В двух шагах от рая Евстафьев Михаил
«Бог наделил человека свободой выбора: идти следом за Творцом, либо искать самому путь к спасению и… неминуемо загубить себя. Плененные заманчивыми целями и обещаниями скорого счастья, мы отпали от Бога! Соблазнились мнимой свободой, купились на новую идею, провозгласившую украденные у христиан же лозунги добра и справедливости. Извечно русская готовность пострадать за правду воодушевила нас. Погнались за призраком и сотворили зло. Отвернулись от Бога, чтобы обрести свободу и счастье, а, по сути, сделались рабами собственных заблуждений и той системы, которую воспевали. Как Адам и Ева, вкусив от плода добра и зла, отреклись мы от Бога. Стихия зла поработила нас.
Грехопадение повторилось. Мы поддались уговорам Змия, возомнили, что в силах обойтись без Бога. Раз живем без царя, – так переживем и без Бога. Решили искать новую правду. А правда все время ускользала от нас, правда-то обернулась кривдой. Быть может, изначально что-то и было искреннего в намерениях тех, кто купился идеями коммунизма, или мы теперь все выдумали, все напридумывали?
…конечно было!.. мы же верили в эту правду… и сегодня верим!..
Нет, все-таки то была не правда. И беспокоится теперь нужно не о том, чтобы выправить положение, подремонтировать имеющееся, а в том, чтобы вернуться вновь к Богу!
Александр Блок в поэме «Двенадцать» сумел разглядеть под революционным знаменем Христа. И вот я подумал: а ведь Христос по-прежнему искренне и нежно любит нашу страну, прощает нам и воинствующий атеизм, и то, что мы десятилетиями оскверняли и рушили храмы. Он – всегда с нами, Он не покидал нас! Россия – это его детище, Россия – величайшая из мыслей Творца, Он задумал Россию ради особой миссии, цель которой – помочь миру спастись. Если он так заботится о России, как об этом пишут русские писатели и философы, то становится ясно, откуда взялись все мучения и страдания, выпавшие на нашу долю. Нельзя представить, что Христос поведет любимую страну по иному пути, чем прошел сам. Россию хотят распять. А, может быть, давно уже распяли? Сколько терзали ее, сколько надругались над ней! И после мучительной смерти, возможно, Россия возродится… Верит Христос в Россию и радуется, что путь, по которому мы идем, столь тернист. И посылает нам новые испытания! И чем больше испытаний, тем лучше! Выходит, только через страдания мы пробьемся к счастью, к лучшей жизни. Выходит, путь России – это путь Христа».
«Пришло письмо от Чистякова. Капитана получил, ребенка второго ждет. Пишет, что рвется в Афган. Странно. Многие из отпуска бегут раньше времени обратно. Олег признался, что испытывал нечто подобное. Рассказывал, что они ездили на море, что Настя ракушки собирала. Если он безумно любит их, то почему в отпуске, на море постоянно думал об Афгане? Он так счастлив был, когда вернулся обратно в полк. Неужели настолько сильно манит война? Как можно думать об Афганистане, когда ты дома, когда рядом с тобой любимые люди?!»
…можно, в том-то и дело, что Афган никого не отпускает…
«Кто-то нас будет все же судить. Не знаю только, кто. Я никогда не думал об этом раньше, а в последние месяцы почему-то стал задумываться.
Бог он, конечно, есть. И спорим мы, атеисты и верующие, вовсе не об этом, а о том, какой он на самом деле Бог, что считать Богом.
Когда убийство, любое убийство человека человеком, можно оправдать высокой идеей, приказом сверху – не задумываешься, а когда цели нет, или же цель рушится вместе с идеалами, а стрелять приходится, стреляешь как бы в себя самого».
«Бог есть, он – олицетворение добра в целом, добра в масштабах вселенной, добра как противопоставления злу, силе почти равной, необходимой, видимо, для равновесия… Разве не так?»
