Верну любовь. С гарантией Костина Наталья
— Тише! Чего вы в самом деле, Степан Варфоломеич? Завидно?
— Да видел я, сколько такая штука стоит. Колись быстро, махинатор, где взял?
— Где взял, где взял… Ну, не украл же! По знакомству достал. Конфискат. Хороший, новый. Даже с коробкой и паспортом. Себе не оставил, вот Катюхе от нас в подарок принес.
— А денежки куда девал?
— Ну, Степан Варфоломеич! — задохнулся капитан от незаслуженной обиды. — Вы что, думаете, прикарманил я ваши денежки? По сколько все сдавали? — Капитан полез в карман и извлек жеваную бумажку. — Вот — сколько собрали, а вот — сколько потратил. Да! Потратил я даже больше! Цветы купил, коробку конфет, пузырек шипучки, четыре бутылки водки, колбаски… Смотрите! — тыкал он бумаженцией в сторону начальства. — Считайте!
— Ну все, все, — успокоительно гудел Шатлыгин. — Все!
— И, между прочим, за этот телефон еще проставился, — никак не унимался Лысенко. — На свои кровные проставился! Хотя мог сделать морду ящиком и забрать, за все, что они мне лично были должны! Но я, между прочим, честный человек, и все это знают…
— Хорошо, хорошо! Честный!
— Так, быстренько садимся! — громко объявил Бурсевич, с гордостью оглядывая старательно накрытый и украшенный им стол — собственно, три канцелярских стола, выдвинутых на середину комнаты и составленных вместе. — Катенька, сегодня сюда!
Лейтенант Скрипковская, порозовевшая от избытка мужского внимания всего собравшегося отдела, смущенно села во главе стола, рядом с букетом ярко-красных тюльпанов. Место, хоть и почетное, было ужасно неудобным — ноги упирались в тумбу, — и Катя пристроилась бочком, как в былое время усаживались в дамском седле наездницы, поэтому дожившие-таки до этого дня колготки были замечательно видны.
— Ножки-то, — добродушно протянул Шатлыгин, отечески поглядывая на сияющую от такого обилия внимания единственную женщину отдела, — ножки-то какие!
Всем отделом выпили за милую даму, потом снова налили и выпили, потому как известно — между первой и второй… И снова налили, и снова выпили. Бухин, после суток дежурства по городу попытавшийся отвертеться от очередного тоста «за проникновение женщин во все сферы правовой деятельности», спросил Лысенко о новой разработке, для которой тот безуспешно подбирал кандидатуру.
— Нет, Сашок, не нашли. И чтоб красивая, и надежная, и толковая… Сам понимаешь, что одним махом какая-нибудь дебилка все дело завалить может! Черт-те кого мне предлагали: то наружницу, считай бабку пенсионного возраста, то практикантку толковую из секретариата. Специально вчера поехал посмотрел. Как увидел я эту практикантку! Бежал, все оглядывался, боялся, что догонит. Может, она в чем-то и толковая, но — на личике горох молотили, шестьдесят последнего размера жопа и ножки, как у рояля… В мини-юбке. Что? А, давайте, давайте! Бухину не забывайте наливать. Вот у Катерины ножки… А что? — Он внезапно завертел головой. — И все остальное очень даже ничего! И голова на месте! Кабанников! Слушай, мне такая трезвая мысль сейчас в голову пришла…
— Такая мысль только в пьяную голову могла прийти. Конечно, Катерина, кто ж еще! И всех фигурантов знает, и чего от кого ожидать можно… Правда, при этом мы человека из отдела теряем… Ну ничего, заменим как-нибудь. Да, идейка неплохая, неплохая…
— Бухин, ты ж после суток. Ты чего домой не поехал? Катерину поздравить хотел? Ну и все, иди! Ты небось еще к зазнобе своей сейчас поедешь? Езжай, а то толку от тебя никакого — спишь на ходу и место рабочее занимаешь.
Лысенко, Банников, Бухин и Скрипковская покинули бурно празднующий отдел и уединились в пустующем кабинете. Из мебели тут остались только два стула; на одном из них Бухин сейчас и пытался уснуть.
— Что? Уже сбежали? — В дверь просунулась голова подполковника Шатлыгина. Черные брови сурово сдвинулись. — Отрываетесь от коллектива?
— Коллектив и без нас отрывается. Степан Варфоломеич, мне вот тут мысля хорошая пришла. Садитесь. Катерина, сиди! Ты что, в такой день! Бухин, отдай стул и иди наконец домой!
— Ну что ж… Мысля, как ты говоришь, однако, хорошая… — высказал свое мнение подполковник. — Квартирку подходящую найдем. Приоденем девочку… Вон, у Марьи Васильевны, у Камышевой, шуба хорошая, богатая есть. Попросим!
— Степан Варфоломеич! — возмутился Лысенко. — Какая там у Камышевой шуба? Это та, что из козлика, облезлая, что ли?
— Из козлика или не из козлика, а никакая не облезлая, вид хороший. А если даже из козлика, то что? Плохая, что ли? Не греет?
— Не плохая, а дешевая. По нашей версии Катерина кто? Шуба должна быть по меньшей мере песцовая или из чернобурки. А еще лучше норковая.
— Да… Если тебя, Игорек, послушать, то уж лучше лета подождать. Дешевле выйдет. Нам на эту операцию лишних денег никто не даст. Тут хоть бы на перчатки выделили, а ты говоришь — шуба! Самим как-то придется… Может, в вещдоках что-нибудь подходящее есть?
— Ага, с восемью дырками от автоматной очереди.
— Тебе что ни предложи, все не так! И чем тебе камышевская шуба плоха?
— Во-первых, Камышева ее не даст, или я плохо Машку знаю. Во-вторых, это все-таки козлик, причем козлик не новый. Старый козел, одним словом. А в-третьих, вы посмотрите на Катерину, а потом пойдите и посмотрите на Камышеву. Сравнили: слона и… трепетную лань!
Трепетная лань подала голос:
— Ушить немножко можно, Игорь Анатольич.
— Ушивать она уж точно не даст. — Банников покачал головой. — Или даст? Может, Игорек, на разведку сходишь? А вдруг у нее сегодня настроение хорошее?
