Я и Она. Исповедь человека, который не переставал ждать Монтемарано Николас
– Но это же возможно.
– Я был художником, – говорю я ей. – Но не слишком хорошим.
– Должно быть, все-таки хорошим, если уже успели отойти от дел.
– Если люди покупают то, чем ты торгуешь, это еще не значит, что твой товар хорош.
– Вы писали маслом?
– Я не смог бы писать маслом или рисовать даже ради спасения своей жизни. Я делал скульптуры из найденных предметов – из мусора, который люди выбрасывают или продают на гаражных распродажах. Старые письма, детские ботинки, призы из боулинга.
– А разве может художник выйти на пенсию?
– Конечно.
– Разве это профессия, а не человеческая суть ?
– Я больше в это не верю.
– Не верите – во что?
– Когда-то я верил, что могу спасать вещи.
– У вас здесь есть что-нибудь из ваших работ?
– Я все роздал. Чем старше я становлюсь, тем больше раздаю. К слову, могу я вас чем-нибудь покормить? Вы, должно быть, проголодались.
– Не думаю, что смогу жевать, – отвечает она. – Челюсть болит, да и вся голова тоже.
– Я мог бы приготовить суп.
– Спасибо, но я больше устала, чем проголодалась. Я выехала из Нью-Йорка сегодня ни свет ни заря.
Ледяной дождь теперь еще сильнее лупит по стеклам. Я выглядываю в окно: телефонные провода обвисли еще ниже, гамак касается земли.
– Как вы думаете, когда это кончится? – спрашивает она.
– Не раньше завтрашнего дня, – отвечаю я.
Она морщится, вращая поврежденной кистью.
– Я знаю, что еще рано, но вы не будете против, если я попытаюсь немного поспать?
– Я могу переночевать на диване, – говорю я ей, – а вы занимайте мою кровать.
– Я отлично устроюсь и на диване, – возражает она.
Я выношу для нее одеяло и подушку и говорю, что если ей что-то понадобится, я буду в спальне.
Я открываю дверь своей комнаты и спрашиваю Ральф, не хочет ли она пойти со мной. Она приоткрывает глаза, но остается возле дивана. Сэм уже забралась под одеяло, и единственная непогашенная лампа осталась у нее над головой.
Закрываю дверь и спустя несколько минут слышу, как Ральф скулит. Снова открываю дверь, чтобы впустить ее. Но нет, она просто хочет, чтобы дверь была открыта. У нее сильный пастуший инстинкт: она будет беспокоиться, если не сможет видеть каждого в своей стае. А Сэм, по крайней мере на эту ночь, стала новым членом нашей стаи.
Прежде чем устроиться спать на полу в коридоре, Ральф входит в мою комнату, подходит к коробке, нюхает носки и свитеры, лежащие внутри.
Она проделывает это каждый вечер.
Я что-то забыл, что-то потерял, совершил ужасную ошибку, которую никогда не смогу загладить…
А потом в дверях моей комнаты возникает она, спрашивает, все ли со мной в порядке.
Я сижу в постели, пытаясь совладать с дыханием; кажется, будто я от чего-то убегал. Рубашка пропотела насквозь. Медленно вспоминаю, где я, кто эта женщина, стоящая подле моей постели, и что мне приснился плохой сон.
А потом вспоминаю, что сон мой не был сном.
Я ложусь, отворачиваюсь от нее. Она садится на краешек кровати, прикасается к моей спине.
– Вы ужасно кричали, – говорит она.
– Простите, что разбудил вас.
– А я не спала, – говорит она. – Я вообще не очень хорошо сплю.
Внезапный порыв сказать ей правду; в темноте гораздо легче. Но я не говорю ничего; утром она уйдет. Если она вернется – что вполне может случиться, когда она поймет, где побывала, – я не стану подходить к двери.
– Теперь я могу уйти, – говорит она. – Я просто хотела убедиться, что с вами все в порядке.
Я не хочу, чтобы она уходила; ощущение еще одного тела на постели – это приятно.
– Расскажите мне свою историю в шести словах.
Она закидывает ноги на кровать и облокачивается на изголовье рядом со мной. Я сажусь, и мы смотрим друг на друга в темноте.
– Проблемный отец. Брат погиб. Получила помощь.
Дождь хлещет в окно; звук капели ото льда, тающего в водосточных трубах и на деревьях.
– Шести слов недостаточно. Вам следовало использовать семь.
– Проблемный отец. Брат погиб. Продолжаю получать помощь.
– Намного лучше, – киваю я. – История продолжается.
– Печальная история, которая никогда не заканчивается, счастливее, чем счастливая история, которая заканчивается.
– У всех историй одна и та же концовка.
– Зависит от того, что понимать под концовкой.
– Все кончено. Конец.
– Ненавижу, когда истории заканчиваются этим словом, – говорит она. – Когда я была маленькой, я всегда плакала, услышав, что «и потом они жили всегда долго и счастливо». Потому что, видите ли, они жили долго и счастливо, а не живут долго и счастливо.
– Вас ужасно расстраивали грамматические противоречия.
– Они жили счастливо – отлично. Это я могу принять. Но как только используешь прошедшее время – жили , уже нельзя сказать – всегда .