…в нас слишком много и того и другого…
«Безгрешны и чисты только праведники, а это уже не совсем люди, они отделяют себя от нашей мирской суеты. Но праведниками становятся обычно люди, познавшие грех, люди которые раскаялись, смирились… Выходит, что надо сначала согрешить, потом раскаяться… Значит, у нас еще есть шанс спастись?!.»
…есть ли этот шанс? посмотрим… может, просто там,
на небесах, где это все происходит, где нас судить-то
собираются, столько набьется народа, что не заметят наши
грехи, неужто ль с каждым отдельно разбирательство
учинят? прокуроров не хватит…
«В самом начале жизненного пути человек делает выбор, через мысли, поступки, решения. Иными словами, мы как бы подсознательно знаем, насколько мы плохи или хороши, и куда уйдем после – на небо или в преисподнею…»
…пьяный, наверное был, когда говорил ему это… а он все
записывал, по ночам записывал… и хорошо, что записывал, рукописи
не горят…
«Горький, по-моему, написал, что в русском человеке живет всегда жажда согрешить, чтобы испугаться и присмиреть. Мы долго говорили об этом с Олегом. О русской душе говорили, о стране нашей. Трудно представить, чтобы было, если б прочел мои записи особист… И я пострадал бы, и Олег, потому что я все время упоминаю его имя. Но этот дневник всегда со мной. Его никто никогда не прочтет…»
«Уйти что ли в монастырь, чтобы молиться там за грехи, что сотворили мы в Афгане?..»
«Все мы, кто был в Афгане, виноваты, грешны. Кто-то убивал, кто-то приказы отдавал, кто-то смолчал, кто-то не помог… кто-то не осудил этот ад, оправдывал его…
Мы не сможем отмыться от тех грехов, привезем мы отсюда домой много зла, и зло это погубит нашу страну… Эта война – начало великой катастрофы… Нельзя после зла просто так взять и вернуться к добру, и человек никогда уже не будет таким же, как раньше…»
«Богданов как-то приехал на заставу. Над въездом – бойница. Духи давно пристреляли это место из „зеленки“, и ставить там солдата небезопасно. Поэтому ротный приказал замотать деревянную чурку одеялом, на палку повесили каску, получилось чучело. Духи стреляли по нему иногда. Богданов подумал, что это настоящий боец, крикнул: „Постовой!“ В ответ – молчание. Он снова крикнул: „Постовой!“. Ноль внимания! Взбешенный, Богданов заорал: „Солдат! Ты, грязная скотина! Поздравляю – ты сапер!“ Комбат подсказал Богданову: „Это же чурка, товарищ подполковник“. – „Я вижу, что это чурка! – закричал Богданов. – Набрали чучмеков на свою голову! Перевести его в саперы!“ Именно он ввел в обращение название: „сапер одноразового использования“, сокращенно – СОИ».
…хороший сапер всегда на вес золота ценился…
«Мусульманин делает что-то, и оглядывается на Бога своего, а русский не оглядывается, грешит и грешит, а когда его господь настигнет, прищучит, он кричит: „Господи! Да за что же мне такое наказание?..“
«Добро – цельно, однозначно, единично. В этой единичности заключается полное содержание этого понятия. Добра не бывает много, оно просто есть, либо его нет. Зло же, напротив, многогранно. Оно рождается незаметно, растет, совершенствуется, делается более изощренным, жутким. От того зло, подчас, трудно сразу увидеть, и от того зло часто бывает сильней добра. Зло проще, доступнее. Бог не отвечает за зло. Бог – это добро. Зло – вне Бога. Бог желал России добра, он не наказывал нас за богоотступничество, мы себя сами наказали, мы выбрали путь страданий, путь Христа».
…эх, Епимахов, Епимахов… глубокая философия на мелких
местах…
«Лет через десять никто про Афганистан и не припомнит… Романтики здесь нет… Ни в одной войне ее нет! Пока мы не расскажем всем правду об этой войне, всю правду, без утайки, мы не освободимся от Афгана, он так и будет преследовать нас».
