Валентина Санд Жорж
Добрая Луиза бросила все и примчалась выхаживать своего друга. Она не отходила от больного ни днем ни ночью, неохотно уступала свой пост тетушке Лери, приходившей по утрам ее сменять, самоотверженно выполняла печальный долг сиделки при умирающем, зная, что надежды на спасение почти нет. Однако благодаря самоотверженному уходу Луизы и собственной молодости Бенедикт избег почти неминуемой смерти и однажды нашел в себе достаточно силы не только поблагодарить Луизу, но и упрекнуть ее за то, что она спасла ему жизнь.
— Друг мой, — сказала Луиза, испуганная этой душевной подавленностью, — если я, по вашим словам, с такой жестокостью постаралась вернуть вас к жизни, которую не способна скрасить моя любовь, то сделала это из преданности Валентине.
Бенедикт затрепетал.
— Сделала для того, — продолжала Луиза, — чтобы сохранить ее жизнь, которая, так же как и ваша, находится под угрозой.
— Под угрозой? Но почему? — воскликнул Бенедикт.
— Узнав о вашем безумном поступке, о вашем преступлении, Валентина, без сомнения питающая к вам самую нежную дружбу, внезапно заболела. Луч надежды, возможно, мог бы еще спасти ее, но она не знает, что вы живы.
— Так пусть же никогда и не узнает! — воскликнул Бенедикт. — Коль скоро зло свершилось, коль скоро удар нанесен, дайте же ей умереть вместе со мной.
С этими словами Бенедикт сорвал повязку, и рана вновь открылась бы, не будь здесь Луизы, которая мужественно боролась за жизнь раненого, спасая его от самого себя; потом, обессилев, она упала на стул, сраженная душевной болью.
В другой раз Бенедикт, казалось, вышел из состояния глубокой летаргии и, схватив руку Луизы, проговорил:
— Почему вы здесь? Ваша сестра умирает, и вы ухаживаете за мной, а не за ней!
Не совладав со страстью, забыв все на свете, Луиза восторженно воскликнула:
— А если я люблю вас больше, чем Валентину?!
— В таком случае вы прокляты, — ответил Бенедикт, с помутившимся взором отталкивая ее руку, — вы предпочитаете хаос свету, демона архангелу. Вы сумасшедшая! Уходите прочь! Я и без того несчастлив, не надрывайте же мне душу своими горестями.
Ошеломленная Луиза уткнулась лицом в занавеску и плотно закутала ее краем себе голову, чтобы заглушить рыдания; Бенедикт тоже плакал, и слезы успокоили его.
Через минуту он позвал Луизу.
— По-моему, я резко говорил с вами сейчас, — сказал он, — но следует простить бред, вызванный лихорадкой.
Вместо ответа Луиза только поцеловала протянутую к ней руку Бенедикта. А ему пришлось собрать остаток всех своих душевных сил, чтобы без раздражения вынести это свидетельство любви и покорности. Объясняйте эту странность как можете, — присутствие Луизы не только не утешало Бенедикта, но, напротив, было ему неприятно, заботы ее раздражали больного. Признательность боролась в его душе с нетерпением и досадой. Принимать от Луизы все эти услуги, все эти знаки преданности было равносильно упреку, равносильно горькому осуждению той любви, что он питал к другой. Чем пагубнее была для него эта страсть, тем оскорбительнее казались ему любые попытки отговорить его от этого чувства; с гордостью отчаяния цеплялся он за свою любовь. И если в минуты счастья душа его была способна вместить симпатию и сочувствие к Луизе, то в горе он утратил это свойство. Он считал, что его собственное горе достаточно тяжело, и если любовь Луизы как бы взывала к его великодушию, то это казалось ему эгоистичным и притом неуместным требованием. Возможно, такая несправедливость была непростительна, но разве во всех обстоятельствах у человека хватает силы преодолеть свои беды? Таково утешение, обещанное Евангелием, но чьи руки будут держать весы, кто будет судьей? Разве господь бог раскрывает нам свои предначертания? Разве измеряет он чашу, которую мы испили до дна?
Графиня де Рембо отсутствовала уже два дня, когда у Бенедикта возобновился лихорадочный бред еще небывалой силы. Приходилось привязывать его к кровати. Нет более жестокой тирании, чем тирания дружбы; подчас она силком навязывает нам существование, которое для нас хуже смерти, и не стесняется прибегнуть к произволу, лишь бы пригвоздить нас к позорному столбу жизни.
Наконец Луизе, попросившей посторонних оставить ее наедине с больным, удалось успокоить Бенедикта, повторяя десятки раз имя Валентины.
— А где она? — вдруг спросил Бенедикт, резким движением поднявшись на ложе, словно пораженный удивлением.
— Бенедикт, — ответила Луиза, — она там же, где вы: на пороге могилы. Неужели вы хотите, приняв страшную кончину, отравить ее последние минуты?
— Она умрет, — проговорил он с улыбкой, мучительно исказившей его лицо.
— О, бог милосерден, значит, мы будем вместе!
— А если она останется жива, — возразила Луиза, — если она прикажет вам жить, если, в награду за ваше послушание она вернет вам свою дружбу?
— Дружбу? — с презрительным смехом отозвался Бенедикт. — На что мне ее дружба? Разве я не подарил вам свою дружбу? А какой вам в ней толк?
— О, как вы жестоки, Бенедикт! — печально воскликнула Луиза. — Но чего бы я только не сделала ради вашего спасения. Скажите, а что, если Валентина вас любит, а что, если я ее видела, слышала произнесенные ею в бреду признания, на которые вы не смели даже надеяться?
— Я сам слышал их! — ответил Бенедикт с внешним спокойствием, под каким он умел скрывать самые жгучие волнения. — Я знаю, что Валентина любит меня так, как я надеялся быть любимым. Надеюсь, вы теперь не будете насмехаться надо мной?
— Упаси боже! — ответила удивленная Луиза.
Предыдущей ночью Луиза проникла к Валентине. Ей без труда удалось предупредить и уговорить кормилицу, которая была предана также и Луизе и которая с умилением смотрела, как та сидит у изголовья сестры. Вот тогда-то им обеим удалось втолковать бедняжке, что Бенедикт жив. Сначала Валентина испытала бурную радость, целуя и обнимая этих двух преданных ей женщин, потом вновь ею овладело оцепенение, и на заре Луизе пришлось удалиться, так и не добившись от сестры ни слова, ни взгляда.
Назавтра ей сообщили, что Валентина чувствует себя лучше, и поэтому Луиза всю ночь провела у постели Бенедикта, которому стало хуже; но на следующую ночь, узнав, что болезнь Валентины вновь приняла угрожающий оборот, она, оставив Бенедикта в пароксизме лихорадки, побежала к сестре. Разрываясь между двумя больными, печальная и мужественная Луиза забывала о самой себе.
У изголовья Валентины она застала врача. Когда вошла Луиза, больная была спокойна и спала. Тут, отведя доктора в сторону, решив, что ее долг открыться ему, она доверила скромности врача тайну двух влюбленных, надеясь, что это поможет ему применить к ним более действенные способы лечения, лечения, так сказать, морального.
— Вы поступили очень разумно, — ответил врач, — доверив мне эту тайну, но в этом не было необходимости, я все равно разгадал бы ее, если даже вы промолчали бы. Я отлично понимаю ваши затруднения в столь щекотливом деле, особенно принимая во внимание предрассудки и обычаи, но стараясь улучшить их физическое состояние, я берусь успокоить эти две заблудшие души и вылечить одного с помощью другого.
В эту минуту Валентина открыла глаза и узнала сестру. Поцеловав ее, она слабым голосом спросила, как чувствует себя Бенедикт. Тут вмешался врач.
— Сударыня, — начал он, — лишь я один могу сообщить вам это, поскольку я его лечил и мне, к счастью, до сих пор удавалось продлить его жизнь. Друг, о котором вы тревожитесь и о котором может с полным правом тревожиться такая благородная и великодушная душа, как ваша, сейчас вне опасности. Но его душевное состояние далеко от исцеления, и вы одна можете мне помочь.
— О боже! — бледнея, произнесла Валентина, молитвенно складывая руки и устремив на врача печальный и глубокий взгляд тяжело больного человека.
— Да, сударыня, — продолжал он, — лишь приказание, исходящее из ваших уст, лишь ваше слово утешения и бодрости могут залечить его рану, иначе она снова откроется из-за ужасного упорства больного, который каждый раз срывает швы, как только образуется рубец. Наш юный друг сражен глубочайшим унынием, и я не обладаю достаточно мощным средством против его душевного недуга. Я нуждаюсь в вашей помощи; не соблаговолите ли вы мне ее оказать?
С этими словами добрый сельский врач, безвестный старик ученый, который сотни раз в своей жизни останавливал кровь и слезы, взял руку Валентины с почтительной лаской, не без примеси былой галантности, и, считая пульс, поцеловал эту ручку.
Валентина, еще слишком слабая, чтобы понять его слова, глядела на доктора наивно изумленным взором, с печальной улыбкой на губах.
— Так вот, дорогое дитя, — продолжал старик, — хотите стать моим подлекарем и помочь мне исцелить нашего больного?
Валентина молча кивнула головой, простодушно и жадно глядя на врача.
— Итак, завтра? — повторил он.
— О нет, сейчас же, сегодня! — ответила она слабым, проникновенным голосом.
— Сейчас, бедное мое дитя? — с улыбкой повторил врач. — Посмотрите на свечи, сейчас два часа ночи, но если вы обещаете мне быть умницей и хорошо выспитесь и если вас не будет завтра лихорадить, мы пойдем утром прогуляться по лесу Ваврэ. Там в укромном уголку стоит маленький домик, куда вы принесете надежду и жизнь.
Валентина, в свою очередь, пожала руку старику доктору, покорно, как дитя, приняла все лекарства и, обняв за шею Луизу, заснула на ее груди мирным сном.
— Что вы делаете, господин Фор? — спросила Луиза, убедившись, что сестра спит. — Где она найдет силы выйти из дому, когда еще несколько часов назад она находилась в агонии?
— Найдет, не беспокойтесь, — ответил доктор Фор. — Нервные переживания ослабляют тело только во время приступов. Эти приступы столь очевидно связаны с душевными волнениями, что благодетельный переворот в мыслях должен соответственно отразиться на ходе болезни. Десятки раз с начала недуга я сам наблюдал как госпожа де Лансак переходила от глубочайшей прострации к невиданной энергии, которой мне хотелось бы дать выход. Те же самые симптомы я вижу и у Бенедикта; эти два существа необходимы друг другу.
— О господин Фор! — воскликнула Луиза. — А не совершим ли мы с вами большой неосторожности?
