вышло. Но вот Чужестранец открывает свою сущность: "Мое имя? У меня его нет… Я тот, кто мечтает. Я тот, кто любит. Любя бедных и безутешных, мечтая о счастье всех людей, братьев, я прошел через много миров. Я долго плавал и по всем морям…" Стоп. Ибо дальше начинаются чудеса с драгоценными камнями, погружение влюбленных в пучину морскую, иначе говоря, весь арсенал романтических атрибутов. Для нас интересно, что герой не просто странствует, а ищет. "Под знойным солнцем Востока, среди белых полярных океанов" разыскивает две вещи: красоту и любовь. И находит – и тогда погибает. Не потому, что сам не создан для счастья, а поскольку для счастья не создан этот конкретный мир, населенный этими конкретными людьми.

По музыке же лучшая у Венсана д'Энди – самая ненатуральная сцена, когда в море брошен волшебный изумруд, окрашивающий море вплоть до горизонта в "сверхъестественный зеленый цвет" и заставляющий воды "бурно вздыматься". Самые неправдоподобные вещи порою будят фантазию художника…

Обе оперы не так уж часто идут на сцене, хотя "Летучий голландец", конечно, чаще. Премьера «Чужестранца» состоялась в Брюсселе седьмого января 1903 года, ровно через шестьдесят лет после первого представления вагнеровского "Летучего голландца" в Дрездене, второго января 1843 года. Еще через шестьдесят лет, в 1963 году, окончил полный курс истории музыки в Московской консерватории пишущий эти строки…»

Такие несколько отрывистые записи, как бы staccato, делал в блокноте Н. в тот пронизанный дождем день на одномачтовой своей террасе.

33

А ночью парус его сна стал полоскаться на ветру времени – и выплеснул ему навстречу пригоршню бутафорского вида снежинок и невысокого человека с несколько выпученными глазами, длинными волосами и мясистым носом. Одет этот человек был в синюю куртку и малиновые брюки, с торопливо заправленными в сапоги брючинами; голову его венчал черный берет. По виду он напоминал продавца или мастерового. Человек куда-то шел и с видимым усилием тащил за собой небольшие сани с книгами. Под полозьями саней был то снег, а то и асфальт проглядывал, поэтому сани время от времени издавали ужасающий скрежет. Н. оказался у человека в берете на пути, так что обоим пришлось остановиться. Н. стал вглядываться в его лицо.

– Разрешите представиться, Вильгельм Рихард Гайер, – нехотя сказал человек и поднес руку к берету.

Наверное, на лице Н. изобразилось неверие, потому что прохожий поморщился, отчего на его мясистом носу появились складки, и процедил сквозь зубы:

– Ну, хорошо, хорошо, я Вагнер. Хотя в юности я носил фамилию Гайер. Мой «Летучий голландец» оказался пророческим – в том смысле, что даже после смерти все на меня глазеют и не дают мне покоя!

– Простите, не хотел вас тревожить, – вежливо отозвался Н. – Хотя эта самая опера меня очень интересует.

– Она многих интересует с тех пор, как была написана, – гордо сказал человек в берете. – Даже тех, кто меня ненавидит. Представьте себе, многих художников ненавидят. Как ненавидели Моцарта! И Гогена! Да и ваших Пушкина и Шостаковича… Собственно, так оно и должно быть: вы будете меня ненавидеть, но музыку мою вы будете слушать, и книги читать, и репродукции картин над кроватью повесите! Вы хотите знать почему? – продолжал он, хотя Н. его ни о чем не спрашивал. – Потому что каждый из нас выиграл свою битву и теперь мы по другую сторону времени. Мне нравятся победители, но я не люблю войну. Я ненавидел Бисмарка с его упрямством и воинственностью, но я начал его любить, когда он стал единственной надеждой немецкого народа.

– Вообще-то некоторые люди выражают сомнения по поводу вашего мировоззрения, – осторожно проговорил Н.

– Да, я терпеть не мог евреев, – просто ответил Вагнер, поправляя воротник своей куртки. – Но неужели вы думаете, что я больше любил немцев? Мы обуржуазились и смешались с латинскими народами, отсюда склонность к лени и разврату… Некоторые люди! – вдруг с силой сказал он. – Если б вы видели людей, которые меня ненавидят, вы стали бы меня больше любить!