«Купил матери красивый материал на платье, часы, носки из верблюжьей шерсти, дубленку. Скоро в отпуск. Маки зацвели, целые поля маков видел вчера, когда летели на вертолете. И завтра летим на вертушках в горы…»
Шарагин вернулся в купе. Стемнело. Женщины спали, одна из них посапывала.
…мы не только убивали, и в водке топили тоску и печаль, мы
пытались разобраться, что за странное существо русский человек,
мы искали, как и все предыдущие поколения, ответы на вопросы:
кто виноват? и что делать?..
По перрону, вдоль прибывшего поезда, отталкиваясь зажатыми в руках деревяшками, на квадратной доске с четырьмя подшипниками, передвигался нечесаный, небритый, в оборванном дрянном пиджачке инвалид. Ноги его были отрезаны почти «под корень», и от этого он ростом приходился большинству торопящихся с чемоданами и тюками пассажиров и стоящих на перроне встречающих по пояс, а то и ниже. Он был пьян и улыбался всем подряд.
Шарагин вышел из вагона, опустил на перрон чемодан, сетку с мандаринами.
– Товарищ командир, закурить не найдется? – подкатился на подшипниках инвалид.
…убежал капитан Уральцев от такой участи… а этот нашел в
себе силы не умереть… осталась от него лишь половина, но эта
половина не разучилась радоваться жизни…
Шарагин вынул из пачки две сигареты. Одну сигарету инвалид вставил в губы, вторую заткнул за ухо, похлопал себя по поношенному пиджаку, достал спички.
– На, батя, купи себе выпить-закусить, – Шарагин отделил от пачки денег двадцатипятирублевую купюру. – Ты один в этом городе встречаешь меня с улыбкой. Я дома, батя, я наконец-то дома!
Глава восемнадцатая
СЕМЬЯ
Лена, всего секунду назад собранная, серьезная, внутренне вздрогнула, и растерянность вместе с неожиданной радостью засветились на лице, в глазах.
Она не всплеснула руками – руки оттягивали хозяйственные сумки с продуктами. Не кинулась навстречу, чтобы повиснуть на шее. А надо все же было бы не упускать момент, подбежать и утонуть в крепких объятиях, и заплакать от радости. Сколько мечтала, что так именно и будет, так и встретит – непременно радостью и слезами счастья.
Обо всем она вдруг забыла. Лена точно ослабла и лишилась всяких сил идти. Ноги не несли. Что-то сковало ее. Тяжелые сумки выскользнули из рук, и одна из них завалились на бок,
…так смертельно раненый человек падает, словно мешок… всем
телом вниз…
из сумки покатилась картошка.
…так солдатня сыпется с брони при обстреле…
Ее тонкие, чувствительные к настроению брови дрогнули.
…это – я! не призрак это, милая!.. целая вечность разделяла нас!..
Тогда он, почему-то вначале тоже растерявшийся, зашагал ей навстречу. Не бодро. Как-то устало. Не побежал, как представлял себе в мыслях, скорее обнять-кружить-носить. А именно зашагал. Не совсем уверенно. Вернее, совсем неуверенно. И совсем не как бывало в курсантские годы.
А Лену тут точно зацепило: как он постарел! Всего-то два года прошло! В госпитале – и то выглядел лучше! И это ужасное ранение! Нет, он не хромал. Но что-то в том, как он шел, говорило: вот идет совсем не тот человек, которого она знала еще недавно.
Она не двигалась. Она зачем-то, видимо в смятении, присела подбирать картошку, и потому произошло еще большее замешательство, и Олег, вместо того, чтобы, когда уже подошел, сразу обнять и поцеловать ее, опустился рядом, помогать укладывать картошку в сумку.
…не заладилось, не попал в такт…
Позднее же вышла осечка и с Настюшей.
