Божьи куклы Горюнова Ирина
– Перестань. Я иду в лес с ребятами, тут два шага. Что может случиться?
– Не ходи.
– Мам, там Ленка и Дрон меня ждут. Пошел я.
– Я спрятала ключ от входной двери. Ты отсюда не выйдешь.
– Знаешь что? Кончай себя так вести, я тебя ненавижу! Столько лет я тебе был безразличен – и вдруг такая забота, с чего бы это? Не с того ли, что мне дали отдельную квартиру, которую ты сдаешь и получаешь за нее деньги, которые тратишь на Клавку?! Открой дверь немедленно! Я отсюда вообще уйду, насовсем.
– Иди-иди, скатертью дорога! Вот твой ключ! Я только вздохну с облегчением, когда ты провалишь! Сидит на моей шее здоровый балбес, ни работать не хочет, ни матери помочь! А Клава, между прочим, отлично учится, в отличие от тебя, ничтожество!
– Ну и прекрасно, не жди меня!
Ольга услышала, как со всей силы хлопнула входная дверь. Ну вот, опять разговора не получилось. Все попытки найти общий язык кончались примерно одинаково. Но сегодня было как-то особенно тоскливо. «Наверное, магнитная буря, – подумала она и вздохнула. – Опять явится пьяный, и только к утру…»
Спозаранку, услышав звонок в дверь, Ольга нехотя пошла открывать. «Небось, ключи потерял, пьянь, весь в папашу», – мелькнуло в голове, но за дверью стояла подружка сына Ленка.
– А вы не в курсе, – быстро выпалила она, отводя глаза в сторону, – Коля находится в реанимации… в Склифе… умирает он. Я думала, вам позвонили. – И умчалась.
Ольга пошатнулась и машинально оперлась о дверной косяк. Потом, шаркая по полу разношенными тапками, пошла звонить в справочную, узнавать телефон института Склифосовского. Там подтвердили: да, ее сын у них, но по телефону они справок о состоянии больного не дают. «Приезжайте», – равнодушно сказали в трубку. Пошли гудки.
Держась за сердце, не попадая пальцами по разъезжающимся мокрым от слез кнопкам, Ольга с третьего или четвертого раза дозвонилась до соседки, упросив ту поехать с ней в больницу.
– Сама, Марин, я боюсь, не пойму, что врачи скажут, я как в тумане, – вывалила наружу трудную фразу. – А потом, ну, если что, как же я… там…
– Собирайся. Поехали, – просто сказала Марина. – Я буду готова через пять минут.
Несколько дней, разыскивая Ленку и разговаривая с милицией, Ольга пыталась понять, как могло случиться несчастье. Ситуация была странная. Как, каким образом вместо шашлыков в лесу трое ребят оказались в полуразрушенной больнице? Что они там делали? Вроде бы уже взрослые, чтобы играть в такие подростковые игры. Ответов на вопросы найти не удавалось. Ленка под нажимом милиции рассказала, что они «просто гуляли», а Николай «полез туда, в больницу, один». Они «просто стояли и ждали его во дворе», а потом услышали крик. Подбежав, они глянули в шахту, но там было темно. Они испугались и убежали, но потом им стало стыдно и они вернулись, долго звали Николая, но он не отвечал. Тогда они вызвали по мобильнику «скорую» и, спрятавшись, наблюдали, что будет дальше. Та долго не ехала, а потом, прибыв и осмотрев место происшествия, врач заявил, что тут нужна бригада МЧС, потому что спуститься в шахту собственными силами и вытащить парня невозможно. Когда Николая достали, он был в состоянии клинической смерти. Но врачи откачали его, как ни бедна порой наша медицина, но электрошоковый стимулятор есть в каждой машине «Скорой помощи».
Ольга потом сходила на то гиблое место, не удержалась, и даже нашла в окровавленной порыжелой траве обломки сотового телефона и разорванную серебряную цепочку с нательным крестиком, но забирать их не стала, только загребла ногой немного земли и присыпала страшные находки, стремясь похоронить эти воспоминания.
В те редкие дни, когда в больнице дежурила Клава, Ольга тут же ехала к Матронушке, а потом по друзьям – просить в долг на операции. По крупицам, не поднимая от стыда глаз, ходила по знакомым, сослуживцам, соседям, дальним родственникам. Собрала. И случилось еще одно чудо – не одну кандидатскую и докторскую защитили врачи на той операции, аналогов которой до сих пор не было, собрали по кусочкам, как пазл, сшили, склеили, виртуозно спаяли все, что можно, и сами удивились результату: Николенька смог ходить – правда, на костылях и постоянно морщась от боли. Врачи даже стали намекать на то, что, возможно, когда-нибудь парень сможет передвигаться самостоятельно и все будет как прежде. Но как прежде уже не получалось. Во-первых, Коля панически боялся лифтов и высоты, он не мог ехать, а спускаться по лестнице было нереально тяжело, кружилась голова, и было страшно упасть вниз. Во-вторых, врачи, не стесняясь в выражениях, откровенно рассказали ему, что своим пенисом он воспользоваться сможет теперь только в одном случае, если соберется пописать.
– Зачем ты меня отмолила? – орал он. – Зачем? Я не хочу жить импотентом! Я вообще не хочу жить! Вы всегда меня ненавидели! Зачем ты меня родила? Лучше бы я умер! У меня, кроме бабушки, никогда никого не было, я для вас пустое место! Чтоб вы все сдохли! Я вас ненавижу!
– Иногда я тоже думаю, лучше бы ты умер, – тихо произнесла Ольга. – Ты как кукла – неживая, недобрая, лупоглазая, у которой нет чувств, а есть только то, что «вдыхают» в нее люди своими эмоциями, наделяют какими-то воображаемыми чертами, мечтая о несбыточном. Тебя же просто нет… Ты паразит, который не видит в мире ничего, кроме себя. В твоих стеклянных глазах только отражается свет чужого мира, а своего собственного у тебя нет.
– Кукла? Да, я кукла. Мама, неужели ты не видишь, что все мы – божьи куклы, которые в любой момент можно сломать или выбросить? Мы Ему не нужны… Мы никому не нужны… А ты все ходишь и молишь. Кого? О чем? Нами просто играют, пока это интересно. Уходи. Я устал. Я не хочу тебя сейчас видеть.
Игла тихо и бесшумно проколола кожу, унося с собой раздирающую боль. Глаза Николая слипались, воздух дрожал и расплывался, и перед ним внезапно всплыла знакомая местность. В ушах стоял привычный гул. Прислушавшись к нему, Николай пытался вспомнить, что это.