– В нынешнем веке вашу музыку пропагандировали не самые приятные личности.

– Знаю, знаю, меня любили фашисты. Ну и что же? Фашизм – это вопрос терминологии или, если хотите, веры. Они верили в то, что надо убивать, но они не понимали, что культурная ассимиляция евреев дала бы тот же самый эффект, без всяких жертв. Вы знаете, что они в 1939 году запретили моего «Парсифаля» – как пацифистское произведение? Так что я не фашист, я немецкий националист. А что они мою музыку любили, это хорошо. Даже у них, у этих мелких лавочников, мои оперы пробуждали любовь к великому.

– К великому, как его представляют себе лавочники, – не удержался Н.

– Великое есть великое, – строго сказал Вагнер. – И чтобы создавать великие вещи, нужен гигантский труд. Вот видите, сколько мне книг пришлось прочитать, чтобы написать «Голландца»! А если о «Нибелунгах» говорить, тут уже будут не сани, а много, много больше. Теперь вот потихоньку отвожу все эти книги в макулатуру сдавать – уничтожаю, так сказать, промежуточное звено. В искусстве всегда важно это звено вовремя уничтожить. Черновики и дневниковые записи, например… Я вот не все успел сжечь, о чем теперь жалею…

Н. почти автоматически взял в руки верхнюю из лежавших на санях книг, тяжелый том в зеленом кожаном переплете, на котором не было видно никакого названия. Это оказался роман капитана Мариэтта «Корабль-призрак».

34

– Там есть колодец, куда когда-то бросили монахиню, – рассказывал Порождественский. – А еще там есть тень без деревьев и церковь без крыши.

Любого из этих доводов было достаточно, чтобы Н. захотел в это самое «там» попасть.

– И я с вами, – сказал Порождественский. – Добираться можно на велосипедах или на байдарке; последнее, конечно, намного проще и быстрее.

Однако Н. никогда не сидел в байдарке, да к тому же вспомнил песенку, когда-то слышанную у туристского костра под аккомпанемент фальшивой гитары:

  • Не садись в одно каноэ,
  • Коль не пара вы, а двое.

«Пары из нас с этим человеком действительно не получится, – констатировал Н. – Но это не важно, потому что ничто уже не важно».

– На велосипеде я бы съездил, – вяло отозвался он.

Порождественский прикатил два велосипеда. Один был английский, «Данлоп», другой ржаво-отечественный. Порождественский на «Данлопе» смотрелся как лорд Астор, объезжающий свои заморские владения.

Бок о бок крутя педали, они добирались до места больше часа.

В церкви без крыши жило молчание – в виде безмолвных случайных слов, нарисованных углем и краской на стенах, и само по себе, неким сгустком тишины и покоя.

– Надо бы приехать сюда, порисовать, – сказал Порождественский. – Правда, лето кончается…

Колодца они не нашли, тень же была, но всегда не сама по себе, а от деревьев. Они вышли на берег, положили велосипеды на песок. Порождественский лег загорать.

– Пойду еще погляжу на церковь, – сказал Н.

Тишина поглотила его сразу, как будто пролилась откуда-то сверху. Идти не хотелось никуда; казалось, он уже пришел в конечную точку…

Потом он заметил небольшую дверцу в боковом приделе. Она держалась на одной петле, и Н. вышел через нее. На пороге в глаза ему блеснуло солнце, ослепило. Н. зажмурился, сделал несколько шагов и попал в тень. Тень была какой-то особенно густой. Вокруг росла малина, он сорвал несколько ягод, положил их на левую ладонь и проглотил все вместе, ощутив сладость и терпкость, а затем одну терпкость. Потом он лег на траву, свернул свою брезентовую куртку и подложил ее под голову. Небо над головой развернуло слои перистых облаков, за которыми оказалось не солнце, а теплый свет дневного сна.

Во сне он тоже собирал малину. Вот он потянулся еще за одной, особенно крупной ягодой, переступил поближе – и вдруг провалился в яму. Падая, он ударился головой обо что-то деревянное, перед глазами все померкло… Н. сидел на чем-то мягком. Было темно, ужасно болела нога, он захотел приподняться, но не смог. Постепенно глаза его стали различать вокруг бревна сруба. Н. понял, что провалился в тот самый колодец.