— У нее всегда настроение хорошее, — заверил Лысенко. — Ну что ж, сходить-то можно. Кать, дашь из своего букета цветочек?
Марья Васильевна Камышева сегодня и впрямь была в прекрасном расположении духа. Их отдел тоже уже успел и выпить, и закусить в честь праздника. Правда, у них преобладали как раз женщины, так что приход мужчин, да еще с цветочком и шоколадкой, был встречен взрывом энтузиазма. Марья Васильевна как раз демонстрировала сослуживцам подарок мужа — мобильный телефон, кокетливо висящий у нее на фирменном шнурке посреди роскошного бюста.
— И такой маленький! И, чтобы не замерз, в мороз его можно прямо в декольте прятать!
— В твое декольте, Машунь, можно полевую рацию спрятать, — галантно заметил Лысенко, протягивая Камышевой шоколадку и красный тюльпан. — Действительно, замечательно входит. Теперь покажи, как выходит. О! Ничего себе! Да, совсем забыл, зачем шел. Умеете вы, Марья Васильна, ошеломить, так сказать. С праздничком! Можно поцеловать в щечку?
— Лысенко, ты с чего это такой любезный? Или опять нужно чего без очереди?
— Мы просто поздравить тебя пришли, Маш, правда. — Банников протиснулся вперед. — Ручку поцеловать, поблагодарить за все, что ты для нас сделала…
— Это точно! — Лысенко куртуазно взял Машину отнюдь не маленькую ручку и поднес к губам. — А духи! Просто сказка! Мария, ты дивная женщина! С праздником!
Камышева растаяла.
— У вас что, своих баб нет, что вы к нам приперлись, — нежно проворковала она. — А, у вас Скрипковская, — вспомнила она. — Рыжая такая. И что вы ей подарили?
— Мобильник вот Игореша классный где-то достал…
Лысенко легонько пнул друга ногой.
— А, старье. Конфискат. До твоего, Машунь, как до Киева рачки. У тебя обалденный. Со вкусом, со вкусом вещь. И тебе к лицу очень. К глазам. То есть, я хотел сказать, к губной помаде.
Телефон действительно был ярко-красный, с легким металлическим отливом.
— Может, шубу наденешь? — предложил Лысенко. — Хочется глянуть, как он с шубой.
— Так его под шубой не видно будет, — недоуменно пожала мощными плечами Камышева.
— Ты надень, Маш, — уговаривал капитан, увлекая ее к вешалке, на которой виднелась знаменитая шуба. — Надень. Две красивые вещи — это не одна красивая вещь. Представляешь, идешь ты по Сумской, шуба распахнута, мех на солнце играет, а на груди — еще и телефон. А грудь… — Лысенко прикрыл глаза, как бы в ослеплении от неземной камышевской красоты.
— Ну как? — осведомился он у стоящего позади Банникова. — Как, Коль?
— Ничего, — сдержанно ответил Банников. — По-моему, неплохо.
— Чего неплохо? — повернулась к нему фасадом Камышева.
— Говорит, что сзади вообще отпад. Фигурка — закачаешься. Маш, а ты нам шубку на полчасика не одолжишь?
— Это зачем еще? — насторожилась Камышева.
— Да Бармалей своей жене шубу купить хочет, так мы ему покажем, какая у тебя шуба классная. И пошита хорошо…
— И сидит замечательно, — подхватил Банников.
— Так формы какие! Фемина! Нимфа! — Лысенко поцеловал кончики пальцев. — Дай, Маш. Мы тебе сейчас же вернем в целости, так сказать, и сохранности. И пирожком угостим.
— Пирожком я тебя сегодня и сама угощу. У нас девки полный стол пирожков нанесли…
— Ну, тогда конфеткой.
— Ой, Лысенко, да бери так, без конфетки. Только чтоб через полчаса принес. А то знаю я тебя, домой соберешься — и иди голая.
— Если ты голая идти соберешься, то только свистни. Такого ни в одном стриптизе не увидишь. Маш, я ж в лучшем смысле… Памела Андерсон отдыхает…
— Язык что помело, — нежно произнесла Камышева, сбрасывая шубу на подставленные руки.
— Да, — горестно констатировал капитан через десять минут. — Дерьмовая шубейка. Никуда не годится. Тут вот вообще лысая. Рукав пришит криво. Подкладка вся уже полезла…
— А по-моему, вполне ничего, — сказал Шатлыгин. — Издали так вообще хорошо. — Он отошел в самый конец комнаты и оттуда созерцал камышевскую шубу. — Ну-ка, Катюш, повернись!
Лейтенант Скрипковская покорно, как первоклассница на примерке школьной формы, повернулась.
— Нет, никуда не годится, — вынес вердикт Банников. — Плечи не на месте, рукава висят, спереди тоже все черт знает как…
— А зеркала нет? — жалобно спросила Катя. — Я же себя не вижу.
— Вот и хорошо, что не видишь, — утешил Лысенко. — Такого лучше и не видеть. Подол по полу волочится, плечи на локти сползли, а там, где у Камышевой грудь… Чтобы эта доха хоть как-то на Катерине сидела, ее всю надо распороть и перекроить. После чего Камышева найдет киллера — и конец моей молодой жизни. А поскольку денег у Камышевой на приличную вещь нет, то и на хорошего киллера тоже не найдется. И буду я умирать долго и мучительно. Или останусь инвалидом. Впрочем, она меня сама инвалидом сделает. Безо всякого киллера. Снимай!
— Ничего, Кать, снимай. У меня идея получше, — сообщил Банников. — Сейчас переговорю кое с кем, — загадочно произнес он, — и, я думаю, шуба будет. И не только шуба, но и дельный совет…
— …и не только шуба! Что ты думаешь, Коля, какая-то там шуба враз все изменит? Не-ет, дорогой мой, так не бывает. Нужно все менять, от нижнего белья до макияжа! До выражения лица и, извини меня, до жеста, которым она будет прикуривать сигарету!
— Я не курю, — тоненьким голоском пропищала Катя.