Бестиарий. Помпа
Началась помпа. Проходя по арене, Никос ловил взгляды зрителей и ощущал себя игрушкой, служащей для забавы толпы, жаждущей крови и зрелищ. Уйдет ли он, Никос, через Врата Жизни[14] или его тело потащат железными крюками через Врата Смерти[15] в споларий[16] – это не важно. Важно лишь то, что сейчас он будет сражаться, красиво и легко держа гладио[17] в руке, следя за отточенностью взмахов в стремлении быстро и виртуозно поразить цель. А запах опасности уже растекся по Колизею, незримым, но плотным туманом окутывая каждого. И вот ланиста уже поделил бойцов на пары, чтобы начать показательный поединок тупыми мечами, и свирели и флейты запели свой театральный аккомпанемент, словно вещая о несерьезности действа. Разогревая публику, гладиаторы ждали сигнала трубача, чтобы приступить к сражению смертоносным оружием. Сделавшие ставки дожидались этого мгновения, чтобы воплями поддерживать своего избранника в надежде сорвать неплохой куш. Стоило гладиатору отступить или попытаться уклониться от схватки, как тут же его спину настигал удар плетью или раскаленным железом. Улюлюканье толпы и боязнь оглянуться назад, чтобы не отвлечься от основного удара, держали гладиаторов в постоянном напряжении. Только предельная собранность и сосредоточенность помогали выжить.
Никос увидел, как арену окружили стрельцы, охраняющие зрителей от нападения диких зверей. Значит, скоро его выход. Задумавшись, он пропустил исход сражения и уже под конец заметил, как безвольное тело Эномая потащили крюками в споларий. Ухмыляющийся Ганник довольно нанизывал брошенные поклонниками украшения на гладио. Толпа бесновалась.
Время внезапно стало течь медленно, словно перенеслось в какое-то вязкое пространство. Никос не понял, как он, только что стоявший в куникуле, оказался на арене с бесновавшимися львами, а потом и на колеснице. Щелкая бичом, он несся сквозь толпу, беззвучно открывавшую рты и что-то кричавшую ему, Никосу. Силясь услышать их крик, он напрягал слух, но все так же несся сквозь пространство и время, сквозь выпученные глаза зрителей, сквозь их разинутые, полные слюны, ярко-красные рты, несся, казалось, даже сквозь самые их внутренности, скользкие и кровавые.
И вот он уже стоит на арене, потупившись, рассматривает ржаво-оранжевый песок, на который медленно капают тугие вишневые капли, чтобы, вспухнув на миг, тут же исчезнуть, всосаться в глубину арены, став даром для бога войны и воплощения мужской силы – Марса, и не знает, что делать дальше. Неловко поклонившись, уходит. В Ворота Жизни.
Подбежавший Марк трясет его за плечи, и тут Никос наконец слышит:
– Что с тобой? Очнись.
– Я в порядке, – с трудом разлепляя онемевшие губы, выталкивает Никос квадратные бугристые слова.
– Приди в себя.
– Все хорошо.
– Посмотри на меня! Ты болен?
– Нет. Я здоров. – Диким усилием воли Никос фокусирует расплывающийся взгляд на обеспокоенном лице друга. – Иди, я в норме.
И время опять проваливается в преисподнюю. Река вечности тянет гладиатора в свои черные мрачные воды забвения, суля покой. Хочется покориться, отдаться ей и плыть по течению, но его опять трясут, бьют по щекам, обливают водой и выталкивают на арену. Перед глазами разъяренный носорог с покрасневшими, бешеными глазами-щелочками. Никос внезапно понимает, что ему необходимо повернуться к зрителям, найти среди них мать и сестру, взглянуть в их глаза или, прищурившись, разглядеть на третьем ярусе[18] хотя бы лица… Но все сливается, все одинаковы, узнать никого невозможно, потому что он, Никос, лишь забава и игрушка, мертвая кукла, у которой нет собственной воли и жизни. Поэтому-то он даже не чувствует, как разъяренный носорог протыкает его спину, взбрасывая в воздух, как с хрустом ломается позвоночник, не понимает, как он оказывается на золотисто-красном песке, как загребает его пальцами, пытаясь поднести к лицу просыпающиеся песчинки. Он смотрит вверх и думает: «Как странно, я не вижу ни звезд, ни солнца…», забывая о багрово-красном веларии над Колизеем, который погребальным полотном висит над его изломанным телом.
Новый год
Еще до того, как Николенька встал на ноги, Клавочка на полгода уехала стажироваться в Англию. Ольга не смогла ей отказать, несмотря на то что ее присутствие было необходимо, и даже закрыла глаза на чудовищные долги. Клава же, невинно глядя на мать, говорила:
– Понимаешь, это такая возможность! После стажировки меня могут взять на очень хорошую работу, и я смогу приносить домой деньги, чтобы помочь тебе. Мамусенька, ты же знаешь, как я люблю тебя! Тебе без меня будет только легче!
– Ладно, солнышко, поезжай, хотя я бы предпочла, чтобы ты немного повременила, сейчас такое трудное для нас время…
– Мам, ну о чем ты говоришь! Потом такой возможности может и не представиться!
– Да, понимаю.
– Ты найдешь мне деньги на билет?
– Доченька, ты же знаешь, у меня нет!
– Мамуленька, мне очень нужно! Ты у меня самая лучшая, я знаю, что ты придумаешь, обязательно при-ду-ма-ешь…
Сжав зубы, Ольга попросила денег у свекрови. Выслушав полуторачасовой монолог о том, что все всегда получают по заслугам, Ольга получила необходимую сумму, мысленно пожелав Кире Ивановне «всяческих земных и небесных благ». Довольная Клава улетела в Лондон.
В новогоднюю ночь Ольга сидела одна в комнате и пила пустой чай – накрывать стол не хотелось. Каким-то ненужным и приглушенным фоном к ее мыслям звучал с экрана «Голубой огонек», где красивые и счастливые звезды распевали новогодние песни.
Внутренние монологи. Ольга
Господи, прости мне мои прегрешения! Я так много думала о том, какая я несчастная, что за своими обидами совсем позабыла о том хорошем, что у меня есть и что было. Я вспоминаю сейчас море, на котором каждый год отдыхала с родителями. Вспоминаю Кремлевскую елку и потрясающие сладкие подарки, сделанные в форме башни Кремля, те наряды, которые мне привозил из командировок отец, то ощущение счастья, которое есть у ребенка практически без причины, просто оттого, что есть папа и мама, или оттого, что, взяв тебя за руки, они ведут тебя в зоопарк, а ты подпрыгиваешь и, поджав ноги, виснешь на их руках. Да и сейчас… Мой сын жив, и все выправится, главное, что он жив! Он обязательно выздоровеет! Клавдюша умница, сама столько всего добилась, радость моя и гордость. Я теперь понимаю, после того, как сходила к Матронушке, понимаю, что надо любить этот мир, любить людей, ведь, когда любишь, мир тоже меняется и света в нем больше. Во, мать Матрона всех любила, никому зла не желала, хоть и судьба у нее была трудная, а скольким при жизни помогла, скольких сейчас спасает! Мы же своими претензиями, чернотою своею столько хорошего в зародыше губим, ростки эти неокрепшие в грязь втаптываем. Не любим себя, ближнего своего не любим! Может, оно, конечно, не всякого ближнего полюбить удается, но и зла желать не надо, может, лучше просто в сторонку отойти от этого человека. А все же не так плоха жизнь, коли в ней чудо происходит, значит, есть провидение божественное, которое тебе на помощь приходит, зрение иное дает, и благодать божья тоже не пустой звук. Просто надо быть внимательнее к близким, не уходить в себя, не думать только о себе. Может, тогда все изменится.
