Летучий голландец Кудрявицкий Анатолий
– Ну, вот то-то же. Не пойдешь. Что бы я ни натворил.
– Господи, ну почему ты такое чудовище?! И зачем ты это сделал – деньги ведь уже были у тебя…
– Удобный случай. Она действительно сидела на подоконнике, и я подумал: можно ведь деньги и не возвращать. Если сделать одно неосторожное движение…
Меня охватывает холодное бешенство.
– Нет, я на тебя заявлю. Вот прямо сейчас пойду и это сделаю. Не думай, что ты совсем лишил меня воли.
– Не думаю, – обезоруживающе улыбается Гамма. – Конечно, заяви. Можешь, кстати, начать прямо сейчас – я при исполнении.
И он достает из кармана красную книжечку, машет ею, и золотые колосья герба прочерчивают блестящий ручеек перед моими глазами.
24
Наливаю себе боржоми и выпиваю полстакана. Такого я, признаться, не ожидал.
– Не бойся, вода не отравлена, – отпускает Гамма милую шуточку.
– Кто тебя знает… Но скажи, почему ты с ними? У тебя же мать филолог, ты из интеллигентной семьи…
Вот тут он наконец начинает злиться.
– А что ей толку от ее интеллигентности? Всю жизнь прожила в коммуналке, учила школьников за гроши. Мне хотелось другого. Власти, влияния… Страна сейчас наша, а не ваша, и это надолго, если не навсегда. Думаешь, у нас только приезжие и пэтэушники? Нет, везде нужны мозги, а у нас – особенно… Как по-твоему, зачем я ходил играть в оркестр?
– Теперь уже не знаю.
– А ты вспомни, что это за оркестр. Дома ученых, верно? Как ты думаешь, интересует нас, о чем говорят ученые?
– Ах, вот оно что!.. М-да, и ведь никто в оркестре не догадывался…
– Бета догадалась. Она прямо меня спросила в тот день, когда передавала мне эти деньги.
Вот почему она погибла, понял я. Ведь Бета всем бы рассказала, а тогда…
– Зачем ты мне это говоришь? Думаешь, я буду молчать?
– Надеюсь, что да. Я и те двое на улице об этом позаботимся.
Подхожу к окну. На детской площадке обретаются двое мужчин. Один читает газету, другой инспектирует сломанные качели. Когда я появляюсь в окне, оба дружно таращат на меня глаза.
И тут Гамма сзади на меня набрасывается.
25
Не могу сказать, что я этого не ожидал. Еще когда он заявил мне позавчера, что пока не готов со мной встретиться, я почувствовал: что-то затевается. Ну конечно, вот свидетели, готовые подтвердить, что я выбросился из окна. Гамме не обязательно даже обозначать свое присутствие: когда я буду уже лежать на земле, он просто уйдет, как будто его здесь и не было. Отпечатки его пальцев потом сотрут…
Все эти мысли вертятся у меня в голове, пока мы с ним боремся, обхватив друг друга, у открытого окна. Не то чтобы я очень хотел жить, но погибать по вине этого негодяя у меня нет никакого желания. Я сопротивляюсь инстинктивно, вернее, сопротивляется мое тело. Машинально я вывертываюсь, когда он обхватывает меня сзади, машинально удерживаю его за плечи.
Но он все-таки сильнее меня. Он толкает, толкает меня к подоконнику, и вот я уже прижат к нему, голова моя снаружи, мне видно ограждение крыши, и солнце бьет мне в глаза. Гамма тоже сидит на подоконнике и пыхтит, силясь оторвать мои ноги от пола. Вот еще немного – и…
И звонит телефон. Гамма, кажется, ослабляет хватку. Явно у него рефлекс: слушать. Да, он действительно ослабляет хватку и даже на мгновение теряет равновесие, хватается за воздух… Нет, сейчас он ухватится за раму, а потом выбросит, обязательно выбросит меня из окна. И я чуть-чуть толкаю его плечом в сторону от рамы. Он все-таки пытается до нее дотянуться, промахивается – и перед моими глазами мелькают его серые брючины и – не в тон – дорогие коричневые штиблеты. С диким воплем он летит вниз.
26
Плотный удар – и вопль обрывается. Я в это время переворачиваюсь на подоконнике и смотрю уже не на крышу, а вниз. Гамма лежит на асфальте, разбросав руки в стороны, как будто пытается обхватить весь земной шар. Он не шевелится. Не двигаются и те двое, они в шоке: не понимают, что произошло. Больше на улице никого нет. Телефон все звонит, звонит…
Потом, как по команде, все начинают движение: двое оперативников бегут к телу, я закрываю окно и выбегаю из квартиры. По дороге я не задумываясь хватаю конверт с деньгами. Захлопнув дверь, я делаю несколько шагов вниз по ступенькам, но останавливаюсь: на улице оперативники, спускаться нельзя. Куда же мне деваться?
