Валентина Санд Жорж
Валентина вскочила и бросилась к сонетке.
— О, сейчас, сейчас, — произнесла она. — Луиза здесь, совсем близко, как же она будет счастлива! Ее ласки вернут вам, дорогая бабушка, жизнь и здоровье!
Катрин по распоряжению Валентины побежала в павильон за Луизой.
— Но это еще не все, — добавила маркиза, — я хочу видеть также и ее сына.
Валентин, которого послал в замок Бенедикт, тревожась о Валентине и не смея сам явиться к ней без зова, как раз вошел в парк, когда там появилась Катрин. Через несколько минут Луизу с сыном уже ввели в спальню маркизы.
Брошенная столь жестоко бабушкой, Луиза совсем забыла ее, но когда она увидела на смертном одре бледную и дряхлую старуху, когда вновь увидела лицо той, чья снисходительная нежность худо ли, хорошо ли была отрадою первых лет ее невинной и счастливой жизни, — она ощутила, как в душе ее проснулось неискоренимое чувство уважения и любви, неотъемлемое от нашей первой привязанности. Она кинулась в объятия бабушки, и горючие слезы оросили грудь той, что баюкала ее в детстве, хотя сама Луиза полагала, что источник слез уже давно иссяк.
Старуха, в свою очередь, испытала сильнейшее волнение при виде Луизы, некогда столь резвой, столь щедро одаренной молодостью, пылкостью и здоровьем, а ныне бледной, хрупкой и печальной. И она выказала в отношении старшей внучки такую любовь, которая была для этой души как бы последней вспышкой неизреченной нежности, что даруют небеса женщине в ее материнском призвании. Старуха просила прощения за то, что забыла старшую внучку, и просила так униженно, что сестры разрыдались, не в силах скрыть свою признательность; потом она обняла Валентина своими слабеющими руками, восхищаясь его красотой, изяществом, сходством с теткой. Он унаследовал черты графа Рембо, последнего сына маркизы, и отсюда шло его сходство с Валентиной. Но прабабка обнаружила в мальчике также сходство и с ее покойным мужем. В самом деле, не смогли же исчезнуть с лица земли эти священные семейные узы! Нет ничего более впечатляющего для сердца человека, чем некий тип красоты, который как драгоценное наследие переходит из рода в род и запечатлевается в баловнях семьи. Что может быть дороже чувств, где слились воедино воспоминания и надежды! Какая власть заключена в существе, чей взгляд возрождает в твоей душе прошлые годы, любовь и горе, целую жизнь, которая, казалось, угасла, и вдруг ты обнаруживаешь ее трепетные следы в улыбке ребенка.
Но вскоре это волнение улеглось в душе маркизы то ли потому, что она уже истощила отпущенную ей природой способность предаваться чувствам, то ли возобладала прирожденная легкость характера… Она усадила Луизу у постели, Валентину в углу алькова, а мальчика у своего изголовья. Она заговорила с ними умно, и весело, и так непосредственно, будто расстались они только накануне, расспрашивала Валентина о его занятиях, вкусах, о его планах на будущее.
Напрасно внучки уверяли маркизу, что такая длинная беседа утомит ее, мало-помалу они заметили, что рассудок ее мутится, память слабеет: удивительное присутствие духа, с каким она только что держалась, уступило место туманным и расплывчатым воспоминаниям, каким-то смутным мыслям, щеки ее, разрумянившиеся от лихорадки, приняли лиловый оттенок, язык стал заплетаться. Врач, явившийся на зов Валентины, прописал ей успокаивающее средство. Но нужды в нем не оказалось, старушка слабела на глазах — все понимали, что она скоро угаснет.
Потом, вдруг приподнявшись на подушках, бабушка подозвала к себе Валентину и, махнув рукой, приказала всем прочим отойти в дальний угол спальни.
— Вот о чем я сейчас вспомнила, — негромко проговорила она. — Так я и знала, что забыла что-то, а мне не хотелось умирать, прежде чем я не скажу тебе одну вещь. Я отлично знаю кое-какие твои секреты и только делала вид, что мне ничего не известно. Ты не пожелала мне довериться, Валентина, но я уже давно догадываюсь, что ты влюблена, дитя мое.
Валентина задрожала всем телом, страшные события, происшедшие за эти два дня, потрясли ее, и ей почудилось, будто устами умирающей бабушки вещает голос свыше.
— Да, это правда, — призналась она, пряча свое пылающее лицо в леденеющих ладонях маркизы, — я виновна, но не проклинайте меня, скажите мне хоть слово, которое вернуло бы мне жизнь и спасло бы меня.
— Ах, детка, — ответила маркиза, пытаясь улыбнуться, — не так-то легко спасти такую юную головку от страстей! Что ж, в последние минуты жизни я могу позволить себе быть искренней. Зачем бы мне лицемерить перед всеми вами? Ведь я через мгновение предстану перед лицом господа. Нет, не существует никаких средств предохранить женщину от подобного зла, особенно такую молодую женщину. Итак, люби, детка, это лучшее, что есть в жизни. Но выслушай последний совет бабушки и запомни его: никогда не бери себе в любовники человека неравного с тобой положения…
Тут дар речи изменил старой маркизе.
Несколько капель микстуры продлили ее жизнь еще на несколько минут. Она улыбнулась болезненной улыбкой окружавшим ее и пробормотала про себя молитву. Потом снова повернулась к Валентине.
— Скажешь матери, что я благодарю ее за все добрые поступки и прощаю дурные. В конце концов она относилась ко мне не так уж плохо для женщины низкого происхождения. Признаюсь, я не ждала этого от мадемуазель Шиньон.
Последние слова маркиза произнесла с подчеркнутым презрением. Больше от нее ничего не услышали; очевидно, старуха считала, что жестоко отомстила невестке, отравившей ей старость своим несносным характером, разоблачив при всех буржуазное происхождение мадам де Рембо, что в глазах маркизы было самым крупным пороком.
Потеря бабушки, хотя и отозвалась болью в сердце Валентины, не была для нее сокрушающим несчастьем. Тем не менее она, особенно в теперешнем своем состоянии духа, решила, что злополучный рок нанес ей еще один удар, и с горечью твердила про себя, что все, кто мог бы стать для нее естественной опорой, покинули ее один за другим, и словно нарочно как раз в то время, когда были ей особенно необходимы.
Окончательно пав духом, Валентина решила написать матери с просьбой поспешить ей на помощь и одновременно пошла на жертву не видеться с Бенедиктом, пока не выполнит до конца свой долг. Поэтому Валентина, отдав последний долг покойной бабушке и вернувшись домой, заперлась у себя; сказавшись больной, она не велела никого принимать, а сама села за письмо графине де Рембо.
Хотя жестокость господина де Лансака должна была бы отвратить Валентину от новой попытки поверять свои муки бесчувственному сердцу, она все же униженно исповедовалась перед гордой женщиной, с детства приводившей ее в трепет. Не выдержав душевной боли, Валентина нашла в себе мужество отчаяния решиться даже на этот шаг. Она уже не рассуждала, все страхи отступили перед самым ужасным страхом, владевшим ее душой. Она, не раздумывая, бросилась бы в пучину, лишь бы убежать от своей любви. Впрочем, сейчас, когда у нее отняли все и отняли разом, новая боль не так мучительно отдавалась в ее душе, как в обычное время. Она чувствовала в себе избыток энергии, способной победить ее самое, все казалось ей по силам, кроме борьбы с Бенедиктом; проклятия всего света были ей не так страшны, как мысль собственными глазами увидеть страдания своего возлюбленного.
Итак, она призналась матери, что любит «не мужа, а другого человека». Больше ничего она о Бенедикте не сообщила; зато живо обрисовала состояние своей души и настоятельную потребность в опоре. Она умоляла мать вызвать ее к себе; помня, какой безответной покорности требовала графиня, Валентина ни за что на свете не решилась бы приехать в Париж без соизволения матери.
Хотя госпожа де Рембо не грешила избытком материнской нежности, ее тщеславию, возможно, польстила бы исповедь дочери; возможно, она уступила бы просьбе, если бы с той же самой почтой не получила другого письма, тоже отправленного из замка Рембо; письмо это она прочла первым, и в нем оказался сделанный по всей форме навет, принадлежавший перу мадемуазель Божон.