Николай сидел запершись в своей комнате. В последнее время их отношения с матерью стали немного налаживаться, так как он все равно был вынужден принимать ее помощь, к тому же Ольга стремилась загладить перед ним свою вину за то, что в свое время недодала ему любви и ласки. Однако оттаивал он медленно и нехотя, обороняя свою территорию и душу от слишком назойливых посягательств. Муж Ольги в очередной раз, собрав чемодан с вещами, ушел. На этот раз не к матери, а к полюбовнице-собутыльнице, пригрозив, что еще подаст на развод и размен жилплощади. Под искусственной елкой сиротливо лежал подарок для любимой дочери – яркая фарфоровая кукла в голубом платье. Клава собирала коллекцию кукол, в ее шкафу уже стояло девять штук, эта же была десятой. Правда, буквально накануне, в тот самый день, когда дочь должна была вернуться в Москву, раздался звонок:
– Ты… мам… за меня не волнуйся, но я на Новый год не приеду. Я скоро выхожу замуж. Знаешь, я тут познакомилась с одним англичанином, его зовут Рэй, Рэй Саттон. Он настоящий потомственный дворянин и к тому же удачливый бизнесмен. Вчера Рэй сделал мне предложение, мы едем к его родителям знакомиться. Думаю, я останусь в Лондоне. Рэй уже приглядел дом, мы его скоро купим. А работать буду в его фирме, так что тут тоже все хорошо.
– Я рада за тебя, доченька, но мы с Николенькой тебя так ждали…
– Ну, мам, ты же понимаешь…
– Понимаю…
– Как вы там?
– Да ничего, потихоньку.
– Как Коля? Нашли, кто его в шахту столкнул?
– Нашли.
– ?..
– Он сам прыгнул.
– Зачем?
– Не знаю, доча, не знаю…
– Ну ладно, мам, вы там празднуйте. Я на днях позвоню. Не скучайте.
– И тебя с Новым годом, милая, – проговорила в гудящую короткими сигналами трубку разочарованная Ольга.
Она вздохнула, поднялась из-за стола, выключила телевизор и, аккуратно достав из-под елки куклу, расправила ее атласное платье и посадила в шкаф. Потом наткнулась на стоящую на полке старую, еще мамину шкатулку со всякой всячиной – разными безделушками, парой дешевых золотых колечек с фианитами, несколькими аляповатыми брошками. Бережно взяла шкатулку в руки и поставила на стол. Извлекла оттуда единственную семейную ценность – старинные папины часы-луковицу – и крепко зажала их в кулаке. Подойдя к окну, Ольга смотрела, как медленно кружится, таинственно серебрясь и поблескивая в свете фонарей, белый снег, укрывая пушистым ковром черную стылую землю. Где-то вдали раздавались хлопки и взрывы праздничных петард, раскрашивающих ночное небо тысячами ярких сказочных звезд, мгновенно гаснущих и не успевающих долететь до земли. По дороге с мешком за спиной плелся пьяный Дед Мороз, распевая во все горло «В лесу родилась елочка» и размахивая бутылкой. За стенкой тихо плакал Николай.
Робко и нерешительно Ольга подошла к двери его комнаты и постучала. Ей не ответили. Она постучала еще раз и еле слышно, преодолевая чудовищный страх, спросила:
– Николенька, к тебе можно?
Времена города
Серафима
В тесной и неуютной сестринской пахло антоновскими яблоками и шоколадом. Освежающий запах дачной антоновки был домашним и знакомым, но в сочетании с запахом шоколада и примешивающимися к нему запахами йода и хлорки вызывал чувство раздражения. Комната для медсестер выглядела такой же бедной, как и во всех государственных больницах. В одном из углов стоял допотопный, временами порыкивающий холодильник «Саратов», называвшийся холодильником, очевидно, по недоразумению, так как в него почти ничего не помещалось – пара йогуртов и бутербродов да пакет молока. На бутылочно-зеленого цвета стене висел прошлогодний календарь с гордой надписью «Московская федеральная налоговая служба», подаренный кем-то из пациенток. Письменный стол у окна поблек давно облупившимся лаком, и на его жирной, засаленной столешнице виднелись следы от чашек. Рядом с дверью, как часовой, вытянулся шкафчик с массивными металлическими крючками, на которых болтались потасканное серое пальтецо и белый халат, давно превратившийся в замызганную тряпку. С другой стороны громоздилась кушетка, накрытая прорванной и порыжелой целлофановой пленкой.
Фима притулилась на рассохшемся скрипучем стуле, прихлебывая остывший чай из кружки с расползшимся паутинками трещин рисунком. За окном таял душный и сумрачный день, нагонявший черные тучи в ожидании ливня. Акушерка злобно смотрела на большой мешок яблок, неряшливо сваленный в углу, рядом с кушеткой. Сегодня ей не повезло: погода мерзкая, по дороге на работу она ухитрилась промочить ноги, да еще вдобавок какая-то верткая старушка, залезая в трамвай, сильно двинула ее по ноге своей тяжелогруженой хозяйственной сумкой.
«Тащат чего-то, тащат, – бормотала Фима вполголоса, – вот, все, что могли, яблоками завалили да шоколадом. Нет бы денег принести, а они вот яблоки! Понятно, что в бесплатном роддоме ничего не заработаешь, надо в коммерцию идти». Она лениво почесала мокрую шею и вздохнула: «Только успела помыться, опять вся потная! Да, езда в общественном транспорте к чистоте не располагает, результат оставляет желать лучшего».
– Фима-а! – раздался зычный голос из коридора. – Еще одну привезли, принимай!
– Ох ты ж, боже ж мой, – запричитала та, – и минутки свободной нет чайку попить. Да иду я, иду, Борис Филиппыч, бегу уже, бегу, – добавила уже шепотом.
Она пригладила волосы руками, судорожно одернула юбку и встала со стула.
– И шо ж за жизнь-то такая собачья, – охая и кряхтя, пробурчала Фима, шлепая разношенными тапками по холодным плиткам пола.