— Очень плохо! Такая женщина просто обязана курить. Если уж лепить образ, то с начала и до конца. Нельзя делать что-либо наполовину! А уж тем более ограничиваться деталями. Ну что толку, что мы просто напялим на Катеньку шубу? Ничего ведь не изменится.
— Как что толку? Да ты гляди, Наташ, уже и сейчас совсем другая девушка получилась!
Катя Скрипковская, огорченная тем, что ей, видимо, придется научиться курить, стояла посреди комнаты в действительно роскошной шубе. Даже она, не искушенная в мехах, понимала, что эта шуба — невесомая, сшитая в виде длинного английского пальто с капюшоном и большими накладными карманами — ни в какое сравнение не идет с тем, что надевали на нее днем.
— А что это? — спросила она, украдкой поглаживая подбородком нежный мех.
— Стриженая норка, — отрывисто бросила женщина, еще не остыв от спора.
— А с виду и не поймешь, — изрек Банников. — То ли мех, то ли бархат, то ли кошка…
— Много ты понимаешь в кошках. — Лысенко, вальяжно развалившийся в кресле, с видом знатока разглядывал шубу. — В этом-то весь шик. Знающий человек, как я, например, с одного взгляда разберется, норка это или кошка. И, пардон, сколько это чудо стоит, Наташенька?
— Что?! — Лысенко выпучил глаза. — Это в долларах? Или в гривнах?
— В английских фунтах.
— Ничего себе! — Капитан даже присвистнул и приподнялся в кресле. — Фунт — это ж полтора доллара!.. на полтора… о-о-о!
Катя осторожно, как стеклянную, сняла с себя бесценную норку и пристроила ее на ручку кресла.
— Николай Андреич, — шепотом позвала она, — а если мы ее испортим?
— Катенька, — веско сказала Наталья Антипенко, парикмахер-модельер экстра-класса, бывшая одноклассница Николая Банникова, а теперь владелица сети престижных косметических салонов, сауны, бассейна и прочая, прочая, прочая и, кроме всего, еще и женщина с большим вкусом. — Катенька! Я Кольке по гроб жизни обязана. Он мне самое дорогое вернул, что у меня только в жизни есть… Ладно, пустой треп. И если вдруг раз в сто лет он является и говорит, что нужно помочь, то я все сделаю, и даже то, чего он не хочет и от меня не требует. Вот так. А шуба — что шуба! Шуба — тьфу. Сегодня есть, а завтра моль съела или Гринпис краской облил. Тем более что эта мне не нравится. И велика, и цвет совершенно не мой. Год уже висит, не ношу. Вон, даже бирка магазинная. Можешь посмотреть, Лысенко, а то от любопытства скоро задымишься. Антошка в Лондоне без меня купил — польстился, что распродажа.
— Я не понял, это что — вообще дешевка? — протянул Лысенко, сделав обиженную мину. — Не-е-т, граждане, так не пойдет, нам уцененки всякой не надо. Нам шуба нужна дорогая, хорошая…
— Привет, Коля! — В комнату не спеша вошел сам хозяин дома. — Привет, Игорек! — Он за руку поздоровался с мужчинами. — Здравствуйте, девушка. — Галантно поцеловав ручку Кате, он представился: — Антон Борисыч!
— Катя! — зарделась Катерина.
— Очень приятно! Наташка вам что, шубу нелюбимую спихнуть хочет? За полцены? Не любит она моих подарков, ох, не любит! — Он завертел крупной круглой головой.
— Антоша! — состроила милую гримаску жена. — Во-первых, она мне большая…
— Щас, большая стала! — хмыкнул Антон Антипенко. — Если б ты не худела все время, как дура, на своих диетах! Стоит только мне за дверь, как она жрать перестает! А в последний раз — так вообще! Насколько ты похудела? На двенадцать?
— На тринадцать, — с гордостью ответила Наталья Антипенко. — Два размера.
— Ну и дура. Здоровье свое гробишь. За писюшками восемнадцатилетними угнаться хочешь? Чтоб в гробу красивей всех лежать? Что ты только с собой сделала…
— Антоша!
— Что — Антоша? Вот, девушка к нам в гости пришла. Все на месте, приятно глянуть. Ну-ка, прикиньте. — Он любезно подал Кате норковое пальто. — Ну вот! Как сидит! Фигура просто сказка!
Катя, которая в последний раз по какой-то таблице в женском журнале насчитала у себя лишних как раз около тринадцати килограммов, тихо вздохнула. Вот у человека сила воли!
— Это за сколько вы сбросили? — шепотом поинтересовалась она у хозяйки.
— За два месяца, — так же шепотом ответила Наталья.
— На диете какой-нибудь сидели?
Наталья покрутила темноволосой, коротко остриженной головой.
— Тренажерный зал каждый день по два часа. И фруктовая диета.
Катерина горько вздохнула. Где ж их взять, эти два часа на тренажерный зал, да еще каждый день?
— А я читала, что тайские таблетки такие есть, — заинтересованно подвигаясь поближе, сообщила она, — с глистом внутри, очень здорово помогают…
— Гадость все, — отрезала Наталья. — Особенно эти самые тайские таблетки. Не знаю, чего там в них, но чувствуешь себя хуже некуда. Никаких глистов не надо — просто помираешь каждую минуту, и все. Голова кружится, сердце останавливается… Я их все перепробовала. Ужас, что со мной творилось, — и желудок, и почки чуть не угробила…
— А что, мужики, может, по рюмочке? — внезапно предложил Лысенко, доставая неизвестно откуда бутылку коньяка. — А? Или ты, Борисыч, в Европах своих уже отвык?
— Да, конечно, — ядовито хихикнула Наталья. — В одном Лондоне шестнадцать тысяч пабов. Кроме того, Антоша так настюардессился недавно, что не помнил, как его из самолета извлекли.
— Да, — со смехом продолжил Антон Борисыч, — не знаю, что на меня нашло.
— Летать ты, дорогой мой, боишься!
— Да ладно, боюсь… Ничего и не боюсь, привык уже. Ну, честно говорю, ничего не помню! Ни как из самолета вышел, ни как таможенный контроль проходил — ничего! Ну, партнер мой — человек деликатный, говорит, что я даже связно беседовал…
— Ага! Беседовал! Ты лучше расскажи, что дальше было!