Где-то в вышине голубело небо, внизу же оказалось темно и сухо – воды в колодце не было. Н. лежал на подушке из мха.

«Повезло, – сказал он себе, – мог бы разбиться. Да, это тот самый колодец, а наверху была тень без деревьев – после того, как я вышел из церкви. Понадобилась мне та малина… Что же дальше? Порождественский вытащить меня не сможет – нужна веревка. Позовет ли он на помощь или бросит ли меня здесь?»

Тогда Н. начал кричать. Голос звучал здесь странно, слова как будто разбивались на отдельные слоги и кружились вокруг головы. Никто не появлялся. Н. кричал долго, ненадолго переставая, пока совсем не охрип.

Стало темнеть.

«Порождественский, наверное, уехал, – соображал Н., – должно быть, решил, что я заблудился в лесу. Велосипед мой, скорее всего, спрятал в кустах. Придется ждать до утра».

Нога болела невыносимо. В темноте стали высвечиваться звезды и заглядывать ему в глаза. И тогда Н. понял, что он здесь не один.

– Ну и за кем из нас раньше придут? – раздался тихий голос у самого уха.

Н. вздрогнул и стал водить рукой взад и вперед, однако никого не нащупал. Вблизи раздался смех.

Ему стало не по себе. Голос был женский, но не вполне отчетливый.

– Обычно я коротаю ночь одна, – услышал Н. – Но не всегда. Я любима и люблю!

Н. с некоторой завистью вздохнул и спросил:

– Когда же за тобой придут?

– Когда лучи солнца упадут в этот колодец. Но здесь всегда тень, даже зимой.

– Тень без деревьев, – отозвался Н.

– Как ты сказал?

– Тень есть, а деревьев вокруг нет.

– Да, тень, на земле много тени, и в душах много…

Все погрузилось в молчание, за ним, наверное, последовал сон, а вернее, сон во сне и пробуждение в том же сне, потому что следующее, что заметил Н., было небо в квадрате над его головой, которое вдруг снова голубело. В колодце мелькнул солнечный зайчик.

– О-о, за мной пришли! – послышалось вблизи, хотя рядом никого не было.

Какой-то силуэт угадывался наверху; щеки Н. коснулся легкий ветерок.

– Прощай! – прозвучало уже сверху.

«А когда же за мной придут?» – грустно думал Н.

И тут же за ним пришли: в проеме колодца показалось хорошо знакомое лицо. Отец. Наклонился над колодцем, смотрит поверх очков:

– Ты зачем дал себя в яму посадить? Я в тебе разочарован. Надеюсь, выберешься сам? Жду тебя к ужину.

И исчез. Так-таки и ушел.

Потом еще одно лицо заглянуло в колодец, бледное и напомаженное. Мать.

– Ага, вот ты где! Опять за свои причуды взялся! Пока не образумишься, домой не являйся.

И лицо исчезло. Сменилось пустотой, а потом очередным лицом – на этот раз очень молодым. Длинные волосы свисают в колодец… Вера, любимая девушка его юности. Он почти и забыл, как она выглядит…

– Так я и знала! Ну что, теперь видишь, что ты неудачник? Мне уже все равно, можешь пропадать…

И тоже удалилась.

«Я думал, она ко мне хорошо относилась, – грустно размышлял Н. – Впрочем, в те времена я, наверное, в людях не разбирался… И родители какие-то другие. Я их такими не помню, они всегда были добры ко мне… Но люди меняют свое отношение, государство тоже меняет свое отношение, надо быть ко всему этому готовым… Какое же следующее лицо принесет ветерок?»

Но никакого лица не воспоследовало. Ветерок крепчал, превращался в ураган, трепал его плечи, убеждал:

– Да проснитесь же вы, наконец! Вот горазд спать человек!

