Воспоминания провинциального телевизионщика Пивер Леонид
– Не имеете права, это наш водоем, наша рыба!
У меня шевельнулось генетическое предчувствие: сейчас бить начнут! Я на всякий случай замолчал. А Петя – нет:
– Что значит «ваша рыба»? Это принадлежит государству!
Те двое, услышав голос, хорошо знакомый им по телевизору, переглянулись и даже в лицах изменились. А Петя напирает:
– Вы кто такие?
Они, прижавшись плечом друг к другу, отрапортовали:
– Мы капитаны степных кораблей!
Я думал, что умру от смеха! Перед нами стояли, покачиваясь, безвинные «жертвы» журналистских штампов, типа «люди в белых халатах», «инженеры человеческих душ»!
А меня еще долго интересовало: могут ли «капитаны степных кораблей» называться «морскими волками»?
Соло для оператора
В Челябинск приехал великий пианист, лауреат Ленинской премии, человек, объездивший с концертами весь мир, музыкальная гордость страны – Эмиль Гилельс.
– Эмиль Григорьевич обязательно должен выступить, чтобы его увидели, – решили наверху.
И вот встречаем маэстро.
– Что вы сегодня сыграете? – приступаю к исполнению должностных обязанностей.
– «Картинки с выставки» Мусоргского, – отвечает Гилельс. И, скептически глядя на меня, добавляет:
– Сюита. Десять частей… Я говорю:
– Знаете, Эмиль Григорьевич, вы правы, я не музыкант. Но мне надо каким-то образом считать части, чтобы финал не повис…
Гилельс говорит:
– Ну, я не знаю…
И тут меня осеняет. Я говорю ассистентке:
– Может, ты посчитаешь?
Она пугается:
– Я тоже не музыкант…
– У вас есть паузы? – смелея, обращаюсь я к маэстро.
– Есть, – отвечает тот. – Но очень маленькие!
И тут мне показалось, что с гением можно пошутить.
– А если обидится? – не дремлет моя интуиция. – Будь, что будет! – решаюсь я и предлагаю:
– Эмиль Григорьевич, может быть, когда вы закончите сюиту, то в качестве опознавательного знака закроете крышку рояля?
Он с интересом смотрит на меня и уточняет:
– Большую или маленькую?
– Не знаю! – выдыхаю я.
Тут маэстро рассмеялся:
– Хорошо, я закрою. Большую!
И вот звучит:
– Внимание, эфир!
Начинается передача. Тогда было принято ставить специальный телевизор-монитор – чтобы находящийся в кадре мог видеть себя. На всякий случай… Да и ответственность артиста это повышало. Но я обычно старался сделать так, чтобы герой программы монитор не видел и не переживал за то, что мы, выражаясь телевизионным сленгом, «наковыряли». А вот на этот раз, чтобы Гилельс видел, как здорово мы его даем, я решил развернуть монитор, как и полагалось.
Меняются музыкальные картинки, маэстро играет.
Даем руки, профиль артиста, средний план… Все правильно! Неизвестно, как я угадывал, не зная шедевра Мусоргского, хотя, конечно, произведение это слышал.
И вот исполнитель делает паузу…
– Это конец? – пытаюсь понять я.
– Не знаю, – шепчет ассистентка.
Что делать?! Продолжать трансляцию? Если это финал, то будет такая пауза в эфире, какие Станиславскому не снились! Остановиться? А если это не конец? Тогда будет конец мне!
И тут вижу: закрывается крышка. Даю крупный план.
– Действительно, финал! – мелькает в моем сознании.
После съемки благодарю маэстро. А он:
– Я выполнил ваше задание?
Снова смотрит на меня и говорит… Но то, что сказал Гилельс, надо было слышать! И не только мне! Будь тогда диктофоны, магнитофоны и прочие звукозаписывающие штучки, я мог бы, не краснея, воспроизвести слова самого Гилельса. Однако сейчас, делая скидку на технические возможности полувековой давности, просто цитирую, краснея:
– Молодой человек! Извините, товарищ режиссер! А ведь вы понимаете музыку, вы ее чувствуете!