— Короче, беседовал я с ним, беседовал и отключился. А потом вдруг пришел в себя и вижу — еду я в машине, блин, с бешеной скоростью и по встречной полосе! Я тормозить — а педали нет! Я руль хватаю, чтобы вырулить, — а руля тоже нет! Пусто! Чуть инфаркт не получил!
— Да, а Стив подумал, что у тебя эпилептический припадок, так ты дергался с выпученными глазами рядом с водительским местом. Ну что, ладно уже, вижу, что вы хотите. Идите водку пьянствовать, а мы с Катенькой пойдем делом заниматься. Сами справитесь?
— Справимся, — заверил хозяйку Банников и, словно фокусник, выудил еще одну бутылку.
— Обижаете, — развел руками Антон Борисыч. — Обижаете вы меня, мужики…
— Я думаю, что правильнее всего нам будет остановиться на образе этакой деловой дамы с легким налетом стервозности, — заключила Наталья некоторое время спустя. — Или даже не с легким… Как правильно, что я пожалела это выбрасывать, когда похудела! — радовалась она, кивая на груду вещей, возвышавшуюся посреди огромной двуспальной кровати. — Ну, просто рука не поднималась. Правда, они за этот год все немножко вышли из моды…
У Кати Скрипковской голова шла кругом. Неужели эти вещи уже вышли из моды? А она даже не увидела, как они туда входили! Многие вещи были совершенно новые, с бирками магазинов, о которых она и слыхом не слыхала. Катя стояла перед огромным зеркалом, одетая в очередной портновский шедевр — кашемировое пальто нежнейшего кремового цвета. Наталья придирчиво оглядывала и одергивала его.
— Очень хорошо! Очень хорошо! Сидит как влитое. Если внезапно потеплеет, то можно надеть. Или это… — Она снова скрылась в огромном гардеробе. — Или, в конце концов, это!
— Можно я сниму? — робко поинтересовалась Катя. — А то очень жарко.
— Конечно, снимай! Да, кстати, заодно примерь еще и вот это…
Когда у Кати уже почти не осталось сил, хозяйка вдруг вспомнила:
— Ты же, наверное, прямо с работы? Как это я сразу не сообразила? Извини, Катюша, больше всего на свете обожаю заниматься любимым делом и в тряпках ковыряться. Да, так завтра прямо с утра и продолжим. А сейчас пойдем, я тебя буду кормить.
На всем обозримом пространстве кухни семьи Антипенко слоями плавал сигаретный дым, и Антон Борисович громко кричал:
— А я тебе говорю, Коля, если вам еще и хата для дела нужна, то лучше нашей не найти!
— Что ж ты вытяжку-то не включил. — Наталья одновременно щелкнула кнопкой, открыла форточку, нежно провела ладонью по голове мужа и сразу же вникла в суть проблемы: — Конечно, лучше нашей не найдете. Такая стерва, какую я вам за неделю слеплю из вашей Катерины, просто обязана жить в этой квартире.
— За неделю? — испугалась Катя.
— Ну а ты что думала? Я с тобой полгода возиться буду? Ты же на лету все ловишь! Мы с Антошкой в следующую субботу улетаем в Лондон. У Антохи дела, а я Ваньку проведать… Так что квартира почти месяц будет в вашем распоряжении.
— И квартира, и машины. И моя, и Наташкина, — прогудел Антон Борисыч.
— Ну, это уже слишком, — смутился Банников. — Наташ, я к тебе на два слова пришел, а ты сразу налетела — и квартиру, и машину…
— Я у тебя списывала и физику, и математику, и даже историю! К тому же ты не раскатывай губу, я тебе это не дарю, а даю попользоваться. И вовсе не задарма, как ты думаешь. Все равно нужно, чтобы кто-нибудь за Финей присматривал. Он терпеть не может оставаться один ночью, а у домработницы нашей собака… Кстати, моя машина совсем новая. Если ты мне ее поцарапаешь…
— Так на ней же Катерина ездить будет, — невинным голосом сообщил Банников, — все претензии к ней… Или ты забыла? А я — на джипе Борисыча, как солидный человек.
— Или, если Борисыч вдруг на трезвую голову передумает, мы у начальства попросим. С мигалкой. С надписью «дежурная часть», — съязвил Лысенко. — Катюха, а у тебя права есть?
— Права есть, — неуверенно ответствовала Катя. — Но я… давно… не водила.
— Да мы особо ездить и не будем, так, пару раз пыль в глаза пустим и все.
Катя с облегчением вздохнула. «Давно не водила» было сильным преувеличением — не водила она с той самой поры, как сдала экзамен по вождению, то есть уже несколько лет.
— Ничего, Приходченко ее за пару дней натаскает, — заверил Лысенко.
Катя снова вздохнула. Выходные обещали быть бурными.
— Господи, как пить хочется, — просипел Лысенко утром в субботу 8 марта, шаря правой рукой в области тумбочки, на которую он с вечера предусмотрительно поставил стакан сладкого чая. Была у него такая привычка — если случалось принять на грудь лишнего, то на ночь он выпивал стакан очень сладкого чая, а второй стакан ставил на тумбочку. Ни в какой рассол он не верил — лучше всего помогал именно крепкий, сладкий, холодный чай. И даже если капитан по каким-либо уважительным причинам не выпивал его на ночь, то непременно ставил этот стакан на тумбочку. Стакана почему-то на тумбочке не оказалось, впрочем, как и самой тумбочки. Рука хватала пустое пространство, и, протянув ее чуть дальше, Лысенко чуть не упал с кровати. Он разлепил глаза и с неприятным удивлением обнаружил, что спит в незнакомой комнате. «Стоп, почему незнакомой? Вот эти обои в цветочек я определенно видел. И шкафчик этот тоже вроде знаком…» Он перевернулся на другой бок и замер — рядом, укрывшись с головой одеялом, кто-то спал и тоненько посвистывал.