И я поднимаюсь по лестнице на один этаж, потом еще. Позвонить в какую-нибудь квартиру? Но они обязательно пройдут по квартирам и найдут меня. И я продолжаю подниматься. Вот уже последний, четырнадцатый, этаж и – обитая жестью дверь на чердак.
Неужели закрыто? Толкаю раз и еще раз – поддается, со скрипом открывается. Чердак огромен, здесь пусто и пахнет сыростью. На дальней стене узкие окошки, похожие на бойницы; в них просачивается свет. Закрываю за собой дверь. Но ведь и здесь найдут! Вот если бы запереться изнутри! Осматриваю дверь. Она открывается внутрь; вижу сломанную щеколду без стержня. Конечно, она сломана – кому нужно запираться на чердаке?… Мне, мне нужно! Но как?
Осматриваюсь. Под ногами битые кирпичи, пыль, песок. Вижу гвоздь, правда, кривой. Вот если бы потолще… А вот и потолще, и даже не искривленный, выпрямлять не надо. Вставляю его в щеколду вместо стержня, пробую открыть дверь. Держится! Можно, конечно, выломать, но не сразу же они станут ее ломать! Кажется, я получил передышку.
27
Сажусь на сломанный ящик, стоящий у стены, и пытаюсь унять дрожь в пальцах. Приходит мысль: я ведь только что выбросил человека из окна. Но почему-то никаких угрызений совести не возникает. Получается, что я отомстил за Бету. Неужели и во мне где-то глубоко сидит первобытный принцип «око за око»?
Кто же все-таки звонил? Наверное, тетя Маня. Или кто-то ошибся номером. Кто бы это ни был, он спас мне жизнь. Хотя, наверное, ненадолго. Если эти двое меня здесь поймают, они не сдадут меня в отделение, они меня убьют.
Иду к двери, чтобы еще раз проверить самодельный запор, но слышу на лестнице голоса. Совсем близко.
– Нету его. Может, на чердаке?
И кто-то сильно толкает дверь. Я успеваю всем телом налечь на дверь с другой стороны, и она выдерживает.
– Не поддается. Заперто, что ли?
– Ну-ка давай вдвоем.
На сей раз толчок сильнее. Дерево трещит; еще одного толчка щеколда не выдержит. Но нет, они больше не пытаются открыть дверь.
– Позвони в домоуправление, чтобы ключ принесли, – слышно мне. – Я пока пройду по квартирам.
Кажется, непосредственная опасность миновала. Я отхожу от двери и решаю осмотреть чердак. Дом большой, многоподъездный – может быть, отсюда можно попасть на другую лестницу?
Я иду направо. Действительно, там две двери, но обе заперты. Возвращаюсь, иду в другую сторону. В доме, насколько я помню, восемь подъездов, значит, надо проверить еще пять дверей. Три из них оказываются заперты, четвертой же вообще нет – проем забит листом фанеры. Проламываю дырку – и я уже на лестнице. Вызываю лифт, но потом почему-то решаю, что это опасно, и бегу вниз по лестнице, постепенно сбавляя темп. На третьем этаже останавливаюсь – на площадке второго кто-то курит. Оглядываю свою одежду – не слишком ли она растерзана? Вроде бы ничего, на рубашке нет верхней пуговицы – наверное, отскочила, когда мы с Гаммой боролись, но сейчас жарко – мог же я не застегиваться? Отряхиваю с брючин опилки, принимаю деловой вид и спускаюсь. На площадке дымит сигаретой тощий подросток в голубой динамовской майке. На меня он не обращает ни малейшего внимания. Очевидно, я уже не так близко к месту происшествия и сюда тревога еще не передалась.
Выхожу на улицу. После полутемного чердака солнце меня ослепляет. Я не сразу соображаю, в какую сторону идти. У Бетиного подъезда уже собрались зеваки, подъезжает милицейская машина. Иду в другую сторону, кружным путем выбираюсь к автобусной остановке, жду, наконец решаю идти пешком, но тут появляется автобус.
Добираюсь до метро. На часах – половина первого. Я думал, мое сидение на чердаке продолжалось вечность! Еду домой и думаю: у меня всего минут пятнадцать на сборы.
Дома меняю рубашку, надеваю пиджак, кладу в карман деньги – полученный недавно гонорар за книгу, бросаю самое необходимое в саквояж, потом спохватываюсь и кладу сверху партитуру «Летучего голландца».
28
Надо быстро выбираться из города. Уже всем, кому надо, прекрасно известно, кто выбросил из окна оперуполномоченного Гамаюнова. Известно и где этого человека искать. Счет идет на минуты.
Запираю за собой дверь. Прощайте, музыковед Алфеев Константин Борисович!