Вот так познается радость творчества!
Впрочем, кое-кто из наших студийных познал эту радость раньше минут на сорок. Потому что перед началом эфира Гилельс попросил:
– Можно сделать так, чтобы мне не мешали? Я хочу позаниматься!
А народу в студии – почти никого: один оператор настраивает камеру, второй – молодой парень Юра – только должен подойти.
Мы, эти «почти никого», благоговейно выходим, хотя и понимая, что не каждый день удается послушать, как Гилельс играет гаммы.
И вдруг, в разгар разминки, взглянув в студию сквозь стекло перегородки, я увидел Юру, красовавшегося у рояля там, где обычно стоит солист. Эмиль Григорьевич Гилельс, народный артист Советского Союза, лауреат Ленинской премии, играет какой-то мотив. Я даже не слышу, какой именно, но чувствую… Выскакиваю на площадку: точно! звучат аккорды популярной в те годы песенки Льва Ошанина и Аркадия Островского «А у нас во дворе…»!
Как оказалось, Юра всё-таки заблаговременно пришел в студию. Услышал гаммы, надоевшие ему минут через пять. И по молодости, по незнанию ли брякнул:
– Вы что, не можете что-нибудь другое сыграть?
– Что бы вы хотели? – отзывчиво поинтересовался Гилельс.
– «А у нас во дворе…»! – не растерялся Юра.
– Пожалуйста! – тронул клавиши Гилельс.
В общем, пока маэстро озвучивает трогательную историю о неразделенной юношеской любви для пламенного поклонника творчества Иосифа Кобзона, я шепчу Юре:
– Надень наушники!
И, выйдя из студии, по режиссерской связи кричу:
– С ума сошел, балбес! Это же Гилельс! Величайший пианист!
– Точно, здорово играет! – соглашается Юрка.
Теперь, когда я слышу «А у нас во дворе есть девчонка одна», вспоминаю не девчонку – «Картинки с выставки»…
Международная муха
Люди постарше помнят, что отношения между СССР и Китайской народной республикой долгое время напоминали приливы и отливы: то улучшались, то ухудшались… Важно было следить, чтобы в этих колебаниях политической стихии не оказаться накрытым волной. А ведь была ситуация, когда отношения висели не то что на волоске – на вредном насекомом.
В Челябинске тогда училось много китайских студентов. Некоторые приходили на студию, рассказывали в эфире о себе, своей стране, делились впечатлениями. Однажды появился молодой китаец, симпатичный, в кителе со значком Мао Цзэдуна… В рамках нормализации международных отношений решили дать его в эфир.
Закрыли малую студию, зажглось табло «Микрофон включен».
Наш гость рассказывает, как приехал в Советский Союз, на кого учится…
А в студии – жара, словно в Африке.
Вдруг слышу – муха! Не бог весть какое событие – не Змей-Горыныч ворвался. Рассказчик даже взглядом не повел. А между тем муха, освоившись, садится гостю на руку Тот, не реагируя, продолжает общаться со зрителями.
– Вот это выдержка, – восхищаюсь я.
Совершив несколько виражей по студии, муха технично приземляется на вспотевший китайский лоб. Никакой реакции. Я набираю в легкие воздуха, намереваясь сдуть мерзавку. Но пока собираю всю свою решимость для этого «акта милосердия», вдруг вижу: кожа под мухой задрожала. Причем у человека в кадре дернулось именно то место, где сидело непоседливое насекомое. До сего момента такое мне приходилось видеть лишь тогда, когда лошадь, отгоняя оводов, совершала движение не всем телом, а именно той частью, которая подверглась агрессии.
Тем временем рассерженная муха, вновь совершив ритуальный облет, садится представителю Поднебесной на нос. Тут уже я не знал, чем помочь бедняге.
– Махну – гость испугается. Не отгоню – примет муки от мухи.
И что же? Выступающий, даже не качнув головой, сделал неуловимое движение кончиком носа – муха слетела и исчезла навсегда. Вот таким терпеливым человеком был этот молоденький студент. И разве надо удивляться, что теперь представители Китая доминируют на Олимпиадах!..