– Как же она тебя ждала! Только и спрашивала меня каждый день: «Когда папа плиедет? Когда папа плиедет?» Она никак не научится букву «р» выговаривать. – Отдыхай, душ прими, а я – в детский сад, – Лена открыла дверь.
Он прислушался к тишине в квартире. Заметил тапочки:
– А где старики?
– Родители – на службе. Дед Алексей гостит. Как всегда, на рыбалку умотал.
Значит, они одни, значит, никто не помешает им насладиться первыми минутами воссоединения, значит…
– Иди ко мне…
Она ответила на поцелуй.
– Потом, Олежка. Ну, пожалуйста… – хрупкая, тонкая, на голову ниже его, высвободилась из объятий. – Я опоздаю…
Обернулась уже в открытых дверях:
– Ты обиделся?
Он скрыл досаду:
– Нет. Конечно иди…
Два года прожила Лена с его родителями,
…два года!..
прожила в доме, который сам он плохо знал. Ходил теперь, заглядывал в комнаты. Совсем малюсенькие. Низкий потолок. Кухонька – одной хозяйке тесно, двоим – еле-еле развернуться.
В гостиной у дивана лежали вещи деда Алексея.
Привез Шарагин сюда свою молодую семью перед Афганом, что называется, «определил под присмотр». Да иначе как управилась бы Лена?
Мама ее работала сельской учительницей в Рязанской области, отец утонул, когда Лена еще не закончила школу. Куда ей одной да с ребенком?
Сюда, на адрес родителей, посылал он из Афгана письма, сюда приезжал в отпуск.
Родители перебрались в эти края, когда он уже поступил в десантное училище. Стены казались чужими, неродными. Впрочем, настоящего дома у Шарагина никогда не было. Были в детстве квартиры на год, на три, койка в суворовском училище, в казарме, в общежитии, снимали они с Леной комнату перед Афганом.
…вероятно, не последнюю роль в том, что Лена полюбила меня,
молодого лейтенанта, сыграл образ деда, офицера, фронтовика,
которого, впрочем, живым она не застала, но заочно очень нежно
любила, делилась рассказами бабушки о нем…
Степан Аркадьевич погиб на войне. В память о нем у матери Лены хранились подполковничьи погоны, завернутые в газету «Правда» 1944 года, награды и несколько фотокарточек с фронта.
…удивительно, сколько лет прошло, ему бы сейчас было за
семьдесят, как деду Алексею… они б, непременно друзьями
стали… значит, он прожил меньше половины той жизни, что
изначально полагалась ему… он умер, когда ему было чуть
больше, чем мне… остался навсегда молодым…
…будь Степан Аркадьевич жив сегодня, все сложилось бы иначе…
Впереди оставалось столько лет жизни! Десять, двадцать, тридцать, сорок лет. Он застал бы конец войны, парад Победы на Красной площади, послевоенные годы, восстановление народного хозяйства, смерть Сталина, эпоху Хрущева с его кукурузными экспериментами и двадцатым съездом КПСС, освоение целины, запуск первого спутника и полет первого космонавта планеты Юрия Гагарина, эпоху «развитого социализма» Брежнева, перестройку Горбачева.
…и афганскую войну…
Такой представала в памяти Шарагина история со страниц школьных учебников и книг: крепостное право, крах самодержавия, Ленин и большевики, Великая Октябрьская социалистическая революция, гражданская война, Великая Отечественная, Сталин, Хрущев, Брежнев, Андропов, Черненко, теперь Горбачев.
Историю СССР заучивали на уроках в школе, запоминали по фильмам. Историю великой державы, победившей фашизм, строившей коммунизм.
Степан Аркадьевич обеспечил бы семью, и ушел бы в отставку в чине генерала. Играл бы с внуками на даче, ездил бы на охоту, на рыбалку.
…тогда Лена была бы генеральской внучкой… нет, если бы Степан
Аркадьевич дожил до наших дней, мать Лены, вероятно, не встретила
бы отца Лены, и Лена не родилась бы…
…значит, Степан Аркадьевич должен был погибнуть, чтобы я встретил
Лену… и моя смерть, погибни я в Афгане, принесла бы не только несчастье,
но, возможно, и счастье кому-то…
Олег пустил в ванне воду, протиснулся в кухню, зажег газовую колонку.