По дороге – еще одно дело. Заезжаю к тете Мане. Дом у нее старый, и почтовый ящик по старинке прибит к двери; бросаю туда конверт с деньгами, в который я еще раньше положил ключ от Бетиной квартиры, звоню в дверь, но не жду – некогда – и сразу же спускаюсь. Внизу слышу, что дверь отпирают. Надеюсь, тетя Маня не обидится и поймет – она всегда меня хорошо понимала. Надеюсь, они с Бетиной бабушкой догадаются заглянуть в почтовый ящик…
Догадались. Уже на улице вижу в окне тетю Маню с конвертом в руках, она делает рукою прощальный жест. Скоро, сегодня же она узнает, что произошло, – ее вызовут, когда милиция захочет осмотреть Бетину квартиру, а без этого, разумеется, не обойдется.
Я снова в метро. Половина второго. Решаю сесть в электричку не на вокзале, а на самой окраине города. Покупаю себе билет до самой дальней станции. Ехать больше двух часов. Но будет еще не очень поздно, я успею забраться куда-нибудь поглубже и найти себе пристанище. К окошку кассы подхожу так, чтобы лица не было видно.
Вот она, электричка. Полупустая. Через пять минут я уже оказываюсь за окружной дорогой, за чертой Москвы. Даже интересно, куда меня заведет мой инстинкт самосохранения.
29
Народу в вагоне мало. Я еду и разговариваю сам с собой. Молча.
«А ведь ты бежишь, – говорю я себе. И еще я говорю себе: – Бежать стыдно. От кого ты бежишь?»
«От плохих людей».
«Плохих людей много».
«От самых плохих людей».
«Разве это так страшно – плохие люди?»
«Страшно, если они – власть».
«Власть – это всегда дурные люди. Что же, всем бежать?»
«Не всегда власть – это дурные люди. Но даже если так, не всегда дурным людям дана такая свобода творить зло».
«Куда же бежать от власти? Она везде».
«Я бегу внутрь себя. Я бегу в никуда».
«Тогда тебе придется стать никем».
«А я уже Никто».
И я прощаюсь с прежним своим именем. Беты и Гаммы теперь нет. Не будет и Альфы. «А и Б сидели на трубе. А упало, Б пропало. Кто остался на трубе?»
Услышав как-то раз это на перемене, румяный малолетний хулиган Га-Га грубо загоготал, оправдывая этим свое звукоподражательное прозвище, и дал собственный вариант ответа: «Ка-Ге-Бе».
30
На соседнем сиденье устроился потертого вида торговец с прозрачным пакетом, полным завернутых в полиэтилен матрешек. Он бережно держит пакет на коленях. Вагон вздрагивает на стыках шпал, и матрешки, сталкиваясь боками, рождают странный деревянный звук.
Вообще, матрешка – интересный символ: в животе ее живет завтрашний день. Но в этом завтрашнем дне – не реальная персона, а всего лишь другая матрешка. В новой кукле, вымечтанной днями, меньше субстанции, но больше смысла. Иногда меняется одежда, порою возраст, изредка даже пол. С течением дней смысл сгущается в маленькую бесполую куколку, беспомощную деревянную святую, которую нельзя открыть и которой уже ничего не нужно, кроме внутриутробного покоя, потому что она – итог всего. Цельнокройная куколка смотрит на хозяина пустыми плохо нарисованными глазами. Хочет ли она сказать, что сомневается в том, настанут ли иные времена? Вокруг разбросаны половинки матрешек из вчерашнего дня. Их можно сложить вместе и отдать кому-то другому, кто еще не постиг великой конечной истины и не испытал деревянный ужас безысходности.
Говорят, у человека матрешечный мозг, но ведь и государство – та же матрешка, внутренняя куколка которой думает: государство – это я. И ведь куколка-то права, каждое государство настолько хорошо – или настолько плохо, – как человек, что его представляет. Потому что оно, государство, решает, что этой куколке дозволено, а что нет…
На очередной станции кто-то входит, садится напротив меня. Мужчина моего возраста, черноволосый, еврейско-интеллектуального вида. Почему-то мне кажется, что я его знаю. Неужели знакомый? Или мне показалось? Время от времени посматриваю на него.
Наконец он с улыбкой говорит:
– Нет, мы с вами незнакомы.
– Может быть, где-то встречались? – предполагаю я.
– Вряд ли, – отвечает.
– Не понимаю, что же между нами общего, – думаю я вслух. – Вы ведь ощущаете, что между нами есть что-то общее?
– Да, есть, – говорит он. – Мы с вами оба в желтых рубашках.