Порождественский тряс его за плечи. Н. приподнялся и понял, что отлежал ногу. Порождественский нависал над ним всей своей громадой в меру упитанного английского джентльмена. Ну-ка, какой у этого человека взгляд, есть ли в нем хоть какое-то участие? Но нет, этот взгляд – тоже тень без деревьев, церковь без крыши и свет без тепла…

Тепло разливалось сверху, и красные ягоды малины благодарно улыбались солнцу.

35

«Если ты спишь, спи с открытыми глазами, если сидишь, сиди на земле, если идешь, иди там, где не ходит Смерть».

Эту надпись на немецком языке Н. обнаружил, рассматривая лаковую шкатулку. Немцы всегда любили восточную мудрость, Гете, со своим «Западно-Восточным диваном», здесь не исключение. Советы, кстати, хороши, но где не ходит Смерть? Есть ли такое место?

Есть. Корабль «летучего голландца». Смерти туда вход запрещен. Его обитатели живут в другом мире, где нет Смерти. В другом измерении…

Н. еще раз открыл шкатулку, подержал в руке удобно легший в ладонь пистолет. «Тяга к оружию, верно, у меня от отца», – сказал себе Н. Его отец, пехотный офицер, давно умер – пройдя всю войну, он нелепо погиб в начале семидесятых на Ладоге: его парусная лодка в шторм перевернулась. Через несколько лет умерла и мать.

«Не вышел из отца непотопляемый "Летучий голландец"…»

Н. взял в руки подзорную трубу и подошел с нею к окну чердака. О бинокле или подзорной трубе он мечтал с детства, разглядывал их в витринах комиссионных магазинов, но ему так ничего и не купили – списав это его желание на ребячество и баловство.

В окне чердака рисовался картиной лесистый берег, верхушки сосен пушистили свой зеленый ковер. Вот дальняя деревня на другом берегу, вот серая неторопливая вода и пергаментные полосы берегового песка, вот – совсем далеко – старица, прежнее русло реки, вот заливные луга, вот – за ними – турбаза. А если смотреть в другую сторону?

Опять лес, опять сосновый ковер, а вот сельский магазинчик, где он покупал еду, и другое здание неподалеку, красное, кирпичное, с большими прямоугольными окнами. Окна растворены, и в одном из них…

Тут Н. вздрогнул и выронил подзорную трубу. В том окне виднелся человек в серой рубашке, с большим полевым биноклем у глаз, и смотрел этот человек прямо на него.

У младшего сержанта Сафонова как раз было время обхода, и он совершал его, не покидая родного здания милиции, с помощью отцовского трофейного бинокля. В этот час сержант как раз производил наблюдение за подозрительным домом у уреза воды.

36

Н. разделся, встал в корыто и вылил на себя ведро холодной воды. Дыхание перехватило, но ощущение взгляда на коже оставалось. Взгляд не смывался, он был липким и приторно-сладким, как повидло в залежавшемся пирожке. Н. взял мочалку и стал ожесточенно тереть кожу.

С тех пор он сидел только на террасе, обращенной по отношению к человеку с биноклем в другую сторону, к воде, а во всех комнатах, выходящих на лицевой фасад, задернул занавески. Во всех комнатах, что были ему доступны, другие же комнаты жили своей жизнью, очень тихо, скромно, не мешая ничему. Н. проверил: человеку, наблюдавшему за ним, виден был только чердак, но это его не очень обрадовало: ощущение поднадзорности не проходило. Как будто город сюда пришел. Вот оно, «царство зимних вьюг»! Не за этим он сюда приехал; наоборот, чтобы остаться незримым. Но можно ли быть живым и одновременно невидимым в стране соглядатаев?

«Не пора ли куда-нибудь уехать?» – задал себе Н. вечный вопрос беглецов.

Но дом уже проглотил его без остатка, здесь было хорошо и спокойно, да и куда спрячешься? И он глубже зарылся в тишину дома.

37

Колодец смотрел единственным глазом, зеленым, как хвоя срубленной под Новый год елки, с мутно-облачной поволокой. Вода была холодной и, как всегда, пахла ржавчиной. Покрутив рукоятку ворота и достав ведро, Н. жадно пил зелень хвои и мутные облака, но они не иссякали, в ведре их оставалось много.