Во время следующего эфира тоже появилась муха. Но это была уже совсем другая муха. Она никого не трогала, а, примостившись на теплом софите, думала о чем-то своем.
Быстрее света
Если верить Эйнштейну, скорости быстрее света не существует. Застань великий физик те года, когда мы вещали на одном канале с Центральным телевидением, он бы наверняка подправил свою теорию.
Тогда наша студия вещала четыре часа, но ровно в шесть вечера мы должны были закончить свою работу, чтобы вернуть эфир столице. «Залезть на Москву», в главную сетку страны хотя бы на доли секунды – было равносильно самоубийству.
И между прочим, случаев перебора лимита не было. Но не потому, что, выражаясь современным языком, тайминг был выстроен до секунды. Просто инженер, коммутировавший на пульте вещание с местного на столичное, выключал своих в любой ситуации, на полуноте, на полуслове. А у «выключенного» оставались незабываемые впечатления человека, схлопотавшего моральную оплеуху.
У нас было принято ежедневные выпуски завершать небольшой музыкальной программой. Благо выбор был огромным. В Челябинск приезжало немало гастролеров – настоящих прекрасных исполнителей. Среди них были и такие, которым, как национальному достоянию, даже запрещали летать самолетом. На поезде к нам «добирались» С. Рихтер, Э. Гилельс… И вот приехал замечательный скрипач, лауреат престижной музыкальной премии Валентин Жук, в репертуаре которого был «Лунный свет» из «Бергамасской сюиты» Дебюсси. Мы составили программу, посчитав, что передача должна идти не более получаса:
– Потому что за нами Москва, – объясняю Жуку. – Вы представляете, что это значит?
– Конечно, – кивает он, демонстрируя готовность идти на компромисс.
Составляем монтажный лист.
– Эта пьеса звучит четыре минуты, эта – шесть, это произведение – пять, это – семь и последнее – «Лунный свет» – четыре минуты.
– Итого – двадцать шесть.
– Как бакинских комиссаров, – сказал кто-то.
– И четыре минуты остается на заставку, для объявления композитора, исполнителей…
Начинается «живая» трансляция. Вот уже в кадре – диктор с традиционным:
– Здравствуйте!
А я предусмотрительно прошу скрипача:
– На всякий случай, знаете, на всякий случай, проконтролируйте!
И показываю на большие часы вокзального формата, висевшие в студии.
– Спасибо большое, – продолжает демонстрировать почти пионерскую сознательность Жук. – Я все-таки себя проконтролирую.
И добавляет:
– Не волнуйтесь, я обязательно буду следить!
Диктор объявил:
– Начинаем концерт лауреата…
Прозвучало первое произведение… Заключительные аккорды второго… Третьего… Настает черед Дебюсси…
Скрипач, похожий на Паганини, – высокий, худой, с вдохновенным лицом, даже сурдинку ставит вдохновенно. Льется волшебная музыка, которую не в силах испортить никакие звукорежиссеры.
И вдруг я чувствую, что маэстро начинает играть чуть-чуть быстрее, ускоряя темп…
– Наверное, так нужно, – думаю я.
Аккомпаниатор начинает его догонять… Скрипач с небольшим отрывом лидирует…
– Дай крупный план, – прошу оператора.
На «крупняке» замечаю странный, направленный в сторону взгляд Жука. А музыка звучит всё быстрей…
– Это невозможно, – готов закричать я. – При лунном свете такого темпа не бывает!
Это я знал точно – на основании личного опыта. Между тем пианист, демонстрируя спортивный характер, догоняет ушедшего в отрыв солиста. А скрипач играет так, будто запустили магнитофон на повышенной скорости. Глаза – безумные, пот – ручьями…
– В чем дело? – не пойму я.
Не понимают ничего сидящий рядом ассистент, звукорежиссер. А Жук все ускоряет темп, ускоряет…
– Это уже неприлично, – мелькает у меня мысль.
И тут маэстро завершает исполнение.
Даю заставку.
– Что произошло? – недоумеваю я.
Наш оператор Игорь Бузуев сидит взмокший, смеется, тоже ничего не понимая.