Часть III
Adagio
1
Корабль дышит парусами. Есть корабль, где паруса темно-красные и пергамента с письменами прибиты к мачтам. Письмена о достойной жизни…
Но достойная жизнь ушла налево по географической карте, просочилась на Запад между пунктирными штрихами государственной границы. И остались квадратные метры, прозрачные литры, размер аванса и несущественные даты – даты несуществования. А по улицам плывут корабли и кораблики, заплывают в затхлые заводи, целуются с илом или бьются бортами о тот самый пунктир, сквозь который можно просочиться, но не проплыть.
Парусов много – на каждом балконе. Желтые, белые в голубоглазый горошек, розовые к свадьбе… Не каждый – для плавания. С красными и багровыми – точно поплывешь, и корабль твой будет страшен, как страшна даже чужая трагедия, потому что, где бы ты ни был, она плещется близко.
2
Паруса принесли еще один день, и опять надо было что-то делать, потому что его построенная на самодисциплине жизнь держалась прямо по курсу, передвигалась поступательно и, попросту говоря, наплывала да еще смотрела на него сверху укоризненными глазами якорей.
H. усадил себя писать. Почему-то ему захотелось написать сказку – для жившего внутри него ребенка. На чистом листе обнаружившегося на полке блокнота, вобравшего в себя желтизну вечернего подпотолочного солнца мощностью в сорок ватт, он написал слова «Королевство Звездных Глаз» – и в это самое королевство тотчас же и попал.
В Королевстве Звездных Глаз ветер каждый вечер считал цветы. Если цветов было мало, ветер сердился и считал шляпы прохожих. Прохожие тоже начинали сердиться, но особенно долго предаваться этому занятию не могли – им ведь надо было ловить свои шляпы!
Дружила с ветром лишь Прозрачная Принцесса. Прозрачными у нее были не одежды, как вы могли бы вообразить, а мысли: посмотришь на нее – и понимаешь, о чем она думает. Звали принцессу Бланка, что значит светлая – такою должна была стать ее дальнейшая судьба.
Король, отец принцессы, обитал под куполом дворца, где стоял могучий телескоп. Король наблюдал жизнь светил. Почитая себя также светилом, не хуже прочих, он очень интересовался бытием своего круга. В глубине души у короля не было сомнений в том, что он настоящий ученый, тем более что подданные охотно подтверждали это.
На одежду свою король нашил звезды, голову покрывал высоким колпаком и прозывался поэтому Король-Звездочет. Подданные говорили о нем, что он скорее житель неба, чем земли. Это ему льстило – приятно ведь при жизни считаться небожителем! Пребывая где-то среди небес, он в юности однажды чуть не проморгал королевский престол, но все-таки успел вовремя его занять. Достоверно известно, что еще по крайней мере раз король спускался с небес на землю – тогда он женился на посетившей его королевство иноземной принцессе.
У супругов сразу обнаружилось несходство привычек – королева совершенно не интересовалась астрономией, она коллекционировала звуки и запахи. Собрание ее духов раз в год, по самым большим праздникам, бывало открыто для обнюхивания посторонними. Самым популярным был Запах Сытного Обеда, в коллекции предпоследний. На закуску же посетителям предлагался Запах Безбедной Старости. Он производил на них такое впечатление, что они выходили из дворца нетвердой походкой.
Над городом в такие праздничные дни плыла лучшая фонограмма коллекции: «Восклицания Избытка Молодости». Горожанам, которые не привыкли что-либо восклицать, очень нравилась столь экспрессивная манера выражения чувств. Во время Общеобязательных Праздников запрещались две вещи: не улыбаться и работать. Если людей заставали за тем или за другим занятием, их награждали почетным званием Рыцарь Труда и отправляли оправдывать его в каменоломни.
Однажды в самый разгар праздничных улыбок во дворец прибыл заезжий скрипач-виртуоз Пимпинелло. Он никогда и ни от кого не скрывал, что именно он – лучший в мире музыкант; наверное, поэтому многие с ним соглашались. Само собой, он играл для королевы, само собой, нюхал ее духи – она в тот день демонстрировала ему Запах Местной Культуры.
Провели скрипача и в покои Короля-Звездочета. Пимпинелло заглянул в телескоп, а поскольку у них с королем было разное зрение, увидел там лишь облачко тумана. Признаваться же, что видит по-другому и нуждается в корректировке изображения, виртуоз не стал. Вместо этого он дал королю совет еще выше устремить объектив своего телескопа и изучать наиболее отдаленные миры – не подметит ли он там что-нибудь полезное для своего народа?
С этой минуты виртуоз мог быть спокоен за свою судьбу при дворе: король обожал слово «народ» и считал себя благодетелем этого самого народа. Совет же обозревать дальние миры вообще попал в точку – король страшно не любил советчиков, убеждавших его направить телескоп вниз и пристально вглядеться в жизнь подданных. Король-Звездочет в таких случаях отвечал, что кому же, как не ему, королю, знать жизнь его подданных, да и телескоп, говорил он, имеет такую особенность, что никак не может быть обращен вниз.