Серафиме Петровне Мыриной недавно исполнилось сорок четыре года, о чем она старалась не вспоминать. Жизнь так сложилась, что Фима с детства была у матери на побегушках. Отца она не знала, а мать про него ничего не говорила, кроме как «подлец и негодяй». Иногда еще добавляя, что это он виноват во всех их несчастьях и бедности и что из-за него она оказалась парализованной. Анна Анатольевна была, по сути, несчастной женщиной: отец их бросил, не снеся ее жесткого нрава и привычки всеми командовать, а потом по дороге на работу женщина попала в аварию, после которой ноги отказались ей служить. Поскольку Анна Анатольевна всегда была женщиной властной, в прошлом руководителем одного из отделов Министерства финансов, сама мысль о том, что она теперь полностью зависима от дочери, приводила ее в неистовство. Дочь она возненавидела: «Впереди у той целая жизнь, муж, дети, а мама потом будет заброшена в Дом инвалидов… Она ходит, бегает, прыгает, может плавать и танцевать. Я ничего не могу. Не хочу ей счастья, хочу, чтобы она была со мной. Я ее родила, она обязана мне всем!»
Потихоньку Анна Анатольевна стала требовать от Фимы, чтобы та приносила ей водку – только так можно заглушить свои мучения и нескончаемые внутренние монологи, а еще страх.
«Подай, принеси, марш в магазин! Ты почему суп не сварила? – недовольно бурчала мать, сидя в инвалидном кресле. – Тебе сто раз повторять? Шляешься, стерва, по пацанью, а дома мать беспомощная! Учти, принесешь в подоле, выгоню!»
Девочка обычно молчала, забившись в темный и пыльный угол коридора, пригнувшись и закрыв руками уши. Она знала, что, если будет спорить, крик будет продолжаться вечность. Мать, несмотря на инвалидность, глотку имела луженую и отыгрывалась за свою беспомощность и несложившуюся жизнь на дочери. Фима не могла сказать, что все время пробыла в библиотеке и готовилась к экзаменам в медучилище, – мать бы ей не поверила. Да и какие мальчишки, когда одежонка у нее сильно поношенная и в заплатках, а на ногах уродливые боты «прощай молодость»?
Однажды, получая для матери в поликлинике лекарства, Фима просмотрела ее карточку. Там было написано, что «из-за межпозвонковой грыжи, образовавшейся в результате аварии, пациентка утратила произвольные движения иннервационных мышц». Девочка догадалась, что ее отец здесь ни при чем, хотя эти термины ей ни о чем не говорили.
Жили они на мамину пенсию по инвалидности да на те мизерные заработки, которые Фиме удавалось иногда перехватить. Жильцы дома знали их и чем могли помогали несчастной девочке. Кто вещички ненужные отдаст, кто угостит бутербродом или яблоком, кто попросит присмотреть за ребенком или сходить в магазин и, отводя глаза, сунет ей десятку в карман. Девочка была рада и этому. Она никогда не отказывалась помочь, бросаясь поднести продукты, открыть дверь женщине с коляской, поднять старику упавшую палку. Ее большие глаза казались припорошенными серой дорожной пылью и ничего не выражали. Каштановые волосы Фимы всегда забраны в хвост: деньги на стрижку – непозволительная роскошь. Девочка не знала ласки и удовольствий, учеба и хлопоты по дому – вот все, что у нее было. Иногда соседи угощали ее мороженым или конфетами. Эти удивительные наслаждения она тщательно скрывала от матери, боясь потерять их. С тех пор мороженое стало для нее символом радости и достатка. Единственное, что ей разрешалось, вернее не запрещалось, это читать книги, и Фима обрела в них учителей и друзей.
В школе девочку сторонились, брезгливо рассматривая поношенные, иногда явно не по размеру вещи и старую мамину сумку, трещины на которой к тому же приходилось регулярно замазывать чернилами, а прорехи латать большой иглой, исколов себе до крови пальцы. А Фима не стремилась обзаводиться друзьями, стыдясь матери и боясь новой боли, предательств, обид, сплетен. Девочка даже ходила по коридорам школы как-то боком, прижимаясь спиной к стене, будто боялась удара сзади. Когда она поступила в медучилище, мечтая со временем вылечить маму (и тогда она станет нежнее и добрее), ничего не изменилось. Подруг у нее не было, ребята даже не задирали ее, считая это ненужным знаком внимания для такой оборванки. Только учителя гордились девочкой, проча большое будущее, так как она выкладывалась полностью, стараясь выучить нужные предметы и поступить потом в институт. Все время опять занимали книги и мама.
Окончив училище с красным дипломом, Фима подала документы в медицинский институт, но тут вмешалась мать.
– Хватит бездельничать, – орала она, брызгая слюной. – Мы живем впроголодь, а ты учиться! Иди работай, умная выискалась.
Так Фима и оказалась в роддоме № 9 акушеркой и прижилась там. Чего только не насмотрелась она за эти годы! Бесплатная медицина порой жестока к своим пациентам. За деньги всегда обеспечены льстивые улыбки и хлопоты, а остальные здесь только в качестве нищего, униженно просящего о помощи, как о милостыне.
Слово «наркоз» звучало в родовой как ругательство: его почти никому не давали, берегли для случайных «платников».
– Рожай сама, авось не помрешь, – говорили врачи, равнодушно проходя мимо роженицы, корчившейся в муках. А некоторые еще добавляли: – Будешь орать, на улицу выбросим, рожай как хочешь или заткнись, не ты первая, не ты последняя.
Дети часто рождались с отклонениями.
С черепно-мозговыми травмами от быстрых родов и гематомами на голове.
Тем, кого тащили щипцами, не везло больше: они либо оставались дебилами, либо ходили всю оставшуюся жизнь с чуть покривелой головой.
Одного ребеночка, захлебнувшегося при родах неотошедшими водами, откачали, но неопытная акушерка повредила ему легкое.
Слава богу, ребеночек остался жив, но врачи, скучно покачивая головами, единодушно решили: инвалид с детства – и посоветовали мамаше сдать его в детдом, чтобы не мучиться всю оставшуюся жизнь.
Фима, жившая в этих условиях с семнадцати лет, уже ничему не удивлялась, да и чувство сострадания у нее притупилось со временем. Маму вылечить не удалось, и в их отношениях ничего не изменилось. Фима пробовала быть ласковой, но все попытки наладить отношения с единственным близким человеком кончались ссорой. «Неудачница, – орала мать, – дура безмозглая». Фима старалась проводить на работе все больше времени, заменяя кого-то из сестер, работая на полторы ставки. Это было лучше, чем находиться дома.
Анна Анатольевна стала пить еще больше, совсем опустилась и обрюзгла. Тело ее расплылось бесформенной склизкой медузой, появилась одышка. Фима уговаривала ее не пить и показаться врачу, сдать анализы. Мать врачей ненавидела за то, что они не поставили ее на ноги, и отказывалась от их наблюдения. В комнате стало пахнуть тяжелобольным, мыться мать не желала. Как-то раз у нее случился сильнейший приступ боли, и Анну Анатольевну отправили в больницу. Оказалось, у нее прободная язва и диабет. Консилиум врачей решил делать ей операцию, но было поздно: язва прорвалась, и женщина впала в кому. Через три дня она умерла. Фима равнодушно восприняла эту новость, машинально всплакнула, похоронила ее, и все пошло по-старому.