… Объяснилось все просто. Дежурный электрик, сменяя коллегу на посту, сверила свои часы производства родного челябинского часового завода, в качестве которых была уверена, с электрическими часами в студии, в надежности которых сомневалась. И выяснила, что те отстают от ее собственных. Обеспокоенная, она из служебного помещения стала дистанционно переводить стрелки электрических часов… И в этот момент лауреат престижных международных конкурсов, бросив взгляд на студийные часы, увидел жуткую картину: маленькая стрелка почти оседлала шестерку, а большая неумолимо двигалась к роковой цифре двенадцать. В гениальной голове, очевидно, проскочило несколько тактов свиридовского «Время, вперед!», а в его ушах звенели не только звуки ноктюрна, но и дружный хор наших голосов:
– За нами – Москва! Нас уволят! Ужас!
И он вообразил, будто так погрузился в атмосферу «Бергамасской сюиты», что время пролетело незаметно. Однако «Лунный свет», написанный в 1890 году, под впечатлением, как полагают специалисты, одноименной поэмы Поля Верлена, был доигран до последней ноты!
После этого случая у музыкантов вошло в обиход выражение:
– Он играет Дебюсси в челябинском темпе!
…С тех пор прошло более полувека. И время, как я теперь убедился, летит быстрее скорости света. Не прав был великий физик!
А Валентин Жук ныне – профессор Амстердамской консерватории, продолжает концертировать, ведет мастер-классы.
В белых тапках
Однажды в город приехал солидный симфонический оркестр: большой состав, музыканты – во фраках, дамы – в концертных платьях. Лакированные туфли, изящные босоножки – в общем, торжество высокого стиля.
Нам предстояло транслировать концерт из большой студии в прямом эфире. В звуке мы к тому времени немного поднаторели – не было опасения за его качество. В студии поставили разновысокие станки, чтобы музыканты не сидели в одной плоскости.
Вот оркестранты заняли свои места. Ударная группа оказалась выше всех. Операторы наконец-то узнали, как выглядят литавры! Наши старания были оценены – ведь у каждого из артистов появился шанс мелькнуть в кадре. Вышел дирижер – началась репетиционная работа.
И незаметно подошло время выхода в эфир. Диктор объявляет:
– Начинаем концерт симфонической музыки!
– Дайте общий план! – прошу я оператора, поскольку «общак» – традиционная преамбула подобного рода трансляций.
Дают общий план. На мониторе я вижу оркестр, первую скрипку… И вдруг замечаю у этой скрипки что-то белое на ногах.
Говорю оператору на параллельной камере:
– Покажи ноги первой скрипки, пока мы не в эфире!
Тот укрупняет ноги… Боже! Скрипач сидит в китайских кедах!
Что делать? Эфир уже начался!..
Так весь концерт и прошел на среднем плане… Ну, не мог я дать общий, потому что кеды и симфония – дисгармоничны!
После трансляции рассказываю о музыканте в кедах дирижеру.
– Хорошо, что он был не в тапках! – говорит дирижер. – Музыкант-то, как говорится, в возрасте, с ногами – проблемы: до концерта в кедах и расхаживает. Видно, собирался переобуться, да забыл!
Пообщавшись с дирижером, спрашиваю оператора:
– Ты-то видел белые тапки? Почему ничего не сказал?
– Леонид Григорьевич, – слышу в ответ, – я посчитал, что по кедам дирижер определяет, где сидит первая скрипка!
Думаете, оператор пошутил? Ничуть не бывало!
Мравинский в шоколаде
В начале 70-х годов в Челябинск приехал симфонический оркестр под управлением Евгения Мравинского, народного артиста Советского Союза. Концерт должен был состояться в зале оперного театра.
Конечно, на выступление всемирно известного маэстро попали не только истинные любители музыки, меломаны, которых я и сейчас встречаю в храмах классики. В первых рядах сидело местное руководство, полезные люди, многих из которых я узнавал, надеясь, что и они узнают меня… Еще бы: мне выпало счастье транслировать такой концерт! Мы установили микрофоны, расставили камеры. И, когда настраивали аппаратуру, я подумал: хорошо, что концерт проходит не в зале филармонии, расположенном рядом с трамвайными путями. Если бы Мравинский выступал там, то на дирижерский пульт, рядом с клавиром, следовало бы водрузить расписание движения городского электротранспорта, чтобы, независимо от партитуры, в момент прохождения трамвая звучало форте. Потому что иногда там получался концерт для симфонического оркестра с трамваем.