Ветер в эти дни старался обходить дворец стороной. Хотя король ничего против него не имел – ветер ведь не мог пошатнуть ни телескоп, ни небесные тела, которые в него видно, для королевы малейшее дуновение могло нарушить очередную мозаику запахов и звуков, а потому ветер был объявлен во дворце злейшим врагом. Лишь Прозрачная Принцесса оставляла обычно в окне щель – и ветер прилетал к ней с тишиною лесов и серебром рек.
Принцесса Бланка дружила не только с ветром, но и с цветами, и сердце ее переполняла музыка. Не музыка виртуоза Пимпинелло, а музыка добрых глаз. Принцессе хотелось заглянуть в глаза жителям города, всем одновременно.
И вот, когда виртуоз Пимпинелло тешил обитателей дворца наиболее изощренными пассажами своей музыки, а затем и своего душноватого остроумия, принцесса сделала то, что ей было категорически запрещено: пробралась в отцовскую обсерваторию и, с трудом поворачивая тяжелые винты, все-таки обратила телескоп вниз…
Сперва она не увидела ничего. Потом поняла, что темное пятно перед ее глазами – почва, и даже на миг увидела ее мелкомуравчатую жизнь. Вот она чуть повернула винт и заметила людей – они шли по улицам города, и лица их светились не праздничными, а настоящими улыбками. Глаза же… тут Бланка вскрикнула, потому что ей наконец открылось, откуда у их страны такое странное название: у людей были сияющие, звездные глаза!
На крик прибежали испуганные придворные, телескоп был снова повернут вверх. Провинившуюся же принцессу привели к отцу.
– Что ты видела в телескоп? – заинтересованно спросил Король-Звездочет.
– Я видела будущее, – ответила Прозрачная Принцесса.
– А был ли в этом будущем я? – заволновался король.
Придворным хотелось спросить: «А я? А я?» – но они благоразумно молчали.
Прозрачная же Принцесса не умела, да и не пыталась скрывать правду.
– Я видела глаза всех жителей будущего города, – сказала она. – Твоих глаз я не видела.
– Что же, тогда жди своего будущего взаперти! – рассердился король и распорядился заточить принцессу в дальнюю башню.
Из этой ли дальней башни или откуда-то еще к Н. пришел заслуженный писательский сон.
3
На второй день слова скучны. Перечитав написанное, Н. раздумал продолжать, но потом все-таки сказал себе: нехорошо бросать начатое дело. В результате сей здравой мысли в блокноте появились следующие строки:
Я вновь прибыл в Королевство Звездных Глаз через много лет. Что сталось с принцессой, навещал ли ее в неволе друг-ветер, долго ли продлился гнев отца, мне не ведомо. Рассказывают, в недавние годы у одного актера начал расти плащ и накрыл было всю столицу этой страны, но зацепился за телебашню и порвался. После этого он был перелицован в пижаму. Есть такой фасон – пижама с карманами, полными воспоминаний, он предназначен как раз для подобных случаев.
Сейчас здесь нет ни королей, ни подданных, есть лишь красивые женщины и мужчины со звездными глазами, и взор у каждого светел. Я спрашивал, которая из женщин – бывшая принцесса, но горожане только улыбались и переводили разговор на другое. Например, на цветы: их теперь здесь много, и ветер не сердится и не считает шляпы прохожих.
4
На второй день слова скучны, а вещи грязны. И ничего не сделаешь, даже если сделаешь новые вещи. Их грязность задана наперед, равно как и скукотворность слов.
В деревенском доме стиральная машина – это таз, дурно пахнущее хозяйственное мыло и красные, разъеденные человеческие руки. Так что машина – трехкомпонентная. Она делает грязные вещи менее грязными, но более мятыми. Человека это устраивает. Но нет машины, чтобы слова, скучные уже со второй попытки, снова превращать в первозданные. Нет для слов таза и хозяйственного мыла, есть лишь руки – чтобы вовремя прикрыть рот.
Вся терраса, обращенная к милиции и подзорной трубе, оделась парусами рубашек и простыней. Ветер трепал их основательно, до дрожи оконных стекол.
Подзорная труба, нейтрализованная многими парусами, разочарованно отвернулась.
Н. вышел в сад и взглянул на дом со стороны. Дом ответил ему гордым парусным трепетом. На верхушке пронзившей террасу мачты болтался неведомо как туда попавший и неизвестно когда и кем постиранный оранжевый плащ, новенький и яркий, как флаг.
5
Сад задерживал его в себе и проникал в него через все поры. Н. стоял под деревом и впитывал в себя Вселенную. Трудно было уйти, даже если никуда уходить было не надо.