— Ё-мое! — прошипел Лысенко и зажал себе рот ладонью. Все мгновенно стало на свои места. И обои в веселенький цветочек, и добротный трехстворчатый гардероб конца пятидесятых… В этой спальне он уже был. Правда, совсем в ином качестве. Это была спальня Екатерины Скрипковской. «Вот скотина! — мысленно обругал себя капитан. — Скотина мерзкая же ты, Лысенко! И как это меня угораздило! Она ж мне… почти как сестра! Какие были отношения хорошие, — горевал он, — и взял, дурак, все испортил. Это Борисыч, блин, со своим джином. Чертов одеколон! А может, и не было еще ничего? — Он с тоской покосился на тихо посапывающую фигуру. — Может, я в таком состоянии был, что просто это… заснул? А может, смыться по-тихому, пока она еще спит? Может, она тоже не помнит ничего…» Он потихоньку высвободил из-под одеяла одну ногу и поставил ее на холодный паркет. Старый пол скрипнул. Фигура рядом слегка шевельнулась, и Лысенко застыл в неудобной позе. Через минуту, которая несчастной жертве джина показалась часом, сопение рядом возобновилось, и капитан рискнул спустить и вторую ногу.
— Сбежать решил? А жениться на бедной девушке кто будет? — послышался пронзительный, неизвестно кому принадлежащий противный голосок, приглушенный одеялом.
Лысенко в ужасе обернулся. Из-под откинутого одеяла ехидно ухмылялся Банников — лучший друг и соратник. А теперь еще, оказывается, человек, с которым капитан провел ночь в одной постели.
— Ну сволочь, Колька, напугал! — в сердцах сказал он и глупо спросил: — А Катерина где?
— А ты что, хотел ее здесь увидеть вместо меня?
— Боже упаси! Я просто, хоть убей, не помню, как сюда попал.
— Ты так настойчиво рвался провожать Катьку домой, мотивируя это тем, что метро уже закрыто, а на такси денег у тебя нет, что мне пришлось пойти с вами.
— И нас тут Катерина уложила?
— Игорь, ты сам подумай, могла Катерина без надлежащего опыта уложить в свою постель двух здоровенных мужиков? Ты, между прочим, сам сюда улегся и заявил, что будешь здесь спать. Пришлось и мне рядом. Чтобы тебя не потянуло на подвиги. Но, слава богу, ты как лег, так сразу и отрубился.
— Кстати, где мои вещи? Как-то мне неуютно в чужом доме в одних трусах.
— Это, наверное, первый случай, когда тебе неуютно в чужом доме в одних трусах, — хмыкнул Банников. — Вещи твои, Игорек, вон на стуле висят. И туфельки стоят, и даже носочки, смотри, развесил. Ничего не скажешь, профессионал.
— Талант не пропьешь, — буркнул Лысенко. — Слушай, ты не знаешь, как англичане этот джин пьют? Ну и дрянь редкостная! Воняет, как тройной одеколон, и голова просто пополам сейчас лопнет. То ли дело наша водочка или коньячок…
— Мне лично даже понравилось. Вкус такой… м-м-м… приятный, специфический, и с утра ничего не болит… Полезная вещь.
— Самогон какой-то еловый, — раздраженно бросил Лысенко. — Никогда не думал, Колян, что тебе такое может понравиться. Я лично думал, что у нас вкусы совпадают.
— А зачем тебе, чтобы у нас вкусы совпадали? Ты что, жениться на мне собираешься? Не знал я, Игорек, что ты у нас такой старомодный…
— Иди ты к черту!
— К вам можно? — В дверь осторожно постучали.
— Катерина, ты курить уже научилась? — строго спросил Лысенко.
— Нет еще, — растерялась Катя, — я сейчас на вождение иду, к Приходченко, а курить потом…
— Вот-вот, курить даже не научилась, а подслушивать под дверью…
— А я и не подслушивала, — вспыхнула Катя, — у вас, Игорь Анатольич, голос…
— Ладно, ладно, я пошутил. Иди к своему Приходченко, а то он не любит, когда опаздывают.
— Ключи возле двери, на гвоздике. Я побежала.
— Спасибо, Кать! — запоздало крикнул ей вслед Лысенко.
Радий Вадимович Хлебников хорошо помнил, как все начиналось. Зависть — плохое чувство. Оно заставляет людей бросать одни дела и начинать совсем другие, к которым не лежит душа, но которые захватывают целиком и душу, и тело. В двадцать восемь лет думаешь больше о теле, нежели о душе, хотя слово «психиатр» можно перевести именно как «душевед». Чужая душа — потемки. А уж собственная — тем более. В двадцать восемь он уже достиг всего, что ставил себе задачей, — написал кандидатскую, а затем и докторскую диссертации, стал профессором — самым молодым в институте, несмотря на то, что за его спиной никто не стоял — ни папа-ректор, ни дедушка-академик, — никто не толкал вверх, никто не поддерживал на крутой лестнице карьерного восхождения. Одно только мешало, одно заставляло оглядываться по сторонам в поисках чего-то еще. И этим чем-то были деньги.
Они всегда жили хорошо, ни в чем себе не отказывая. Ни в еде, ни в отдыхе у моря, ни в добротных дорогих вещах. Отец получал немаленькую профессорскую зарплату, мать — солидную прибавку в платной поликлинике, так что Радий без оглядки на аспирантскую тощую стипендию мог посещать театры, водить девушек в кафе, покупать книги, пополняя домашнюю библиотеку, и доставлять себе прочие небольшие радости. Кроме стипендии мать умудрялась совать ему в карман десятку-другую, когда чувствовала, что сын в них нуждается. Вскоре «на булавки» стала оставаться зарплата младшего научного сотрудника, потом старшего, а позже в далеком Мариуполе умерла бабушка, ее добротный кирпичный дом продали и на эти деньги купили крохотную квартирку в панельном доме, запущенную, темную и сырую, но зато с телефоном и рядом с метро. Купили, надо сказать, вовремя, потому что вскоре наступило время так называемой перестройки. Экономика рушилась, Украина стала независимым государством, привычные деньги канули в небытие, по вкладам в сберкассе ничего нельзя было получить, появились купоны — разноцветные бумажки, больше похожие на игрушечные денежки от «Монополии». Сначала было терпимо — сто купонов приравнивалось к ста советским рублям, и пропавшие где-то в недрах государственной машины деньги в ближайшем будущем обещали вернуть один к одному. Но инфляция только набирала силу, и очень быстро счет пошел на сотни, тысячи, а затем и на миллионы. На родительские, накопленные в течение всей жизни восемнадцать тысяч, которые остались на сберкнижке, сначала можно было купить машину, через полгода — швейную машинку, еще через полгода — дамскую сумочку, а еще через несколько месяцев — ничего. Счет на миллионы стал привычным, карманы были набиты бумагой, добротная советская мелочь кое-где находилась по дому — то в кармане давно не надеванного пиджака, то в ящике письменного стола — и казалась чем-то нереальным. На пять копеек, например, можно было проехать в метро, за двушку — позвонить по телефону. Теперь в метро были пластиковые жетоны, а таксофоны повсюду стали совершенно бесплатными — дороже стоили их замена и обслуживание.