А потом он заглянул в колодец. Сруб был темным, кое-где проглядывал мох. Вдруг между хвоей и облаками просунулось лицо, вернее, этакая гримаска, пошловато-ванильная, и у нее отыскался рот, и отверзся, и сказал одними губами:

– Иди в воду спать.

И хвоя с облаками выжидательно сморщились.

«Заманчиво, – признал Н. – Но усмешка очень уж неприятная, знающая о тебе только плохое, нет, не так, только "ничто человеческое", которое не чуждо… А если перевернуть? Выйдет "человеческое ничто". Вот кто зовет. Не то ничто, которое суть небытие, а то, что в тебе серое, цвета облаков!»

«Не дамся!» – закусил губу Н. и швырнул в уютную ухмылку звонким цинковым ведром.

38

Смерть – эмигрантка с легким багажом, с рыжим кожаным чемоданчиком, в котором не коса, а клепсидра или песочные часы. Смерть везде чужая, но ее не вышлешь за пределы страны. Ее понимают все: она говорит на языке поступков, что входит в одну языковую группу с раскатами грома и землетрясениями. Смерть не знает сомнений, и это единственное, что отличает ее от людей, потому что в остальном она вполне очеловечилась, или, скорее, она хочет думать, что очеловечилась. В то же время человеческое в ней – это всего лишь пустая человеческая оболочка, и внутренняя пустота смерти неотвратимо засасывает всё и вся. Прислушайтесь – и вы услышите в ночи шипящий сельтерский звук – это ее голос.

Н. устал от звуков небытия и накрыл голову одеялом, чтобы не слышать ничего. Пришел сон – и во сне этом Н. прогуливался по вычитанным в романах лондонским улицам: сон русского человека, у которого ноги связаны колючей проволокой границ. У Ковент-Гарденского рынка какой-то подозрительного вида нищий продал ему билет в соседний театр и даже угостил понюшкой табаку.

В билете значилось: «Гамлет. Трагедия "Уильям Шекспир"». Подивившись забавной опечатке, Н. пробрался в ложу, уселся в обшитое красным бархатом кресло и стал разглядывать полутемный партер. Там происходило какое-то шевеление, зрители занимали места, переговаривались между собой, смеялись.

Наконец зажглись свечи. Тут Н. заметил: на зрителях были какие-то фантастические костюмы – римские тоги, венецианские камзолы и даже рыцарские латы. Да и дамы были одеты не менее причудливо.

Внезапно разговор стих. В соседней ложе появился человек в длинном черном плаще, с суровым и неулыбчивым лицом, кого-то Н. очень напоминавшим.

– Автор! Автор! – зашелестели в партере.

Тут Н. вообще перестал понимать, куда он попал и что это была за пьеса. «Я всегда в зрительном зале, – думал он меланхолично, – на сцене обычно другие…»

Человек в черном плаще поклонился публике и повелительно поднял руку. Шум стих.

Заиграли фанфары, занавес поднялся – и открылись декорации средневекового английского городка. В первой сцене изображалось рождение малыша в семье зажиточного перчаточника, во второй – его детство. Действие происходило в городке Стратфорд-на-Эйвоне, и Н. наконец уверился, что пьеса действительно из жизни Шекспира.

Вот дело дошло до написания сонетов, а затем пьес, вот на сцене уже пошел 1600 год, когда и была создана трагедия «Гамлет».

Заинтригованный Н. попытался представить себе, что будет дальше, но никакого «дальше» уже не предвиделось, потому что королева попросила Шекспира рассказать историю своей жизни. Свет на мгновение погас, затем вновь зажегся, и пьеса начала разыгрываться с самого начала.

«Ну, конечно, – сообразил Н., – если автор пьесы Гамлет, он не может знать, что происходило с Шекспиром после того, как тот написал трагедию о нем самом: он ведь стал персонажем и существовал отныне вне сознания автора».

Так пьеса разыгрывалась три раза, и вскоре начался бы уже четвертый, когда Н. понял: надо что-то делать, иначе он сойдет с ума.

Он схватил стул и бросил его на сцену. Бесконечное представление прервалось. Зажегся яркий свет, и вся публика в партере уставилась на Н.