Разделся. Опуститься в горячую ванну.
Ни о чем не думать, отмокать, пока не вернется Лена, пока никого нет.
Не терпелось испытать давнишнее, крохотными кусочками доставшееся в детстве не часто знавшему расположение сразу двух родителей ребенку, оставшееся далеко позади, за пределами перерезавшей жизнь войны, домашнее тепло, заботу, покой, сочувственное внимание; внимание мамы, Лены, и деда, наверняка понимающего,
…не может быть, чтобы он не понимал…
что к чему, и от чего происходят надломы в душе и сердце человека, приехавшего с фронта; захотелось сбросить тяготивший месяцами груз ответственности, страха, пережитого, невысказанного, отключиться, расслабиться, забыться, на время…
…на месяц… на недельку… пусть на один день!.. минуту…
Мало-помалу дрейфовали родители его от Дальнего Востока в обратном направлении, туда, откуда исходили корни Шарагиных, в Европейскую часть СССР, к Рязани, но так и не добрались. Накочевавшись по просторам Советского Союза, решили, что лучше закрепиться в трехкомнатной квартире в захолустье, чем остаться под пенсию в однокомнатной в более престижном военном округе. Отец дослужился до майора, дальше подниматься силенок не нашлось.
И хотелось видеть отца и одновременно не хотелось.
В прихожей послышался детский голосок. Настя рассказывала маме о детском саде, о подружке своей, и он вдруг понял, что упустил очень много времени, понял, что эти два года не вернуть, что они останутся для него тайной, и он никогда уже не узнает, откуда в дочери его и когда появились те или иные черты, привычки.
– У нас сегодня фистукула была, и под музыку цантцевали. Улок цантцев был…
В этом месте Настюша замолчала, потому что мама перебила ее:
– Я тебе сразу не хотела говорить. У нас сегодня большая радость, Настюха!
– Д-а-а?! Папа? Папа пиехал? Когда?
Они показались в дверях, Лена подтолкнула за плечики девочку:
– Иди, иди к папе…
Настюша видела лишь силуэт незнакомого дяди, который сидел спиной к залитому солнцем окну, и не признавала в нем отца, и вместо того, чтобы бежать обниматься, попятилась, испуг отразился на ее лице, и она заплакала.
– Иди ко мне, Настюшка! – звал дядя.
– Мама!
…не узнала!.. неужели я так изменился?..
– Папуля, где ты был так долго? – вопрошала, купаясь в ванне, дочь.
– В командировке.
– Далеко?
– Очень.
– В длугом голоде?
– Да, котенок. Не только в другом городе, но и в другой стране.
– Повернись спиной, я намылю, – попросила Лена.
– В какой стлане?
– В Афганистане.
– А что ты там делал так долго?
– Как тебе сказать, котенок? – замялся Олег. – Понимаешь, служил я там… Родине служил, – не придумал он ничего лучшего.
…с родной дочерью говорю газетным языком…
– А что такое лодина?
– Родина? Это страна, где мы все родились и живем.
– А там холодно?
– Нет.
– Залко?
– Жарко.
– Закрывай глаза, буду голову мыть, – сказала Лена. – Не бойся, щипать не будет.
– Очень жалко? – Настя зажмурила глаза.
– Да.
– Как в Афлике?
Внешне Настя много унаследовала от отца. «Вся в папу, – повторяла Лена, – счастливая будешь».
…глаза – мамины… и губки, такие сладкие, чуть пухленькие, от мамы,
и пряменькая спинка… а вот родинка на спине, это от меня…
– Ужинать! – позвала мама. Она накрывала на стол: расставляла тарелки, рюмки, салаты, нарезала привезенную колбасу и сыр.
– Идем! – он улыбнулся: – Почти как в Африке.