Появились первые нувориши, слово «иномарка» стало означать любую машину иностранного происхождения, чаще десяти-пятнадцати лет от роду, но на обладателя такого авто смотрели с уважением. Появилась и новая профессия — челнок. Челноки ездили в Польшу, там продавали утюги со знаком качества, паяльники, электроды для сварки — все, что можно было еще украсть, вынести, выменять и получить по бартеру на умирающих предприятиях. Из Польши везли джинсы «под фирму», косметику, обувь, белье, обои и торговали этим на специально построенном рынке «Под мостом», куда даже вход был платным, по билетам — чтобы отсеять публику, действительно желающую потратить свои кровные, от всякой безденежной шантрапы. Выражение «купил под мостом» стало идентичным «отоварился в бутике» и означало высшую категорию шика, моды и качества.
В здании старого ломбарда на центральной площади открылся магазин, куда народ входил тихо, с благоговением, как в музей, ибо здесь торговали привезенным не из Польши, а прямо «оттуда» — настоящими итальянскими туфлями, французской косметикой, духами, сыром, колбасой «салями» и датским печеньем, ваннами джакузи, что было символом немереной роскоши, — и все это в одном зале. Здесь продавали уже не за купоны, а за доллары. Доллар ходил свободно, покупался и продавался в обменках и прямо с рук на улице, за его покупку и продажу уже не сажали. Миллиарды долларов гуляли по стране, лежали в заначках, переходили из рук в руки и снились по ночам неудачникам. Неудачники, как правило, имели высшее образование и зачем-то продолжали работать в вузах, школах, на заводах, вместо того чтобы бросить все к чертовой матери, наплевать на невыплаченную за три-четыре года зарплату, под проценты занять денег на раскрутку и рвануть для начала все в ту же Польшу. Более опытные уже мотались без отдыха в Турцию, Грецию, возили норковые шубы, дубленки, кожу. Финансовые пирамиды давали прибыль, сравнимую только с прибылью ото всех египетских пирамид за тысячу лет туристического сезона.
Деньги ударяли в головы, в малогабаритных «хрущевках» разводили дворцовую роскошь — мраморные колонны, наборной паркет, позолота, лепнина. Был случай, когда ванна джакузи, проломив не выдержавшее ее веса ветхое перекрытие, рухнула на нижний этаж вместе с мывшейся в ней голой гражданкой. Появилось выражение «новый русский», и тут же — анекдоты об этом самом «новом русском». Бандиты создали свою униформу — кожаные куртки и спортивные штаны «адидас» с лампасами. Короткий ежик стал самой модной прической, выйти замуж за бандита или стать валютной проституткой было мечтой каждой второй школьницы. Дети инженеров, врачей и учителей еще по инерции поступали в вузы, учились, вытягивая из семей последние копейки, потом прятали невостребованный диплом в шкаф и шли кто куда — торговать в киоск, играть на скрипке в метро, обучать детей «новых русских» на дому рисованию, музыке, хорошим манерам и языкам. Самые удачливые уезжали в Америку, Австралию, Израиль, самые удачливые из удачливых оседали в дряхлеющей, требующей притока новой крови Европе. Самые упорные продолжали начатое — писали диссертации, учили студентов и донашивали костюмы.
Умом Радий Хлебников понимал, что прожить на скудную зарплату, которую ему, профессору, предлагало сейчас государство, он не в состоянии. Еще он понимал, что когда-нибудь это темное, смутное время закончится и все встанет на свои места: профессор будет профессором, высшее образование снова станет мерилом успешности, в вузах зимой будут включать отопление, преподаватели не будут втемную грызться за право писать дипломные работы иностранным студентам, потому что те щедро платят нищим профессорам в твердой американской валюте. Но он был молод, а безвременье только-только набирало обороты, и пока не было видно никакого просвета. Копились долги — коммунальные платежи за купленную квартиру, а ведь для того, чтобы жить каждый день, нужно было покупать продукты. Вещи, не обновляемые годами, вдруг как-то необычайно быстро стали ветшать — локти протирались, у рубашек махрились манжеты и воротнички, о хорошей обуви можно было забыть — пара стоила не менее полугодичного заработка.
Отец, тоже профессор, находился в таком же унизительном состоянии выклянчивания у государства своих же собственных, честно заработанных денег, в положении даже худшем, чем сын, — у него уже не было ни сыновней молодости, ни сил, ни даже «левых» дипломов — физика была и осталась наукой, тщательно охраняемой от проникновения скользких щупалец капитализма. Несмотря на это, талантливые физики, математики, программисты пачками уезжали в презираемый их отцами буржуазный рай, Америка впитывала молодые дарования жадно, как губка. Уехавшие помогали оставшимся на родине выжить, на двести долларов семья могла жить полгода.