— Не думаю, — страсти особенно опасны для жизни отдельного человека, равно как и общества в целом, те страсти, которые мы сами обостряем и доводим до предела. Ведь я сам был молод, сам был влюблен до потери сознания, и разве я не исцелился? Не дожил до старости? Не бойтесь, время и опыт существуют для всех. Так пусть же эти бедные дети сначала исцелятся и, найдя в себе силы жить, найдут силы и расстаться. Но давайте приблизим пароксизм страсти, иначе без нашего вмешательства она способна проявиться самым роковым образом, — если же мы узаконим ее нашим вмешательством, возможно, что она в какой-то мере утихнет.
— О, ради него, ради нее я готова на любые жертвы! — ответила Луиза. — Но что о нас станут говорить, господин Фор? Какую же преступную роль сыграем мы оба!
— Если молчит ваша совесть, так чего же вам бояться людей? Разве не причинили они вам все зло, какое только могли причинить? Так ли уж вы обязаны им? Много ли снисхождения и милосердия вы встречали у людей?
Лукавая и одновременно сердечная улыбка старика вызвала на лице Луизы краску. Она взялась удалить из дома Бенедикта всех нежелательных свидетелей, и на следующий день Валентина, доктор Фор и кормилица, после часовой прогулки в экипаже по лесу Ваврэ отправились пешком в укромное и угрюмое место, велев кучеру подождать. Опираясь на руку кормилицы, Валентина спустилась по извилистой тропинке в овраг, а доктор Фор, опередив своих спутниц, отправился удостовериться, нет ли в доме Бенедикта лишних людей. Луиза под разными предлогами отослала всех и сидела одна у изголовья дремавшего Бенедикта. Врач запретил ей предупреждать больного о визите Валентины, опасаясь, что нетерпеливое ожидание будет для него слишком мучительным и усугубит его болезненное возбуждение.
Когда Валентина подошла к хижине, ее невольно охватила дрожь, но доктор Фор, подойдя к ней, сказал:
— Ну, сейчас вам требуется собрать все свое мужество и дать его тому, кто лишился этого качества. Помните, что жизнь моего пациента в ваших руках.
Подавив волнение высшим напряжением души, что само по себе могло бы поколебать утверждения материалистов, Валентина переступила порог темной, угрюмой комнаты, где на кровати под пологом из зеленой саржи лежал больной.
Луиза намеревалась было подвести сестру к Бенедикту, но доктор Фор схватил ее за руку.
— Мы здесь с вами, прелестная моя любопытница, лишние, пойдем-ка в огород полюбоваться овощами. А вы, Катрин, — обратился он к кормилице, — присядьте на эту скамейку у порога дома и, если кто-нибудь появится на тропинке, хлопните в ладоши, чтобы нас предупредить.
Врач увлек за собой Луизу, которая, слушая его слова, испытывала невыразимую тоску. Она досадовала на свое положение, осыпала себя упреками, и возможно, что причиной этого была невольная и жгучая ревность.
26
При легком звякании колец занавески по заржавевшему металлическому пруту Бенедикт, еще не окончательно проснувшийся, приподнялся на постели и прошептал имя Валентины. Он только что видел ее во сне, но, увидев ее наяву, испустил столь радостный крик, что он достиг слуха Луизы, прогуливавшейся в глубине сада, и наполнил ее душу горечью.
— Валентина, — пробормотал Бенедикт, — это ваша тень пришла за мной? Я готов следовать за вами.
Валентина без сил опустилась на стул.
— Это я сама пришла приказать вам жить, — ответила она, — или умолять вас убить меня вместе с вами.
— Я предпочел бы последнее, — ответил Бенедикт.
— О друг мой, — возразила Валентина, — самоубийство — нечестивый поступок, не будь его, мы соединились бы в могиле. Но господь бог запрещает самоубийство, он проклял бы нас, покарал бы, обрекши на вечную разлуку. Так примем же жизнь, какова бы она ни была; разве и в самом деле не находите вы в своих мыслях источника, способного пробудить ваше мужество?
— Какой же источник, Валентина? Скажите скорее.
— А моя дружба?
— Ваша дружба? Это гораздо больше того, что я заслуживаю, я недостоин ответить на нее, да и не хочу. Ах, Валентина, вам следовало бы спать вечно; проснувшись, даже самая чистая женщина становится лицемеркой. Ваша дружба!
— О, какой же вы эгоист! Значит, вам ничто мои угрызения совести!
— Я чту их, именно потому-то я и хочу умереть. Зачем вы пришли сюда? Вам следовало бы забыть религию, угрызения совести и прийти сюда, чтобы сказать мне: «Живи, и я тебя полюблю», иначе вам лучше было бы остаться дома, забыть меня, дать мне погибнуть. Разве я у вас чего-нибудь просил? Разве хотел отравить вашу жизнь? Разве играл я вашим счастьем, вашими принципами? Разве я вымаливал ваше сострадание? Послушайте, Валентина, тот человеческий порыв, какой привел вас сюда, ваша дружба — все это пустые слова, которые могли бы обмануть меня месяц назад, когда я еще был ребенком и один ваш взгляд давал мне силы прожить день. С тех пор я перенес слишком много, слишком глубоко познал страсть и не позволю себя ослепить. Я не начну новой бесполезной и безумной борьбы, не в моих силах противостоять моему уделу. Знаю, что вы будете противиться мне, уверен, что вы так и поступите. Время от времени вы бросите мне слово ободрения и сочувствия, чтобы помочь мне в моих муках, и то, пожалуй, будете упрекать себя за это как за преступление и побежите к священнику, умоляя отпустить ваш грех, грех непростительный. Ваша жизнь будет искалечена и испорчена мною, ваша душа, доселе чистая и безмятежная, станет столь же бурной, как моя! Упаси боже! А я, вопреки всем этим жертвам, которые вы сочтете непомерно огромными, я буду несчастливейшим из людей! Нет, нет, Валентина, не будем заблуждаться. Я должен умереть. Такая, как вы есть, вы не можете любить меня, не мучаясь угрызениями совести, а я не желаю счастья, которое обойдется вам столь дорого. Я далек от мысли вас обвинять. Я люблю вас пылко и восторженно за вашу добродетель, за вашу силу. Оставайтесь же такой, какая вы есть, не спускайтесь ступенью ниже, чтобы стать вровень со мной. Старайтесь заслужить райское блаженство. А я, чья душа принадлежит небытию, я хочу возвратиться в это небытие. Прощайте, Валентина, спасибо вам за то, что вы пришли попрощаться со мной.
Эти речи, силу которых Валентина ощутила всей душой, привели ее в отчаяние. Она не нашлась, что ответить, и, припав лицом на край постели, горько зарыдала. Самым главным обаянием Валентины была искренность ее переживаний, она не старалась ввести в заблуждение ни себя, ни других.
Ее горе произвело на Бенедикта большее впечатление, чем все, что она могла бы ему сказать: он понял, что это столь благородное и столь честное сердце готово разорваться при мысли потерять его, Бенедикта, понял и обвинял себя. Он схватил руку Валентины; она прижалась лбом к его руке и оросила ее слезами. И тут он почувствовал небывалый прилив радости, силы и раскаяния.
— Простите, Валентина, — вскричал он, — я жалкий, подлый человек, раз я заставил вас плакать! Нет, нет! Я не заслуживаю ни этой печали, ни этой любви, но, бог свидетель, я стану достойным их! Не уступайте мне, ничего мне не обещайте, только прикажите, и я буду повиноваться вам без слов. О да, это мой долг, я должен жить, как бы ни был я несчастлив, лишь для того, чтобы не пролилась ни одна ваша слезинка. Но, вспоминая, что вы сделали для меня нынче, я уже не буду несчастлив, Валентина. Клянусь, я перенесу все, никогда не пожалуюсь, не буду принуждать вас к жертвам и борьбе. Скажите только, что вы хоть изредка будете жалеть обо мне в тайниках своей души, скажите, что вы будете любить Бенедикта в тиши и волею божьею… Но нет, ничего не говорите, разве вы уже не сказали все? Разве я не понимаю, что только неблагодарный и глупый человек может потребовать большего, чем эти слезы и это молчание!
Не правда ли, странная все-таки вещь язык любви? И какое необъяснимое противоречие для холодного наблюдателя заключено в этих клятвах стоицизма и добродетели, скрепленных пламенными лобзаниями под сенью плотных занавесок на ложе любви и страдания. Если бы можно было воскресить первого человека, которому господь бог дал подругу, дал ложе из мха и одиночество лесов, тщетно вы искали бы в этой первобытной душе способность любить. И обнаружили бы, что ему неведомы величие души и вся поэзия чувств. Не потому ли он был ниже, чем современный человек, развращенный цивилизацией? И не жила ли в этом атлетическом теле душа, не знающая страсти и мужества?
Но нет, человек не меняется, только сила его направлена на иные препятствия, вот и все. В прежние времена он укрощал медведей и тигров, ныне он борется против общества со всеми его заблуждениями и невежеством. В этом его сила, отвага, а возможно, и слава. Физическая мощь сменилась мощью духовной. По мере того как из поколения в поколение приходит в упадок мускульная система, возрастает энергия человеческого духа.
Выздоровление Валентины пошло быстро, Бенедикт поправлялся медленнее, но не посвященные в тайну все равно считали это чудом. Госпожа де Рембо, выиграв процесс и приписав победу всецело себе, возвратилась в замок провести несколько дней с дочерью. Убедившись, что дочь здорова, она тут же укатила в Париж. Избавившись от материнских забот, она сразу почувствовала себя моложе лет на двадцать. Валентина, отныне полная и ничем не стесняемая хозяйка замка Рембо, осталась одна с бабушкой, которая, как уже известно читателю, не была докучливым ментором.
Вот тогда-то Валентина пожелала сойтись как можно ближе с сестрой. Для этого требовалось лишь согласие господина де Лансака, ибо можно было не сомневаться, что старуха маркиза с радостью встретит свою внучку. Но господин де Лансак еще ни разу не высказался достаточно открыто по этому вопросу, что не внушало Луизе особого доверия, да и сама Валентина начала сильно сомневаться в искренности мужа.
Тем не менее она решила во что бы то ни стало предложить сестре приют в замке и была с ней подчеркнуто нежна, как бы желая загладить все то, что перенесла сестра по милости семьи; но Луиза отказалась наотрез.