Сия старая девица чуть не спятила от зависти, видя, что маркиза на смертном одре приблизила к себе свою новую семью; особенно же разгневало компаньонку то обстоятельство, что маркиза подарила Луизе на память несколько старинных драгоценностей. Она сочла это прямым посягательством на свои законные права и, не смея открыто сетовать, решила хотя бы отомстить; итак, она, не мешкая, написала графине, чтобы сообщить ей о смерти свекрови, и, воспользовавшись этим предлогом, рассказала о близости между Валентиной и Луизой, о «скандальном» появлении Валентина в деревне, воспитываемого при участии госпожи де Лансак, но, главное, распространялась о том, что она назвала «тайнами павильона», так как не только поведала графине о нежной дружбе сестер, но и в самых черных тонах расписала их отношения с племянником фермера, с крестьянином Бенуа Лери; Луизу она представила как заядлую интриганку, которая гнусно покровительствует преступной связи сестры с «этим мужланом»; добавила, что, к сожалению, уже слишком поздно поправить зло, ибо эта связь тянется вот уже добрых пятнадцать месяцев. В конце письма она довела до сведения графини, что господин де Лансак, безусловно, сделал на сей счет кое-какие неприятные открытия, ибо укатил в Париж через три дня и с женой не общался.
Дав выход своей ненависти, Божон покинула замок Рембо, осыпанная милостями и отомстившая за всю доброту, которую проявила Валентина в отношении бабушкиной компаньонки.
Оба этих письма привели графиню в неописуемый гнев; она не слишком поверила бы доносу дуэньи, если бы признания дочери, пришедшие одновременно с письмом Божон, не послужили подтверждением. Таким образом, в глазах матери заслуга простодушной исповеди Валентины была сведена на нет. Госпожа де Рембо сочла дочь преступницей, бесповоротно запятнавшей свою честь, и подумала, что, опасаясь мести мужа, та старается теперь найти поддержку у матери. В этом мнении укрепляли ее также слухи, доходившие чуть ли не каждый день из провинции. Чистое счастье двух любящих не могло укрыться в мирной сени лесов, не возбудив зависти и ненависти всех тех, кто бессмысленно прозябает в глуши заштатных городков. Зрелище чужого счастья иссушает и гложет провинциала; единственное, что скрашивает его душную, жалкую жизнь, — это радость с корнем выкорчевать любовь и поэзию из жизни соседа.
К тому же госпожа де Рембо, которую и без того поразило неожиданное возвращение в Париж графа де Лансака, стала расспрашивать его при встрече и не добилась определенного ответа, но зато по его многозначительному молчанию, по его гордому и уклончивому поведению поняла, что все узы любви и доверия между ним и женой разорваны навсегда.
Поэтому-то она и послала Валентине разящий ответ, советуя искать отныне себе опору и помощь у своей сестрицы, столь же порочной, как она сама, заявила, что оставляет ее на произвол позорной судьбы, и чуть ли не прокляла дочь навеки.
Госпожа де Рембо и впрямь была огорчена, видя, что жизнь ее дочери бесповоротно загублена, но в, ее горе было больше уязвленной гордыни, чем материнской нежности. Доказательством послужило то, что злоба взяла верх над жалостью, и графиня переселилась в Англию, чтобы, по ее же словам, найти забвение от своих горестей на чужбине, а на самом деле для того, чтобы без помехи предаваться развлечениям и не встречать людей, осведомленных об их семейных неурядицах и склонных осуждать ее поведение.
Так окончилась последняя попытка злосчастной Валентины. Ответ матери поверг ее душу в такую скорбь, что все прочие мысли отступили на задний план. Она бросилась на колени в своей молельне и в отчаянии зарыдала навзрыд. И вот, когда горечь стала непереносимой, Валентина, подобно многим набожным людям, ощутила, что ей нужны доверие и надежда; особенно же остро она ощутила потребность в настоящей любви, которая пылает в молодых сердцах. Ей, ненавидимой, непонятой, отторгнутой всеми, оставалось лишь единое прибежище — сердце Бенедикта. Неужели же столь преступна эта оклеветанная любовь? Куда она ее завела?
— Боже, — с жаром воскликнула Валентина, — ты один видишь чистоту моих помыслов, ты один знаешь, как невинны мои поступки, почему же ты не защитишь меня? Неужели и ты отступился от меня? Люди отказывают мне в справедливости, дай же мне найти ее в тебе. Разве эта любовь так уж преступна?
Преклонив колена на молитвенной скамеечке, она вдруг заметила некий предмет, который она сделала своим ex-voto 5, повинуясь суеверию влюбленных, — это была ее косынка, запятнанная кровью Бенедикта; в тот день, когда он наложил на себя руки, Катрин принесла ее в замок, подобрав в домике у оврага, а Валентина, узнав об этом, взяла у няньки платочек. Теперь вид крови, пролитой за нее, как бы стал для Валентины победоносным выражением торжествующей любви и преданности, отповедью на оскорбления, которые сыпались на нее со всех сторон. Схватив косынку и прижав ее к губам, Валентина погрузилась в океан мук и блаженства. Долго еще она стояла на коленях, не шевелясь, уйдя в себя, доверчиво открыв свою душу, и вновь почувствовала, как возвращается к ней пламень жизни, опалявший ее всего несколько дней назад.
36
Всю эту неделю Бенедикт чувствовал себя самым несчастным человеком на свете. Притворная болезнь Валентины, о которой даже Луиза ничего не могла сообщить толком, повергла его в живейшее волнение. Бенедикт предпочитал лучше верить в недуг Валентины, чем заподозрить ее в желании бежать от него, — таков уж эгоизм любви! Этим вечером, побуждаемый слабой надеждой, он долго бродил по парку и наконец решил проникнуть в павильон, так как Валентин вручил ему ключ, который обычно держал при себе. В этом уголке все было тихо и пустынно, в этом уголке, еще так недавно полном радости, доверия и любви. Сердце его сжалось; выйдя из павильона, он рискнул проникнуть в сад, разбитый перед замком. Со времени кончины старой маркизы Валентина рассчитала почти всех слуг. Замок поэтому стал почти необитаем. Бенедикт, не встретив ни души, приблизился к дому.
Молельня Валентины помещалась в башенке, находившейся в самом дальнем и уединенном конце дома. Узенькая винтовая лесенка осталась еще от старинных строений, послуживших основой для теперешнего замка, и вела из спальни Валентины в молельню, а из молельни в сад. Сводчатое окно, украшенное орнаментом во вкусе итальянского Возрождения, находилось выше купы деревьев, верхушки которых золотило заходящее солнце. День выдался на редкость жарким; полиловевший к вечеру небосвод вяло перечеркивали безмолвные зарницы, воздух был разрежен и как бы насыщен электричеством; спускался тот летний вечер, когда дышится с трудом, когда человек невольно впадает в состояние крайнего нервического возбуждения, мучается от какого-то неведомого недуга и верит, что облегчить его можно лишь слезами.
Добравшись до купы деревьев, росших у подножия башни, Бенедикт бросил беспокойный взгляд на окно молельни. Солнце ярко окрасило его многоцветные витражи. Напрасно Бенедикт старался уловить хоть какое-то движение за этим пылающим зеркалом, как вдруг женская рука распахнула окно, чья-то фигура промелькнула и исчезла.
Бенедикт вскарабкался на вековой тис и, прячась среди его темных плакучих ветвей, забрался достаточно высоко, чтобы проникнуть взором в глубину комнаты. Он отчетливо различил Валентину, стоявшую на коленях; ее белокурые волосы, позлащенные последними отблесками солнца, беспорядочно рассыпались по плечам. Ее щеки пылали, она прижимала к груди, она осыпала поцелуями окровавленную косынку, которую Бенедикт с такой тревогой искал после своей неудачной попытки самоубийства и которую он теперь сразу же узнал.
Тогда Бенедикт, боязливо оглядев пустынный сад и убедившись, что одним движением можно достигнуть окна, не мог устоять против соблазна. Ухватившись за лепную балюстраду и оттолкнувшись от ветки, бывшей ему опорой, он бросился вперед, рискуя жизнью.