Галина Егоровна была в это время, пожалуй, единственным человеком, который не падал духом, — из своих старых сумочек она вырезала и накладывала стильные кожаные заплатки на протершиеся локти, переставляла воротнички и манжеты, даже научилась вязать свитера по журналам «Бурда-моден». Она была единственной в семье, кто приносил домой живые деньги, — люди болеют в любые времена и доверяют почему-то именно тем врачам, которые лечат за деньги. «Лечиться даром — это даром лечиться», — говорили пациенты. В платной поликлинике очереди не иссякали, к счастью для семьи Хлебниковых, не иссякал и маленький денежный ручеек — здесь, в отличие от госпредприятий, ничего не задерживали и платили вовремя. Галина Егоровна хлопотала и за сына — молод, талантлив, полон сил, мог бы легко сочетать преподавательскую работу с приемом больных… Но клан практикующих в частной поликлинике мастодонтов лечебного дела дал ей понять, что ничего в штатном расписании менять не собирается, и даже более того… Молчание было столь красноречивым, что Галина Егоровна больше этой темы не касалась, справедливо опасаясь за свое собственное место. Наука с удовольствием впустила молодого Хлебникова в свои ряды, практика же стояла насмерть. Каждый больной означал определенный процент с гонорара, и никто не собирался делиться с молодым талантом, будь он хоть самим Гиппократом. В больницах же, где нищая медицина сидела на таких же нищих дотациях, ему было делать нечего.
Через год от обширного инфаркта внезапно умер отец. Немногословный профессор физики не мог, в отличие от жены, выплескивать негатив слезами. Не мог или не хотел позволить себе и иной вид снятия напряжения — посидеть за рюмкой-другой с друзьями. Решение же сложных научных проблем, которыми Вадим Михайлович был занят всю жизнь, уже не приносило ни былого молодого восторга, ни зрелого удовлетворения, ни спасительной релаксации. Осталась только горечь от мысли, что всю жизнь он, оказывается, посвятил совершенно не тому — учил студентов точной и светлой науке — физике, а нужно было учить выживать, торговать, стрелять, вырывать свою долю у судьбы и у других зубами. Жена, всю жизнь преклонявшаяся перед ним, теперь кормила его, лучшие ученики разбежались кто куда, пенсия была убогой — не хватало один раз сходить в магазин. Сын был, безусловно, огромный талант, если не гений, но влачил такое же точно, как и отец, полунищенское существование, так же, судя по всему, пресмыкался перед начальством, которое только и решало — позволить профессору Хлебникову-младшему отчитать положенные ему часы лекций или же передать их другому, потому что профессор Хлебников-младший уживчивым и покладистым характером не отличался и в начальствопочитании, в отличие от науки, не преуспел.
Хоронили Хлебникова-старшего очень скромно — не было ни роскошных венков, ни сияющего медью оркестра. Похоронный оркестр теперь играл только на похоронах «братков» — а их хоронили по городу много, пышно, богато, и музыканты без дела не сидели. На погребение профессора собирали деньги по подъезду; с кафедры, где он всю жизнь проработал, тоже принесли какие-то крохи, а остальное пришлось занять. Собес должен был выплатить Галине Егоровне какое-то пособие, но, чтобы получить эти деньги, нужно было два месяца подряд каждый день ездить с утра отмечаться в огромной очереди таких же несчастных. Провожать в последний путь Хлебникова-старшего пришло довольно много народу — и сослуживцы, и родственники, и даже ученики из числа тех, кто еще не успел или не сумел уехать. Заплаканная Галина Егоровна, которой с поминками помогали две подруги, лихорадочно прикидывала, хватит ли приготовленного ими скромного угощения, если после кладбища все снова вернутся сюда. Погода, казалось, тоже оплакивала хорошего человека — с утра с низкого свинцового февральского неба моросило мельчайшим дождем оттепели. Гроб с телом еще стоял у подъезда на соседских табуретах, вынесенный для прощания, когда сына покойного тронула за плечо чья-то рука.
— Радик, прими мои соболезнования. Крепись, сам знаю — сначала батю, а недавно братана своего, Серегу, схоронил…
Радий Хлебников удивленно смотрел, не узнавая, на говорящего, и вдруг все промелькнуло в один миг перед глазами: радио, кричащее из-за соседской двери, казаки-разбойники, «Радик, Радик, съешь оладик»…
— Спасибо, Саша. — Он пожал твердую, огромную, как лопата, руку соболезнующего, отметив машинально, что одет бывший приятель по дворовым играм был дорого и по моде — фирменная, из магазина кожаная куртка, шикарные темные слаксы, а в распахнутом, несмотря на ветер и морось, вороте виднелась толстая золотая цепь. Руку украшал массивный перстень, на указательном пальце висели ключи с фирменным мерседесовским брелоком.
— На каком кладбище хоронить будут батю твоего?
— На 2-м городском.
— Значит, в центре, на Пушкинской западло было знаменитому академику место выделить? — зло спросил неизвестно кого сосед Саша.
Вадим Михайлович Хлебников никогда не был академиком, но младшего Хлебникова эта фраза почему-то растрогала.
— Какая разница, Саша, — тихо сказал он. — Все равно уже не вернуть.
— Может, помочь чем? Я на машине. Маманя твоя, смотри, совсем плохая. Может, не надо, чтоб она с гробом рядом всю дорогу тряслась? Еще с сердцем чего случится… Слышь, давай так — вы садитесь ко мне, а остальные по автобусам, — проявил неожиданную заботу бывший сосед.
— Если можешь, действительно отвези ее, а я все-таки с отцом поеду.
— Правильно, братан. Мы молодые, крепкие. Все правильно ты решил. Отец — это святое.
Гроб уже грузили в погребальные дроги, когда к рыдающей Галине Егоровне подошли соседка с сыном, и женщина в черном, подобающем случаю платке ласково обняла плачущую за плечи, что-то зашептала ей на ухо. Галина Егоровна сначала отрицательно мотала головой, но женщина, не слушая возражений, решительно увлекла ее к стоящей неподалеку машине.
— Спасибо, Саша, за помощь. Я видел, ты расплачивался… Сколько я тебе должен?
Был уже поздний вечер, поминки давно закончились, Галина Егоровна спала в соседней комнате тяжелым медикаментозным сном, верные подруги вымыли посуду и тоже разошлись по домам, осталась только мать Александра; соседка подмела, подтерла затоптанные февральской грязью полы, сняла с зеркал ветхие простыни.