Теперь никто не кричал на нее, но уходить домой бывало лень, и она иногда ночевала на кушетке в сестринской. Одеяло и подушку ей выдала сестра-хозяйка, а о наволочках и простынях уставшая акушерка и не вспоминала. Дома ее никто не ждал. Ни кошкой, ни собакой Фима не обзавелась из-за матери, а потом оттого, что у нее был ненормированный график работы. В холодильнике сиротливо лежали кусок докторской колбасы, пара луковиц да несколько уже побитых и подпорченных яблок от новоиспеченных бабушек и дедушек, благодарно совавших ей свой нехитрый дачный урожай. На полках в шкафу стыдливо прятались развесные серые макароны, коробка овсянки и всем хорошо знакомый, вожделенный в советские времена чай «со слоном». Квартира всегда сияла бедной и оттого еще более жалобной чистотой. Нелепые Фимины потуги благоустройства заключались в отбеливании и кипячении самодельных ажурных салфеток, бог весть как оказавшихся в доме. Накрахмаленные до хруста, они пылились на полках с китчевыми советскими статуэтками и на тумбочке с допотопным, по весу, наверное, чугунным телефоном. За эти годы Фима купила себе только маленький цветной телевизор да периодически приобретала новые книги, которые любила страстно и читала все – от прикладной психологии до Донцовой и от Чехова до Улицкой.
Фима механически делала свою работу и ничего в жизни не хотела, кроме своих книг. Это был ее мир, в котором она могла ощущать себя кем угодно: красавицей, богатой предпринимательницей, влюбленной и любимой женщиной… В институт поступать поздно, мужем и ребенком обзаводиться тоже. Да и кто на нее польстится? Это в сорок четыре-то года? Конечно, Фима красавицей не была, но выглядела еще неплохо, если бы не это обтерханное облачение. Женщина же подобных вещей не замечала, привыкшая так жить с детства. Она даже нарочно стала неправильно говорить, по-простонародному, по-деревенски, стараясь соответствовать созданному жизнью образу. Наверно, так было проще. Всегда можно развести руками и сказать: «Что с меня возьмешь, такая вот я простая баба». И действительно, к ней относились снисходительно, слегка презирая, но и не втягивая в свои междусобойные ссоры и дрязги. Фима и здесь оказалась в стороне.
Конечно, она давно могла уйти в коммерческий центр и зарабатывать другие суммы, ее даже как-то раз пытались переманить, суля ей бо€льшую зарплату, но… В жизни женщины всегда есть какое-то «но». Начитавшись любовных историй, она осознала, что в ее сердце невероятная потребность любить и быть любимой, ощутить то, чего она на протяжении всей жизни была так несправедливо лишена. И Серафима влюбилась. Скрытой ото всех мечтою стал врач Борис Филиппович.
Это был импозантный мужчина, слегка за сорок. Набрякшие тяжелые мешки под глазами удачно сочетались с восковой, бугристой от оспин кожей. Нервные жесты худощавых рук его выглядели весьма романтично и вызывали непреодолимое материнское чувство – обогреть и приласкать. Мутно-рыжего оттенка волосы, напоминающие цветом слабый раствор йода, обтекали лицо врача, скрадывая излишнюю худобу и впалость щек. Одевался он так, как обычно одеваются служащие средней руки: недорого, но добротно, как правило, в немарких тонах. Одежду ему, скорее всего, покупала жена, потому как костюмы сиротливо подвисали на тех местах, которые должны по идее, обтягивать. Судя по всему, дома врач был немногословен, и пята дородной его жены основательно припечатывала Бориса Филипповича к земле. Зато на работе он становился совершенно иным. Профессионально твердый взгляд из-под кустистых бровей, тон врача-виртуоза, по-профессорски важная, неторопливая, раскачивающаяся походка демонстративно рассчитаны и производили уважительное впечатление как на пациенток, так и на служащих дамского пола в роддоме.
Нет, Фима ничего ему не говорила и никак не намекала о своих чувствах. Она любила его издали, не приносила ему румяных домашних пирогов с глянцевитыми боками и аппетитных подсахаренных ватрушек, не кормила собственного изготовления борщом из стеклянной баночки. Она лишь мучительно краснела при его появлении. Да еще ноги сами становились ватными, а Фима начинала блеять и заикаться. Сердце же выделывало разные па и отстукивало мелодии бразильских сериалов, до которых акушерка была большой охотницей. Борис Филиппович ничего не замечал. Дома его ждали опостылевшая жена и сын-оболтус, которому в ближайшее время грозила армия, и жизнь Фиминого кумира влачилась по одному и тому же, раз заведенному порядку. Замечать, почему уже немолодая акушерка вдруг начинает краснеть и заикаться, ему не приходило в голову, а даже если бы и пришло, то ничего бы не изменило. Фима, хоть и выглядела опрятной, одежду носила не по фигуре и немодную – все ее деньги уходили на книги. Косметикой она пользоваться не научилась и считала это ненужным. Как-то раз, в начале своей увлеченности врачом, она попробовала накраситься, позаимствовав косметику в столе своей сменщицы Валентины. В тот день Борис Филиппович остановился пред ней, посмотрел и сказал:
– Если вы больны, Фима, надо было позвонить и предупредить. Отлежались бы дома. Вон у вас красные пятна на лице и синяки под глазами. С температурой лучше не ходить, здесь все-таки родовое отделение, новорожденные, еще заболеет кто, а иммунитета у них пока нет. В следующий раз возьмите больничный.
С тех пор Фима не пыталась прихорашиваться и в витрины косметических и парфюмерных магазинов не смотрела, быстро проходя мимо и краснея от того давнего конфуза.
– Фима, Сима, как тебя там! – снова завозмущался знакомый голос. – Я тебя долго буду ждать? Шевелись!
– Иду, иду, – спохватилась Фима, – бегу уже. – От усталости акушерка сама не заметила, как заснула стоя, прислонясь к древнему медицинскому шкафчику с обязательным набором бинтов, ваты, перекиси водорода и зеленки. Еще бы, работать третьи сутки подряд! А сменщица Валентина благополучно выскочила замуж и отпросилась у главврача на три дня. И кому, спрашивается, пахать трое суток без продыху? Конечно, Фиме! Ей все равно делать нечего: ни семьи, ни детей. Нет, Фима ей не завидовала. Горькое отупение ее существования не оставляло сил для зависти. Сегодня утром она съездила домой поменять одежду и помыться, но настроение стало еще хуже из-за промоченных ног и боли в голени после удара сумкой.
Акушерка с трудом отодрала себя от пресловутого шкафчика и, как ей показалось, бодрым шагом вышла из сестринской, так и не заметив, что за окном уже вовсю бушует гроза.