– Если там так тепло, почему ты нас с мамой с собой не взял? Знаешь, как у нас здесь холодно бывает зимой? – обиженно заключила дочь.
– Все, котенок, вылезаем, давай вытираться! – велела Лена. Она высушила девочке голову, расчесала волосы, приодела, и себя привела в порядок – платье нарядное, голубое, золотые сережки – подарок Олега. Уши-то проколоты давно, да отвыкли уши от сережек. Носила недолго в школьные годы, пока не продали единственные, от бабушки доставшиеся, за копейки продали, после смерти отца, чтобы жить на что было. А Олег купил в Кабуле, не пожалел денег, необычные какие-то, мать по-женски засмотрелась, не встретишь таких сережек у нас в ювелирных магазинах. И не то приятно, что сережки в ушах золотые, а то, что подумал о ней, купил, привез.
– Ну, что ж, давайте, что ли, со свиданьицем! – поднял рюмку отец. Он давно хотел выпить. – Вторую – за родителей! – словно куда-то торопился. – Мы очень волновались, сын…
– Олежа, дорогой, мы так рады, что ты, наконец, дома, – прослезилась мама. – Да что же ты ничего не ешь?
Ей так хотелось сесть рядом с сыном, погладить по голове, материнской рукой до шрама дотронуться, исцелить. Если бывало он дрался с мальчишками, и расцарапывал в кровь ногу, синяк набивал, мать непременно взъерошивала волосы: «Шалопай!» Теперь уже не получится. Ее место заняла Лена, прижалась к Олегу.
…балда я, балда! надо было платье маме купить! одно и то же
выходное платье который год носит… хоть платок привез и
косметичку…
Не богатые подарки привез Олег родным, сувениры скорее, так ведь не дорогих заграничных вещей ждали они от него, внимание приятно, обычай сохраненный. В первый отпуск досталось каждому хотя бы по мелочи, по пустячку, никого не забыл, по безделушке, а привез – сигарет фирменных, зажигалок, ногтегрызок, дребедень разную, что не видели никогда в советских универмагах, незамысловатые вещички, а пригодятся – самим полюбоваться, соседям показать, похвалиться. Из заграницы все же прибыл офицер, какая никакая, а заграница, не всем дано ее пересекать.
Отец наполнил рюмки:
– Бог любит троицу.
…главное, чтобы не буянил потом…
С чего бы это вдруг, неприязнь к отцу возникла, уж не маленький он, нечего затрещин бояться, после отцовских, сколько их, затрещин да саечек, в училище от старших товарищей терпел. Отец за малейшую провинность наказывал, и хорошо еще если затрещина, а то ремень из брюк вытягивал, кулак использовал.
…не прощу, никогда не прощу…
– А теперь за вас с Леной, – предложил дед Алексей. – Третий традиционно – за любовь.
…вообще-то надо третий тост за тех, кто погиб…
– Ешьте, ешьте, я принесу картошку, – встала мать.
– Чтоб ты, как минимум, до полковника дослужился, – сказал отец, и махнул рюмку вне очереди.
…все – как в отпуске… словно повторение тех дней… только тогда не
было никакого ранения…
Надо было улыбаться, старался Олег улыбаться, да что-то никак не улыбалось. Пили и закусывали, и расспрашивали об Афгане, Олег коротко, в двух словах отвечал, объяснял, что к чему, не углубляясь в подробности.
– Поживите у нас, Олежа, отдохни, – без особой надежды в голосе, зная заранее ответ, упрашивала мама, – куда тебе спешить? – По тому, как держалась мама за поясницу, и как зачесывала назад, поправляла волосы, скрывая предательски проступающую седину, и по еще большей покорности по отношению к отцу, и глубоким вздохам, по глазам, требовавшим очки при чтении, почувствовал Олег, что два года, пролетевшие для него лично стремительно, для мамы не прошли незамеченными. Отняли два года у матери гораздо больше. Постарела мама, сдала.