— Нет, дорогая, — сказала она, — я не желаю, чтобы по моей вине ты навлекла на себя неудовольствие мужа. Моя гордость уже заранее страдает при мысли, что я поселюсь в доме, откуда меня могут прогнать. Пусть лучше все останется по-прежнему. Теперь мы видимся без помех, чего же нам еще? К тому же я не могу долго оставаться в Рембо. Воспитание моего сына еще далеко не закончено, и я должна прожить в Париже несколько лет, чтобы следить за его учением. Нам будет легче встречаться там, но пусть наша дружба пока остается сладостной тайной для нас обеих. Свет наверняка осудит тебя за то, что ты протянула мне руку, а мать, возможно, даже проклянет. Вот они, наши неправедные судьи, их следует опасаться, и законы их нельзя преступать открыто. Пусть все останется по-прежнему, Бенедикт еще нуждается в моих заботах. Через месяц, самое большее, я уеду, а пока что постараюсь видеться с тобой каждый день.
И в самом деле, сестры часто встречались. В парке стоял хорошенький павильон, где останавливался во время своих наездов в Рембо господин де Лансак; по желанию Валентины павильон превратили в ее кабинет для занятий. Сюда она велела перенести свои книги и мольберт, здесь проводила почти все время, а вечерами Луиза приходила к сестре, и они беседовали до поздней ночи. Несмотря на все эти меры предосторожности, личность Луизы была теперь установлена во всей округе, и слухи о ее пребывании здесь достигли наконец ушей старой маркизы. Сначала она испытывала чувство живейшей радости, в той мере, в какой ей было дано испытывать какие-либо чувства, и решила непременно позвать к себе внучку и расцеловать ее, так как в течение долгого времени Луиза была самой сильной привязанностью маркизы; но компаньонка старухи, особа осторожная и положительная, полностью подчинившая себе свою госпожу, дала ей понять, что об этой встрече рано или поздно узнает госпожа де Рембо и не преминет отомстить.
— Но сейчас-то чего мне бояться, — возражала маркиза, — ведь мой пенсион теперь идет из рук Валентины. Разве я не в ее доме? И раз сама Валентина, как уверяют, видится тайком с сестрой, разве не порадует ее мое сочувствие?
— Госпожа де Лансак, — отвечала старуха компаньонка, — зависит от своего мужа, а вы сами знаете, что господин де Лансак не особенно-то ладит с вами. Поостерегитесь, маркиза, зачем вам необдуманным шагом портить себе последние годы жизни. Ваша внучка сама не торопится вас увидеть, раз она не известила вас о своем прибытии в наши края; и даже госпожа де Лансак не сочла нужным посвятить вас в свою тайну. По моему мнению, вам следует вести себя так, как вы вели себя до сих пор, другими словами — делайте вид, что не замечаете опасности, которой подвергают себя другие, и постарайтесь любой ценой оградить свое спокойствие.
Совет этот нашел могущественную поддержку в самом характере старой маркизы, поэтому был охотно принят: она закрыла глаза на то, что происходило вокруг, и все осталось в прежнем положении.
В первое время Атенаис весьма жестоко обходилась с Пьером Блютти, и, однако, она не без удовольствия наблюдала, как упорно старается муж победить ее неприязнь. Такой человек, как господин де Лансак, удалился бы, уязвленный первым же отказом, но Пьер Блютти был в своем роде дипломат не хуже Лансака. Он отлично видел, что пыл, с каким он старается заслужить прощение жены, унижение, с каким его вымаливает, и нелепый скандал, который он устроил в присутствии тридцати свидетелей его унижения, — все это льстит тщеславию юной фермерши. Когда друзья Пьера покинули брачный пир, а он еще не вошел в милость супруги, он все же обменялся с ними на прощание многозначительной улыбкой, говорившей, что его отчаяние не так, мол, велико, как он хочет показать. И впрямь, когда Атенаис забаррикадировала дверь спальни, он, не долго думая, полез в окошко. Кого бы не тронула такая решимость — мужчина готов сломить себе шею, лишь бы добиться вас, — и когда на следующий день, во время завтрака, на ферму Пьера Блютти дошли вести о смерти Бенедикта, Атенаис сидела, вложив свою ручку в руку мужа, и каждый его выразительный взгляд вызывал на прелестных щечках фермерши яркую краску.
Но сообщение о катастрофе вновь вызвало утихшую было грозу. Атенаис пронзительно закричала, ее без чувств вынесли из горницы. Когда на следующий день стало известно, что Бенедикт жив, кузина непременно пожелала его видеть. Блютти понял, что в такую минуту нельзя было перечить Атенаис, тем более что старики Лери сами показали пример дочери, примчавшись к изголовью умирающего. Поэтому Пьер решил, что разумнее всего будет пойти и ему тоже и показать тем самым своей новой родне, что он уважает их желания. Он понимал, что гордость его не пострадает от подобного проявления покорности, раз Бенедикт находится без сознания и его не узнает.
Итак, он отправился с Атенаис навестить больного, и хотя его сочувствие к Бенедикту было не совсем искренним, вел он себя вполне прилично, надеясь заслужить благосклонность жены. Вечером, несмотря на настойчивое желание Атенаис провести ночь у постели больного, тетушка Лери приказала дочери отправляться домой вместе с мужем. Усевшись вдвоем в бричку, супруги сначала дулись друг на друга, но потом Пьер Блютти счел нужным переменить тактику. Он не только не показал, как оскорбляют его слезы жены, проливаемые по Бенедикту, — он сам стал оплакивать несчастного и воздал ему надгробную хвалу. Атенаис не ожидала встретить со стороны Пьера столько великодушия и, протянув мужу руки, прижалась к нему со словами:
— Пьер, у вас доброе сердце, я постараюсь любить вас так, как вы того заслуживаете.
Когда же Блютти увидел, что Бенедикт вовсе не собирается умирать, он стал не так спокойно смотреть на то, что его супруга то и дело бегает в хижину у оврага, однако он ничем не выдавал своего неудовольствия; но когда Бенедикт почувствовал себя крепче и даже начал ходить, ненависть снова пробудилась в сердце Пьера, и он счел, что наступило время проявить свою власть. Он был «в своем праве», как весьма тонко выражаются крестьяне, когда по счастливой случайности могут заручиться поддержкой закона, поправ голос совести. Бенедикт не нуждался более в уходе кузины, ее участие могло лишь скомпрометировать ее. Излагая все эти соображения супруге, Блютти смотрел на нее многозначительно, голос его звучал столь энергически, что Атенаис, впервые видевшая мужа в таком состоянии, отлично поняла, что пришла ее пора подчиняться.
В течение нескольких дней она была печальна, а потом смирилась; если Пьер Блютти стал в некоторых отношениях проявлять себя как полновластный супруг, зато во всех прочих он оставался страстным любовником; это прекрасный пример того, как разнятся предрассудки в различных классах общества. Человек знатного происхождения и буржуа в равной мере сочли бы себя скомпрометированными любовью жены к другому. Удостоверившись в этом, они не стали бы искать руки Атенаис, общественное мнение заклеймило бы их позором; если бы их обманула жена, их преследовали бы насмешками. И, напротив, хитроумная и дерзкая политика, с какою Пьер Блютти повел дело, принесла ему среди односельчан великую честь.
— Посмотрите на Пьера Блютти, — говорили люди, желая привести в пример образец решимости, — женился на кокетке, на девице избалованной, которая и не думала скрывать, что любит другого, и даже на свадьбе устроила скандал, хотела от него уйти. И что же? Он не отступился, добился своего, не только обломал ее, а еще заставил себя полюбить. Вот это парень! На такого пальцем показывать не будут.
И, глядя на Пьера Блютти, каждый парень в округе поклялся себе не обращать внимания на то, что на первых порах жена может дать ему острастку.
27
Не раз посещала Валентина домик у оврага; сначала ее присутствие успокаивало болезненное возбуждение Бенедикта, но как только он окреп и ее визиты прекратились, любовь его к Валентине стала горькой и мучительной; собственное положение казалось ему непереносимым, и Луизе пришлось несколько раз брать его вечером в павильон. Слабохарактерная Луиза, полностью порабощенная Бенедиктом, испытывала глубокие укоры совести и не знала, как извинить собственную неосторожность в глазах Валентины. А та со своей стороны шла навстречу опасности и радовалась, что сестра становится ее соучастницей. Она покорно отдалась воле рока, не желая заглядывать вперед, и черпала в неосмотрительности Луизы оправдание собственной слабости.
Валентина не была от природы натурой страстной, но, казалось, судьбе угодно было ставить ее в необычные положения и окружать опасностями, для нее непосильными. Любовь — причина множества самоубийств, но многим ли женщинам довелось видеть у своих ног мужчину, который ради них пустил себе в лоб пулю? Если бы можно было воскрешать самоубийц, без сомнения, женщины со свойственным им великодушием искренне простили бы столь энергичное выражение преданности, и если нет для женского сердца ничего страшнее, чем самоубийство ее возлюбленного, ничто, пожалуй, так не льстит тайному тщеславию, которое живет в нас по соседству с другими страстями. Вот в каком положении очутилась Валентина. Чело Бенедикта, еще прочерченное глубоким шрамом, было неотступно перед ее глазами, как ужасная печать клятвы, в искренности коей нельзя усомниться. Валентина не могла пользоваться против Бенедикта тем оружием, каким пользуются женщины, отказываясь нам верить, высмеивая нас, дабы иметь возможность нас не жалеть и не утешать. Бенедикт доказал ей свою любовь делом, это не были те неопределенные угрозы, которыми так легко злоупотребляют, стараясь завоевать женщину. Хотя глубокая и широкая рана зарубцевалась, Бенедикта на всю жизнь отметило неизгладимое клеймо. Раз двадцать во время болезни он пытался разбередить рану, срывал швы, с неестественной жестокостью раздвигал края уже срастающейся ткани. Эта твердая воля к смерти была сломлена лишь самой Валентиной; лишь повинуясь ее приказанию, ее мольбам, Бенедикт отказался от своего намерения. Но догадывалась ли Валентина, как тесно она связала себя с Бенедиктом, потребовав от него подобной жертвы?
Бенедикт не мог скрыть этого от себя; вдали от Валентины он строил тысячи самых дерзких планов, он упорствовал в своих вновь пробудившихся надеждах, твердил себе, что Валентина уже не вправе в чем-либо отказать ему, но стоило ему попасть под власть ее чистого взгляда, ее благородных и кротких манер, как он робел, укрощенный, и был счастлив самым слабым доказательством ее дружбы.