Кого там только не было! Просперо и Меркуцио, Джульетта и Офелия, Фальстаф и Макдуф… Даже осел из «Сна в летнюю ночь» сидел в кресле. Н. многих распознал, другие были ему незнакомы, хотя он считал, что хорошо знает Шекспира. Однако сейчас все эти лица, обращенные ко нему, выражали только лишь негодование, как будто спрашивали: «Как этот человек пробрался сюда, зачем он подглядывает за нами? И что нам с ним делать?»

Просперо выступил вперед, спросил:

– Ты персонаж или живой человек? Только не лги нам!

– Я персонаж, – с некоторым сомнением сказал Н. – Моя книга – это Книга Жизни.

Только он произнес эти слова, все исчезло. Н. оказался на улице под дождем. Неподалеку подсчитывал гроши уже знакомый ему нищий.

– Ну как, сэр, получили удовольствие? – ухмыльнувшись, спросил тот издали. – А теперь идите за мной, вас тоже ждет роль, и, кроме вас, ее играть некому.

Оставив под аркой свой рваный черный плащ, нищий ступил в глубь прохода. Н. последовал за ним – и вышел из кварталов сна, вернувшись в реальность с другого, смутно ощутимого ее конца.

39

«Рядом нет ни людей, ни книг…» Как хорошо ложатся эти слова Малера на мотив какой-нибудь народной песни! Попутной песни…

Н., отправившийся с утра бродить куда глаза глядят, взбирался на холмы и сидел на пнях, слушал лягушек и тощих коров, думал о стадности и кучности. Брючины его вымокли от росы, в них вцепились колючки, но он ничего не замечал, когда накапливалась усталость, он спал в тени на сухих пригорках, потом шел дальше. В нем пела сладкая тоска, что жила в нем постоянно, как шум моря в ракушке. «Все могло быть хорошо, все могло еще быть», – вторила ей синичка в чьем-то заброшенном саду. Там росла яблоня, полудикая, он надкусил терпкое яблоко. Яблоки, укроп, салатные листья, немного красной смородины… Н. вспомнил куст белой смородины, что рос в городе под его окном. Каждый год пятого августа он собирал «урожай» и подавал на стол – в день рождения… не надо вспоминать кого. Белую смородину не рвали – принимали, наверное, за волчьи ягоды, а ведь людей под окнами ходило много… Пить не хотелось, хотелось спать, но Н. не был уверен, что он не спит, что эта прогулка – наяву.

Он снова вышел на высокий берег, теперь уже далеко от дома. Внизу, на песке, загорали и играли в карты какие-то люди. Кто-то плыл на байдарках, два узких суденышка соревновались в скорости, слышен был женский смех, равномерно работали весла. День уже вступил в свои права, припекало полуденное солнце, кузнечики завели свою велосипедную песню.

«Жизнь идет, несмотря ни на что, читаются газеты, включается телевизор, люди спортом занимаются и находят, чем дышать, им не тесно в городе… Как это может быть? Мне самому не было тесно в городе… или все-таки было? Наверное, им там тоже тесно, поэтому они здесь, со своими транзисторами и песнями, принесли сюда город, заставили звучать. Расскажите мне о тишине! Что там было у Малера в Первой симфонии… природа и "почтеннейшая публика" на природе… Звери хоронят охотника, звуки хоронят тишину…»

Не дойдя до турбазы, Н. повернул назад.

40

Нет книг? Но ведь так не бывает! И дом в доказательство тому вывернул изнанку старинного комода, в котором хоронилась – нет, не книга, но потрепанная тетрадка толстого журнала, с выдранными страницами и без переплета. Кажется, «Иностранная литература». Без летнего чтения все же не обойдешься…

Н. устроился на облитой закатным солнцем скамейке в саду, раскрыл журнал на середине и стал читать рассказ, перевод с… Часть страницы была оторвана. В рассказе описывалось горное озеро, в котором некоторым странным образом отражался глаз Бога, и глазу этому было открыто все…

«М-да, прикладная теология в действии, – бессонно ворочался в постели Н. – Но глаз – он действительно за нами смотрит, не смыкая век, и мы никогда даже не знаем, чей это глаз…»

И он инстинктивно накрыл голову одеялом.

41

Вечером следующего дня пришел незнакомый рыбак, поднялся по деревянной лесенке прямо на террасу и вручил ему большой кусок пирога с запеченным сазаном.