Ну, а в оперном театре, с точки зрения трамваев, все было нормально. Зал по акустике – просто уникальный. Наш зал.
И вот первые такты симфонии. Оркестр звучит так, что слышно каждое дыхание… Кажется, зал просто замер. И вдруг… страшный грохот раздается в эфире. Я кричу оператору:
– Что случилось?
– Не понимаю! – слышу в ответ.
А шум продолжается, и уже все начинают обращать внимание. Оператор поворачивает камеру, и я вижу рядом с микрофоном, точку установки которого так долго искали, девочку, которая, удобно устроившись в кресле, достала шоколадку и, в предвкушении ребячьего счастья, зашуршала фольгой.
– Покажи ей кулак! – командую оператору.
Тот беспрекословно выполнил команду. Девочка, испугавшись, стала стремительно заворачивать свое шоколадное сокровище. И снова в эфир «полился» скрежет, только еще большей частоты! Ребенок-то торопился…
Трансляция, конечно, продолжалась. Но спустя несколько дней на студию стали приходить письма… И тогда, возможно впервые, мы поняли, что такое «возмущенный зритель».
– Это был оркестр Мравинского? – спрашивали меня потом.
– Да!
– А откуда шла трансляция?
– Из листопрокатного цеха! – отвечал я.
И спрашивающие всепонимающе кивали.
Жертва «Холодной войны»
Тем летом в Челябинске выступал московский театр имени Гоголя. Мы, телевизионщики, заранее зная о гастролях популярного коллектива, выслали в театр сценарий инсценировки повести Фридриха Дюрренматта «Авария», созданный студийными авторами. Замахнулись, так сказать, на одного из самых популярных западных писателей того времени. Благо, в холодной войне наступила некоторая разрядка, и нам позволялось немного искусства «загнивающего капитализма».
Сюжет произведения, которое мы задумали экранизировать при участии московских артистов, когда-то был у нас хорошо известен. В доме бывшего судьи собираются отставные представители зарубежных «правоохранительных органов» – от адвоката до палача, которые от скуки разыгрывают судебные расследования над Наполеоном, Бисмарком. В общем, без дела – уголовного! – не сидят. И вот, когда в дом – по причине дорожной аварии – попадает новый персонаж, «старики-разбойники» умудряются доказать, что тот виноват в гибели человека.
Я специально напоминаю дюрренматтовский сюжет, чтобы показать, какое сочетание фантасмагории и реальности, психологии и детектива предстояло разыграть столичным артистам. Герои были выписаны автором просто великолепно. Актерам было где развернуться. Главную роль играл прекрасный артист Юрий Горобец. Съемки шли пять ночей, поскольку по вечерам москвичи были заняты в спектаклях. Снимали мы не на видео, а на кинопленку, тем самым почти на полтора десятилетия опередив телевизионный фильм В. Жалакявичуса с Р. Адомайтисом, Р. Пляттом, Ю. Ярветом и И. Мирошниченко. Режиссером челябинской версии «Аварии» выпало быть мне.
Уставали на съемках страшно. И очень завидовали атмосфере тишины и покоя, в которой существовали герои знаменитого швейцарца.
И вот – снят последний эпизод. На студийном «биг-бэнде» – пять утра.
– Это надо отметить, – сказал кто-то.
– Есть идея! – отозвался я как знаток местных злачных точек. – Тут совсем рядом.
В те давние годы на месте бывшего (а тогда еще – будущего) института советской торговли, среди непролазной грязи, располагались склады и гаражи. И между ними был домик – магазин или буфет, по ситуации. Окрестные шоферы захаживали туда, чтобы опохмелиться. Командовала там Клава – почти кинематографический персонаж: разбитная, бойкая. Она понятия не имела о советской торговле, но кто бы и когда ни постучал, Клавочка вставала и наливала, спасая человека… Очень ее за отзывчивость любили. И не только шоферы.