– Ну, не прошло и года, – ворчливо встретил ее врач. – Иди в родовую, присмотри. Там какую-то цыганку с улицы привезли, как бы чего не сперла.
– Да вы что, Борис Филиппыч, – всплеснула руками Фима, – она же рожает?! Да и что там красть?
– Рожает не рожает, от них всего можно ждать, – зевнул врач и сказал: – Я тут вздремну, а ты, если чего, зови, только по пустякам не буди. Роды ты и сама можешь принять. – Он отвернулся, махнул рукой и с разбегу нырнул в ординаторскую.
Почти сразу за дверью нервно взвизгнули продавленные пружины и раздался блаженный, с богатыми переливами и обертонами храп.
Фима чуть-чуть постояла, устало потерла лицо руками и поплелась в родовую.
На койке лежала молодая миловидная цыганка. Молча, сжав губы в тонкую нить, она комкала простыню так, что пальцы побелели от напряжения. Черные волосы влажно разметались вокруг лица, напоминая клубок змей, а бездонные омуты глаз с поволокой затуманились болью.
– Ну, что же ты, – привычно посмотрела на нее Фима, – все так рожают, а тебе, поди, и не впервой? Все обойдется.
Девушка внимательно взглянула на нее и что-то прошептала на своем певучем языке.
– Не понимаю я тебя, – вздохнула акушерка и развела руками.
Тогда цыганка, с трудом оторвав скрюченные пальцы от простыни, жестом показала ей, будто пишет.
– Хорошо, милая, хорошо, – успокаивающе произнесла Фима и добавила: – Сейчас принесу, – для наглядности кивнув головой.
Девушка закрыла глаза и облегченно вздохнула. Через несколько минут акушерка принесла карандаш и клочок бумаги. Цыганка с трудом накорябала цифры и умоляюще посмотрела на Фиму. Та смутилась.
– Ну, как я позвоню-то? А кого спросить? Да и тебя-то как зовут, девушка? – почему-то шепотом спрашивала акушерка.
Девушка с трудом ткнула себя пальцем в грудь:
– Зарина. – Потом указала на записку: – Николай.
– О, так он русский, твой муж-то, ну, счас позвоню, не боись, – затараторила Фима, – счас.
Набрав указанный номер, она долго слушала протяжные гудки, пока наконец кто-то не поднял трубку и не сказал громким и уверенным голосом прямо ей в ухо:
– Зарина?!
– Это Фима, – сбиваясь, робко произнесла Фима.
– Фима? – удивился голос. – Что вы хотели, Фима?
– Я акушерка, Зарина у нас, в девятом роддоме, я вам дам адрес и список вещей, которые нужно привезти. Только вас не пустят. К тому же ночь уже. Отдадите посылку через специальное окно завтра и наклейте сверху на пакет ее имя и фамилию, – проговорила Фима.
– Хорошо, Фима, диктуйте, – согласился голос, – только учтите, меня пустят, я соберу вещи и приеду. А скажите… нет, ничего.
Записав адрес, он повесил трубку. Фима поспешила в родовую. Войдя, она увидела неподвижное посиневшее лицо цыганки и ее вытянувшееся в последней судороге тело. Ахнув, акушерка бросилась бежать обратно по коридору, истошно взывая:
– Борис Филиппыч, миленький, скорее реанимацию, врачей, она умерла! – Уткнувшись в запертую дверь ординаторской, она начала колотить в нее руками. – Скорее, ну скорее же, скорее, что же вы!
Открыв дверь, врач, в помятом халате и в носках, бросился бежать, кинув ей на ходу: «Ботинки возьми!» Акушерка подхватила обувь и стремглав помчалась следом. Когда они вбежали в родовую, помогать было некому. Девушка не шевелилась, ее тонкие изящные пальцы застыли в судорожной попытке дотянуться куда-то вниз, к животу, или еще ниже, к промежности.
Фима ахнула. Между ног у девушки шевелился какой-то иссиня-красный комок, весь покрытый первородной смазкой.
– Надо перерезать пуповину, – сдавленным голосом произнес врач. – Займись, Фима.
Та машинально взяла скальпель и зажим и занялась ребенком. Перерезав пуповину, она привычно обмыла, взвесила и измерила ребенка. Тот закричал.
– Борис Филиппыч, что же теперь? – обернулась она к доктору.
– Что же, что же, что же? – растяжно и растерянно продекламировал врач и посмотрел на акушерку.
– Итак, милейшая Фима, ты понимаешь, что мы с тобой влипли? Я не заметил, что у нее была какая-то патология, и девушка умерла. Теперь у нас будут неприятности. Впрочем, скорее всего она была бродячей цыганкой и ее никто не хватится, а к нам и не особо придираться будут. Клади ребенка и помоги мне. Сейчас мы перенесем ее в родовое кресло. Скажем, что девушку только что доставили и мы просто не успели ничего сделать, а с регистратурой я договорюсь, они время переправят. Там сегодня Любаша дежурит.
Вот так, – сказал он, водрузив покойницу на кресло. – Вызывай реаниматоров и запиши рождение ребенка. Я в регистратуру. Все образуется. – Борис Филиппович ободряюще хлопнул Фиму по плечу и вышел.
Та очумело глядела ему вслед. Она даже не успела сказать врачу про мужа или покровителя цыганки. Кстати, надо ему позвонить, толкнуло ее что-то. Фима медленным шагом подошла к телефону.
– Реанимация? Скорее, у нас летальный исход.
Дотронувшись пальцем до телефонного диска, она отдернула руку и воровато посмотрела назад. Никого не было. Тогда Фима быстрым движением опять схватила трубку и набрала уже другой номер. Заунывные длинные гудки были ей ответом.
Осунувшийся Николай переминался с ноги на ногу у черного входа в роддом, не осознавая, что и ноги его, и брюки совсем промокли и что сам он стоит в луже. Это был высокий и обычно уверенный в себе человек, что легко читалось по его резко выпяченному вперед подбородку и светлым, каким-то морозным, колючим глазам. Сразу чувствовалось, что этот человек всегда принимает решения сам и хорошо разбирается в людях, с первого момента просчитывая человека, насколько это возможно. Задумчиво сдувая с сигареты пепел, Николай внимательно смотрел на Фиму. Что-то знакомое виделось ему в ее лице. Потом он вспомнил.
– Вы не узнаете меня, Серафима? – спросил он. – Ну же?
– Коля? – нерешительно спросила та. – Коля Якушев? Из школы?
– Да, Серафима, это я. Меня еще по телефону ваше имя удивило, таких мало сейчас, – ответил он. – Вот как нас жизнь свела. Недобро.