А затем произошел дождь в дожде. С белесой – солнышко подсвечивало с исподу – глади высеивалась дождевая пыль, а сквозь нее вдруг прорвался из сумрачных, низко нависавших туч крупный косой дождь.
Пришлось вернуться в дом. В прихожей Н. взглянул на себя в зеркало и увидел, что на голове у него старинная широкополая шляпа. Когда он успел ее надеть и откуда она здесь взялась? Впрочем, он давно уже отучил себя удивляться имевшимся в доме предметам.
H. снял шляпу, стряхнул с нее дождевые капли и повесил ее на ветвившиеся на стене оленьи рога.
«Хоть рога похожи на ветви, они обычно не цветут, – тронулся с места поезд его причудливых мыслей. – Однако рога Кернуноса, оленьего бога, – это древо природы. И потому на них вздуваются почки, а летом зеленеют листья».
Он закрыл глаза и увидел бога Кернуноса, обходящего свои владения. Бог тряс юной головой, он был проникнут сознанием собственной значимости и в этом похож на человека. Как и человек, Кернунос любил оглядывать пройденный путь. Рога прочно сидели на его голове, листья на них зеленели, их нежно вылизывали козочки. Лето еще не утонуло в осени, и никто пока не думал о закате богов, когда опадает листва, отламываются рога и божественное стекает на землю дождевой водой, обнажая данное природой тело. Или это нагота морального величия?
Пока же Кернунос был неколебим в своей грандиозности. Пока он был богом, обходящим свои владения – царство разума. За ним неотступно следовали его подданные – лев, волк и змея, пока что покорные наблюдатели. Они ждали, когда придет их час.
6
Уберите человека с портрета, и вы получите пейзаж, уберите пейзаж, и вы получите голый холст, уберите холст, и можете тогда рисовать что угодно пушистыми кистями своего воображения.
Вечером Н. раскрыл укоризненно желтевший блокнот и начал заполнять его страницы, годами жаждавшие чернил, трактатом о роли лентяя в истории. Лентяй – это джокер, писал он, и джокер этот может оказаться на месте любой карты. Джокер вроде бы и на лицо хорош, и аккуратен, и улыбка приветливая, только он не карта, он пустое место и ни черта не может. И когда надо ходить, или брать взятку, или собрать урожай, джокер ложится тем самым камнем, под который вода не течет, и камень этот своим весом придавливает к земле все – пробивающуюся траву, даже и мыслящую, а еще – разную несознательную мелконасекомую живность. Джокером, то бишь камнем, любят оканчиваться монархии. У таких джокеров громкие прозвания из имени и цифры: Людовик XVI, Николай II. Империи порой тоже кончаются джокерами, только помельче, этакими маршалами Груши. Но беда, коли после джокера ложится и невинными глазами смотрит в небо еще один джокер. После Николая II – какой-нибудь Керенский, с усиками валета или с королевской бородкой. Два джокера – это к мелкой игре, к игре шестерок.
Так что взглянем в небо, господа, уверимся, что сие – небо, а не рубашка некоей тяжелокаменной карты со златозвездными планками самонаград.
7
Голубая вода сна так и звала в себя. Н. разбежался и прыгнул. И больно ударился – море оказалось нарисованным на полотне.
Сон окончился. Начался сон во сне. Где-то в дальних пределах его беспредельности Н. сидел и читал некую книгу Мерос – и удивлялся тому, что она не только была уже ранее прочитана, но даже осмыслена, без всякого его участия. Такая это книга.
Что известно человечеству о таинственной книге Мерос? Это папирусный свиток, найденный в свое время в пустыне непредсказуемого; он сделал бессмысленным с той поры занятие летописца. На бесконечных витках книги Мерос, каковое название проставлено чьей-то неуверенной рукой вверху свитка, скачут всадники, звенят мечи, летят колесницы, рушатся города. Свиток поглощает все происходившие в прошлом события, вплоть до настоящего момента. Книга Мерос становится все больше, то есть длиннее, память же человеческая – все короче. Скоро свиток догонит течение времени, а затем, наверное, обгонит его, и люди будут по утрам читать, что им предстоит совершить в течение дня. Что они станут делать, когда будут знать, что сделают, – вот в чем вопрос.
Сон его тоже догнал течение времени, и ровно в полночь в него просунулся отсвет оранжевого плаща, а может быть, рыжий луч из завтрашнего или, скорее, уже сегодняшнего дня. Луч вымечтанного в темноте солнца… Впрочем, это был не отсвет и не луч, это оказался рыжий лис. Лис этот удобно расположился на своем седалище в углу комнаты, заботливо приземлил свой хвост и издал ознакомительный лай.
Н. внимательно на него посмотрел, но ничего не сказал. Рыжий лис зато сказал:
– Хэллоу!
Н. воззрился на него удивленно и спросил:
– А ты… а вы по-русски не говорите?