…это даже не год за три, это прямо-таки год за пять…
– Побудем недельку, мам, – пообещал Олег. – А потом уж не обессудь. Надо на новом месте устраиваться.
– Тебе, сынок, видней, – мама расстроилась, но ничего не сказала, вышла из комнаты.
– Ты кого-нибудь там знаешь? – спросила Лена.
– Полдивизии. Шутка. Женька Чистяков. Мы лучшими друзьями были в Афгане.
Подчистили с последней рюмкой тарелки, отец, видя, что больше не нальют, да и нечего наливать, все допили, переключился на хоккей по телевизору, сел ко всем спиной, тупо уперся в деревянный ящик с черно-белым изображением. Дед Алексей только плечами пожал, мол, жаль, не договорили, жаль не допили. От чая все отказались.
– Устал с дороги-то, – мама только уложила Настю, вошла в гостиную, кивнула Лене: – Уснула. И вы потихоньку собирайтесь.
– Покурю пойду, – сказал Олег.
– Я помогу посуду убрать, – привстала Лена.
– Справлюсь, – махнула рукой мать. – Иди-иди.
Он отвык смотреть, как Лена раздевается, расчесывает длинные волосы, стоя босиком на полу, без лифчика, отвык смотреть на ее острые плечи, тонкие руки, грудь, шею.
…и в самом деле, будто фарфоровая…
Отвык он лежать на чистых, крахмальных, неказенных простынях, на домашних простынях, пахнущих уютом, чем-то очень родным и давно забытым, под толстым, теплым, шерстяным, домашним же одеялом.
…жена… любимая, чудесная, трогательная, чистая, доверчивая,
родная… не какая-нибудь там размалеванная ресторанная
подстилка!..
…ждала, переживала, милая…
И все знакомо в ней, а восстанавливать по крохам, по крупицам, не сразу. Наверстывать растерянное в разрыве, в расстояниях, целых два года. Непривычно. И для Лены также не сразу все опять на свои места встает. Нужно время. Нужно терпение.
За стенкой раздался отцовский храп. Настя заговорила во сне, Лена подошла к кроватке в углу, убедилась, что она спит, накрыла одеялом. Вдруг она вздрогнула, будто от холода, мурашки пробежали по спине, она сжалась вся,
…как котенок…
обернулась на Олега, нагая и смущенная этим, щелкнула выключателем и юркнула под одеяло, ткнулась ему носиком и щекой в грудь, слегка царапнула сережкой, спохватилась, сняла сережки. Он прижал ее крепко, но почти сразу же испугался, что сильные руки причинят этой хрупкой, маленькой женщине, единственной любимой женщине боль, и ослабил объятия.
…если бы она в самом деле была котенком, то замурлыкала,
согревшись в объятиях…
Как бы успокоившись, что муж дома, слава Богу, вернулся целым и невредимым, насовсем, и пришел конец ожиданиям, волнениям, переживаниям, житейским, бытовым неурядицам, и в то же время как бы благодаря за ласку, и за жалость, и за скупые, но нежные слова, услышанные перед сном, за все то, без чего так долго тоскует отправившая на войну мужа женщина, Лена глубоко и тяжело вздохнула. Вместе – легче, вместе – уверенней, вместе – все можно перенесть.
Прошла вечность с тех пор, как он в последний раз делил с ней постельное тепло, улавливая в темноте близость ее губ, замирая от тонкого, учащенного дыхания, весь напрягаясь, наслаждаясь ее дрожью от томящихся внутри и выплескивающихся наружу желаний…
В подъезде хлопнула дверь. Олег открыл глаза. Отец продолжал храпеть. Фосфорицирующие стрелки показывали половину третьего. В окно светил месяц. Не мусульманский, здесь не могло быть мусульманского месяца, русский месяц, похожий на горбушку белого хлеба. Медленно, чтобы не разбудить Лену, освободил подложенную ей под голову руку. Она не проснулась, лишь перевернулась во сне на другой бок.