Однако опасность их положения возрастала. Стремясь обмануть свои чувства, они вели себя как близкие друзья; и это также было неосторожно, даже непреклонная Валентина не могла заблуждаться на сей счет. Луиза, желая придать их свиданиям более спокойный характер и ломавшая себе голову, лишь бы что-то придумать, придумала музицирование. Она умела немного аккомпанировать, а Бенедикт превосходно пел. Это лишь довершало опасности, подстерегавшие влюбленных. Душам успокоившимся и отгоревшим музыка может показаться искусством, созданным для развлечения, невинным и мимолетным удовольствием, но для душ страстных она неиссякаемый источник поэзии, самый выразительный язык сильных страстей. Так именно воспринимал ее Бенедикт. Он знал, что человеческий голос, когда его модуляции ведет душа, наиболее непосредственное, наиболее энергическое выражение чувств; путь от музыки к сознанию слушающего короче, когда звуки не охлаждены избытком слов. Мысль, принявшая форму мелодии, велика, поэтична и прекрасна.
Валентина, недавно пережившая жестокое нервное потрясение, еще не окончательно исцелившаяся, в иные часы становилась жертвой лихорадочной экзальтации. В такие часы Бенедикт неотступно находился при ней и пел для нее. Валентину бросало то в жар, то в холод, вся кровь приливала к голове и сердцу, она прижимала руки к груди, чтобы успокоить готовое разорваться сердце, так неистово билось оно, потрясенное звуками, шедшими прямо из груди, из души Бенедикта. Когда он пел, он становился прекрасным, вопреки
— или, скорее, благодаря — шраму, изуродовавшему лоб. Он любил Валентину страстно и доказал ей это. Разве это не способно хоть немного украсить человека? К тому же глаза юноши загорались чарующим блеском. Когда он в сумерках садился за фортепьяно, глаза его сверкали, как две звезды. Любуясь в неясных вечерних отблесках этим высоким белым челом, казавшимся еще выше из-за густых черных волос, этим огненным взглядом, продолговатым бледным лицом, полускрытым в тени и потому то и дело менявшимся на ее глазах, Валентина испытывала страх, ей казалось, что перед ней возникает кровавый призрак некогда любимого человека; и когда он пел глубоким, мрачным голосом арию Ромео Цингарелли, ее охватывали ужас и волнение, и, полная предчувствия, она, дрожа, жалась к сестре.
Все эти сцены безмолвной и затаенной страсти разыгрывались в павильоне, куда Валентина велела перенести свое фортепьяно, и постепенно получилось так, что Луиза с Бенедиктом стали проводить здесь с ней все вечера. Опасаясь, как бы Бенедикт не догадался о бурном волнении, овладевавшем ею, Валентина взяла за привычку не зажигать летними вечерами огня; Бенедикт пел без нот, по памяти. Потом они отправлялись побродить по парку, или болтали, сидя у окна, вдыхая свежий аромат смоченной грозовым ливнем листвы, или взбирались на вершину холма полюбоваться луной. Если бы такая жизнь могла длиться и впредь, она была бы прекрасна, но Валентина, мучимая угрызениями совести, отлично понимала, что и так она длится чересчур долго.
Луиза ни на минуту не оставляла их наедине, она считала своим долгом не спускать глаз с Валентины, но временами долг этот становился ей в тягость, ибо она замечала, что руководит ею ревность, и тогда ее благородная душа невыносимо страдала в борении с этим низким чувством.
Как-то вечером Бенедикт показался Луизе более оживленным, чем обычно, его горящие взоры, выражение голоса, когда он обращался к Валентине, причиняли Луизе такую боль, что она удалилась, не в силах вынести свою роль и свои муки. Она ушла в парк, чтобы подумать в одиночестве. Когда Бенедикт очутился наедине с Валентиной, он почувствовал, что дрожит с головы до ног. Она попыталась было завести обычный ничего не значащий разговор, но голос ей не повиновался. Испугавшись самой себя, она несколько минут сидела молча, потом попросила Бенедикта спеть, но пение произвело на ее нервы такое потрясающее действие, что она вышла, оставив его одного за фортепьяно. Раздосадованный Бенедикт продолжал петь. Тем временем Валентина присела под деревом на лужайке, в нескольких шагах от полуоткрытого окна. Сюда сквозь листву, которой играл благоуханный ветерок, голос Бенедикта доносился еще более сладостно и ласково. Все вокруг было ароматом и мелодией. Она закрыла лицо руками и, охваченная самым сильным соблазном, какой только выпадал на долю женщины, залилась слезами. Бенедикт замолк, а она и не заметила этого, так как чары длились. Он подошел к окну и увидел Валентину.
Гостиная помещалась в нижнем этаже, Бенедикт выскочил из окна и присел на траву у ног Валентины. Она молчала, и он, испугавшись, что ей нездоровится, решился отвести ее руки от лица. Тут он увидел слезы, и из его груди вырвался крик изумления и торжества. Сраженная стыдом, Валентина, желая спрятать лицо, припала к груди любимого. Как это случилось, что губы их встретились? Валентина пыталась сопротивляться, Бенедикт не нашел в себе силы ей повиноваться. Прежде чем Луиза подошла к ним, они успели обменяться сотней клятв и столькими же страстными поцелуями. Где же вы были, Луиза?
28
С той минуты как они приблизились к краю гибели, Бенедикт почувствовал себя столь счастливым, что в упоении гордыни стал пренебрегать опасностью. Он бросал вызов року и верил, что с любовью Валентины непременно победит все препятствия. Он был горд своим торжеством, и это придало ему отваги, он заставил замолчать угрызения совести, мучившие Луизу. Впрочем, ему удалось отвоевать себе относительную независимость; пока Луиза преданно ухаживала за ним, он вынужден был волей-неволей подчиняться ей. Со времени его окончательного выздоровления Луиза переселилась на ферму, и вечерами они сходились у Валентины, добираясь до павильона каждый своей дорогой. Не раз случалось Луизе приходить позже, случалось, что Луиза вообще не приходила, и Бенедикт проводил долгие вечера наедине с Валентиной. На следующий день, когда Луиза расспрашивала сестру, она без труда угадывала по ее смятению, какого рода разговоры вели влюбленные, ибо тайна Валентины перестала быть таковой для Луизы; она так страстно стремилась проникнуть в тайну сестры, что ее попытки давно увенчались успехом. Чаша горечи переполнилась и становилась бездонной оттого, что Луиза была не способна быстро излечить свой недуг. Она понимала, что собственная ее слабость губительна для Валентины. Владей ею иные мотивы, кроме личных, она, не колеблясь, открыла бы сестре глаза на всю опасность создавшегося положения, но, сжигаемая ревностью, хранившая в душе гордость, она предпочитала поставить на карту счастье Валентины, нежели поддаться чувству, вызывавшему у нее самой краску стыда. В этой бескорыстности был свой эгоистический расчет.
Луиза решила вернуться в Париж, чтобы положить конец этой затянувшейся пытке, так ничего и не придумав для спасения сестры. Она сочла лишь необходимым осведомить ее о своем скором отъезде, и как-то вечером, когда Бенедикт собирался уходить, Луиза не пошла с ним, как обычно, а попросила сестру уделить ей несколько минут для разговора. Услышав эти слова, Бенедикт помрачнел, его неустанно мучила мысль, что Луиза, терзаемая угрызениями совести, хочет повредить ему в глазах Валентины. Такие мысли восстанавливали его еще больше против этой великодушной и преданной женщины, и бремя признательности в отношении Луизы казалось ему тягостным и неприятным.
— Сестра, — начала Луиза, — пришло время нам расстаться. Я не могу дольше жить вдали от сына. Ты во мне больше не нуждаешься, я завтра уезжаю.
— Завтра! — воскликнула испуганная Валентина. — Ты меня покидаешь, оставляешь одну, Луиза, а что станется со мной?
— Ведь ты же выздоровела, разве ты не свободна и не счастлива, Валентина? Зачем тебе теперь нужна несчастная Луиза?
— О сестра моя! Сестра моя! — вскричала Валентина, бросаясь на шею Луизы. — Нет, ты меня не покинешь! Ты не знаешь моих страданий, не знаешь, какая опасность подстерегает меня на каждом шагу! Если ты покинешь меня, я погибла.
Луиза грустно молчала, она не могла подавить чувство невольной неприязни, выслушивая признания Валентины, и, однако ж, не смела прервать сестру. А Валентина с краской стыда на лице не решалась заговорить. Холодное и жестокое молчание Луизы сковывало Валентину страхом. Наконец она преодолела внутреннее сопротивление и промолвила взволнованным голосом:
— Значит, ты не хочешь остаться со мной, Луиза, хотя я сказала, что без тебя я погибну?
Слово это, повторенное дважды, приобрело для Луизы какой-то новый смысл, и это невольно вызывало ее раздражение.
— Погибнешь? — горько повторила она. — Ты уже погибла, Валентина?
— О сестра, — ответила Валентина, оскорбленная тем, что Луиза вкладывает в ее слова совсем иной смысл, — бог пока хранит меня, он свидетель, что по собственной воле я не поддалась никакому чувству, не сделала ни одного шага в ущерб своему долгу.
Это благородная гордость собой, на какую Валентина пока еще имела право, выводила из себя ту, что, возможно, чересчур опрометчиво отдалась своей страсти. Луизу, отмеченную неизгладимым клеймом, все уязвляло слишком легко, и теперь она почувствовала к сестре чуть ли не ненависть как раз за ее превосходство. На мгновение все благородные чувства — дружба, жалость, великодушие — угасли в ее сердце, лучшим способом мести показалось ей сейчас унизить Валентину.
— О чем идет речь? — жестко спросила она. — О каких опасностях? Какие опасности имеешь ты в виду? Ничего не понимаю.
Голос ее прозвучал так сухо, что сердце Валентины болезненно сжалось; впервые она видела сестру в таком состоянии. С минуту она молча и с удивлением глядела на Луизу. При неярком свете свечи, стоявшей на фортепьяно в углу комнаты, ей померещилось, будто она прочла на лице сестры еще незнакомое выражение. Брови Луизы сошлись к переносице, бледные губы были плотно сжаты, а тусклый и суровый взгляд безжалостно прикован к Валентине. Потрясенная Валентина невольно отодвинула стул и, вся дрожа, попыталась найти причину этой презрительной холодности, — впервые в жизни она стала объектом таких чувств. Но она могла скорее вообразить себе все, что угодно, чем догадаться об истине. Смиренная и набожная Валентина обрела в эту минуту весь героизм духа, какой дает женщинам религия, и, бросившись к ногам сестры, спрятала в ее коленях залитое слезами лицо.
— Вы совершенно правы, бичуя меня, — проговорила она, — я это вполне заслужила, и пятнадцать лет добродетельной жизни дают вам право направлять мою неосмотрительную и суетную молодость. Браните меня, презирайте, но снизойдите к моему раскаянию и моим страхам. Защитите меня, Луиза, спасите меня, вам и это под силу — ведь вы знаете все!