И вот, труппа, как была в театральных костюмах, пробирается к владениям Клавы. Подходим. Я деликатно стучу.
– Кто там? – привычно просыпается хозяйка.
– Клавочка, не пугайся, это артисты, – на всякий случай объясняю я. А то увидит труппу в буклях, фраках, бакенбардах – с ума сойдет.
Конечно, не столько проблемы интеллекта продавщицы волновали меня – но было бы обидно преодолеть грязевые разливы понапрасну.
Однако обошлось – нас впустили. Сидим, выпиваем, делимся художественными впечатлениями. Вдруг открывается дверь, заходит гость, как в народе говорят, с большого бодуна, с единственной мыслью в подкорке: пропустить стаканчик… И – видит наших артистов…
Его зрачки расширяются до размеров лица. В его воспаленном мозгу проносятся сразу все мифы холодной войны: Америка победила, враг уже здесь и оккупировал святое опохмелочное место!..
С жутким криком жертва идеологии бросилась на улицу и понеслась прочь от гнезда диверсантов.
С нами был оператор, молодой, шустрый.
– Догони, – попросил я.
В общем, минут через десять он привел дрожащего бегуна. Налили, как полагается, по 150… Тому заметно полегчало. Но недоверие оставалось. Даже после того, как кто-то из присутствующих отклеил накладной ус.
Повеселев, гость ушел. Однако сквозь его благодарность по-прежнему ощущались сомнения… Что поделать, и на холодных войнах бывают контуженные.
Вегетарианец
Конец шестидесятых – прекрасное время в жизни города и области, эпоха всевозможных соревнований, конкурсов. Состязались города, районы. Это был ренессанс самодеятельного творчества, а творчество сближало людей.
Сначала самодеятельные артисты выглядели бедновато. Хотя, впрочем, кто в те годы выглядел богато? Но когда творческие коллективы ждали визита телевидения или приезжали на студию, их участники разительно менялись. Невесть откуда появлялись новые костюмы, чистились, драились инструменты, даже исполнительское мастерство, казалось, возрастало.
Атмосфера общего артистического настроя, художественного азарта просто зажигала. Была бы массовость, а культура придет! – казалось всем. А уж нам, вовлеченным в эту фестивальную атмосферу, думалось, что ничего более грандиозного в стране и нет! Даже межрайонные творческие баталии вызывали общий ажиотаж. Чего стоили поединки Кизильского района с Аргаяшским! И там, и тут были прекрасные коллективы. И не суть важно, что с талантливыми номерами соседствовали выступления послабее. Зритель принимал все, потому что искренне верил в происходящее.
…Почему-то запомнилась певица, которая пела громко, но не чисто. А односельчанам нравилось!
– Нельзя же так… – попытался я как можно деликатнее поставить голос «на место».
– Это песня про Родину! – почти возмутилась вокалистка.
– Милая моя, – сказал я, – про Родину тем более нужно петь чисто!
А руководитель коллектива шепчет:
– Если вы ее пропустите, мы вам мясо привезем!
Мясной дефицит тех лет хорошо помнит старшее поколение. Молодежи придется поверить мне на слово.
– Мясо – прекрасно, – сказал я тогда деревенскому культуртрегеру, грезя отбивными, – но в таком варианте выпускать номер нельзя!
И спустя многие десятилетия я ставлю себе в заслугу то, что ради чистоты искусства наступил на горло песне собственного желудка.
А тогда так было жалко… Нет, не потерянных отбивных, – артистов. Разве их вина в том, что не было у них настоящей музыкальной школы, негде было отточить художественный вкус?…
И после репетиции, предваряя ставшую впоследствии знаменитой фразу, я предложил певице остаться.
– Маша, солнышко, разве дома ты так же поешь? – спрашиваю. – Наверное, не кричишь?
Она, неуверенно:
– Не-е-ет.
– Вот и спой «Гляжу в озера синие» так, будто маме поешь!
Маша задумывается:
– Тихо?
Я: