Война все спишет. Воспоминания офицера-связиста 31 армии. 1941-1945 Рабичев Леонид

Котлов упрямо мотает головой, ему не понятно, почему он ребенок. А Тарасов ерзает на стуле и смотрит мне в глаза.

– Я считаю, что Котлов прав, что пора положить конец гнусным выходкам безнравственного генерала, – говорю я.

– Э, Рабичев, он ребенок, генерала поддерживает командующий, Котлов один против всех.

Окончилась война. Беременную демобилизованную Машу по просьбе откомандированного Саши я провожал в Венгрии до Шиофока.

Уезжала она радостно, уверенная, что Саша приедет к ней через месяц, а его на четыре года задержали в оккупационных войсках, и с горя он начал пить и по пьянке сходился и расходился со случайными собутыльницами.

Года три ждала его Маша, а потом вышла замуж за влюбившегося в нее одноногого инвалида войны. Родила ребенка.

Ребенок. Мужчина, пожертвовавший карьерой, общественным положением ради любимой женщины.

Начальник политотдела армии, генерал, ломающий жизнь двум, а может быть, десяткам и сотням других военнослужащих.

Что это?

Мне было 21 год, Саше – 22. Мы воевали третий год. Мы не знали, доживем ли до конца войны, мы совсем не думали об этом. Отдать жизнь за Родину, за Сталина, за свой взвод, за исполнение долга, за друга, за любимую женщину, – как это было естественно и органично для творческого человека на войне. Каким глупым ребячеством казалось все это пьянствующим, подсиживающим друг друга, редко бывающим на передовой, купающимся в орденах и наградах развращенным штабным бюрократам, слепым исполнителям поступающих сверху приказов.

Но не все же были такие?!

В апреле начинается новое наступление. К этому времени находятся все мои затерявшиеся на просторах фронта бойцы, и Рожицкий возвращает мне мой взвод, через несколько дней в деревне Бодуны погибает Олег Корнев…

  • Шесть фугасных бомб и я —
  • вот сюжет моей картины,
  • островки травы и глины,
  • небо, дерево, земля.
  • Дым – одна, осколки – две,
  • дом и детство в голове,
  • сердце удержать пытаюсь,
  • землю ем и задыхаюсь,
  • третья? – Только не бежать —
  • это смерть, лежи, считая,
  • третья, пятая, шестая…
  • Мимо. Выжил. Можно встать.
  • И осколок, который летел в меня,
  • угодил в живот моего коня.
  • Я достал наган и спустил курок.
  • На цветах роса,
  • а в котле фураж – три кило овса.
  • Белорусский фронт. Сорок третий год.

Когда появились немецкие бомбардировщики, мой друг, командир второго взвода моей роты Олег Корнев, лег на дно полузасыпанной пехотной ячейки, а я на землю рядом. Бомбы падали на деревню Бодуны. Одна из бомб упала в ячейку Олега.

На дереве висели его рука, рукав и карман с документами. Но в деревне располагался штаб дивизии и приданный к штабу дивизии его взвод. Я начал собирать его людей. Тут появилась вторая волна бомбардировщиков.

Горели дома, выбегали штабисты. Перед горящим сараем с вывороченным животом лежала корова и плакала, как человек, и я застрелил ее. После третьей волны бомбардировщиков горели почти все дома. Кто лежал, кто бежал. Те, кто бежали к реке, почти все погибли. Генерал приказал мне с моими телефонистами и оставшимися в живых людьми Олега Корнева восстановить связь с корпусом. Под бомбами четвертой волны «Хейнкелей» мы соединяли разорванные провода.

Потом я получил орден Отечественной войны 2-й степени и отпуск на десять дней в Москву.

Пишу на компьютере, неожиданно, спустя шестьдесят лет, вспоминаю пропущенные мною три года назад подробности.

После весеннего прорыва немецкой обороны Центральный фронт перешел в стремительное наступление.

Чуть ли не каждый день я получал приказы о передислокации, о новом расположении своих постов на берегах новых рек и на новых стратегических высотах. Едва бойцы мои закапывались в землю и наводили новые линии связи, как оказываясь в тылу, сворачивали эти линии и получали новые приказы о размещении на новых позициях. Наступление шло вдоль Минского шоссе. Метрах в ста от шоссе, на разбомбленных нашей авиацией железнодорожных путях, застряли десятки немецких поездов. Сотни платформ с военной техникой, танками, орудиями, обмундированием. Чего там только не было в вагонах и на платформах этих поездов, но подходить к ним мы не успевали. Не было у нас ни одной свободной минуты, опять начали отставать от передовых частей, а нагонять их нам было все труднее и труднее: во время бомбежек на переправах мы потеряли трех лошадей.

Но не мы одни испытывали трудности. Минометчики тоже теряли лошадей и, задыхаясь, тащили свои минометы на руках, а выбивавшиеся из сил пехотинцы побросали в кюветы вдоль шоссе свои тяжелые каски и противогазы, множество их тысячами валялось справа и слева от нас вдоль переполненного людьми и техникой шоссе. Движение замедлялось ввиду образовавшихся на шоссе глубоких и широких воронок, возникавших от взрывов немецких тяжелых авиационных бомб.

В очередной раз я получил приказание передислоцировать свой взвод на 12 километров. Скатали на катушки все линии связи и двинулись по Минскому шоссе. Не доезжая до деревни Бодуны, я увидел в воздухе на высоте двух километров восемь немецких бомбардировщиков «Хейнкель-111». В воздухе появилось множество черных палочек, и чем более они снижались, тем более казалось нам, что они летят на нас, и уже ясно было, что это за палочки.

– Ложись! – скомандовал я.

Все мои бойцы мгновенно распластались на земле, кто где был, слева от шоссе. Основная масса бомб упала на окраину деревни, но несколько – недалеко от нас. Самолеты развернулись и исчезли за горизонтом, а в воздухе на недосягаемой высоте появился жутко маневренный немецкий самолет «Фокке-Вульф» – разведчик и корректировщик огня.

Надо было немедленно уходить из зоны бомбардировки, и мы погнали своих лошадей вперед по Минскому шоссе. Но едва проехали несколько сот метров, как я увидел на обочине своего друга лейтенанта Олега Корнева.

Он стоял на пригорке и из-под руки смотрел на запад, где над горизонтом появилась новая партия немецких бомбардировщиков. Олег объяснил мне, что ему и его взводу приказано было связать расположенный в деревне штаб дивизии с находящейся в пяти километрах зенитной бригадой, что штаб дивизии ночью расположился в Бодунах, шло наступление и о маскировке никто не думал. Десятки штабных машин, танков, самоходок, грузовиков закупорили все улицы деревни, но утром неожиданно в воздухе появился немецкий разведчик и, видимо, понял, что за люди расположились в деревне.

Связисты Олега уже установили в кабинете комдива телефонные аппараты и с минуты на минуту должны были вывести линию связи на шоссе.

Мы видели, над нами кружился «Фокке-Вульф», а новых восемь немецких бомбардировщиков стремительно приближались. Олег увидел за собой пехотную ячейку и засмеялся.

– Мне повезло, – сказал он, – я с ординарцем лягу в ячейку, а ты ложись рядом, нам обязательно надо договориться о дальнейших действиях.

– Я не могу задерживаться, Олег, мне надо через час разворачивать посты вокруг переправы. Кончится бомбежка, и мы поедем дальше.

Но самолеты были уже над нами, и уже десятки палочек отделились от них. Я рухнул на траву, и все мои бойцы легли кто где стоял.

На этот раз основная масса бомб упала на центр деревни и лишь три летели на нас. Я понял, что одна из бомб летит прямо на меня, сердце судорожно билось. Это конец, решил я, жалко, что так некстати… И в это время раздались взрывы и свист сотен пролетающих надо мной осколков.

– Слава богу, мимо пронеслись! – закричал я Олегу, посмотрел в его сторону, но ничего не увидел – ровное поле, дым.

Куда он делся? Все мои солдаты поднялись на ноги, все были живы, и тут до меня дошло, что бомба, предназначавшаяся мне, упала в ячейку Олега, что ни от него, ни от его ординарца ничего не осталось.

Кто-то из моих бойцов заметил, что на дереве метрах в десяти от нас на одной из веток висит разорванная гимнастерка, а из рукава ее торчит рука. Ефрейтор Кузьмин залез на дерево и сбросил гимнастерку.

В кармане ее лежали документы Олега. Рука, полгимнастерки, военный билет. Больше ничего от него не осталось. Полуобезумевший, подбежал ко мне сержант взвода Олега.

– Аппараты сгорели вместе с избами, катушки с кабелем разорваны на части, линия перебита, бойцы, увлекаемые штабными офицерами, бросились к реке, но туда обрушилась половина бомб, машины на улицах взорваны, и только командир дивизии, генерал, не потерял самообладания и требует, чтобы мы немедленно соединили его со штабом армии, но у нас ничего нет, помогите, лейтенант!

И я бросился в горящую деревню. Увидел почерневшего генерала и растерянных штабных офицеров и сказал ему, что у нас есть и кабель, и телефонные аппараты, что лейтенант Корнев погиб, но что мы сделаем все от нас зависящее, чтобы выполнить то, чего уже не может сделать он.

– Надо немедленно связать меня со штабами корпуса и армии, а через них и с моими полками, – сказал он, – помогите, лейтенант.

Со мной было человек десять моих связистов.

Части из них я приказал разыскивать уцелевших бойцов взвода Олега, другую часть послал на шоссе за кабелем, аппаратами и людьми. Минут через пятнадцать началась наша работа, а через двадцать пять минут над нами появилась новая волна немецких бомбардировщиков. Но деревня горела, и сквозь дым трудно было уже определить, что к чему и где кто, а под прикрытием дымовой завесы мы уже подсоединяли кабель к армейской линии связи. Падали бомбы, разрывали нашу линию. Я, как и все мои солдаты, находил и соединял разрывы. Дым, который разъедал глаза, окутывая нас, помогал нам уцелеть. Внезапно заработали телефоны, и генерал доложил в штаб армии о трагической ситуации. Посыльный его нашел меня и попросил зайти в штабную избу. Генерал поблагодарил меня и записал мою фамилию. Над деревней появились наши истребители. Немецких самолетов больше не было.

Мы хоронили Олега. Выкопали у кирпичной водокачки яму, поставили столб, прибили доску, написали имя, отчество, фамилию, звание, устроили прощальный салют, выстрелили из всех имевшихся у нас автоматов в воздух, распили флягу со спиртом. Существует ли еще его могила – гимнастерка, рукав, рука?

Глава 6

Московские каникулы

30 апреля 1943 года наградили меня за эти Бодуны орденом Отечественной войны, а 22 ноября получил я на десять дней отпуск в Москву. Но вначале письма.

16 апреля 1943 года

«…Работы неожиданно много: навожу линии, «организую» имущество связи и измеряю смоленские версты. Смоленская верста особенная, у каждой есть свой «гак», и хорошо, если гак этот окажется меньше самой версты.

Солнышко прогревает грязь. Я сижу на берегу грязной реки на горе. Под горой горелая деревня и вырубленный лес. На горе ржавые каски от пустых немецких голов. Вот и все. Привет всем! Леня».

25 апреля 1943 года

«Дорогие мои! Поздравляю вас с праздником. Прошу прощения за долгое молчание. Писать я не имел возможности, так как находился в дороге. В связи с постоянным кочевьем здорово утомился. По дорогам потерял двух своих адьютантов (оба заболели тифом). Начал писать стихи».

16 августа 1943 года

«Дорогая мама! Мне теперь очень трудно писать. Я все время нахожусь в дороге. Вперед, правда, продвигаемся очень медленно. Когда-нибудь прочту все написанное во время войны. Писем получаю довольно много и на все отвечать не успеваю. Зато жизнь у меня теперь более интересная, чем раньше.

Вижу много людей, много разговариваю, и такое впечатление у меня, что в ближайшие дни долбанем мы фрицев и дойдем аж до Минска (до Смоленска во всяком случае). Будь здорова. Целую, Леня».

25 августа 1943 года

«…Пока еще нахожусь на старом месте… Как всегда, много передвигаюсь… В Смоленской области очень много речек, но все они очень узкие, и любую из них можно переехать сидя в телеге. Так и приходится все время перебираться вброд…»

4 сентября 1943 года

«…Наконец и мы сдвинулись с насиженного места. Фрицы опять отступают. Сижу в немецком блиндаже на высоте посреди бывшей деревни. Стены оклеены немецкими газетами. На столе еще не убранные немецкие журналы. А вокруг кучи консервных банок, выеденных немцами. Фрицы любят русские самовары. Однако захватить с собой они их не смогли. Среди консервных банок валяются три самовара. Краны немцы отломали и аккуратно сложили на столике. «Порядок во всем».

У меня на посту радиостанция. Каждый день слушаю последние известия.

Сегодня известия особенно хорошие. Англичане наконец раскачались. Теперь будем жать со всех сторон…»

12 сентября 1943 года (от Эрны Ларионовой)

«Дорогой Леня! Получила твое письмо. Очень благодарна за твое стихотворенье, оно мне слегка напоминает симоновское:

  • «Пусть нас простят за откровенность
  • В словах о женщинах своих,
  • За нашу страсть, за нашу ревность,
  • За недоверье к письмам их…»

Меня Тая совсем замучила смертью В. Шемякина (с Вовой Шемякиным я с пяти лет был в детском саду, потом в одном классе в школе, дружил с ним, часто бывал у него дома в Подколокольном переулке. – Л. Р.), ломает руки и ходит выплакиваться ко мне и к Анне Осиповне… Но что я пишу тебе? Пишу, потому что ничего другого нет. Мне тоже не особенно весело. Эрна».

5 октября 1943 года

«…В этом месяце пришлось побывать в Смоленске, в который я попал через несколько часов после его освобождения. На моих глазах взрывались уцелевшие от немцев дома. Они закладывали мины замедленного действия. Теперь город уже далеко позади, впереди Минск…»

10 октября 1943 года

«…Нахожусь сейчас на путях к Орше. Живу рядом с «цивильными». Недалеко Днепр. Вчера вышел из пределов Смоленской области и вступил в БССР. Погода даже для солдата замечательная. В краю болот почти не встречается грязи. Солдаты теперь ходят сытые. Картошки, капусты, свеклы, репы – хоть завались… Несмотря на осень, начинают здорово покусывать мухи. Приходится поневоле кушать свежую конину. Очень много вокруг ее понабросано…»

20 октября 1943 года

«…Я сейчас одной ногой стою в Смоленской области, а другой в Белоруссии, то есть часть меня находится в РСФСР, а часть в БССР. Здесь уже не говорят «картофель» или, как на Смоленщине, картоха. Здесь говорят «бульба». А гулять выходят в белых лыковых лапотках…»

26 октября 1943 года

«…Неприятность только одна – табака нет… Наблюдаю, как меняется язык населения. Здесь уже не едят просто картошку, едят «картошку вместе с бульбой». Пол здесь называется мостом, а полом – нары. И акцент языка меняется.

На днях встретил двух лейтенантов, вместе с ними я кончал военное училище в Бирске. Последнее время возобновил литературные занятия».

Сразу же начал звонить друзьям и знакомым, но никого найти не мог. Звонил Лене Зониной, звонил Диме Бомасу, звонил Бунину – длинные гудки. На всякий случай звоню Осипу Максимовичу Брику: он и Лиля Юрьевна обрадованы, удивлены, приглашают меня к себе. И вот я опять на Старопесковском.

Квартира Бриков не изменилась, только, как и везде в Москве, холодновато. Я ставлю на стол бутылку водки – это жуткий дефицит и окно в довоенный мир, – банку американской свиной тушенки, угощаю литераторов фронтовыми ржаными сухарями. Лиля Юрьевна вынимает из шкафчика белый батон, наполняет хрустальную вазу бутербродами, достает хрустальные рюмки, кофейный сервиз, сливки.

Я рассказываю о последнем нашем наступлении, о невыгодной нашей обороне под Оршей. Начались морозы – стало получше, а вот когда наше наступление выдохлось, всю осень пехота сидела по пояс в воде, а немцы с высот, которых мы так и не взяли, обстреливали наши подразделения. И хотя активных военных действий не происходило, было много убитых и раненых.

Несмотря на это, настроение у всех было хорошее, ведь, кроме нашего 3-го Белорусского фронта, повсюду шло наступление, и мы тоже ждали приказа о наступлении.

В свою очередь, Осип Максимович читал письма поэтов-фронтовиков, стихи Бориса Слуцкого, Александра Межирова. Не помню, что говорил Катанян.

Вдруг Лиля Юрьевна вздрагивает, обрывает Брика.

– Леня! – говорит она. – Что же это мы теряем время! Вчера из эмиграции вернулся Вертинский, а завтра его первый концерт, и нельзя терять ни секунды. Сейчас я ему напишу письмо, попрошу, чтобы он дал вам билет или контрамарку, вы обязательно должны быть на его концерте. Вы любите Вертинского?

Я говорю, что мой брат до войны очень его любил, а мне нравился Блок… А Лиля:

– Чепуха! Вот номер его комнаты в гостинице «Метрополь». Вы должны сказать, что вы поэт, фронтовик, что приехали с фронта и завтра уезжаете на фронт, что вы его поклонник!

Я пытаюсь возражать, но Лиля стремительно пишет письмо. Два часа дня.

– Бегом! А то не успеете! – И стремительно выталкивает меня из квартиры.

В «Метрополе» вход совсем не с той стороны, что в ресторан. Стучу в номер. Открывает его секретарь.

Я в военной форме, с орденом, каких еще в Москве мало, показываю ему свое отпускное предписание. Лейтенант с фронта, поклонник. Он говорит, что к Вертинскому меня не пропустит – тот отдыхает и готовится к выступлению, но контрамарку мне дает.

Итак, вечером я на концерте.

Первое впечатление – люстры, как до войны. Энтузиазм зала, на глаза наворачиваются слезы, аура восторга. Тут еще и что-то… Свобода! Свобода! Вот уже и цензура не запрещает!

А я сижу в зале, и мне стыдно. На фронте жеманство и стилизация неуместны.

У меня потребность чего-то простого, ясного, честного, четкого. Я три месяца назад похоронил руку и карман гимнастерки – все, что осталось от моего друга Олега Корнева, и не в «далеком Лиссабоне» с белой маской мима, колеблющимися и мистическими взмахами бледных рук…

Душе моей в сто раз созвучней симоновское «жди меня, и я вернусь…». Но и это не то. Знал, но как-то отстранял от себя, что это было искусство тоскующей о Родине, ностальгирующей в эмиграции русской интеллигенции, и не любил я эту, видимо, созвучную остановившемуся времени манерность. Фильмы. Мягкотелые интеллигенты с бородками. Так изображали меньшевиков.

Кстати, спустя три месяца будущий мой друг, моя бывшая одноклассница, будущий искусствовед, а ныне покойная Эрна Ларионова прислала мне на фронт стихи Бориса Пастернака из романа. Они уже ходили по рукам. «Свеча горела на столе, свеча горела…» Я читал их в блиндаже на одной из высот, что на месте деревни Старая Тухиня. Вокруг падали немецкие мины, время от времени с воем пролетали «андрюши», а бойцы мои разливали по флягам свои ежевечерние сто грамм, и мне стыдно было и за любимую мною Эрну, и за любимого мною поэта, который в такой ответственный судьбоносный момент писал о каком-то славянофиле Самарине. Я ведь не знал, что Пастернак жил тогда в Переделкине, а в доме этого славянофила находился госпиталь, в котором от ран умирали мои сверстники с оторванными руками и простреленными легкими.

Я не понимал тогда, что передо мной разыгрывался не фарс, а одна из версий продолжающейся трагедии тоталитаризма, и мне было стыдно.

Все мои одноклассники были на войне. Многие телефоны не работали. В квартире Воли Бунина никого не было. Лена Зонина была на фронте.

Весь день ходил я по улицам полуголодной Москвы. В шесть вечера, проходя по Солянке, вспомнил, что в угловом доме номер 1 жила до войны одноклассница моя Тая Смирнова. Поднялся на второй этаж и позвонил.

Открыла дверь Тая.

Тая удивилась моему превращению из застенчивого, рассеянного мальчика в строевого фронтового лейтенанта. Смеялась и плакала. Плакала потому, что на фронте погиб мальчик, которого она полюбила, а потом на другом фронте погиб ее друг, наш одноклассник Вова Шемякин.

Она училась уже на втором курсе исторического факультета МГУ.

Я рассказывал Тае об успешной, нелепой, страшной, а порой трудной и героической фронтовой своей жизни, а она о себе, о Москве. Часов в шесть вечера она решила познакомить меня со своей подругой Эрной Ларионовой.

В довоенной своей юности я пережил первый настоящий роман, любовь без взаимности, с Любой Ларионовой. «Опять Ларионова», – подумал я. Эрна жила совсем недалеко, в коммунальной квартире, во дворе дома в Хохловском переулке.

Теплая, уютная комната. Эрна, ее мама, я и Тая. Мама – из немцев Поволжья, отец – электротехник. Мама читала немецкие сентиментальные романы и к гуманитарным наукам относилась скептически. Была у Эрны накануне войны, в десятом классе, большая любовь. Но трагедия вошла уже почти в каждый московский дом. Жених ее погиб при отступлении в 1941 году.

Эрна тяжело переживала трагедию. Единственное желание ее родителей было выдать ее поскорее замуж, и они знакомили ее то с одним, то с другим потенциальным женихом – это были монтеры, продавцы магазинов, в основном люди уже не молодые, а она была девочкой, охваченной романтическими мечтами. Сначала мечтала стать художницей, увлекалась поэзией Блока, Пастернака и в подлинниках – Рильке.

Родители не понимали и осуждали ее, а она поступила на искусствоведческое отделение филологического факультета Московского университета и увлекалась французскими импрессионистами.

Красивая девочка с длинными-предлинными косами, с глазами русалки. Что-то немецкое всегда было в ней – мечтательность сочеталась со стремлением разложить все по полочкам. Рациональный ум, умение четко и ясно формулировать свои мысли, но тогда, в двадцать лет, и мистические озарения, женственность, и чудесное желание поделиться всем, что она узнавала из книг, с друзьями.

Это был первый мой вечер после года училища и семи месяцев жизни в блиндажах, обстрелов, бомбежек, и мне казалось, что никогда еще мне так хорошо не было.

Ни я в Эрну, ни она в меня не влюбились, я даже не знаю почему. Оставшиеся девять дней отпуска после занятий в университете она проводила со мной, вернее, она руководила мной, а я с восторгом и благодарностью следовал за ней, слушал ее. Мы по московским переулкам подходили к храмам – или загаженным, или превращенным в складские помещения, – и она рассказывала мне (откуда знала?), кем и когда они были построены и чем отличались друг от друга, и что такое нарышкинское барокко и московский ампир, и сколько в архитектуре их самобытности и неподвластного времени величия.

Еще не была построена гостиница «Россия», и мы вечерами бродили по узеньким переулкам, между старыми двухэтажными, битком набитыми замоскворецким разным людом бывшими купеческими особняками, заходили в узкие и темные дворы и дворики.

Помню узкий двор четырехэтажного дома, вдоль стен которого от первого до четвертого этажа тянулся, поднимаясь все выше и выше, тротуар, двор, замощенный булыжником, и вдоль тротуара двери квартир. Противоположные стены на уровне каждого этажа соединялись висящими в воздухе переходами, на перилах которых сушилось белье. Некоторые дворы напоминали то ли купеческий быт пьес Островского, то ли петербургские трущобы из романов Достоевского. Это была Москва со своим неповторимым лицом, и дыхание перехватывало от соприкосновения с историей. А Эрна каждый раз приводила меня на новое место.

Эти мои скитания по переулкам и дворикам Замоскворечья врезались в мою память и остались важной частью моего фронтового представления о Родине.

В один из последних дней своего отпуска увидел я вывеску журнала «Знамя». В планшете у меня были стихи, а в голове сумасшедшая идея – вместо командира взвода связи стать военным корреспондентом.

Я открыл дверь редакции.

Идея кому-то понравилась, написали на бланке отношение в редакцию армейской газеты, подписала Михайлова.

Стихи же, по совету Осипа Максимовича и Лили Брик, я отнес в журнал «Смена». Там в номере четвертом за 1944 год их напечатали.

  • Любимая, где ты? Что это за горе?
  • Вернусь контрабандой в твои времена.
  • На месте оврага и дерева – море,
  • И вместо окна и герани – волна.
  • Лыжня и трава, над помойкою грач?
  • Но поздно. Из памяти выпало слово.
  • И мечется ум на границе былого,
  • а молодость – то и не то, и хоть плачь?

Глава 7

Женщина на фронте

5 декабря 1943 года

«Дорогие мои! После двухдневных автомобильных мытарств прибыл в часть. Пришлось по дороге переменить до десятка автомашин. К счастью, все окончилось благополучно. Я отдохнул, наелся, выспался. Несмотря на некоторое опоздание, командование оценило мой отпуск.

От Москвы у меня осталось очень хорошее впечатление За время войны я приобрел настоящих, ценных и любящих меня друзей. Завтра обновлю свои дровни и покачу по дорогам Смоленщины…»

13 декабря 1943 года (письмо от Эрны Ларионовой)

«…Ну, сероглазый солдат, хочешь знать, что я делаю?

Получила от тебя письмо, очень полюбила тебя за те дни в Москве. Какая-то была в тебе тишина, полнота, ласковость. Может, их мне и не хватало тогда. Помню глаза твоей мамы вечером у тебя… Мучаюсь немного про себя, но жаловаться не хочется. Я ведь довольна «кусочком вечера», когда ты был у меня…»

14 декабря 1943 года

«Дорогие мои! С тех пор, как возвратился, я непрерывно нахожусь в разъездах, и сейчас ночь застала меня в дороге. Приближается годовщина нашей роты. К своему празднику как-никак, а надо подготовиться. Теперь Москва кажется далеко позади, как будто не был там или как будто такой беспокойный сон приснился. Погода стоит сырая, осенняя. Болота не замерзают. На телеге ехать скользко, а на санях – тяжело. Приходится ходить больше пешком».

7 января 1944 года (письмо от Таи Смирновой)

«Благодарю за поздравление с Новым годом, который начался для меня печально – я не вылезаю из гриппа и всяких осложнений… Теперь мне уже 21 год (с 1 января), но на меня это действует печально. Уныло действует обстановка и в университете. На студентов там не обращают внимания, не устроили даже новогоднего вечера. Скоро месяц, как я не получаю от моего жениха Вали писем, это после ежедневных.

Мучает неизвестность».

20 января 1944 года (от Эрны)

«Ленечка!

Получила вчера твое письмо, но пришло оно в темную минуту – у меня была Тая, изменившаяся и постаревшая за несколько часов. Больше о Валентине ничего не надо узнавать. Отец уже получил извещение. Вот и все.

Напиши ей, дорогой, а я кончу сегодня».

Перед началом наступления на Смоленск в топографическом отделе при штабе армии мне выдали карты-двухкилометровки, чуть ли не до границ Восточной Пруссии.

Линию связи я прокладывал вдоль Минского шоссе. С утра шел дождь.

Все мои солдатики промокли насквозь.

Я ехал верхом и так промок и замерз, что у меня зуб на зуб не попадал, знобило.

До поворота на Смоленск оставалось еще километров двадцать. Надо было накормить и просушить людей, но справа и слева от шоссе тянулись леса и болота. Тут я увидел проселочную дорогу и за деревьями дом.

Я знал, что немцы, отступая, все хутора и брошенные жителями деревни минировали.

Вся земля вокруг была опутана ниточками, проволочками. Зацепишься ногой – мина взрывается.

Если внимательно смотреть, то все это было видно, просто не надо было наступать на них.

Я предложил сержанту Корнилову осторожно подойти к дому, посмотреть, не заминированы ли двери, войти в дом и проверить, не заминирована ли печка. Обычно, отступая, немцы закладывали мины в русские печи и дымоходы. Затопишь – и взрывается весь дом.

Но Корнилов отказался.

– Лучше под трибунал пойду, но глупость эту делать не стану.

Тогда я спросил, нет ли среди солдат добровольцев, но все молчали.

Тогда я – авось пронесет и ко стыду моего и корнеевского взводов (человек пятьдесят со мной было) – слез со своего измученного коня и осторожно прошел от шоссе до дома, потом спокойно вернулся и уже совсем спокойно снова подошел к дому.

Внимательно осмотрел дверь, приоткрыл ее, закрыл, открыл совсем. В доме было холодно, давно не топили, но дрова были. Сердце билось. Все-таки страшно было, но я залез в печь, проверил дымоход, пооткрывал вьюшки. Мин не обнаружил.

Повеселевшие, мои солдатики набились в дом, затопили печь и только-только начали согреваться, как появился подъехавший на машине командир роты Рожицкий, и – трехэтажный мат!

– Что еще за остановка? Пять суток ареста! Немедленно двигаться дальше и линию тянуть.

Так и не напившись кипятка и не согревшись, прошагали мы еще двадцать километров до этого указателя на еще не взятый нашими войсками Смоленск, до деревенского дома напротив этого указателя.

На этот раз дом осмотрели мои сержанты. Мин не было. Затопили печь, сняли с себя мокрую одежду и кто на печи, кто на столах и скамейках, кто на полу заснули.

А потом внезапно открывается дверь и входит молодая красивая женщина, а за ней девочка и старуха. Перед домом мычат две коровы.

Женщина стремительно обнимает меня, благодарит и целует. Я первый русский офицер.

– Наши пришли, окончена оккупация!

Я смущен, не знаю, как освободиться, а солдаты смеются:

– Иди на сеновал, лейтенант, она же зовет тебя!

А женщина не отпускает меня и тоже смеется, и плачет, и рассказывает, как, пока шли бои, она скрывалась с матерью, дочкой и коровами в лесу, а вчера поняла, что пришли наши, и вот вернулась домой. На столе ведро молока, сметана, картошка, сало, пир горой, а Маша не отходит от меня – очень красивая, но вся в оспинках – и шепчет:

– Лейтенантик! Никого мне не надо, а с тобой пойду, – и ставит лестницу, и приглашает меня на чердак.

Я готов за нее жизнь отдать, но что это за московское воспитание, вошедшая в гены интеллигентность, будь она проклята!

Не могу я раздеться и лечь на женщину на глазах у своего взвода, и опять я придумываю какое-то неотложное военное якобы распоряжение о вызове меня куда-то и выбегаю из дома, и мой ординарец Гришечкин уводит мое счастье на сеновал. И надо мной смеются мои солдаты, а я придумываю, что в Москве ждет меня невеста, и все удивляются такой преданности. Каждому хочется, чтобы его ждали, каждый понимает, что временное, а что настоящее, и наивность моя и моя верность уже вызывают всеобщее уважение.

Но ведь они не знают, что я опять наврал, что на душе у меня камень и мысль, что вот мелькнуло что-то настоящее, может, и не ушел бы я от нее никогда и никуда, а вот смалодушничал и опять упустил свое счастье, свою судьбу.

А судьба спускается с сеновала и бросается мне на шею и шепчет:

– Лейтенантик мой, почему не пошел со мной, позови же меня!

Но она же мне только что изменила! Что это такое?

Мы на постое третий день. Каждое утро Гришечкин просит у меня коня, перевозит сено, вспахивает и боронит поле. Он деревенский мужик, все понимает по-своему: женщина, земля, пахота, неожиданный кусочек его довоенной настоящей жизни.

А мне худо.

А хозяйка все смотрит и смотрит на меня.

На четвертый день мы навсегда покидаем Машу и въезжаем в горящий Смоленск. Едем по центральной улице, а справа и слева взрываются от мин замедленного действия и падают многоэтажные дома.

Блиндаж сержанта Спиридонова располагался на высоте, на холме за деревней Сутоки. Я этого своего сержанта недолюбливал.

Бывший лагерник – то ли вор, то ли в драке покалечил кого-то, – глаза бегают, а рот непонятно улыбается. Хитрец, сквернослов и трус. Как стал сержантом, непонятно. Может быть, в запасном полку начальнику взятку дал, а может, спьяну или со страху подвиг в бою совершил. Была у него медаль «За отвагу».

Приехал я к Спиридонову. Слез с коня. Смотрю, девчонка лет семнадцати. Что-то у нее с телегой не ладилось. Я помог. Она платок скинула и поцеловала меня. От неожиданности я покраснел и сердце у меня забилось, а она расстегнула у меня на гимнастерке пуговку, руку к сердцу приложила и говорит:

– Так, твою мать! Чего разволновался? Почему руки у тебя дрожат? – Отвернулась, прыгнула на телегу, стеганула лошадь вожжами.

Я говорю:

– Куда же ты?

А ее уже не было. Однако бойцы мои и Спиридонов все видели и слышали.

Поужинал я в блиндаже, вышел на поляну. Луна. Звезды. За холмом стадо коров, силуэт пастушки.

А Спиридонов говорит:

– Товарищ лейтенант! А ведь это та самая Маша, что на телеге уехала. Наших всех отшивает, но, может быть, у тебя что получится.

И я пошел. Сердце билось, ноги ватные, но пошел и сел с ней рядом. Она спиной к луне сидела, мое лицо видела, а я ее не видел.

Потом она легла. Прошло с тех пор семьдесят пять лет, но ничего приблизительно сопоставимого по степени потрясения уже никогда не было. Может быть, с ума сошли?

Это было бесконечно и обоюдно, меня оглушил ее трепет, она что-то бормотала, и я, видимо, пребывал в невесомости. Это было похоже на космос, может быть, на море, я тонул в неизвестности, что-то накатывало, выше, выше, потом произошло чудо, и длилось оно тоже бесконечно.

Секс? Любовь? Ничего я не знаю. Была ночь. Несколько раз она отдавала мне свою жизнь, потом я ей прошлое и будущее, потом мы летели куда-то, а над нами было небо, звезды, луна, вечность. Первым заговорил я. Мне хотелось сделать для нее что-то большое, помочь жить, подарить на память какую-то необходимую для существования вещь. Но у меня ничего не было, кроме обмундирования и нагана. «Господи, – думал я, – неужели нельзя ничего придумать?»

И вдруг меня осенило, и придумывать я уже ничего не хотел, а предложил ей стать моей женой.

На нее напал смех.

– Лейтенант, – сказала она, – ведь я еще утром это поняла, ведь у тебя до меня никого не было, и ты завтра можешь погибнуть на войне, и ведь и мне так хорошо никогда не было, но подожди! Если ты правда хочешь, чтобы я тебя запомнила, подари мне туфли, лакированные лодочки на шпильках, я такие до войны в кино видела.

– Лакированные лодочки? Как странно. Это как у Гоголя – подари черевички! Где я возьму их? Но подожди. Сколько они стоят? У меня на книжке три тысячи рублей. Фронт уйдет, до Москвы часов двенадцать. Я отдам тебе эти деньги. Когда? Сегодня. Сегодня вечером. Ты поедешь в Москву, купишь там эти лодочки.

И я оседлал своего коня и через полтора часа был в штабе роты.

Однако ни писаря, ни начальника не было, а радист передал мне приказ командира части о начале наступления.

Я сидел у телефона, отдавал распоряжения, потом дни и ночи перемешались. По дорогам, параллельным шоссе Москва – Минск, мы то наводили, то сворачивали линии связи, шли и шли по пятьдесят километров в сутки.

Под Оршей немцы остановили нас.

Маша! Я все время думал о ней. Почему я не узнал фамилии, почему не узнал адреса? И под Оршей, и под Прагой думал, и когда демобилизовался и поступил в институт. Кто она была? Как сложилась ее жизнь? А может быть, был ребенок, а теперь ему шестьдесят пять лет? А отчество? То, что я обманул пастушку, знала вся 31-я армия, это Спиридонов постарался. И о предложении выйти замуж, и о деньгах, и о лакированных туфельках на шпильках. И по этому поводу было много смеха.

  • Шутя, мы делили свои сухари
  • на черствые равные части.
  • Мы изо дня в день от зари до зари
  • шутили, мечтая о счастье.
  • Под нами журчала гнилая вода,
  • от взрывов фонтаны вставали,
  • а счастье – оно приходило всегда,
  • когда мы о нем забывали.
  • Нежданная встреча. Награда. Кино.
  • Посылка. Письмо фронтовое.
  • У каждого, каждого было оно,
  • военное счастье скупое.

5 августа 1943 года (письмо Вадиму Бомасу)

«…Дорогой Дима! У Джека Лондона есть повесть – «Алая чума». Там он описывает мир после двадцати лет запустения. Сегодня прошло два года. Смоленская область.

Остатки деревень с чрезвычайной быстротой, то ли от времени, то ли от рук людей, сравниваются с землей. На месте старых поселений растет бурьян и репей (может быть, пырей). Так, вероятно, стирались с лица земли города древних.

Леса сожгли или повырубили – степь. Только по берегам рек заросли малины. А рек столько же, сколько разрушенных деревень…»

Глава 8

Переправа через Березину

Спустя тридцать лет. Город Борисов, 9 мая 1974 года

Подхожу к телефону. Григорий Левин. Спрашивает, могу ли я в составе делегации совета ветеранов 31-й армии поехать в город Борисов, принять участие в торжественных мероприятиях, посвященных тридцатилетию освобождения Белоруссии.

– А когда?

– Завтра. Сегодня надо получить командировочные, гостиница забронирована, едут одиннадцать ветеранов, вы будете двенадцатым.

Вокзал, поезд. Торжественная встреча. В гостинице номер на четверых. Бывший начальник политотдела дивизии – полковник в отставке, бывший капитан-артиллерист, бывший командир партизанских отрядов – грузин Иоселиани и я. В соседней комнате пять 48-летних женщин, на груди у каждой – один или два ордена Славы, а на счету от шестидесяти до ста сраженных немцев. На войне они были снайперами, училище их располагалось в помещении оранжереи усадьбы Кусково.

Вечером мужики-ветераны приглашают в свой номер женщин-снайперов. За столом рядом со мною милая, веселая Маша. Мы знакомимся. Я художник, она специалист по парикам в Большом театре. Парик Ленского, парик Германна, парик Наташи Ростовой. Я спрашиваю, чем занимается ее муж, а она говорит, что ни мужа, ни детей у нее нет, и в шутку предлагает мне выпить в честь знакомства на брудершафт.

– Чай?

– Ну конечно!

А между тем в номере уже идет бурная беседа.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Иногда так хочется полностью переменить свою жизнь! Ведь перемены обещают нам счастье. Но когда они ...
Проблемы, связанные с памятью о сталинизме, в сегодняшней России болезнены и остры. На прилавках – м...
Почему курить вредно? Почему не стоит ругаться? Почему папа с мамой иногда ругаются, хотя говорят, ч...
Москву заливает дождями, люди не поднимают глаза с экранов, не выходят из социальных сетей. Трое дру...
Бывший эсбэушник Кузнецов слишком стар, чтобы вершить правосудие без оглядки на уголовный кодекс: у ...
На смену войне холодной приходит война десертная. Цели и задачи этой войны остаются прежними: изменя...