— Молчи! — воскликнула Луиза, до глубины души потрясенная словами сестры, пробудившимися в ее душе все благородные чувства, которые составляли основу ее характера. — Встань, Валентина, сестра моя, дитя мое, не стой передо мной на коленях. Это я должна преклонить перед тобой колена. Это я достойна презрения, и это я должна молить тебя, как ангела божьего, примирить меня с богом! Увы! Валентина, я знаю все твои горести, но к чему ты хочешь доверить их мне, мне, несчастной? Ведь я не могу быть тебе защитой, не имею права давать тебе советы!
— Ты вправе давать мне советы, вправе защитить меня, Луиза, — ответила Валентина, горячо целуя сестру. — Разве не опыт дает тебе силу и разум? Этот человек должен удалиться, или я сама должна уехать отсюда. Мы не должны больше видеться. С каждым днем опасность возрастает, и все труднее становится для меня возврат к богу. О, я только что зря похвалялась, я чувствую сердцем свою вину.
Горькие слезы, которые лила Валентина, надрывали сердце Луизы.
— Увы, — растерянно произнесла она, побледнев как полотно, — значит, зло еще страшнее, чем я опасалась. И вы, вы тоже несчастны навеки!
— Навеки? — пробормотала в испуге Валентина. — Но с помощью неба и с твердым намерением исцелиться…
— Исцеления нет! — зловещим тоном сказала Луиза, прижав обе руки к своему наболевшему, безнадежному сердцу.
Поднявшись со стула, она в волнении стала ходить по комнате, время от времени останавливаясь перед Валентиной, и говорила срывающимся голосом:
— Почему, почему спрашивать советов у меня? Кто я, чтобы советовать и исцелять? Да что там, вы просите поделиться героизмом, побеждающим страсти, просите добродетелей, на коих зиждется общество, просите у меня, у меня, несчастной женщины, которую страсти иссушили, которую общество прокляло и изгнало! И где возьму я то, чего у меня нет? Как могу я дать вам то, чего лишена сама? Обращайтесь к женщинам, которых чтит общество, обратитесь к вашей матери! Вот кто непогрешим, ведь никому не известно, что мой любовник был также и ее любовником. Она проявила столько осмотрительности! Когда мой отец, когда ее супруг убил этого человека, принесшего ему ложную клятву, она рукоплескала, она торжествовала на глазах всего общества, так как обладает незаурядной силой души и гордыней. Такие женщины умеют побеждать страсти или исцеляться от них.
Испуганная словами сестры, Валентина хотела было прервать ее, но Луиза продолжала, как в бреду:
— А такие женщины, как я, падают в борьбе и гибнут навеки! Такие женщины, как вы, Валентина, должны молиться и бороться, должны черпать силу в самой себе, а не просить ее у других. Советы! Советы! Ведь любой совет, какой может исходить от меня, вы в состоянии дать себе сами. Важен не совет, важно найти силу ему следовать. Значит, вы считаете, что я сильнее вас? Нет, Валентина, я не такова. Вы сами знаете, какой была моя жизнь, с какими неукротимыми страстями родилась я на свет, и вы знаете также, куда они меня завели!
— Молчи, Луиза, — воскликнула с горечью Валентина, прильнув к плечу сестры, — не клевещи на себя, довольно! Какая другая женщина могла бы проявить в падении больше величия и силы? Неужели можно вечно обвинять тебя за ошибку, совершенную в годы неведения и слабости? Увы, вы были тогда совсем ребенком, с тех пор вы проявили столько величия души, вы завоевали уважение любого существа с благородным сердцем. Так согласитесь же, что вам лучше чем кому-либо известна добродетель.
— Увы, — вздохнула Луиза, — не посоветую никому познать ее такой ценою; с детства предоставленная себе самой, лишенная помощи религии и материнского покровительства, воспитанная нашей бабушкой, женщиной легкомысленной и чуждой стыду, — я была обречена идти от позора к позору! И если этого не случилось, то лишь потому, что судьба преподала мне кровавые и страшные уроки. Мой любовник, убитый моим же отцом, мой отец, сраженный горем и стыдом за поступок дочери, отец, искавший и нашедший смерть на поле брани через несколько дней после поединка; я, проклятая родными, изгнанная из родительского дома и понуждаемая бедностью влачиться из города в город с умирающим от голода ребенком на руках… О Валентина, вот где ужасная судьба!
Впервые Луиза так смело говорила сестре о своих несчастьях. С каким мрачным удовлетворением оплакивала она свою участь, не в силах преодолеть нервическое возбуждение, забыв о горе Валентины, забыв о том, что обязана быть ее оплотом. Но этот безнадежный вопль раскаяния произвел больше впечатления, нежели самые красноречивые увещевания. Нарисовав Валентине картину бедствий, куда вовлекают человека страсти, Луиза наполнила душу сестры ужасом. Валентина уже видела себя на краю бездны, куда некогда упала Луиза.
— Вы правы, — вскричала она, — ваша судьба страшна, и, чтобы вынести ее так мужественно и благородно, надо быть вами, а моя душа, не наделенная такой силой, погибнет. Но, Луиза, помогите мне обрести мужество, помогите мне удалить Бенедикта.
Как только она произнесла это имя, за спиной их раздался приглушенный шорох. Сестры невольно вскрикнули, увидев, что за ними, подобно бледному призраку, стоит Бенедикт.
— Вы упомянули мое имя, мадам, — обратился он к Валентине с ледяным спокойствием, под которым порой умел искусно скрывать свои подлинные чувства.
Валентина попыталась улыбнуться. Но Луиза сразу обо всем догадалась.
— Где же вы были, — спросила она, — раз вы слышали наш разговор?
— Я был совсем рядом, мадемуазель, — ответил Бенедикт, бросив на нее непроницаемый взгляд.
— Это по меньшей мере странно, — сурово проговорила Валентина. — Если меня не обманывает память, сестра сказала вам, что хочет поговорить со мной наедине, а вы никуда не ушли и, разумеется, слышали нашу беседу…
Впервые видел Бенедикт, как Валентина сердится на него. Сначала он опешил и чуть было не отказался от своего дерзкого плана. Но так как для него это был решительный момент, он смело решил рискнуть и проговорил, сохраняя обычную твердость и спокойствие во взгляде и манерах, что давало ему власть над людскими душами:
— Бесполезно скрывать, да, я был здесь, да, я спрятался за шторой и слышал каждое произнесенное вами слово. Я мог бы услышать больше и незаметно скрыться через то же окно, куда я вошел. Но я был слишком заинтересован темой вашего спора.
Он замолк, увидел, что Валентина стала белее, чем ее воротничок, и с удрученным видом упала в кресло. Ему хотелось броситься к ее ногам, облить слезами ее руки, но он отлично понимал, что обязан обуздать смятение сестер силою своего хладнокровия и стойкости.
— Ваш разговор был для меня настолько важен, — повторил он, — что я счел себя вправе принять в нем участие. Будущее покажет, прав я или нет. А пока попытаемся поспорить с предназначенной нам судьбой. Луиза, вам не придется краснеть за то, что вы говорили здесь в моем присутствии: помните, что вы уже десятки раз обличали себя при мне точно таким же образом, и я, грешный, подумал было, что в вашем добродетельном самоуничижении есть доля кокетства, — вы же отлично знаете, какое впечатление должна производить ваша исповедь на таких людей, как я, то есть на тех, что чтят вас за все пережитые испытания.
С этими словами он взял руку Луизы, которая, склонившись над сестрой, обнимала ее; потом ласково и заботливо подвел ее к креслу, стоявшему в дальнем углу комнаты, сам опустился на стул, на котором она сидела раньше, и, очутившись, таким образом, между сестрами, повернулся к Луизе спиной, сразу же забыв о ее присутствии.
— Валентина, — начал он звучным, торжественным тоном.
Впервые он осмелился назвать ее по имени в присутствии третьего лица. Валентина вздрогнула, отняла руки от лица и бросила на Бенедикта холодный, оскорбленный взгляд. Но он повторил ее имя с такой властной нежностью, в глазах его засверкала такая любовь, что Валентина снова закрыла лицо руками, боясь взглянуть на Бенедикта.
— Валентина, — продолжал он, — не пытайтесь прибегать со мной к этому ребяческому притворству, которое считается главной защитой вашего пола, мы уже не можем обманывать друг друга. Видите этот шрам, я унесу его с собой в могилу! Это печать и символ моей к вам любви. Не считаете же вы, в самом деле, что я соглашусь потерять вас; надеюсь, вы не впадете в столь наивное заблуждение. Нет, Валентина, даже и не думайте об этом.
Бенедикт взял ее руки в свои. Укрощенная его решительным видом, она не сопротивлялась, только испуганно глядела на него.
— Не прячьте от меня ваше лицо, — сказал он, — и не бойтесь взглянуть на призрак, который вы спасли от могилы! Вы сами этого пожелали, и если ныне я стал в ваших глазах ужасным и отвратительным пугалом, пеняйте на себя. Но, послушай, Валентина, моя всемогущая владычица, я слишком люблю тебя, чтобы противоречить: скажи всего одно слово, и я опять сойду во гроб, откуда ты меня подняла.
Тут он вынул из кармана пистолет и показал его Валентине.
— Видишь, — сказал он, — это тот же самый, все тот же самый; сослужив мне верную службу, он по-прежнему цел и невредим, и этот надежный друг всегда к твоим услугам. Скажи одно слово, прогони меня, и все будет кончено. О, успокойтесь, — воскликнул он насмешливо, видя, что сестры, побледнев от страха, с криком отпрянули назад, — не бойтесь, я не убью себя на ваших глазах, это ведь неприлично; я знаю, что следует щадить нервы дам.
— Какая ужасная сцена! — воскликнула перепуганная Луиза. — Вы доведете Валентину до могилы.
— Вы будете потом читать мне наставления, мадемуазель, — возразил Бенедикт высокомерно и сухо, — а теперь я говорю с Валентиной и еще не сказал всего.
Разрядив пистолет, он положил его в карман.
— Послушайте, — обратился он к Валентине, — ради вас только я живу, не ради вашего удовольствия, но и ради своего. А мои удовольствия и радости были и будут весьма скромными. Я не прошу у вас ничего, кроме чистейшей дружбы, которую вы можете подарить мне не краснея. Спросите вашу память и вашу совесть, видели ли вы когда-либо, чтобы Бенедикт, у которого нет ничего, кроме единой страсти, был дерзок или опасен? А эта страсть — вы. Вам не на что надеяться, никогда у него не будет иной страсти, у него, который уже стар сердцем и слишком искушен; тот, кто вас любил, никогда не полюбит другую женщину, и в конце концов этот Бенедикт, которого вы намерены прогнать, не такой уж зверь! Да что там, значит, вы слишком любите меня, если боитесь, и вы слишком презираете меня, если надеетесь, что я соглашусь отказаться от вас. О, какое безумие! Нет, нет, пока я дышу, я не откажусь от вас; клянусь в том-небом и адом, я буду вас видеть, буду вашим другом, вашим братом, а если нет — да проклянет меня бог!
— Сжальтесь, замолчите, — бледнея и задыхаясь, проговорила Валентина, судорожно сжимая его руки, — я сделаю все, что вы пожелаете, я навек погублю свою душу, если это понадобится, лишь бы спасти вашу жизнь…
— Нет, вы не погубите вашу душу, — возразил он, — вы спасете нас обоих. Неужели вы полагаете, что я не смогу тоже заслужить блаженство и сдержать клятву? Увы, до встречи с вами я едва ли верил в бога, но я усвоил все ваши принципы, принял вашу веру. Я готов поклясться в том любым из ангелов, которого вы мне назовете. Дайте мне жить, Валентина, это для вас такая малость! Я не отвергаю смерть, умереть вновь, на сей раз по вашему слову, будет мне еще слаще, чем в тот, первый раз. Но смилуйтесь, Валентина, не обрекайте меня на небытие. Ну, вот вы и нахмурились. О, ты ведь знаешь, что я тоже верю в рай, где я буду с тобою, но рай без тебя — небытие. Там, где нет тебя, нет неба, я знаю это, знаю, и если ты обречешь меня на смерть, я могу убить и тебя, чтобы с тобой не расставаться. Я много думал об этом, и эта мысль чуть было не возобладала над всеми прочими. Но послушай меня, побудем здесь еще несколько дней! Увы, разве мы не счастливы? И в чем же мы виновны? Ты не покинешь меня, скажи, что не покинешь! Ты не прикажешь мне умереть, это было бы немыслимо, ведь ты любишь меня и знаешь, что твоя честь, твой покой, твои принципы для меня священны. Неужели, Луиза, вы считаете, что я способен злоупотреблять ими?
— спросил он, резко оборачиваясь к старшей сестре. — Вы только что нарисовали ужасающую картину зла, куда завлекают человека страсти, но я верю в себя, и если бы тогда вы полюбили меня, ваша жизнь не была бы отравлена и загублена. Нет, Луиза, нет, Валентина, не все мы так подлы…
Еще долго говорил Бенедикт то пылко и страстно, то с холодной иронией, то кротко и нежно. Напугав обеих женщин и укротив их силою страха, он растрогал их и тем окончательно подчинил себе. Ему удалось полностью покорить их, и к моменту разлуки он без труда получил все обещания, какие всего час назад обе сочли бы немыслимым ему дать.
29
Вот каков был результат их беседы.
Луиза уехала в Париж и возвратилась через две недели вместе с сыном. Она убедила мадам Лери ежемесячно брать с нее за содержание определенную сумму. Бенедикт и Валентина поочередно занимались воспитанием Валентина и продолжали видеться почти ежедневно после захода солнца.
Пятнадцатилетний Валентин был высокий, стройный белокурый мальчик. Он походил на Валентину, и характер у него был такой же ровный и легкий. Уже сейчас его большие голубые глаза глядели с нежно ласкающим выражением, которое всех чаровало в его тетке. И улыбка у него была такая же ясная, добрая. Чуть ли не с первого дня он проникся к ней такой любовью, что мать почувствовала невольную ревность.
Был установлен твердый распорядок его занятий: каждое утро он два часа занимался с теткой, которая стремилась привить ему любовь к изящным искусствам. А все остальное время он проводил в домике у оврага. Бенедикт достаточно много и хорошо учился и с успехом заменил мальчику его парижских учителей. Чуть ли не силком он заставил Луизу доверить ему воспитание сына; он чувствовал, что ему хватит мужества и воли посвятить мальчику многие годы своей жизни. Таким образом, он как бы расквитался с Луизой и с жаром взялся за свои обязанности. Но когда Бенедикт впервые увидел Валентина, столь похожего и лицом и характером на Валентину, не говоря уже о том, что у них были одинаковые имена, он почувствовал к мальчику такую привязанность, на какую не считал себя способным. Он принял его в сердце свое и, желая избавить ребенка от долгой ежедневной ходьбы, убедил Луизу поселить Валентина у него в доме. Правда, он пережил немало неприятных минут, когда сестры, под тем предлогом, что им хочется устроить ребенка с большими удобствами, рьяно взялись украшать его жилище. Их трудами через несколько дней домик у оврага превратился в прелестный уголок, как бы созданный для уединенной жизни такой скромной и поэтической натуры, как Бенедикт; вместо каменных плиток, от которых шла вредная для здоровья сырость, появился новый деревянный пол, поднятый над землей на несколько футов. Стены обтянули простой темной материей, но зато она была изящно подхвачена и образовывала как бы шатер с целью скрыть потолочные балки. Простенькая, но чистая мебель, со вкусом подобранные книги, несколько гравюр и картин, принесенных из замка и написанных Валентиной, довершали убранство, и, словно по мановению волшебного жезла, под соломенной кровлей хижины Бенедикта возник вдруг изящный рабочий кабинет. Валентина подарила племяннику хорошенького пони местной породы, чтобы мальчик мог по утрам ездить к ней завтракать и заниматься. Садовник из замка привел в порядок маленький садик, разбитый перед хижиной; грядки с прозаическими овощами он скрыл за виноградными шпалерами; засеял цветами травяной ковер перед крыльцом, обвил вьюнком и хмелем стены и даже почерневшую соломенную крышу хижины; увенчал вход навесом из жимолости и ломоноса, расчистил остролист и кустарник в овраге, чтобы в просветы был виден дикий и живописный ландшафт. Как человек умный, которого не сумело оглупить даже обучение агрономическим наукам, он пощадил высокий папоротник, лепившийся на скалах, очистил ручеек, оставив замшелые камни и окаймлявший его пурпурный вереск. Словом, жилище Бенедикта стало неузнаваемым. Щедрость Бенедикта и доброта Валентины закрывали все уста, не позволяя сорваться с них дерзкому намеку. Можно ли было не любить Валентину? В первые дни после приезда племянника, этого живого свидетельства бесчестия его матери, в деревне и среди прислуги в замке начались пересуды. Как ни благожелателен человек по натуре, он не так-то легко откажется от столь благоприятного случая позлословить и посудачить. Поэтому ничто не ускользнуло от посторонних глаз — и частые появления Бенедикта в замке и загадочная уединенная жизнь госпожи де Лансак. Старушки, впрочем, от души ненавидевшие госпожу де Рембо, болтая с соседками, замечали, жалостно вздыхая и подмигивая, что с отъездом графини в замке, мол, все переменилось и знай она, что тут творится, она бы не стерпела. Но все эти пересуды разом прекратились, когда в долину нагрянула эпидемия. Валентина, Бенедикт и Луиза самоотверженно ухаживали за недужными, не боясь заразы, помогали людям, ничего не жалея, брали на себя расходы, поддерживали бедняков в нужде, наставляли богатых. В свое время Бенедикт немного изучал медицину, с помощью кровопусканий и разумно подобранных лекарств он спас многих из своих пациентов. Нежные заботы Луизы и Валентины облегчали предсмертные муки одних и уменьшали страдания тех, кому суждено было выжить. Когда эпидемия затихла, никто уже не вспомнил, почему так много судили и рядили о таком милом юноше, как Бенедикт, переселившемся в их края. Все, что ни делали отныне Валентина, Бенедикт и Луиза, считалось непогрешимо правильным, и если какой-нибудь обыватель из соседнего городка осмелился бы завести на их счет двусмысленный разговор, то любой крестьянин в округе трех лье задал бы ему трепку. Не сладко пришлось одному слишком любопытному прохожему, который от нечего делать вздумал в деревенских кабачках задавать нескромные вопросы насчет этих трех лиц.
Но особенно уверенно чувствовали они себя еще и потому, что Валентина распустила весь штат лакеев, весь этот дерзкий, неблагодарный и низкий люд, рожденный в ливрее, пятнавший все и вся своим взглядом, словом, всех тех слуг, которыми охотно окружала себя графиня де Рембо, желавшая иметь под рукой рабов, чтобы невозбранно их тиранить. После свадьбы Валентина обновила весь штат прислуги и наняла добрых слуг из числа полудеревенских, которые, прежде чем пойти в услужение к хозяину, заключают с ним по всем правилам договор, зато служат ему степенно, не спеша и с охотой, если только так можно выразиться, которые отвечают на его приказания: «Ладно, сделаю» или «Что ж, можно», и подчас приводят его в отчаяние, безбожно круша дорогой фарфор; зато они не украдут ни одного су; будучи неуклюжими, тяжеловесными по природе, они наносят изысканному жилищу непоправимый ущерб, словом, невыносимые, но превосходные люди, обладающие всеми достоинствами патриархального века, которые благодаря здравому своему смыслу и счастливому своему невежеству представления не имеют о том поспешном и угодливом подхалимстве, какого мы, по обычаю, требуем от челяди; которые исполняют ваше приказание без спешки, но зато уважительно, бесценные люди, еще верящие в свой долг, ибо долг их диктуется искренними и разумными доводами; здоровяки, которые, не задумываясь, отдерут хлыстом денди, посмевшего их ударить, которые служат вам лишь из чувства дружбы, которых ничто на свете не помешает вам любить или проклинать, которых сто раз на дню посылаешь ко всем чертям, но которых ни за какие блага мира не осмелишься выставить за дверь.
Старуха маркиза могла бы в какой-то мере помешать планам наших троих друзей. Валентина уже совсем было собралась ей довериться и склонить на свою сторону. Но как раз в это время маркиза чуть было не стала жертвой апоплексического удара. Разум ее и память так помутились, что нельзя было надеяться втолковать ей что-либо. Куда девались ее прежняя подвижность и силы! Она почти не выходила из спальни и, впав в набожность, с каким-то ребяческим пылом с утра до ночи молилась вместе со своей компаньонкой. Религия, всю жизнь бывшая для нее лишь игрой, стала теперь любимым развлечением; маркиза твердила лишь «Отче наш», так как из ее ослабевшей памяти вылетели все прочие молитвы. Итак, во всем доме осталась лишь одна особа, которая могла навредить Валентине, — компаньонка старухи маркизы. Но мадемуазель Божон (такова была ее фамилия) стремилась лишь к одному — обводить свою хозяйку вокруг пальца и прикарманивать все, что только попадалось под руку. Валентина, зорко следившая за тем, чтобы Божон не употребляла во зло своей власти над бабушкой, вскоре убедилась, что компаньонка вполне заслужила право на эти поборы, ухаживая за старушкой заботливо и усердно; поэтому Валентина оказывала ей полное доверие, за что компаньонка была ей глубоко признательна. Госпожа де Рембо, до которой стороной дошли слухи о дочери (как бы ни изощрялись люди, ничто не может оставаться в полной тайне), написала мадемуазель Божон письмо, желая узнать, можно ли верить всем этим пересудам. Графиня весьма рассчитывала на эту Божон, которая не очень-то жаловала Валентину и всегда была не прочь наклеветать на нее. Но милейшая Божон в послании, весьма примечательном как по стилю, так и по орфографии, поспешила успокоить свою адресатку и уверила, что никогда и не слыхивала таких странных вещей, что все это, бесспорно, выдумали сплетники из окрестных городков. Компаньонка собиралась удалиться на покой сразу же после кончины старой маркизы, поэтому ее мало тревожил гнев графини, коль скоро она покинет замок с туго набитой мошной.
Господин де Лансак писал очень редко, и в письмах его не чувствовалось ни нетерпения вновь увидеть жену, ни малейшего желания узнать, как обстоят ее сердечные дела. Таким образом, благоприятное стечение обстоятельств способствовало счастью, которое Луиза, Валентина и Бенедикт крали, если только так можно выразиться, у законов приличия и предрассудков. Валентина велела обнести оградой ту часть парка, где был расположен павильон, — получилось что-то вроде заповедника, тенистого и богатого растительностью. По краям участка насадили стеной вьющиеся растения, возвели целую крепостную стену из дикого винограда и хмеля, а изгородь из молодых кипарисов подстригли в виде завесы, так что они образовали непроницаемый для глаз барьер. Среди этих лиан, в этом очаровательном уголке, за этой укромной сенью возвышался павильон, а рядом бежал весело лепечущий ручей, бравший начало в горах и распространявший прохладу вокруг этого зовущего к мечтам таинственного приюта. Никому не было сюда доступа, кроме Валентины, Луизы, Бенедикта, да еще Атенаис, когда ей удавалось ускользнуть от бдительного надзора мужа, который не желал, чтобы его супруга поддерживала отношения с кузеном. Каждое утро Валентин, которому вручили ключи от павильона, поджидал здесь свою тетю. Он поливал цветы, менял букеты в гостиной, иной раз садился за фортепьяно и пробовал свои силы в музыке или наводил порядок в птичнике. Подчас он забывался, сидя на скамье, весь во власти неясных, тревожных грез, свойственных отрочеству; но, заметив еще издали за деревьями изящную фигурку тети, он тут же брался за работу. Валентина на каждом шагу с радостью обнаруживала сходство их характеров и склонностей. Она с удовольствием находила в этом мальчике те же непритязательные вкусы, ту же любовь к уединенной жизни в кругу близких людей и дивилась, что существо иного пола наделено такими же свойствами. И потом она любила его, ибо любила Бенедикта, который пекся о мальчике, учил его, и Валентин ежедневно приносил с собой как бы частицу души своего наставника.
Еще не понимая всей силы своей привязанности к Бенедикту и Валентине, мальчик успел полюбить их пылкой ненавязчивой любовью, удивительной в его возрасте. Это дитя, рожденное в слезах, ставшее истинной карой и в то же время истинным утешением матери, рано приобрело ту чувствительность души, какая у человека заурядной судьбы обычно развивается позднее. Как только он достиг того возраста, когда начинают разбираться в жизни, Луиза без обиняков открыла сыну глаза на его положение в обществе, на злосчастную его участь, на клеймо в его судьбе, на жертвы, которые она ради него принесла, рассказала о том, что пришлось ей претерпеть, чтобы выполнить в отношении сына свой материнский долг, столь легкий и сладостный для других женщин. Валентин глубоко прочувствовал слова Луизы, его нежную и податливую душу с тех пор окрасили грусть и гордость, он питал к матери страстную признательность, и во всех своих горестях она находила в сыне награду и утешение.
Но признаемся, что Луиза, способная на недюжинное мужество, наделенная множеством добродетелей, недоступных вульгарным натурам, была при этом не слишком приятной спутницей в повседневной жизни со всеми ее будничными докуками, легко раздражалась по любому пустяку и во вред самой себе была слишком чувствительна к любой царапине, хотя, казалось бы, должна была притерпеться к ударам судьбы, и подчас изливала горечь своей души, внося смятение в кроткую, впечатлительную душу сына. Таким образом, постоянно возбуждая эти свойства юного характера, мать слегка притупила их. На это пятнадцатилетнее чело как бы уже лег отпечаток зрелости, и это едва расцветшее дитя устало жить и испытывало потребность в спокойном, безгрозовом существовании. Подобно прекрасному цветку, расправившему лепестки на отроге скалы, но уже исхлестанному ветрами прежде чем раскрыть полностью свою чашечку, Валентин клонил на грудь голову, и томная улыбка, бродившая на его губах, казалась улыбкой взрослого человека. Таким образом, светлая и возвышенная дружба Валентины, сдержанные и неусыпные заботы Бенедикта стали для мальчика как бы началом новой эры. Он чувствовал, что расцветает в этой атмосфере, столь для него благоприятной. Хрупкий, тоненький подросток начал быстро расти, и его матово-бледные щеки окрасил нежный румянец. Атенаис, ставившая физическую красоту превыше всех прочих достоинств, не раз заявляла во всеуслышание, что никогда в жизни не видела такого восхитительно красивого лица, как у этого мальчугана, таких волос, пепельно-белокурых, напоминающих кудри Валентины, падающих крупными локонами на белую, гладкую, как у мраморного Антиноя, шею. Ветреная фермерша то и дело заявляла, что Валентин — еще совсем невинное дитя, и на этом основании то целовала чистый, безмятежный лоб, то перебирала пальцами локоны, которые сравнивала с золотистыми шелковыми коконами.
Итак, к вечеру павильон становился местом общего отдыха и удовольствия. Валентина не допускала никого из непосвященных и не разрешала заходить туда даже обитателям замка. Одна лишь Катрин имела право появляться в павильоне и наводить там порядок. Это был Элизиум, поэтический мирок, золотой век Валентины, а в замке — все неприятности, невзгоды, раболепство, больная бабушка, докучливые визитеры, мучительные раздумья и молельня, пробуждавшая угрызения совести; в павильоне — все счастье, все друзья, все сладостные грезы, прогонявшие страхи, и чистые радости целомудренной любви. То был как бы волшебный остров среди повседневной жизни, как бы оазис среди пустыни.
В павильоне Луиза забывала все свое тайное горе, свои с трудом подавляемые вспышки гнева, свою отвергнутую любовь; Бенедикт, наслаждавшийся обществом Валентины, безропотно предавался ее вере; казалось, даже нрав его изменился, стал ровнее, он забыл свои несправедливые суждения, свои жестокие до грубости вспышки. Луизе он уделял не меньше внимания, чем младшей сестре, прогуливался с ней рука об руку под липами парка. С ней он говорил о мальчике, расхваливая его достоинства, его ум, быстрые успехи, благодарил за то, что она дала ему сына и друга. Слушая его, бедняжка Луиза заливалась слезами и старалась убедить себя, что если бы даже Бенедикт любил ее, чувство это не было бы столь мило, столь лестно для нее, как их теперешняя дружба.
Хохотунья и резвушка Атенаис приносила в павильон всю свою юную беспечность, тут она забывала домашние неприятности, бурные ласки и вечную ревность Пьера Блютти. Она все еще любила Бенедикта, но иначе, чем раньше,
— теперь она видела в нем искреннего друга. А он, как Валентину и Луизу, звал ее сестрой, а иногда, расшутившись, и сестренкой. Не в характере Атенаис было страдать от несчастной любви, природа обделила ее поэтичностью. Она была достаточно молода, достаточно хороша собой, чтобы ждать взаимности, а пока что Пьер Блютти не заставлял страдать ее женское тщеславие. Говорила она об этом с уважением, краской на лице и улыбкой на губах, но при малейшем лукавом намеке Луизы вскакивала, легкая, шаловливая, и убегала в парк, увлекая за собой робкого Валентина, с которым она обращалась как с младенцем, хотя была старше его всего на год.
Но есть нечто, что невозможно описать, — это безмолвная, сдержанная нежность Бенедикта и Валентины, это утонченное чувство чистоты и обожания, побеждавшее в их сердце пылкую страсть, готовую перелиться через край. Были в этой ежечасной борьбе тысячи терзаний и тысячи услад, и возможно, что Бенедикту равно было дорого и то и другое. Валентине еще доводилось порой со страхом думать о том, что она согрешила против всевышнего, и мучиться, как доброй христианке, угрызениями совести, но Бенедикт, не в силах охватить умом всю глубину женского долга, с удовлетворением думал о том, что не увлек Валентину на пагубный путь греха, не дал ей повода ни в чем раскаиваться. С радостью жертвовал он ради нее пожиравшей его пламенной страстью. Он гордился тем, что в страданиях сумел обуздать себя: втихомолку его пьянили тысячи желаний и тысячи грез, но вслух он благословлял Валентину за малейший знак ее благосклонности. Коснуться ее волос, впивать ее аромат, лежать в траве у ее ног, прижавшись лбом к краешку ее шелкового передника, как бы перехватывать ее лобзание, коснувшись губами лба мальчика, которого поцеловала Валентина, незаметно унести себе домой букет цветов, увядших у ее пояса, — вот в чем заключались великие события и великие радости этой жизни, полной самоограничения, любви и счастья.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
30
Так протекло пятнадцать месяцев, а пятнадцать месяцев спокойствия и счастья, озарившего жизнь пяти человеческих существ, — это почти что сказочно долгий срок. И, однако, так оно и было. Единственное, что омрачало порой Бенедикта, это бледность и задумчивость его любимой. Тогда он старался поскорее доискаться причины и всякий раз обнаруживал тревогу в ее благочестивой и боязливой душе. Ему удавалось прогнать эти легкие тучки, так как Валентина не вправе была сомневаться в его силе и покорности. Письма господина де Лансака окончательно успокоили ее, она решилась даже написать ему, что Луиза с сыном поселились на ферме и что господин Лери (Бенедикт) занимается воспитанием мальчика, скрыв, в какой тесной близости живет она с этими тремя лицами. Объясняя таким образом их отношения, она сделала вид, что господин де Лансак сам дал ей обещание и разрешение видеться с сестрой. Вся эта история показалась Лансаку достаточно нелепой и смешной. Быть может, он еще не обо всем догадывался, но был не очень далек от истины. Он пожимал плечами при мысли, что его жена остановила свой выбор на каком-то деревенском учителишке, затеяла интрижку дурного вкуса и дурного тона.
Но, поразмыслив немного, он пришел к выводу, что пусть лучше будет так. Он вступил в брак с твердым намерением не слишком обременять себя обществом госпожи де Лансак, а пока что содержал прима-балерину санкт-петербургской оперы, что побуждало его смотреть на жизнь философски. Поэтому он находил справедливым, что у жены его появилась сердечная привязанность где-то там вдали, которая не повлечет за собой ни упреков, ни слухов. Единственное, чего он хотел, это чтобы Валентина вела себя осторожно и не поставила бы его своим беспутным поведением в глупое положение, в силу коего обманутые мужья становятся — совершенно несправедливо — всеобщим посмешищем. Но, зная Валентину, он доверял ей и мог поэтому спать спокойно, а если уж молодой покинутой женщине так необходимо, как он выражался, «занять сердце», то пусть лучше это происходит в тайне и уединении, а не среди шума и блеска салонов. Поэтому-то он и воздержался от критики или порицания ее образа жизни, и все его письма, составленные в самых почтительных и ласковых выражениях, свидетельствовали о том, что он и впредь решил относиться с глубоким равнодушием к любому шагу жены.
Доверчивость мужа, которую Валентина объясняла самыми благородными мотивами, долгое время втайне мучила ее. Но мало-помалу она нашла на груди Бенедикта успокоение, вопреки присущей ей настороженности и непримиримости. Ее глубоко трогали уважение, стоицизм, бескорыстие, столь чистая и столь мужественная любовь. Вскоре она сумела даже уверить себя, будто их чувство не таит в себе никакой опасности, напротив, оно бесценная добродетель, исполненная героизма и достоинства, что сам господь бог освятил эти узы, которые лишь очищают душу, закаляют ее своим священным пламенем. Все возвышенные иллюзии их сильной и терпеливой страсти ослепляли ее. И она еще осмеливалась благодарить небеса, давшие ей эту любовь как избавление и опору среди опасностей жизни, за этого могучего и великодушного союзника, охранявшего и защищавшего ее от себя самой. До сих пор набожность была для Валентины как бы кодексом освященных, сознательно усвоенных принципов, к которым ежедневно возвращаются в заботе о нравственности; а теперь эта набожность приняла иные формы и стала поэтичной, восторженной страстью, источником аскетических и обжигающих мечтаний, которые, вместо того чтобы окружить крепостной стеной ее сердце, открывали его со всех сторон штурму страсти. Эта новая грань набожности показалась ей гораздо лучше прежней. Так как она почувствовала, что вера ее отныне и сильнее и богаче живительными волнениями, что стремительнее уносит к небесам мысль, Валентина неосмотрительно приняла ее в сердце и тешила себя мыслью, что очаг этой веры — любовь Бенедикта.
«Подобно тому как огонь очищает золото, — повторяла она про себя, — так и добродетельная любовь возвышает душу, направляет ее порывы к богу, вечному источнику любви».
Но, увы, Валентина не замечала, что вера эта, пройдя через горнило человеческих страстей, склонна подчас входить в сделку со своими коренными обязанностями и снисходить до земных уз. Валентина истощила все те силы, что накопились в ее душе за двадцать лет безмятежности и неведения; она позволила разрушить и исказить свои убеждения, некогда столь ясные и неколебимые, и убирала обманчивыми цветами мрачную и узкую стезю долга. Все дольше простаивала она на молитве, имя и образ Бенедикта неотступно преследовали ее, и она уже не гнала этот образ прочь; напротив, она сама вызывала его, чтобы молиться еще горячее: средство хоть и верное, зато опасное. Молельню Валентина покидала с восторженной душой, с раздраженными нервами, жарко пульсирующей кровью; тогда взгляды и слова Бенедикта опустошали ее сердце, подобно раскаленной лаве. Нужно известное лицемерие или известная ловкость, чтобы облечь адюльтер в мистические одежды, и Валентина терялась, взывая к небесам.
Но было нечто, что хранило обоих и должно было хранить еще долгое время, — чистота Бенедикта, в ком жила воистину благородная душа. Он понимал, что при первой же попытке посягнуть на добродетель Валентины он потеряет ее уважение и доверие, купленные столь дорогой ценой. Он не ведал, что человек, раз вступивший на путь страстей, стремительно катится вниз и возврата ему нет. Он сам не знал собственной силы, а если бы знал, вряд ли злоупотребил бы ею, так честен и прям был этот юный, еще ничем не запятнанный дух.
Надо было видеть, с каким благородным самоупоением, какими возвышенными парадоксами старались они оправдать свою неосторожную любовь.
— Как могу я понуждать тебя поступиться твоими принципами, — говорил Бенедикт Валентине, — ведь я безгранично ценю в тебе именно то мужество и силу, с какими ты противостоишь мне. Я, который люблю более твою добродетель, нежели твою красоту, и твою душу более, чем твое тело! Я, который убил бы нас обоих, если бы знал, что на небесах ты будешь доступна мне, как бог доступен лицезрению ангелов!
— Нет, ты не можешь лгать, — отвечала ему Валентина, — ты, кого послал мне господь, чтобы научить меня полнее познать и любить его. Ты, благодаря кому я впервые поняла всю мощь всевышнего, ты, кто научил меня постигать чудеса творения! Увы, я-то считала все это таким незначительным, таким ограниченным! Но ты, ты расширил для меня смысл пророчеств, ты дал мне ключ к пониманию священной поэзии, ты открыл мне существование безбрежной вселенной, где чистая любовь — единственная связь и всеобщая основа. Ныне я знаю, что мы созданы друг для друга, знаю, что наш духовный союз прочнее любых земных уз.
Как-то вечером все пятеро собрались в уютной гостиной павильона. Валентин, обладавший милым свежим голоском, начал петь романс, мать аккомпанировала ему. Атенаис, облокотившись о фортепьяно, внимательно разглядывала своего юного любимца и не желала замечать, как конфузится он под ее взглядами. Бенедикт и Валентина, сидевшие возле открытого окна, упивались вечерними ароматами, спокойствием, любовью, пением и прохладой. Никогда еще Валентина не чувствовала себя столь полностью огражденной от соблазнов. Восторг все глубже и глубже проникал в ее душу, и под завесой искреннего восхищения Бенедиктом неотвратимо и стремительно росла ее страсть. При бледном свете звезд они едва видели друг друга. Желая заменить чем-то иным невинное и опасное наслаждение, даваемое взглядами, они незаметно переплели пальцы. Мало-помалу пожатие становилось все более жадным, все более обжигающим, они незаметно пододвинули ближе друг к другу кресла, их волосы соприкасались, и по ним пробегали электрические искры, дыхание их смешивалось, и вечерний ветерок обжигал их лица. Бенедикт, изнывающий под бременем пронзительного и нежнейшего блаженства, даваемого разделенной и в то же время упорно отвергаемой любовью, нагнул голову и прижался пылающим лбом к руке Валентины, которую он не выпускал из своих рук. Опьяненный счастьем и трепещущий, он не смел пошевелиться, боясь, что тем спугнет другую ее ручку, которая коснулась его волос и, затем, нежная и легкая, как блуждающий огонек, начала гладить густые волнистые черные кудри. Казалось, грудь не выдержит такого волнения, вся кровь прилила к его сердцу. От такого счастья можно и умереть, и он предпочел бы умереть, лишь бы не выдать своего смятения, — так боялся он пробудить недоверие и раскаяние Валентины. Знай Валентина, какие потоки наслаждения вливались в его грудь, она отстранилась бы от Бенедикта. Желая продлить миг самозабвения, эту мягкую ласку, это жгучее сладострастие, Бенедикт делал вид, что ничего не замечает. Он удерживал дыхание, стремясь справиться со сжигавшей его лихорадкой. Молчание Бенедикта смутило Валентину, она вполголоса заговорила с ним, чтобы утишить слишком сильное волнение, которое завладело и ею.
— Не правда ли, мы счастливы? — сказала она, возможно, лишь для того, чтобы дать ему понять или внушить самой себе, что не следует желать большего.
— О! — ответил Бенедикт, стараясь, чтобы голос его прозвучал спокойно.
— О, если бы мы могли умереть вот так!
В тишине раздались быстрые шаги, кто-то пересек лужайку и подошел к павильону. Не знаю, какое предчувствие вдруг так испугало Бенедикта: он судорожно схватил руку Валентины и прижал ее к своему сердцу, которое зазвучало столь же тревожно и громко, как эти неожиданные шаги. Валентина почувствовала, как похолодело и ее сердце от смутной, но ужасной боязни; она резко вырвала свои руки из рук Бенедикта и направилась к двери. Но дверь открылась, прежде чем она успела подойти к ней, и на пороге показалась запыхавшаяся Катрин.
— Мадам, — проговорила она испуганно и быстро, — господин де Лансак приехал.
Слова эти произвели на всех присутствующих такое впечатление, словно чистую и незамутненную гладь озера взбаламутил брошенный камень; небо, деревья, весь прелестный пейзаж, только что отражавшийся в зеркале вод, вдруг мутится коварно рассчитанным ударом и исчезает в ряби; одного камня достаточно, чтобы вернуть к первобытному хаосу эту волшебную картину; точно так же вдруг прервалась сладостная гармония, еще минуту назад царившая в павильоне. Так была разбита прекрасная мечта о счастье, которой баюкали себя собравшиеся здесь друзья. В мгновение ока их размело, как листья, подхваченные ураганом, семья распалась, полная тревог и тоскливого страха. Валентина заключила в свои объятия Луизу и ее сына.
— Навеки с вами! — крикнула им она уже с порога. — Надеюсь, скоро увидимся, возможно, даже завтра.
Валентин грустно покачал головой; гордость и какое-то смутное чувство ненависти заговорило в нем при имени Лансака. Мальчик и раньше думал о том, что сей благородный граф может прогнать их прочь из своего замка, — мысль эта не раз отравляла его счастье, которое он вкушал здесь.
— Этот человек должен сделать вас счастливой, — сказал он Валентине с таким воинственным видом, что она невольно улыбнулась от умиления, — иначе ему придется иметь дело со мной!
— Чего тебе бояться, раз у тебя такой рыцарь? — обратилась Атенаис к Валентине, стараясь казаться веселой, и даже легонько шлепнула белой пухленькой ручкой заалевшую от смущения щеку мальчика.
— Пойдемте, Бенедикт! — крикнула Луиза, направляясь к калитке парка, выходящей в поле.
— Сейчас, — ответил он.
Он проводил Валентину до другой калитки, и пока Катрин поспешно тушила свечи и запирала павильон, он проговорил глухим, взволнованным голосом:
— Валентина!
Голос его пресекся. Как мог осмелиться он выразить иначе причину своих страхов и ярости?
Валентина поняла и с решительным видом протянула ему руку.