– Кафарю, – с ужасным английским акцентом пролаял лис. – Я кафарю по-русски с английским акцентом, а по-английски – с русским.
– Почти как некоторые наши эмигранты, – улыбнулся Н.
– Каждый куда-то эмигрирует, – вдруг энергично заявил лис, без малейшего акцента. – Кто-то в собственный желудок, кто-то еще ниже, а кто-то и в чисто головную жизнь, без всякого телесного низа.
– Я как раз в этой точке координат и обретаюсь, – просто ответил Н.
– Я знал, – радостно тявкнул лис. – У меня прямо-таки бакалейный нюх. И еще я знаю, что каждый сам себя помещает туда, где он есть. Вот вы не хотите переместить себя куда-нибудь еще?
– Мне и здесь не так плохо, – задумчиво проговорил Н. – Но конечно, где-то еще мне могло бы быть лучше.
– Разумеется. Я даже знаю где.
– Надеюсь, это не могила.
– Ну, в могиле нам всем будет хорошо и спокойно, – изрек лис. – Но я не это имел в виду. Я хотел сказать, что все зависит от вас. Ну, зачем вам идти на рожон? Покайтесь, помиритесь со злом, глядишь, вам и жизни кусочек отломится.
– Если бы я и хотел мирится, все равно я сделал кое-что, чего мне не простят.
– А вы тихонько, без нажима. Найдите кого-нибудь, с кем можно поговорить, глядишь – все и простится. Посмотрите-ка на вашего давешнего знакомца, ему тоже очень многое простили. Кстати, он вам подсказать может, с кем лучше поговорить…
Упоминание о Порождественском заставило Н. передернуться – он буквально физически почувствовал отвращение, даже во сне. Почти проснувшись, он подумал, что в результате этого движения непременно упадет с кровати, однако он просто перевернулся на другой бок – и ему стало сниться, что он самолет. Он взлетел под издевательский свист воздуха: «Рыжий лис-ссс… компромисс-ссс…»
Но дальше было легче. Как легко летится, радовался он, как замечательно, когда пробиваешь собой облака и уходишь в голубое великолепие солнечных дворцов! А ведь сколько людей облака эти и считают небом, а другого не видали!..
Однако потом – недолог оказался полет – он ударился о землю и проснулся в холодном поту. Рядом был голос. Родной голос.
И начался разговор:
– Почему ты не спишь?
– Я сплю.
– Нет, ты говоришь со мной.
– Я только слушаю.
– Ты помнишь все?
– Да.
– Ни о чем не жалеешь?
– Ни о чем.
– Мы скоро увидимся.
– Где?
– Вот смотри.
И перед его взором поплыл маленький зеленый фосфоресцирующий кораблик, размером с тетрадный лист. Куда бы он ни смотрел, кораблик оказывался у него перед глазами. Он попытался схватить его рукой, но маленькое сияющее зеленое чудо ускользнуло между пальцами. На ладони остался зеленый звездный свет.
8
Н. проснулся рано и встречал восход на скамейке в саду. Мачта указывала оранжевому шару точку, куда ему следует стремиться.
«Утро неблагополучного человека, – разговаривал с собою Н. – Благополучные в это время спят. А ведь как легко у нас нырнуть в неблагополучие… "Царство зимних вьюг" сорит людьми, и для них поставлены мусорные ящики. И, что хуже всего, в ящиках этих "всюду жизнь"!»
Н. взял блокнот, «Летучий голландец» поплыл по нотным и блокнотным линейкам. «Работа спасает, – сказал он себе во время недолгой паузы. – Кто бы еще спас плоды нашего труда. Вот, например, для кого это все пишется? Теперь ведь попаду в черный список?»
Он отогнал от себя эти мысли и продолжал писать. Перелистнув очередную страницу партитуры, он обнаружил листок с записями. Послание из прошлого – к самому себе:
Вот здесь я жил. И здесь я жил. И вон в том доме. Я хожу мимо бывших своих окон и заглядываю. Нет там меня!
А где я есть? Там, где мне быть не хочется. Потому что тесно, потому что шумно, потому что слишком людно наедине с собой.
И я рисую без карандаша домик, где хочу жить, и сад вокруг него, и родник с головой льва, и выложенный камнями грот, и моцартовское andante, тающее в пространстве
И я попадаю туда, где этот дом. Вот он, я иду к нему. Прохожие на улице почему-то смотрят вверх. Там парят в воздухе медленные лирические люди.
Вы спросите, почему они там парят. Отвечаю: потому что как же можно жить в нашем отечестве – и не писать о летающих человеках?
9
«Да, есть полет, а есть и окна для полета, – продолжил разговор с собою Н. – Такая вот особая разновидность окон».