– Я тут рыбачу неподалеку, – сказал он, смущенно улыбнувшись, и морщины на его узком небритом лице разгладились. – Смотрю, у вас каждой раз за полночь свет. Видно: работает человек, себя не жалеет, как не угостить! Это жена печет… Вы уж примите – как капитан корабля от другого капитана…

Н. сразу отломил кусочек. Рыба оказалось мягкой и удивительно вкусной. Н. не знал даже, как благодарить рыбака.

Попрощавшись, рыбак спустился по лесенке, отвязал лодку и поплыл дальше – его работа была ночной и утренней. Н. чувствовал, как тепло разливается у него в груди. Он еще долго смотрел рыбаку вслед.

«Как капитан корабля, – звучали у него в голове слова. – Капитан… А ведь корабль – я сам. На редкость бездарно я судном этим управляю…»

42

А ночью – беззвучный голос в комнате, голос из того времени, которого не было: «Помнишь, как я лежал на асфальте?»

Нет, не помнит, не должен помнить, и чердак он не помнит; помнит лицо, женское лицо, красивое и асимметричное, где всё вразлет, глаза и брови, любимое лицо – ведь нельзя не помнить, это все равно что не помнить себя, но ничего из того, что было, не помнит. И не сметь вспоминать!

Но фигура, лежащая навзничь на асфальте, не хочет уходить из памяти.

И тогда следует ответ, ключ к спасению: «Это было не со мной». Да, так и думать: это было не со мной. Это было…

Часть II

Allegro. Adagio. Allegro

1

Выпавшего из окна человека зачем-то обводят мелом. Остаются контуры, напоминающие самолет. Самолет, который никогда не взлетит.

Когда я прибежал – троллейбуса долго не было, – Бету уже увезли, и я так и не увидел, как она лежит на асфальте – судя по меловому самолету, в такой позе, будто она спит. Она так и спала – на боку, вытянув далеко вперед одну руку и устроив на ней голову. Может быть, в такой позе ей было легче разрезать воды сна. В этой как бы целеустремленной позе… Бета, Бета!.. Почему в глазах так темно?

От зевак я узнал, что Бету повезли в морг. Где же Гамаюнов? Наверное, поехал с ней. Бета плюс Гамма… Сочетание, которого не было в жизни. Труп вообще хорошо сочетается с любым живым человеком. Во всяком случае, протестовать он – труп – не будет.

Троллейбус, лица, лица, лица, сумки с продуктами на полу, на коленях, движение куда-то – в этом ли направлении указывала Бетина рука? Но я знал, куда еду, – к ней. Потому что я еще нужен ей, пусть даже ее и нет…

2

Морг. Разбитый кафельный пол, кафельные же стены и – запах. Жду стоя – заставить себя присесть не могу. Но уже и стоять на одном месте не могу, хожу кругами. Откуда-то – Гамаюнов. Теперь – Гамма плюс Альфа. Это сочетание было, дружеское ли, безразличное ли, но было.

– Извини, не удержал… – Это он говорит, спокойно так… о чем? – Сидела на подоконнике, засмеялась, отклонилась назад…

Это он – О НЕЙ?! Вот так?! ЗАСМЕЯЛАСЬ! Смех ценою в жизнь. Но ведь он, Гамма, тоже знал, как она смеялась – запрокидывалась назад и рассыпалась на бусинки смеха. Знал и рассмешил – ее, сидевшую на подоконнике! Случайно, он говорит, случайно. Что там мы в детстве говорили по поводу «случайно»?…

Зовут в зал. Скрипит железный шкаф. Белая простыня, и под нею… Рука уже не торчит. Да, не торчит – она скобкой охватила голову. Так она тоже спала, Бета… Бета спит. Проснись, Бета! Она как живая. Она живая!!! Нет, затылок разбит. Ей больно. Обнять ее… Больше ничего не помню…

3

Нет, помню – как я несу к урне найденные три рубля. Трешка зеленая и соблазнительно хрустит. Надо успеть дойти до урны. Я бы побежал, но я слишком мал, чтобы бежать. Я просто быстро переставляю ноги.