Увидев темную тень, четко вырисовавшуюся на фоне зажженного закатом окна, Валентина испуганно вскрикнула, но, узнав Бенедикта, испугалась уже по другой причине.
— О господи, — проговорила она, — неужели вы осмелились преследовать меня и здесь?
— Вы меня гоните? — спросил Бенедикт. — Ну что ж, всего двадцать футов отделяют меня от земли; прикажите мне отпустить балюстраду, и я немедленно последую вашему желанию.
— Великий боже! — воскликнула Валентина, испуганная тем, что Бенедикт находится в опасности. — Входите же, входите. Иначе я умру со страха!
Бенедикт проскользнул в молельню, и Валентина, судорожно схватившая его за сюртук, чтобы он не упал и не разбился, приняла его в свои объятия. Это было движением непроизвольной радости оттого, что он спасся.
В этот миг было забыто все. Валентина забыла о сопротивлении, о долгих своих раздумьях, а Бенедикт забыл свои упреки, которые намеревался адресовать Валентине. Восемь дней разлуки при столь печальных обстоятельствах обоим показались вечностью. Юноша предавался безумной радости, прижимая к груди Валентину, он боялся, что найдет ее на смертном одре, а она предстала перед ним еще более прекрасной, еще более любящей, чем когда-либо.
Наконец к нему вернулась память о перенесенных вдали от нее страданиях: Бенедикт упрекнул Валентину в жестокости и во лжи.
— Послушайте, — горячо возразила Валентина, подводя его к мадонне, — я дала клятву никогда с вами не встречаться, мне опять представилось, будто я не смогу видеть вас и не совершить преступления. А теперь поклянитесь, что вы поможете мне свято блюсти мой долг, поклянитесь в том перед господом, перед этим образом, эмблемой чистоты: успокойте меня, верните мне утраченное доверие. Бенедикт, вы искренни душой и не захотите преступить клятву в сердце своем; скажите же, чувствуете ли вы, что вы сильнее меня?
Бенедикт побледнел и испуганно отпрянул. Он был по-рыцарски честен и предпочитал перенести боль вечной разлуки с Валентиной, нежели совершить преступление, обманув ее.
— Но вы же требуете от меня обета, Валентина! — воскликнул он. — Неужели вы думаете, что у меня хватит героизма произнести клятву, а главное, сдержать ее, не подготовившись к этому заранее?
— Но ведь вы готовились к этому в течение пятнадцати месяцев! — возразила она. — Вспомните ваши торжественные обещания, данные в присутствии моей сестры, ведь до сих пор вы честно их блюли!
— Да, Валентина, у меня хватало на это сил, и, возможно, их хватило бы, чтобы вновь произнести эту клятву. Но не требуйте ее от меня нынче, я слишком взволнован сейчас, любые мои клятвы не будут иметь никакой цены. Все, что произошло, лишило меня покоя, который вы вернули моему сердцу. О Валентина, неосторожная женщина, вы же сами говорите, что мое присутствие повергает вас в трепет. Зачем вы это сказали? У меня никогда не хватило бы смелости даже помыслить об этом. Вы были сильной, когда я считал вас сильной, почему же вы требуете от меня стойкости, которой не хватает вам самой? Где обрету я ее теперь? Прощайте, я ухожу, я буду готовиться к тому, чтобы исполнить ваш приказ. Но поклянитесь теперь вы, что не будете бежать от меня: ведь вы сами видите, как пагубно сказывается на мне ваше поведение, оно убивает меня, оно сводит на нет мою прежнюю стойкость.
— Что же, Бенедикт, клянусь, когда я вас вижу, когда я вас слышу, для меня немыслимо не верить вам. Прощайте, завтра мы все встретимся в павильоне.
Она протянула руку, Бенедикт не осмелился ее коснуться. Судорожная дрожь пробежала по его телу. Но едва только он взял ее руку, как его тут же охватило бешенство. Он заключил Валентину в объятия, потом хотел было ее оттолкнуть. Но тут страшное насилие над своей пылкой натурой истощило последние силы Бенедикта, он яростно заломил руки и почти без чувств рухнул на скамеечку.
— О, сжальтесь надо мной, — тоскливо пробормотал он, — сжалься ты, сотворивший Валентину, призови к себе душу мою, потуши это иссушающее дыхание, которое точит мою грудь, калечит мою жизнь, сжалься надо мной! Пошли мне смерть!
Он был так бледен, такая мука запечатлелась в его потухшем взоре, что Валентина решила, будто он умирает. Она тоже бросилась рядом с ним на колени, лихорадочно прижала Бенедикта к груди, покрывая его поцелуями и слезами, сама без сил упала в его объятия, но тут же испустила крик — Бенедикт лишился сознания, похолодел, и голова его безжизненно откинулась назад.
Наконец Валентине удалось привести Бенедикта в чувство; но он был так слаб, так разбит, что она не решилась отправить его домой. Необходимость помочь любимому вернула ей энергию, и она, поддерживая Бенедикта, довела, вернее — дотащила его до своей спальни, где стала немедленно готовить ему чай.
В этот миг добрая и кроткая Валентина превратилась в заботливую и деятельную сиделку, посвятившую себя ближнему. Страхи женщины и возлюбленной ушли прочь, уступив место дружеским заботам. Она совсем забыла, куда привела Бенедикта, не подумала даже о том, что должно происходить в его душе, так как все ее помыслы сосредоточились на том, как бы помочь ему исцелиться. Неосторожная, она не заметила, каким мрачным, диким взором он оглядывал эту спальню, где был всего лишь раз, эту постель, где ночью видел ее спящей, всю эту обстановку, напоминавшую ему самый бурный приступ чувств, самое торжественное волнение за всю его жизнь. Упав в кресло, нахмурив брови и бессильно опустив руки, он машинально смотрел, как Валентина хлопочет вокруг, даже не понимая толком, чем она занята.
Когда Валентина поднесла Бенедикту только что приготовленное ею успокаивающее питье, он вдруг поднялся и поглядел на нее таким странным блуждающим взглядом, что она невольно уронила чашку и отступила на шаг.
Охватив ее стан руками, Бенедикт удержал ее.
— Пустите меня, — воскликнула Валентина, — я обожглась чаем!
Она отошла, и впрямь прихрамывая. Бенедикт бросился на колени, покрыл поцелуями ее маленькую, слегка покрасневшую от ожога ножку в ажурном чулке и снова чуть не лишился чувств; когда он вновь пришел в себя, охваченная жалостью, любовью и страхом Валентина уже не вырывалась из его объятий…
Роковая минута, которая неизбежно должна была рано или поздно наступить, наступила. Надо иметь слишком много безрассудства, чтобы надеяться победить страсть, когда видишься с любимым каждый день и когда тебе всего двадцать лет…
В первые дни Валентина, прогнав все свои обычные мысли, не испытывала раскаяния, но наступила и эта минута, и она была страшна.
Тут Бенедикт горько пожалел о счастье, за которое пришлось платить такой дорогой ценой. Он был так жестоко наказан за свою вину — на его глазах Валентина рыдала и чахла от тоски.
Оба были слишком добродетельны, чтобы дать себя усыпить радостями, которые они так долго отвергали и осуждали, и существование их стало воистину невыносимым. Валентина не в состоянии была вступить в сделку с совестью. Бенедикт любил слишком страстно и не мог ощущать счастья, которое не разделяла Валентина. Оба были слишком слабы, всецело предоставленные самим себе, слишком захвачены необузданными порывами юности и не умели отказаться от этих радостей, неизбежно несущих раскаяние. Расставались они с отчаянием в душе, встречались с восторгом. Жизнь их стала постоянной битвой, вечно возобновляющейся грозой, безграничным сладострастием и адом, откуда нет исхода.
Бенедикт упрекал Валентину за то, что она его не любит, что ей дороже собственная честь, самоуважение, что она не способна полностью принести себя в жертву, а когда эти упреки приводили к новым слабостям, когда он видел, как Валентина рыдает от отчаяния, сраженная бледными призраками страха, он проклинал то счастье, которое только что вкусил; он готов был ценою собственной крови смыть воспоминания о миге блаженства. Тогда он уверял, что согласен бежать прочь, клялся, что перенесет жизнь вдалеке от нее, но у самой Валентины уже не хватало сил расстаться с ним.