О существовании ее Н. узнал в детстве, когда из окна на его лестнице выпал шестнадцатилетний подросток. Он на спор оседлал подоконник, свесив ноги на улицу – одну ногу, а потом и вторую, – и то ли его подтолкнули, то ли он выпил слишком много… Это было окно третьего этажа, и его увезли в больницу залечивать переломы. Вскоре в доме вместо окон на лестнице появился навесной лифт, но Н. знал теперь, что есть такая разновидность окон – окна для полета.
Во сне он много раз летал из окна своей комнаты – с улицы он определил, что оно – ближайшее к тому самому окну. Было ли оно тоже окном для полета, оставалось неизвестным, зато он потом видел другие такие окна. В одно выбросилась старая женщина, чье приземление было потом увековечено идеальной соразмерности надгробной плитой, в другое выпал после концерта музыкант, которому взбрело в голову, что он умеет летать.
«А может, он действительно сейчас летит где-нибудь среди звезд и звуков своей бесконечной мелодии? – размышлял Н. – Вот мы пускаемся в полет, а книга остается недочитанной, посуда невымытой, а жизнь непрожитой. Собственно, мое окно – это тоже окно из непрожитой жизни в нежизнь, в какое бы окно я ни выглядывал. И я не отправлял себя в этот полет, который длится лишь секунду, хотя она и длиннее, чем вечность. Что толку думать о приземлении? Внизу ждет небытие или инобытие, и уж точно – забвение. Вот туда-то я и лечу. Люди с подзорными трубами вперились в мое окно, даже если меня в нем не видно. Они тоже знают, что мое окно – это окно для полета».
10
Оранжевый плащ из шкафа исчез. Ушел? Не пришло ли что-нибудь вместо него? Самое забавное будет обнаружить внутри шкафа еще один шкаф…
Но Н. обнаружил в нижнем ящике старинное распятие, взял его в руки. Крест из красного дерева, бронзовое литье…
«Кресту не интересно, кто на нем распят, – говорил себе Н. – Он не спрашивает, христиане ли распинаемые или распинающие. Ему неприятно, когда в него вбивают гвозди и когда их вытаскивают. Он пропитан кровью, он устал от закатного солнца, ему хочется свободы. Ему не хочется даже быть крестом. Возвращаясь к своей этимологической сущности, он распадается на два деревянных бруса, которые с той поры покоятся на стройплощадке времени. Они ждут, когда их славное, оно же бесславное, прошлое воспылает костром, рождая теплую зарю новых заблуждений».
Н. собрался было задвинуть ящик, но потом понял, что в нем есть что-то еще. Засунув руку поглубже, он выкатил что-то большое и круглое. Голову. Это была резная женская голова, дерево от времени потемнело, но суровая, почти мужская красота изображения не изгладилась. Интересно, когда женская красота приближается к мужской, это что, вырождение или нет? В обратном случае все более определенно: мужское женоподобие обычно сочувствия не встречает. Он вспомнил давнюю гамаюновскую шутку: вырождение – это когда в древнем дворянском роду из четырех сыновей один картежник, один пьяница, а остальные девочки. «Что же, отступление от эталонов пола – вырождение? Но как красива эта резная голова…»
Под подбородком у головы была щель. Н. засунул в нее руку и нащупал какую-то бумажку, старинную, полуистлевшую. Развернув ее, он увидел: это страница из старой книги, на ней портрет рыцаря и под ним надпись по-испански. Он однажды учил этот язык по самоучителю – в те далекие годы, когда писал монографию о Мануэле де Фалье. Сейчас забытые слова начали возвращаться, и мозаика полуугаданных фраз постепенно раскрыла ему свой смысл.
Дон Мигель был великим воином против часовых стрелок. Он взбирался на башенные часы, цеплялся за длинную стрелку и надеялся, что время от этого ползет медленнее. Его невскоре разубедили; тогда он застыл в позе «шесть часов»: ноги вместе, руки по швам.
«Этот человек все-таки остановил время», – написано на могильном кресте, перекладины которого подозрительно напоминают те самые часовые стрелки.
11
На зверя и ловец бежит, на непокупателя – продавец, на непродавца – покупатель. Н. еще не убрал в шкаф найденную голову, когда в дверь кто-то торопливо постучал и, не дожидаясь ответа, вошел. Порождественский. Давненько он не появлялся…
Увидев на столе голову, гость обомлел, после чего не сразу пришел в себя, но, когда пришел, схватил голову и стал вертеть ее перед глазами, обдавая эмоциями, словно лаком. Было очевидно, что он имеет некоторое желание не расставаться с нею вообще.
– Не мое, – коротко сказал Н.
– А чье? – загорелись детским жадным блеском глаза Порождественского при мысли о возможной покупке: это была бы очень престижная покупка, а для детей и коллекционеров престиж – не пустой звук.
– Наверное, хозяина.