Погоня уже настигает. Бабушка тоже слышала приятный зеленый шелест.

– Три рубля! – тихо кричит она. – Это же деньги! Стой!

Я быстро иду к урне. Бабушка тоже быстро идет: бежать неудобно – кругом люди. Но вечером в парке их мало. Никто не смотрит, как я совершаю первый свой подвиг. Бабушка догоняет, расстояние неумолимо сокращается, но вот она, урна! И, как баскетболист в корзину, я укладываю зеленую бумажку точно в цель – в черное отверстие.

– Ах, поганец! – в сердцах говорит бабушка и достает, достает деньги из урны.

Я внутренне улыбаюсь, как буду часто улыбаться, когда вырасту. И вот меня, как пойманного преступника, ведут по аллее кисловодского парка…

4

Нет, не по аллее, по Пироговской улице к метро. На карнизах серых сталинских казармодомов беснуются голуби. Это Гамма меня ведет. Гамма плюс Альфа. А Бета… Ох, Бета!..

Я останавливаюсь, меня трясет.

И мы идем. В Ново девичьем бьет колокол… или мне показалось? Никогда не спрашивай… И так ясно, что по тебе…

Дома – Бетины вещи, белье… Господи!

И ведь всего за три года так привык, вжился, хотя и жила она не здесь, бывала наездами… Я, я лежал там, где был меловой самолет, и он унес нас обоих. Вбил в асфальт.

5

Милиция. «У нас есть сведения, что ваши тексты…» – «Какие тексты?» Изобразить изумление. Знаю, знаю, какие тексты, но и они тоже знают… Пусть! Главное – не признаваться. Как шпиону из детской книжки. Виноват, как доблестному советскому разведчику. М-да, шпиону… Для них говорить, что думаешь, – все равно что быть шпионом. Видели бы они, как мы поздно вечером раскладывали по почтовым ящикам листовки во времена чешских событий! Если кто-то входит в парадное, поднимаешься на один этаж выше и ждешь, стараешься не дышать, пока не уехал лифт, потом спускаешься и продолжаешь. Как шпион… Главное – не признаваться. КПЗ, решетки на окнах. Хорошо хоть, у меня сапоги не на шнуровке, иначе и шнурки бы забрали. К решетке с другой стороны привязывают собаку – огромную овчарку, больше меня. Дразнят ее, потом: «Не хочешь посидеть с ней?» Молчу. Сердце колотится. Пугают. В протокол я вписал все то, что было умышленно пропущено. Только потом подписал. Кажется, потом то же советовал в своей памятке диссидент Есенин-Вольпин, сын поэта Есенина. Следователь взбеленился, поэтому и собакой пугали. Все равно ничего не докажут!

– Как давно вы знали Елизавету Осипцеву?

Ах да, это уже не тогда, это сейчас. «Елизавету…» Я никогда ее так не звал, даже забыл, что она Елизавета. Милиционер тем временем листает страницы в деле.

– Ах да, здесь записано, три года… – говорит он. – А что вас связывало?

Молчу, смотрю на милиционера. Красивое грубое лицо, красное, с бачками. Такой не понимает психологических тонкостей. Тогда, больше десяти лет назад, был другой, бледный и въедливый очкарик, похожий на ученика-отличника. «Вы ведь нам не сочувствуете?» Что тут ответишь? Я сказал: «Наверное, вы сами понимаете».

Краснорожий решает конкретизировать свой вопрос:

– Говорят, она вам была почти жена.

Почти! Она была больше, чем жена, она была половиной меня, причем лучшей половиной. Но я отвечаю:

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Гомес нагнулся за молитвенником и в свете фонарика увидел, что во время драки его кожаный переплет п...
Этот современный справочник познакомит Вас с самыми урожайными и идеально подходящими для выращивани...
Эта книга – первое современное научное объяснение веры в Бога, духовного опыта и приобщения к высшей...
Что делать, если мир стоит на краю гибели и Конца света не избежать? Если ты можешь полагаться тольк...
Притчи – это не просто истории, занимательные рассказы обо всем на свете, в них – мудрость веков. Эт...
Элли всегда знала, что Магда и Надин самые лучшие, самые классные девчонки в мире. Магда – бойкая, у...