Фима вспомнила маленького задумчивого мальчика, всегда ходившего с книгой под мышкой. Несмотря на то, что Коля казался щуплым, задирать его никто не смел. Коля ходил в секцию самбо и мог за себя постоять. Записался он туда после того, как его отлупили мальчишки из старшего класса, просто так, забавы ради. С тех пор, ежедневно упорно тренируясь, Коля мог ответить обидчику, хотя первым никого не бил. Один раз он даже пригласил Фиму в кино, но та отказалась, боясь гнева матери. Дружить они не дружили, но мальчик никогда ее не задирал и не смеялся над ней, над ее внешностью и торопливой семенящей походкой.
А Николай вспомнил маленькую испуганную девочку, которую ему всегда хотелось защитить. Сестренка его умерла маленькой от воспаления легких, а Фима напоминала ему о ней своими большими глазами и трогательной беспомощностью. Маленький Коля стеснялся своих чувств и, получив один раз отказ, больше не решился к ней подойти.
– Вот такие, Серафима, у меня дела, – сказал он. – Я даже не знаю, что мне теперь делать. Девочку я, конечно, заберу, но надо искать няню. Говорят, что в этих фирмах по найму много плохих женщин, по телевизору такие ужасы показывают. У бедной девочки никого не осталось. Зарина – жена моего сводного брата Стефана. Всю семью и его самого вырезали по кровной мести. Зарине, беременной, удалось сбежать, и я приютил ее. Но судьба настигла девочку и здесь. Я предлагаю вам стать няней для моей приемной дочери Зарины. Вы медсестра и знаете, как ухаживать за ребенком. Я давно вас знаю. Насколько я понял, вас здесь ничто не держит? Я буду платить вам больше, гораздо больше, чем вам платят. – Он умоляюще посмотрел на нее. – Ваша мама жива? Вы замужем? Дети?
Фима отрицательно покачала головой.
– Вот и ладно, – устало произнес Николай. – Собирайте вещи. Да и не забудьте дать мне список того, что нужно для ребенка. Мне все привезут. Подожду вас в машине. Здесь я девочку не оставлю. Отвезем ее в нормальную клинику. Договорюсь прямо сейчас.
В это время дежурный врач лихорадочно строчил объяснительную на имя главного врача роддома. Временами он истово крестился и бормотал вполголоса:
– Господи, помилуй, Господи Иисусе! Помилуй мя – как там дальше? – а, грешного!
Вообще-то врач он был неплохой, только затурканный жизнью и нервной, вечно орущей женой, уставшей от нищеты, тяжелой работы и лентяя-сына на шее.
– Ну что? – обернулся он к вошедшей Фиме. – Как там ее муж, будет подавать на нас в суд?
– Вроде нет, – ответила Фима.
Ей вдруг стали неприятны суетливое и нервное подергивание врача, его бегающие глаза и даже капелька пота, катящаяся по виску. Неумение достойно принять трагическую ситуацию смерти Зарины делало его жалким. Почему-то именно сейчас ей шибануло в нос неприятно-затхлым запахом пережаренного в автоклаве белья и пеленок.
– Он берет меня на работу няней. Я ухожу, – все еще вбирая в себя эту новость, смакуя ее и пробуя на вкус, сказала она.
События последней ночи казались нереальными. Фима не могла еще осмыслить их до конца. Она быстро прошла в сестринскую, сняла с себя халат, надела мышино-серое, еще мамино пальто, подхватила свою сумку и, не оглядываясь, ушла.
Ровно через два года Борис Филиппович шел после работы по аллее парка. Бабье лето было в полном разгаре. Золотисто-багряные листья лениво покачивались на деревьях. Легкий, почти незаметный ветерок сдувал их под ноги прохожих, устилая перед ними шуршащий, по-восточному яркий ковер. В парке раздавались веселые голоса малышни, окончившей свои занятия в школе и ловящей последние чудные деньки, зарываясь с головой в медвяные пирамиды опавшей листвы. Шедшая впереди него женщина с ребенком показалась врачу странно знакомой. Стройная фигурка, рассыпавшиеся по спине каштановые волосы, ладно сидевший на ней белый джинсовый костюм, непринужденность в жестах и походке… «Может, бывшая платная пациентка?» – подумал он. Борису Филипповичу стало любопытно, и он решил обогнать их, чтобы увидеть лицо женщины. Ему захотелось вспомнить, кто это. Он, торопясь, обошел их и незаметно обернулся. И узнал ее сразу, несмотря на то, что она сильно изменилась. Колоссально изменилась!
– Серафима! – позвал он нерешительно.
Она подняла глаза и увидела его. Ни в лице, ни в душе ее ничто не дрогнуло. Прошлое давно было прочитано, и эта книга закрыта навсегда. Открыта другая, которая только пишется.
– Да, Борис Филиппович, это я, – спокойно сказала она.
– Вы изменились, – задумчиво протянул он. – Похорошели, не узнать. Это она? – кивнул он на девочку.
– Да, это Зарина.
– А я, знаете ли, после той истории от рожениц ни на шаг – как бы чего не случилось. Даже сна по ночам ни в одном глазу. Поверите ли, теперь все ко мне попасть стараются, хвалят. А спасти цыганку все равно бы не удалось тогда, это уже после вскрытия выяснили. Вы знаете – патология крови. Но у меня до сих пор что-то давит внутри, вот здесь, – показал он на грудь.
– Не корите себя, может, зато другим женщинам повезло больше и их дети будут расти с матерью. Ведь спасти ее было нельзя. – Она внимательно посмотрела в его глаза.
– Нельзя, – сокрушенно подтвердил он, поглядел на Фиму и добавил: – Хоть кому-то эта история помогла в жизни, вы теперь совсем другая. Такая красивая. – Впервые он посмотрел на нее глазами мужчины.
Симпатичная маленькая Зарина нетерпеливо приплясывала возле Серафимы. Она была одета в красивое синее пальтишко и такой же беретик. Смоляные ее кудряшки непослушными волнами падали на плечи. Озорные глаза, так похожие на глаза ее матери, блестели проказливой хитринкой.
Вдруг недалеко, через несколько метров от того места, где стояли Серафима, Зарина и Борис Филиппович, засигналила машина. Зарина радостно крикнула:
– Мама, папа приехал! – и потащила Серафиму прочь.
Та оглянулась на врача, и улыбка озарила ее лицо. Борис Филиппович, подавшись в их сторону, смотрел, как Зарина и Серафима бегут навстречу Николаю, вышедшему из машины, заливисто смеясь и бросая друг в друга охапки пушистой желто-красной осени, пахнущей горьковатыми палыми листьями и почему-то одуряюще свежим запахом антоновских яблок.
И Борису Филипповичу взгрустнулось. Он подумал, что что-то важное обязательно надо понять, что что-то очень важное упустил он в своей жизни.