— Значит, я останусь совсем одна во власти своего горя! — возражала она. — Нет, не покидайте меня, иначе я умру, я могу теперь жить, лишь предаваясь забвению. Как только я заглядываю в свою душу, я чувствую, что погибла, разум мой мутится, и я способна усугубить свой грех самоубийством. Ваше присутствие дает мне силу жить в забвении своих обязанностей. Подождем еще, будем надеяться, будем молиться; одна я уже не могу молиться, но в вашем присутствии надежда вновь возвращается ко мне. Я льщу себя мечтой, что в один прекрасный день во мне проснутся былые добродетели и я смогу любить вас, не совершая преступления. Возможно, что именно вы и дадите мне эту силу, ведь вы сильнее меня, ведь я вас отталкиваю и всегда первая зову к себе.
И потом наступали минуты пламенной страсти, когда Валентина готова была с улыбкой взирать на муки ада. Тогда она становилась не просто неверующей, а фанатической безбожницей.
— Бросим вызов всему миру, и пусть душа моя погибнет, — говорила она. — Будем счастливы на земле; разве счастье быть твоей не стоит того, чтобы заплатить за него вечными муками? Ради тебя я готова на любые жертвы, скажи, как я могу еще отблагодарить тебя?
— О, если бы ты всегда была такой! — восклицал Бенедикт.
Тогда Валентина, по природе столь спокойная и сдержанная, становилась страстной до самозабвения, — так безжалостна власть бед и соблазнов, когда они вступают в союз, и тогда удесятеряются душевные способности бороться и любить. Чем дольше она сопротивлялась, повинуясь голосу рассудка, тем стремительнее оказалось падение. Чем больше крепла решимость отвергнуть страсть, тем успешнее эта страсть черпала в самой Валентине свою силу и неизбывность.
Одно событие, которое, если так можно выразиться, Валентина забыла предусмотреть, отвлекло ее от всех этих бурь. В один прекрасный день явился господин Грапп с целой кипой скрепленных печатью бумаг, согласно которым замок и земли Рембо отходили в его владения, а госпоже де Лансак осталось всего-навсего двадцать тысяч франков, что и составляло отныне все ее состояние. Земли были немедленно проданы с торгов по высокой цене, а Валентину попросили в течение двадцати четырех часов удалиться из владений господина Граппа.
Это было словно удар грома для всех, кто любил Валентину: если бы даже округу постигла небесная кара, и то местные жители не были бы так поражены. Будь Валентина в ином положении, она ощутила бы всю силу удара, но сейчас в тайниках сердца она подумала, что господин де Лансак оказался достаточно низким человеком, раз купил свое бесчестье ценой золота, и, следовательно, они с ним квиты. Жалела она лишь павильон, приют навек утраченного счастья, и, взяв мебель, которую ей разрешили взять, она временно переселилась на ферму Лери, которые, по договору с Граппом, тоже готовились со дня на день покинуть свое жилье.
37
Среди треволнений, взбаламутивших ее жизнь, Валентина несколько дней не виделась с Бенедиктом. Мужество, с каким она перенесла выпавшее на ее долю испытание, укрепило ее душу, и она нашла в себе достаточно стойкости, чтобы попытаться сделать еще одно усилие.
Она написала Бенедикту:
«Умоляю вас не искать встречи со мной в течение ближайших двух недель, которые я проживу у Лери. Коль скоро вы не переступали порог фермы со дня свадьбы Атенаис, вы не можете появиться в Гранжневе без того, чтобы наши отношения не получили огласки. Как бы вас ни приглашала к себе госпожа Лери, которая до сих пор горюет о вашей мнимой размолвке, откажите ей, если не хотите причинить мне боль. Прощайте, я и сама не знаю, что со мной станется, впереди еще две недели, чтобы подумать. Когда я решу вопрос о своем будущем, я извещу вас, и, что бы меня ни ждало, вы поможете мне перенести все тяготы».
Эта записка повергла Бенедикта в глубокий страх, за ее строками он прочел то решение, которого он так давно опасался и от которого ему до сих пор удавалось отвратить Валентину, но, видимо, в связи с обрушившимся на нее несчастьем оно стало неминуемым. Сраженный, раздавленный бременем всей своей растревоженной жизни и мрачным призраком будущего, он окончательно пал духом. Впереди не было даже надежды на самоубийство. Он был связан определенными обязательствами с сыном Луизы, к тому же Валентина была слишком несчастна, и он не мог решиться нанести ей еще удар ко всем тем, что обрушила на нее судьба. Теперь, когда Валентина разорена, покинута, еле жива от горя и раскаяния, его, Бенедикта, долг — жить, чтобы попытаться быть ей полезным и охранять ее даже вопреки ее воле.
Наконец Луизе удалось победить безумную страсть, так долго ее мучившую. Ее отношения с Бенедиктом, упростившиеся и очищенные присутствием сына, стали более спокойными и уравновешенными. Ее бешеный нрав смягчился, что было результатом огромной внутренней победы. Правда, она ничего не знала о том несчастье, какое принесло Бенедикту его слишком большое счастье с Валентиной, — Луиза готовилась утешать сестру в ее потерях, не подозревая, что среди этих потерь есть одна непоправимая — потеря самоуважения. Таким образом, она проводила все свободное время с Валентиной и не понимала, какие новые беды нависли над Бенедиктом.
Юная и живая Атенаис тоже сильно страдала из-за всех этих передряг — во-первых, потому, что она искренне любила Валентину, и, во-вторых, мысль о том, что павильон стоит на запоре, что не будет больше их милых вечерних встреч и маленький садик для нее потерян навсегда, — наполняла ее сердце бесконечной горечью. Она сама дивилась, что не может думать о тех днях без печального вздоха, пугалась, что дни тянутся так бесконечно и так скучно проходят вечера.
Очевидно, в жизни ее не хватало чего-то самого главного, и Атенаис, которой не исполнилось и восемнадцати лет, простодушно размышляла над этим вопросом, не смея найти на него ответа. Но о чем бы она ни думала, в мечтах ее неизменно возникала белокурая благородная голова юного Валентина, четко вырисовывающаяся на фоне зелени кустов, густо осыпанных цветами. Шла ли она по лугу, ей чудилось, будто по зеленой мураве он бежит вслед за нею; он виделся ей, высокий, стройный, гибкий как олень, перескакивающий изгородь, чтобы ее догнать; она резвилась с ним, вторила его искреннему молодому смеху, потом краснела сама, заметив, как краска проступает на этом чистом челе, чувствуя горячее прикосновение белой тонкой руки, подкарауливала вздох и меланхолический взгляд этого ребенка, которого она не считала нужным остерегаться. Сама не зная того, она чувствовала робкое волнение нарождающейся любви. И, очнувшись от своих грез, увидев рядом с собой Пьера Блютти, этого сурового крестьянина, столь грубого в любви, лишенного всякого обаяния и изящества, она ощущала, что сердце ее сжимается, и слезы сами навертывались на глаза. Атенаис с детства обожала все аристократическое; возвышенная речь, подчас даже недоступная ее пониманию, была для нее самым мощным соблазном. Когда Бенедикт рассуждал об искусстве или науках, она внимала ему, замерев от восхищения, так как не понимала ни слова. Именно в этом видела она превосходство Бенедикта, так долго владевшего ее воображением. С тех пор как она решила отказаться от кузена, юный Валентин, со своей кротостью, сдержанностью, с каким-то истинно рыцарским величием точеного лица, со всеми его талантами к отвлеченным наукам, стал в глазах молодой женщины идеалом изящества и совершенства. Уже давно она, не таясь, выражала к нему расположение, но в последнее время не осмеливалась делать этого — Валентин рос не по дням, а по часам, его проницательный взгляд обжигал, и юная фермерша чувствовала, что кровь бросается ей в лицо всякий раз, когда она произносит его имя.
Таким образом, заброшенный павильон стал предметом вздохов и сожалений. Время от времени Валентин приходил повидаться с матерью и теткой, но домик над оврагом стоял довольно далеко от фермы, а юноша не мог без ущерба для своих занятий предпринимать длинные прогулки, и уже первая неделя показалась мадам Блютти смертельно длинной.
Будущее было неопределенным. Луиза поговаривала о том, что пора уезжать в Париж с сыном и Валентиной. А бывало, сестры строили иные планы — приобрести маленький крестьянский домик и жить в нем уединенно и тихо. Блютти, по-прежнему ревновавший к Бенедикту, хотя, казалось, к этому не было никаких причин, заявил, что увезет жену в Марш, где у него были земли. Так или иначе, приходилось расставаться с Валентином; Атенаис не могла подумать об этом без печали, и именно печаль эта пролила яркий свет на сокровенные тайны ее сердца.
Как-то утром, не устояв перед соблазном прогулки, Атенаис, как добрая фермерша, решила осмотреть отдаленный лужок. Лужок этот примыкал к лесу Ваврэ, а овраг находился неподалеку от опушки леса. И случилось так, что Бенедикт с Валентиной прогуливались по опушке, и юноша, заметив на фоне яркой зелени стройный, изящный стан мадам Блютти, перескочил через изгородь, не испросив на то разрешения своего ментора, и бросился к Атенаис. Бенедикт тоже подошел к ним, и все трое немного поговорили.
Но тут Атенаис, еще хранившая к кузену живой интерес, что делает в глазах мужчины дружбу женщины столь нежной и приятной, заметила, какие глубокие следы в такой короткий срок наложила грусть на его лицо. Эти искаженные мукой черты испугали ее, и, взяв Бенедикта под руку, она стала умолять его открыть ей причину грусти, не скрывать состояния своего недуга. Так как Атенаис догадывалась о многом, она из деликатности отослала Валентина, попросив его принести ей зонтик, забытый под деревом.
Уже так давно Бенедикт был вынужден скрывать от всех свои страдания, и не мудрено, что участие кузины стало для него бальзамом. Он не мог устоять против искушения излить душу и поведал Атенаис о своей любви к Валентине, о том беспокойстве, в каком он живет, находясь с ней в разлуке, и под конец признался, что совсем пал духом, так как боится, что потеряет ее навеки.
Хотя Атенаис давно знала о страстном влечении Бенедикта и Валентины, от нее ускользала интимная сторона их отношений, что, несомненно, насторожило бы более опытную особу. В простоте души она не могла помыслить, что графиня де Лансак способна забыть свой долг, и считала, что их любовь так же чиста, как ее чувства к Валентину. Поэтому-то, поддавшись порыву доброты, она пообещала Бенедикту уговорить Валентину отказаться от своего сурового намерения.
— Не знаю, добьюсь я успеха или нет, — добавила Атенаис со свойственной ей пылкой искренностью, заставлявшей забывать ее недостатки и являющейся главным ее очарованием, — но клянусь не покладая рук трудиться ради вашего счастья, как ради своего собственного. Мне так хочется доказать вам, что я по-прежнему ваш друг!
Тронутый этим порывом великодушной дружбы, Бенедикт благодарно поцеловал ей руку. Подошедший к ним с зонтиком в руках Валентин заметил жест Бенедикта и побледнел, потом вспыхнул, и Атенаис, от которой ничто не ускользнуло, сама смутилась; но, желая придать себе значительный и важный вид, она снова обратилась к Бенедикту:
— Мы должны опять увидеться с вами и решить этот серьезный вопрос. Ведь я такая легкомысленная, такая неловкая, что нуждаюсь в вашем руководстве. Итак, я приду завтра сюда прогуляться и расскажу вам, каковы мои успехи. И мы вместе обсудим, как нам добиться большего. До завтра!
И она удалилась, легко ступая по траве, дружески кивнув на прощание Бенедикту; но, произнося последние слова, смотрела она не на него.
На следующий день и в самом деле состоялась новая беседа. Пока Валентин брел впереди по лесной тропинке, Атенаис успела рассказать Бенедикту о своей неудаче. Валентина не поддавалась ни на какие уговоры. Однако Атенаис не сложила оружия и в течение всей недели трудилась, не щадя сил, лишь бы примирить любовников.
Переговоры шли медленно. Возможно, молоденькая дипломатка не слишком возражала против частых конференций на лужку. Когда они с Бенедиктом замолкали, к ним подходил Валентин и, получив улыбку или взгляд, более красноречивый, нежели любые слова, быстро утешался, хотя его не посвящали в тайну. И потом, когда переговоры кончались, Валентин вместе с Атенаис гонялся за бабочками, и иной раз, играючи, ему удавалось схватить ее за руку, коснуться губами ее волос, похитить ленточку или цветок, украшавший ее. В семнадцать лет еще живешь поэзией Дора.
Если даже Атенаис не приносила добрых вестей, Бенедикт все равно был рад слышать из ее уст хоть имя Валентины, поговорить о ней. Он в мельчайших подробностях расспрашивал кузину о жизни Валентины, заставлял ее слово в слово пересказывать их беседы. К концу встречи он впадал в умиленное состояние духа, чувствуя себя утешенным и подбодренным, и не думал о тех роковых последствиях, которые могли иметь его частые свидания с кузиной.
Тем временем Пьер Блютти отправился в Марш по своим делам. К концу недели, на обратном пути домой, он завернул в село, где началась ярмарка, и задержался там на сутки. На ярмарке он повстречал Симонно.
По роковому стечению обстоятельств Симонно недавно завел шашни с толстухой птичницей, жившей в хижине при дороге, в трехстах шагах от знаменитого лужка. Каждый день Жорж отправлялся туда и из окошка сеновала, служившего храмом их сельской любви, видел, как по тропинке прогуливается Атенаис под руку с Бенедиктом. Тут же он заподозрил неладное в этих встречах, вспомнив, что мадемуазель Лери давно была влюблена в своего кузена. Он знал ревнивый нрав Пьера Блютти, да и сам не мог себе представить, что женщина бегает на свидание с мужчиной, ведет с ним секретные беседы, не испытывая к нему чувств и не питая намерений, не совместимых с супружеской верностью.
Простой здравый смысл подсказал ему, что надо открыть глаза Пьеру Блютти, что он и не преминул сделать. Фермер пришел в неописуемую ярость и решил тут же уехать с ярмарки, чтобы пришибить своего соперника и собственную супругу. Тут Симонно заметил, что пока зло, возможно, не так уж велико, и тем отчасти успокоил гнев Пьера.
— По правде сказать, — продолжал Симонно, — при них вечно торчал мальчишка мадемуазель Луизы, хотя он шел на расстоянии шагов тридцати, значит, все происходило у него на глазах, поэтому-то я и считаю, что больших бед они натворить не успели, разве что на словах, — ведь, когда мальчишка к ним совался, они его прогоняли прочь. Твоя супруга нежно хлопала мальчика по щечке и посылала его побегать, чтобы самой наговориться всласть.
— Смотрите только, какая бесстыдница! — отвечал Пьер Блютти, грызя от злости кулаки. — Эх, так я и знал, что этим все кончится. А этот-то ветрогон! Он любой бабе зубы заговорит. Волочился и за мадемуазель Луизой и за моей супругой перед нашей свадьбой. А потом, это уж всем известно, осмелился ухаживать за госпожой де Лансак. Но она, женщина честная и уважаемая, не пожелала его видеть, потребовала, чтобы он и носа на ферму не смел казать, пока она там живет. Мне ли не знать, я сам слышал, как она сказала это своей сестре в тот день, когда переехала к нам. А теперь, за неимением лучшего, этот господинчик опять подкатился к моей супруге! А может, они уже давно снюхались, почем я знаю? Почему она последнее время повадилась каждый вечер разряженная бегать в замок, хотя я был против? Потому что с ним виделась. И там еще этот проклятущий парк, где они прогуливались вдвоем сколько их душеньке угодно. Нет уж, черта с два! Я отомщу. Теперь, когда парк закрыли, они, дело ясное, назначают свидания в лесу. Откуда мне знать, что ночью делается? Но, дьявол меня возьми, я тут, и на сей раз мы увидим, спасет ли сатана его шкуру. Я им покажу, что нельзя безнаказанно оскорблять Пьера Блютти.
— И если тебе понадобится друг, знай, что я тебя не оставлю, — подхватил Симонно.
Приятели обменялись рукопожатием и вместе зашагали к ферме.
Тем временем Атенаис с успехом ходатайствовала за Бенедикта, с такой искренностью и с таким жаром защищала дело их любви, ссылаясь на то, что Бенедикт нездоров, грустен, бледен, извелся от тоски, уверяла, что он так робок, так покорен, что в конце концов слабовольная Валентина позволила себя уговорить. В тайниках души ей хотелось, чтобы Бенедикт пришел, так как и ей тоже дни казались бесконечно длинными, а собственное решение бесконечно жестоким.
Вскоре они уже говорили только о том, как преодолеть трудности, мешающие встрече.
— Мне приходится скрывать свою любовь, как будто она преступление, — признавалась Валентина. — Какому-то врагу, а кто он, я не знаю, но он, безусловно, следил за каждым моим шагом, удалось рассорить меня с матерью. Теперь я вымаливаю у нее прощение — ведь, кроме нее, у меня никого не осталось. Но если я скомпрометирую себя какой-нибудь новой неосторожностью, мать узнает, и тогда уже не будет надежды смягчить ее сердце. Поэтому-то я и не могу пойти с тобой на луг.
— Конечно, нет, — согласилась Атенаис, — но он сам может сюда прийти.
— Помилуй, — возразила Валентина. — Вспомни, как враждебно высказывался по этому поводу твой муж; кроме того, появление Бенедикта поведет к ссоре не только в вашей семье и с твоим мужем — он уж наверняка два года не был на ферме. Его визит не может пройти незамеченным, начнутся разговоры, и каждый поймет, что я всему причиной.
— Это, конечно, так, — согласилась Атенаис, — но почему бы ему не прийти сюда в сумерки, тогда его никто не заметит. Сейчас уже осень, дни стали короче, в восемь часов тьма кромешная, в девять все ложатся, а мой муж — он не такой соня, как все прочие, — в отъезде. Если Бенедикт будет у калитки фруктового сада в половине десятого, если я сама ему открою, если вы часок-другой поболтаете в зале и вернется он к себе к одиннадцати часам, пока еще луна не взошла, чего же тут такого трудного или опасного.
Валентина по-прежнему возражала, Атенаис настаивала на своем, молила, даже, случалось, плакала и наконец заявила, что отказ доведет Бенедикта до смерти. В конце концов доводы ее восторжествовали. На следующий день она примчалась на луг и торжествующе сообщила Бенедикту добрую весть.
В тот же вечер Бенедикт, получив наставления от своей юной покровительницы и, кроме того, зная в округе каждый кустик и тропку, был введен к Валентине и просидел у нее два часа; к концу беседы ему вновь удалось подчинить ее своей воле. Он успокоил ее насчет будущего, поклялся навеки отказаться от счастья, раз оно будет оплачено ценою ее раскаяния, рыдал от любви и блаженства у ее ног и удалился, радуясь тому, что она стала спокойнее и доверчивее и согласилась увидеться с ним завтра вечером.
Но на следующий день на ферму явились Пьер Блютти с Жоржем Симонно. Блютти удалось скрыть свой гнев, и он внимательно следил за женой. На лужок она не пошла, да и незачем было туда больше ходить; к тому же она боялась, как бы муж ее не выследил.
Блютти стал расспрашивать соседей, он действовал со всей отпущенной ему природой ловкостью, и, надо сказать, ее не занимать стать крестьянину, особенно же когда затронуты струны его не слишком чувствительной души. С прекрасно разыгранным равнодушием он целый день смотрел и слушал. Так ему удалось услышать, как батрак сообщал своему дружку, что Чародейка, их огромная рыжая собака, лаяла без передышки с девяти часов вечера до полуночи. Пьер Блютти тут же отправился в фруктовый сад и обнаружил, что один из камней на верху ограды чуть сдвинут с места. Но еще более красноречивой уликой оказался след каблука, отпечатавшийся то тут, то там на глинистом склоне канавы. А ведь на ферме никто не щеголял в сапогах — все обходились деревянными сабо или грубыми башмаками, подбитыми в три ряда гвоздями.
Теперь у Блютти уже не оставалось сомнений. Желая наверняка нанести удар сопернику, он сумел до времени скрыть свой гнев и боль, а вечером, расцеловав жену, объявил, что пойдет ночевать на мызу Симонно, расположенную в полулье от них. Сбор винограда подходил к концу; Симонно, замешкавшийся со сбором, попросил у Пьера помощи — пусть, мол, присмотрит нынче ночью за вином, бродящим в чанах. Эта выдумка ни у кого не вызвала сомнений. Атенаис чувствовала себя столь невинной перед мужем, что ее не насторожили его планы.
Итак, Пьер отправился к дружку и, яростно потрясал тяжелыми железными вилами, которыми орудуют в округе во время сенокоса для уборки, или, как здесь выражаются, чтобы «прихорошить» на возу сено, стал со жгучим нетерпением ждать ночи. А Симонно, стараясь придать другу мужества и хладнокровия, то и дело подносил ему вина.
38
Пробило семь часов. Вечер выдался печальный и холодный. Под соломенной крышей домика завывал ветер, и ручей, непомерно разлившийся во время последних дождей, несся по дну оврага с жалобным и монотонным лепетом. Бенедикт собирался покинуть своего юного друга и, как накануне, начал плести какую-то басню о том, что ему-де необходимо отлучиться из дому, но тут Валентин прервал его.
— Зачем вы меня обманываете? — спросил он сердито, швырнув на стол книгу, которую держал в руках. — Вы же идете на ферму.
Изумленный Бенедикт не нашелся, что ответить.
— Так вот что, мой друг, — продолжал юноша с горькой решимостью, — идите туда и будьте счастливы, вы заслуживаете этого больше, чем я, и если что-либо может смягчить мои страдания, то лишь мысль о том, что мой соперник — вы.
Бенедикт не мог опомниться от изумления, мужчины вообще не слишком проницательны в подобных вещах, да к тому же за собственным горем он не заметил, что любовь овладела сердцем юноши, отданного под его опеку. Ошеломленный этими словами, Бенедикт решил было, что Валентин влюблен в свою тетку, и кровь его заледенела в жилах от удивления и горя.
— Друг мой, — опускаясь на стул, печально продолжал Валентин, — я знаю, я вас оскорбил, вы досадуете на меня и, возможно, огорчились. И это вы, кого я так люблю! И это я вынужден бороться с ненавистью, которую вы внушаете мне подчас! Так вот, Бенедикт, берегитесь меня: в иные дни я способен вас убить.
— Несчастное дитя! — воскликнул Бенедикт, с силой схватив Валентина за руку. — И вы осмелились питать такие чувства к той, к кому вы обязаны относиться с уважением, как к родной матери!
— Почему матери? — возразил юноша, грустно улыбнувшись. — Она слишком молода, чтобы быть моей матерью.
— Великий боже! — в замешательстве воскликнул Бенедикт. — Но что скажет Валентина?
— Валентина? А ей-то что? Но почему, почему она не предвидела того, что произойдет? Почему разрешала нам встречаться каждый вечер? И почему, наконец, вы сами взяли меня в поверенные и свидетели вашей любви? Ибо вы ее любите, теперь я уже не могу обманываться. Вчера я незаметно пошел за вами, вы отправились на ферму, а для того, чтобы встретиться с мамой или с тетей, вовсе необязательно было принимать такие предосторожности, так таиться. Скажите, почему вы прятались?
— О господи, о чем вы говорите? — воскликнул Бенедикт, чувствуя, что с его души свалилась огромная тяжесть, — значит, вы решили, что я влюблен в кузину?
— А кто же может в нее не влюбиться? — ответил юноша с простодушным восторгом.
— Иди ко мне, дитя мое, — сказал Бенедикт, прижимая Валентина к своей груди. — Веришь ли ты слову друга? Так вот, клянусь честью, никогда я не любил Атенаис и никогда не полюблю. Ну, доволен теперь?
— Неужели это правда? — воскликнул Валентин, лихорадочно обнимая своего наставника. — Но в таком случае зачем ты ходишь на ферму?
— Заниматься очень важными делами, речь идет о состоянии госпожи де Лансак, — не без замешательства произнес Бенедикт. — Я поссорился с Блютти и потому вынужден таиться, да его и впрямь могло бы оскорбить мое присутствие у них в доме, поэтому я и принимаю кое-какие предосторожности, чтобы попасть к твоей тетушке. Я все должен сделать ради защиты ее интересов. Это дела денежные, в которых ты не разбираешься… Впрочем, тебя они и не касаются… Потом я тебе все объясню; а сейчас мне пора идти.