— Переживает-то как Егоровна. Горе-то, горе, конечно, какое. Лучше семь раз гореть, чем один раз вдоветь… Я простынки-то тут положу, что ли.
— Спасибо вам, Валентина Степановна, — поблагодарил соседку Радий, — и что с мамой побыли, и что помогли…
— А, за что спасибо! Когда мой-то помер, Егоровна тоже заходила, таблетки давала, стулья тоже на поминки, вилки-ложки… На то мы и соседи, чтоб друг дружке-то помогать. Шутка — сорок лет без малого тут живем. Мой-то, царство ему небесное, уже три года как помер, а все как вчера. Ну, все там будем. Ты, Саня, у меня ночевать останешься? Машину-то твою ночью не уведут?
— Мою? Не-ет, маманя, мою машину по городу хорошо знают, кто ее уведет! Ты иди, мамань, поздно уже, а я тут с другом детства еще кое о чем потолковать хочу…
Когда за соседкой захлопнулась дверь, Александр не спеша разлил по рюмкам дешевую водку.
— Ну что, Радя, давай еще раз помянем отца твоего, хороший был мужик…
Выпили молча, не чокаясь. За поминальным столом Радий почти не пил, да и не ел толком со вчерашнего дня — любая пища становилась в горле комом, вызывая тошноту. Александр тоже за столом не сидел, ездил за водкой, продуктами — поминальщиков было много, вслед за приехавшими с кладбища родственниками и сослуживцами потянулись соседи, какие-то старые бабки, дворовые старики с палочками. Действительно — сорок лет его родители жили в этом доме. На кладбище Радий видел, как Александр расплачивался с могильщиками, совал что-то водителям.
— Давай, за помин души. — Саша щедро плеснул по тяжелым хрустальным рюмкам. Снова выпили, он пододвинул Радику тарелку с лоснящимися ломтями вареной колбасы. — Ты закусывай, а то целый день не евши… — Он пристроил кружок варенки на толсто отрезанный кусок хлеба, с хрустом откусил соленый огурец. — Ну что, давай еще по одной?
В голове у Радия шумело от выпитого на голодный желудок, но смотреть на вареную колбасу, с белыми кругляшами жира, он почему-то не мог. Страшно хотелось спать, упасть головой в подушку, чтобы этот длинный черный день наконец завершился, но нельзя было: сидел рядом огромный чужой мужик с золотой цепью на бычьей шее — белобрысый Сашка из его детства, разливал по рюмкам водку «на помин души»… и еще оставалось что-то важное, невозможно было уйти, не решив сейчас этого, важного.
— Сколько я тебе должен, Саша? — всплыло в конце концов это важное, противное, сосущее.
— Глупый ты, Радька, хоть и профессором стал. Да ничего ты мне не должен!
— Нет, послушай, — с упрямством пьяного возразил Хлебников, — я в долгу ни перед кем…
— Хороший ты человек, Радька, и батя твой хороший мужик был. Да разве в деньгах дело? Деньги что — тьфу, мусор, бумажки, а важнее всего человеческие отношения, — философски изрек Александр Безуглов, Угол, лидер одной из правящих в городе бандитских группировок. — Сего дня я тебе помог, завтра ты мне поможешь. Теперь по-другому жить нельзя — затопчут. Что мы без настоящей мужской дружбы, брат? — Он с силой сдавил плечо собеседника. — Да! А бабки — бабки будут, если все с умом. Время сейчас такое — бабло само в руки идет. Ты мне звякни. — Он достал из кармана пухлый бумажник, извлек оттуда черную, замысловато тисненую золотом визитку, бросил ее на стол, придавил пустой рюмкой. — Как справите бате девять дней, так и звякни. Это чтоб и девять, и сорок дней — все по-людски. — Он снова полез в бумажник, сунул под ту же рюмку сложенные пополам купюры. Радий вскочил, выхватил деньги, принялся совать их обратно.
— Обидеть ты меня хочешь? — Безуглов тяжело отстранил его руку — Да ладно, все понимаю, в такой день… Не тебе, а для хорошего человека, чтобы все по-человечески было. Останется — памятник дяде Ваде закажешь. Ну все, крепись. — Он снова, как и утром, сунул Хлебникову руку-лопату — Крепись, брат. Я на девять дней заеду.
Радий растерянно проводил Безуглова к двери, все еще машинально сжимая в руке деньги. Потом вернулся к столу, развернул смятые в кулаке бумажки — это были купюры по сто долларов, пять штук. На телевизоре стоял портрет отца, перевязанный черной ленточкой, рядом на блюдце — рюмка водки, накрытая кусочком хлеба. Отец смотрел с портрета ласково и безучастно: ему уже ничего не было нужно — ни славы, ни денег. «Деньги — мусор, — вспомнились Радию слова Безуглова, — бумажки». Эти бумажки лежали сейчас перед ним — пятьсот долларов — огромная для него сумма. И Радий понимал, что когда-нибудь он должен будет их отработать.
— Та легше, легше! Та хто ж тебя так вчив? Руки б йому поодрывать! Шо ж ты газ не сбрасуешь, када скорость переключаешь?
Катя старалась изо всех сил. Забытые навыки возвращались с трудом, светофоры бешено мигали, и красный зажигался почему-то раньше, чем она успевала тронуться с места, на улицах было полно народа, который так и норовил прошмыгнуть перед носом, машины рядом мчались со скоростью метеоритов, и только она одна плетется, как улитка.
— Замучивсь я с тобою, девка. Ну шо ты у руль вцепилась, а? Руль трэба держать як птичку — и нэ прыдавыть, и нэ выпустыть. А в тэбэ вжэ аж пальци били.
Приходченко, управленческий шофер, был признанным асом вождения и, по словам Шатлыгина, мог и медведя обучить за десять минут. С Катей он катался уже третий час, но ей казалось, что она ведет машину все хуже и хуже.
— Дывысь, де знак высыть! — изъяснялся он исключительно на суржике — дикой смеси украинских и русских слов, в которую иногда вплетались такие несвойственные даже суржику выражения, как «о’кей». — Так знак же, видала ты чи нет?