Ветер
Андрей нарочно замедлял шаги, шаркал стоптанной обувью по кафельным плиткам, сутулился, словно ожидая из-за спины резкого окрика. Но его никто не останавливал. Он неторопливо водил рукой по стене, дотрагивался пальцами до шершавых бугорков, сковыривая слой налипшей краски и оставляя тонкий след царапины, словно делая в памяти зарубки, как лесник делает их на дереве, помечая для спиливания.
– Догоняй, – хриплым голосом позвала Ангелина, – я на машине, сейчас уедем.
Он молча вышел на улицу. На проходной еще сильнее напрягся и успокоился только, взглянув на высокую, увитую колючей проволокой грязно-желтую стену из крошащегося кирпича с наружной стороны из окна машины. «Странно, – подумал он, – я так мечтал об этом, что должен сейчас ликовать». Но вместо этого на Андрея навалилась усталость, и его потянуло в сон.
Развалившись на заднем сиденье, он, полуприкрыв глаза, смотрел на проносившиеся мимо деревья, с которых облетела листва, на хмурое, по-осеннему отчужденное небо, на колдобины почерневших пустых полей, косился на Ангелину. Не вслушиваясь толком в ее оживленную болтовню, думал о прошлом. Одетый в зябкую полузэковскую куртешку, он, казалось, совсем не смущался собственного вида. В голове до сих пор настойчиво звучал один и тот же вопрос: как и когда наступил тот перелом, который и привел его в столь богоугодное заведение тюремного типа для душевнобольных? Красавица Гелька прилетела из Парижа, чтобы выкупить его оттуда. Хорошо, что деньги могут решить все. Или не все? Когда-то мы были молодыми, и я полюбил ее, а она меня, мы поженились. Какое счастливое полуголодное время, богемное, чудное, полное мечтаний! Но любовная лодка разбилась о быт, если можно назвать бытом измену. Однажды, неожиданно вернувшись, Андрей застал жену в объятиях другого. Он так любил её, что готов был простить ей и это, но она своим сексуально-хриплым голосом уверенно заявила: «Я ухожу от тебя. У меня будет ребенок, но я не думаю, что это твой. Извини, я люблю другого». И ушла. Не взяв ничего из нажитого по крохам небольшого имущества. Они остались друзьями. Гельку невозможно было не любить. Она обладала мощной притягательной силой, сводившей с ума и мужчин, и женщин, умела работать и зарабатывать деньги, петь, радоваться жизни, отдыхать… Несмотря на несколько тяжеловесную фигуру, крупные ладони, мужские пальцы, она была красива: статная, с длинными белыми, хоть и крашеными, волосами, с ямочками на щеках, которые появлялись каждый раз, как она улыбалась, а улыбалась она почти всегда. Никому не приходило в голову звать её ангелом – она им и не являлась: Ангелина могла отчудить что угодно – устроить с гаишниками гонки по Москве, а потом весело пить с ними пиво в каком-нибудь дешевом ларьке-кафешке, потерять документы, которые потом загадочным образом приносил прямо ей на квартиру какой-нибудь колоритный бомж, родить неизвестно от кого ребенка, а потом скинуть его на воспитание своей маме… Да мало ли что она могла начудить! Но именно это и привлекало в ней. Это была какая-то особая внутренняя свобода, свобода от условностей, от морали, от самой себя, от обстоятельств.
– Дю, ну чего закис? Свобода! Ты не рад?! – звучный голос вклинился в размышления Андрея.
– Рад, конечно, – вяло проговорил он. – Просто… мир изменился.
– В каком смысле?
– Я полтора года провел в вакууме, а сейчас могу дышать, но боюсь опьянеть, что ли.
– Это пройдет.
– Конечно.
– Позвонишь Ольке?
– Завтра. Хочу увидеть детей.
– Правильно. Сегодня будем кутить.
– Нет. Хочу собраться с мыслями. Побыть дома.
– Поедем к маме?
– Больше некуда. К своей собственной квартире я не могу даже приближаться и, честно говоря, не собираюсь рисковать.
– Отхапнула квартирку твоя любезная, да? – хохотнула Гелька.
– Давай не будем об этом.
– О’кей. Молчу. Тогда давай завтра мы рванем с Толькой в твой любимый кабак, где Гиргадзе играет?
– Хорошо.
Гелька лихо гнала машину, обходя на виражах жукообразные грузовики и скромные неказистые «жигулешки». После нее в жизни Андрея появились еще две девушки, и он долго метался между ними, не зная, с какой остаться. В итоге нахрапистая Алена прибрала его к рукам и быстренько окрутила. Через месяц после свадьбы он застал ее с начальником-англичанином в весьма фривольной позе. И развелся. Надо сказать, что Алена не особо и печалилась. Она познакомилась с партнером своего босса и уехала жить в Канаду. Написала бывшему мужу пару писем о грусти, о тоске по русским кудрявым березкам, сделала карьеру, родила ребенка. Теперь у нее собственное дело, большой двухэтажный дом и все хорошо. На присланной Андрею фотографии типичная американская семья: стройная смуглокожая красотка в белом брючном костюме, с голливудской улыбкой, низенький толстенький пухлячок с ранней лысиной, в дорогих очках с тонкой золотой оправой, придающих ему самоуверенный вид холеного победителя жизни, и веснушчатый бутуз, крепенький, как груздь, похожий на отца. От этого периода остались в памяти только огромные печальные глаза другой подруги, любившей его тогда, но не пожелавшей «бороться за счастье». Андрей как-то раз, уже после второго развода, упрекнул Асю за это. Она спокойно посмотрела на него и ответила: «Милый, я не борец сумо, и мы были не на татами. Ты сам так решил». «Я сам решил быть шутом и веселить окружающих. Я не давал себе возможности думать, потому что могли закрасться в голову мысли, которых я не желал», – признался себе Андрей. Странно, но после психушки он начал больше размышлять, стал тише и мудрее. Руки его лежали на коленях, как у примерного школьника, иногда теребя потрепанную материю брюк.
– Приехали, – прервала его размышления Ангелина и повернула к нему лицо.
Андрей заметил маленькие лучики морщинок у глаз, чуть прорезавшуюся скорбную складку рядом с правой ямочкой щеки, усталый взгляд первой жены.
– Спасибо, Гелюшка, – мягко произнес он. – Попей со мной чаю, пожалуйста. Ты по-прежнему очень красива и ничуть не изменилась.
– Да ладно тебе, Дю, – рассмеялась она. – Вижу, что твою галантность Казановы не прошибет ничто.
– Стараюсь, – криво усмехнулся он. – Я нынче парень холостой, на выданье. Правда, кому теперь такой нужен?..
– Придется мне найти для тебя парижаночку, которой приглянется русский мачо.
– Да уж. Только хватит с меня браков. Я вляпывался уже три раза, пора бы и поумнеть.
– Что ты будешь делать дальше?
– Хочу увидеть детей. Встану на учет в диспансер. Схожу в налоговую и в пенсионный фонд. Попробую найти работу, хотя с моей «родословной» это затруднительно.