— С меня вполне достаточно ваших слов, — сказал Валентин, — и я не прошу у вас дальнейших объяснений. Вы не можете поступать неблагородно и невеликодушно. Но разреши мне проводить тебя, Бенедикт!
— Конечно, проводи, но только часть дороги, — ответил Бенедикт.
Они вместе вышли из хижины.
— К чему это оружие? — спросил Бенедикт, видя, что Валентин шагает с ружьем на плече.
— Сам не знаю. Я решил проводить тебя до фермы. Пьер Блютти тебя ненавидит, я знаю. Если он тебя встретит, он способен пойти на все. Это злобный и подлый человек; разреши мне сопровождать тебя. Да, кстати, вчера вечером я не мог уснуть до твоего возвращения. Меня мучили кошмары. Но сейчас, когда с души моей спало бремя страшной ревности, сейчас, когда, казалось бы, я должен радоваться, у меня тяжело на душе; пожалуй, впервые в жизни у меня такое мрачное настроение.
— Я тебе тысячу раз говорил, Валентин, что нервы у тебя как у женщины. Бедное дитя! И все же твоя дружба мне мила. Думаю даже, что именно она примирит меня с жизнью, когда мне ничего не останется.
Некоторое время оба шагали в молчании, потом снова завели беседу, хотя она прерывалась и замирала каждую минуту. Бенедикт чувствовал, как сердце его полнится радостью при мысли, что близка минута встречи с Валентиной. А юный его спутник, натура более уязвимая и впечатлительная, старался прогнать прочь какое-то страшное предчувствие. Бенедикт решил доказать юноше все безумие его любви к Атенаис, побудить его бороться против этой опасной склонности. В самых мрачных красках он нарисовал ему зло, порождаемое страстями, но пламенный трепет счастья опровергал его же собственные доводы.
— Возможно, ты и прав! — проговорил Валентин. — Мне почему-то кажется, что мне на роду написано не знать счастья. По крайней мере я убежден в этом сегодня, до того темно и тоскливо у меня на душе. Возвращайся пораньше, слышишь? И позволь мне проводить тебя до калитки сада. Хорошо?
— Нет, дитя мое, нет, не надо, — отозвался Бенедикт, останавливаясь под старой ивой, стоявшей на развилке дороги, сворачивавшей под прямым углом.
— Возвращайся домой, я скоро приду и снова примусь читать тебе нотации… Да что с тобой?
— Возьми мое ружье.
— Какое безумие!
— Слышишь? — шепнул Валентин.
Над их головами раздался хриплый унылый крик.
— Это козодой, — пояснил Бенедикт. — Он живет в дупле вот этого старого дерева. Хочешь его убить? Я сейчас его выгоню.
Бенедикт ударил ногой по трухлявому стволу. Птица молча как-то боком пролетела над ними. Валентин прицелился, но было слишком темно, и он промахнулся. Козодой улетел прочь все с тем же унылым криком.
— Вещая птица, пророчица бедствий! — проговорил юноша. — Я упустил тебя. Кажется, именно козодоя крестьяне зовут птицей смерти?
— Да, — равнодушно ответил Бенедикт, — они уверяют, что козодой поет над человеком за час до его кончины. Чур нас! Мы же были под деревом, когда он пел!
Валентин повел плечом, как будто ему стало стыдно своего ребяческого суеверия. Но он пожал руку Бенедикта крепче, чем обычно.
— Возвращайся скорее! — проговорил он.
И они расстались.
Бенедикт бесшумно проскользнул в калитку и увидел Валентину, поджидавшую его на крыльце.
— Я должна сообщить вам важные новости, — проговорила она, — но давайте уйдем из столовой, здесь любой нас может увидеть. Атенаис на час уступила мне свою комнату. Следуйте за мной.
Когда фермерша вышла замуж, молодым отвели маленькую комнатку на первом этаже, нарядно убрали ее и обставили. Атенаис предложила подруге встретиться с Бенедиктом в ее комнате, а сама ждала конца свидания в горнице Валентины на втором этаже.
Валентина ввела Бенедикта в спальню Атенаис.
Почти в тот же час Пьер Блютти и Жорж Симонно покинули мызу, где провели весь день. Оба в молчании шагали по дороге, вьющейся вдоль берегов Эндра.
— Черт возьми! Нет, ты не мужчина, Пьер, — вдруг проговорил Жорж и остановился. — Будто ты собрался преступление совершить. Молчишь, весь день ходишь расстроенный, бледный, как мертвец, еле ноги волочишь. Неужто можно так падать духом из-за бабы?
— Вовсе это не из-за любви к женщине, — глухо отозвался Пьер и остановился, — а скорее уж из ненависти к мужчине. У меня от ненависти даже сердце зашлось, и когда ты говоришь, что я собираюсь пойти на преступление, думаю, ты не ошибаешься.
— Да нет, шутишь? — проговорил Жорж, останавливаясь. — Я ведь пошел с тобой, чтобы просто дать ему взбучку.
— Только такую взбучку, после которой не встают, — мрачно ответил Пьер.
— Мне его физиономия уже давно опостылела. Придется нынче одному из нас уступить место другому.
— Эх, дьявол, не думал я, что дело так далеко зашло. А чем это ты подпираешься вместо палки? Темень такая, что не разгляжу! Значит, ты для этого тащишь с собой чертовы вилы?
— Возможно!
— Знаешь что, к чему нам идти на подсудное дело! Мне это ничуть не улыбается — у меня жена, дети!
— Если трусишь, не ходи!
— Я пойду, чтобы помешать тебе сделать глупость.
Они снова зашагали по направлению к ферме.
— Послушайте, — говорила тем временем Валентина, вынимая из-за корсажа конверт с черной печатью, — я совсем растерялась, собственные чувства пугают меня. Читайте; но если ваше сердце столь же преступно, как мое, лучше промолчите — я и так боюсь, что вот-вот разверзнется земля и поглотит нас обоих.
Испуганный Бенедикт взял письмо — оно было от Франка, лакея господина де Лансака. Господин де Лансак был убит на дуэли.
Жестокая и буйная радость поглотила все прочие ощущения Бенедикта! Он зашагал по комнате, желая скрыть от Валентины свое волнение, которое она, несомненно, осуждала, хотя сама поддалась ему. Но все его усилия были тщетны. Он бросился к Валентине и, упав к ее ногам, прижал их к своей груди в каком-то диком, пьянящем порыве.
— К чему притворяться печальным, к чему лицемерить? — воскликнул он. — Разве мог бы я обмануть тебя, обмануть бога? Разве не сам господь бог направляет наши судьбы? Разве не он освободил тебя от позорных уз брака? Разве не он пожелал очистить землю от этого лживого, глупого человека?
— Замолчите, — проговорила Валентина, зажимая ему ладонью рот. — Неужели вы хотите навлечь на нас мщение небес? Разве мы недостаточно запятнали этого человека при жизни? Нужно ли оскорблять его и после смерти? О, молчите, ваши слова — святотатство! Кто знает, возможно, бог допустил эту смерть лишь для того, чтобы покарать нас и сделать нас еще более несчастными…
— Робкая и безумная Валентина! Что может произойти с нами теперь? Разве ты не свободна? Разве будущее не принадлежит нам? Ты права, не следует оскорблять мертвого. Так благословим же память этого человека, который уничтожил разделяющую нас пропасть — положение в обществе и богатство. Да будет благословен он за то, что разорил тебя, бросил в одиночестве, иначе я не осмелился бы даже мечтать о том, чтобы связать наши судьбы. Твое богатство, твое положение в обществе были препятствием, преодолеть которое была не в силах моя гордость. А теперь ты принадлежишь мне, ты не можешь, ты не должна меня отвергать, я твой супруг, я имею на тебя все права… Совесть, твоя вера — все требует, чтобы я стал тебе опорой. О, пусть теперь приходят, пусть посмеют оскорбить тебя, когда я держу тебя в своих объятиях! О, я сознаю свои обязанности, я понимаю, какое бесценное сокровище доверено моим попечениям, я ни на шаг не отойду от тебя, я буду с любовью тебя оберегать! Как же мы будем счастливы! Смотри же, как милосерд господь! После стольких суровых испытаний он посылает нам благо, которого мы так жаждали! Помнишь, как однажды, вот здесь, ты жалела о том, что не родилась фермершей, что не можешь избавиться от рабства роскошной жизни и вести под соломенной кровлей существование простой поселянки? Так вот, желание твое сбылось. Ты станешь владычицей в хижине у оврага, ты будешь прогуливаться по лугам с твоей белой козочкой. Ты будешь сажать цветы, ты без страха и забот будешь засыпать на груди крестьянина. Дорогая моя Валентина, до чего же ты будешь прекрасна в широкополой соломенной шляпе, в каких крестьянки ходят на сенокос! Как тебе будут повиноваться, как будут тебя обожать в твоем новом жилище! У тебя будет всего лишь один раб, один слуга — это я, но я один буду служить тебе куда более рьяно, чем целый полк челяди. Все тяжелые работы достанутся мне на долю, а ты, у тебя не будет иных забот, как только украшать мою жизнь и засыпать рядом со мной на ложе из цветов. Впрочем, мы будем достаточно богаты. Я уже удвоил стоимость моих земель, у меня тысяча франков ренты, а ты, когда продашь то, что тебе соблаговолили оставить, у тебя будет примерно столько же. Мы округлим наши владения. Как украсим мы эти земли! Твоя добрая Катрин будет нашей правой рукой. Мы заведем корову с теленком. Итак, радуйся, давай помечтаем вместе!
— Увы, я слишком сражена горем, — ответила Валентина, — и у меня не хватает сил отвергнуть ваши мечты. О, говори, говори еще о нашем счастье! Скажи, что оно теперь не ускользнет от нас; я так хотела бы в это верить.
— Но почему же ты отказываешься в это верить?
— Не знаю, — призналась Валентина, кладя руку себе на грудь, — вот здесь я ощущаю какую-то тяжесть, она душит меня. Совесть — да, это она, совесть! Я не заслужила счастья, я не могу, я не должна быть счастливой. Я преступница, я нарушила свою клятву, я забыла бога, бог должен покарать меня, а не вознаграждать.
— Гони прочь эти черные мысли. Бедная моя Валентина, неужели ты допустишь, чтобы горе подтачивало и изнуряло тебя? Почему ты преступница, в чем? Разве не сопротивлялась ты достаточно долго? Разве вина не лежит на мне? Разве не искупила ты страданием свой проступок?
— О да, слезы должны были уже давно его смыть! Но, увы, каждый новый день лишь все глубже вторгает меня в бездну, и как знать, не погрязну ли я там до конца своих дней… Чем могу я похвалиться? Чем искуплю я прошлое? А ты сам, сможешь ли ты любить меня всю жизнь? Будешь ли слепо доверять той, которая однажды уже нарушила свой обет?
— Но, Валентина, вспомни о том, что может служить тебе извинением. Подумай, в каком ложном и злосчастном положении ты очутилась. Вспомни своего мужа, который умышленно толкал тебя к гибели, вспомни свою мать, которая в минуту опасности отказалась открыть тебе свои объятия, вспомни старуху бабушку, которая на смертном одре не нашла иных слов, кроме вот этого религиозного напутствия: «Дочь моя, смотри никогда не бери себе в любовники человека неравного с тобой положения».
— Ах, все это правда, — призналась Валентина, мысленно обозрев свое печальное прошлое, — все они с неслыханным легкомыслием относились к моему долгу. Лишь я одна, хотя все они меня обвиняли, понимала всю важность своих обязанностей и надеялась сделать наш брак взаимным и священным обязательством. Но они высмеивали мою простоту, один говорил о деньгах, другая — о чести, третья — о приличиях. Тщеславие или удовольствия — в этом вся мораль их поступков, весь смысл их заповедей; они толкали меня к падению, призывали лишь блюсти показные добродетели. Если бы, бедный мой Бенедикт, ты был не сыном крестьянина, а герцогом или пэром, они подняли бы меня на щит.
— Можешь не сомневаться и не принимай поэтому угрозы, подсказанные их глупостью и злобой, за укоры собственной совести.
Когда кукушка на часах фермы прокуковала одиннадцать раз, Бенедикт стал прощаться с Валентиной. Ему удалось ее успокоить, опьянить надеждой, вызвать улыбку на ее устах, но когда он прижал ее к сердцу, когда шепнул: «Прощай!», ее вдруг охватил непонятный ужас.
— А что, если я потеряю тебя! — проговорила она бледнея. — Мы предвидели все, кроме этого! Ты можешь умереть, Бенедикт, умереть раньше, чем сбудутся наши мечты о счастье!
— Умереть, — ответил он, осыпая ее поцелуями. — Разве может умереть человек, который так любит?
Валентина осторожно открыла дверь и на пороге еще раз поцеловала Бенедикта.
— Помнишь, здесь впервые ты поцеловала меня? — шепнул он ей.
— До завтра, — ответила она.
Не успела Валентина подняться в свою комнату, как дикий, леденящий крик раздался в саду, затем все смолкло, но крик был так страшен, что разбудил всю ферму.
Подкравшись к дому, Пьер Блютти увидел свет в спальне жены, не зная, что на этот вечер Атенаис уступила ее Валентине. Он отчетливо различил за занавеской две тени — мужчины и женщины; сомнений больше не оставалось. Напрасно Симонно пытался его успокоить; убедившись в безнадежности своих попыток и боясь быть замешанным в преступлении, он счел за благо удалиться. Блютти видел, как открылась дверь, луч света, проскользнувший в щелку, упал на лицо Бенедикта, и он узнал его; вслед за Бенедиктом вышла женщина, но ее лица Пьер не разглядел, так как Бенедикт обнял женщину и заслонил от его глаз своей спиной, но… это могла быть лишь Атенаис. Несчастный ревнивец поставил стоймя вилы, как раз в том месте и в ту минуту, когда Бенедикт, спеша выбраться из сада, перелез через каменную ограду, хранившую еще со вчерашнего дня след его ноги. Он разбежался, прыгнул и угодил на острые зубцы вил: два острия пронзили ему грудь, и он упал, обливаясь кровью.
На том же самом месте два года назад он вел под руку Валентину, когда она тайком пробиралась на ферму повидаться с сестрой.
Когда убийство было обнаружено, на ферме началось смятение. Блютти убежал, чтобы предать себя в руки королевского прокурора, и признался ему во всем: убитый был его соперником и погиб в саду убийцы, следовательно, Пьер мог в качестве оправдания сослаться на то, что принял его за вора. В глазах закона он заслуживал снисхождения, а в глазах представителя власти, которому поведал о своей страсти, побудившей его на убийство, и о терзавших его угрызениях совести, он был достоин жалости. Судебный процесс вызвал бы громкий скандал и покрыл бы позором все семейство Лери, самое уважаемое в департаменте. Против Пьера Блютти преследования возбуждено не было.
Тело перенесли в столовую.
Валентина успела еще увидеть улыбку, услышать обращенные к ней слова. Бенедикт умер на ее груди.
Дядюшка Лери еле довел Валентину до комнаты, пока тетушка Лери хлопотала над лишившейся чувств Атенаис.
Луиза, бледная, холодная — лишь одна она не потеряла разума и способности страдать, — осталась возле тела.
Через час за ней пришел Лери.
— Вашей сестрице очень худо, — удрученно проговорил старик. — Пойдите помогите ей. А я, побуду здесь.
Ничего не ответив, Луиза вошла в спальню к сестре.
Лери уложил Валентину в постель. Лицо ее позеленело, из мрачно сверкавших глаз не скатилось ни слезинки. Пальцы были судорожно сжаты вокруг, из груди вырывались хрипы.
Луиза, тоже бледная, но внешне спокойная, взяла светильник и нагнулась над сестрой.
Когда взгляды двух женщин встретились, между ними возник как бы страшный магнетизм. Лицо Луизы выражало жестокое презрение, леденящую ненависть, черты Валентины исказил ужас, и она тщетно пыталась укрыться от этого безмолвного допроса, от этого мстительного призрака.
— Итак, — начала Луиза, запустив пальцы в сбившиеся кудри Валентины, словно желая их вырвать, — вы его убили!