– У вас красивый голос.
– А петь я не умею.
– Все умеют петь.
– Я плохо пою.
– Попробуйте спеть пару нот.
– Поверьте мне на слово, – настаивает она.
– Тогда расскажите мне сказку.
– Счастливую или печальную?
– Расскажите мне о своем отце.
– Вряд ли из этого получится хорошая сказка на ночь.
– Ладно, тогда о вашем брате.
– У нее несчастливый конец.
– Тогда расскажите о помощи.
Теперь она лежит на боку, положив голову на одну из моих подушек.
– Мой брак был неудачным, – начинает она. – Честно говоря, он был куда хуже, чем просто неудачным. Я попала в опасную ситуацию… в общем, вы понимаете. Хотела уйти, но… А потом однажды приходит почтой эта книга, и я такая думаю, это еще откуда. Она называлась «Повседневные чудеса», и внутри лежала записка от автора – не просто кому-нибудь, но мне. Дорогая Саманта, то, что я послал тебе эту книгу, – не случайность . И когда я прочла ее, все вдруг – щелк, и встало на место. Это все равно, как если бы он назвал мне мое истинное имя. Будто я тридцать лет бродила по свету, думая, что я – человек по имени Саманта, а в действительности была кем-то другим. Спустя несколько лет я написала ему письмо, рассказала, что его книга изменила мою жизнь.
– И что же, он ответил?
– Он написал мне, что дело во мне , а не в нем. Это было мое намерение – освободиться от мужа, потому я и притянула эту книгу к себе.
– И вы в это верите?
– Да.
– Это означало бы, что вы намеренно упали и разбили себе лицо.
– А вы верите в то, что написано в его книге?
– Та книга – подарок. Мне ее подарили давным-давно.
– Вы когда-нибудь испытывали ее на практике?
– Я не больно-то много из нее помню.
– Я же не пытаюсь обратить вас в свою веру или что-то такое…
Я слышу, как Ральф встает и встряхивается, затем идет через кухню к своей миске.
– Мне всегда нравился звук, который она издает, когда лакает воду.
– Да, успокаивает, – соглашается она. – В дрему вгоняет.
– Меня тоже, – говорю я, ложусь рядом с ней, закрываю глаза.
Ее машина уткнулась в дерево, задние колеса утонули в слякоти. Дерево нагнулось над дорогой, кончики его ветвей касаются земли на другой стороне, образуя ледяную арку, под которой мы стоим. На улице солнечно, стало теплее, и лед подтаивает, превращаясь в грязный суп-пюре. Я с опаской ступаю по ледяной корке, но мои ботинки проламываются сквозь нее до раскисшей глины. Ральф отправилась прокатиться вместе с нами; она сидит у задней двери моего фургона, не решаясь выпрыгнуть.
– До того как она состарилась, – поясняю я, – ничто не могло удержать ее от того, чтобы вываляться в грязи, – я свистом подзываю собаку к себе, но она только скулит. Ей не хочется ни бежать ко мне, ни разочаровывать меня. – И ведь было такое время, когда я ни за что не хотел давать ей испачкаться.
– Она же собака – ей положено пачкаться.
– Моя жена именно так и говорила.
– Что ж, она была права.
– Она вообще во многом была права. – Я стряхиваю грязь с ботинок, затем на цыпочках иду дальше в ледяную кашу. – Я был гораздо более суетливым.
– Это заметно.
– Мне не нравится, когда вещи портятся.
– Но ведь это же рабочие ботинки, – возражает она. – Они так и напрашиваются, чтобы их уделали. Для того и существуют. Вы же не хотите отказать им в этом, не правда ли?
Я топаю по жидкой грязи, забрызгивая свои брюки и борта ее машины.
– Так-то лучше, – одобрительно замечает она.
Я свистом подзываю Ральф, велю ей подойти ко мне. Она скулит. Я наклоняюсь и хлопаю себя по коленям.
– Ну, давай, – говорю я, и на этот раз мне будет грустно, если она не подойдет. – Где твой мальчик? Где же твой мальчик, Ральф?
Она подползает ближе к подножке, смотрит вниз, на топь, которая раскинулась под ней.
А потом я говорю это.
– Где твоя девочка? Ну, давай, Ральф. Где твоя девочка?
Ее взгляд меняется; она выскакивает из фургона и принимается бегать кругами, потом взад-вперед от одной обочины к другой.
– Все в порядке, – говорю я ей. – Прости. Все хорошо. Иди сюда.
Она подбегает ко мне, и я глажу ее; она валится на брюхо, шлепает лапами по грязи. Я зачерпываю глинисто-ледяную жижу и вываливаю горсть ей на спину; она шарахается прочь, потом возвращается.
– Мне не следовало этого говорить, – говорю я. – Это было жестоко.
– Она уже забыла.
– Может быть, «девочка» – это теперь для нее просто слово. Я иногда произношу его, просто чтобы убедиться, что она по-прежнему на него реагирует.
– В данный момент она кажется вполне счастливой.
– Грязь, – провозглашаю я, – вот секрет счастья.
Сэм подбирает комок глины и натирает им свой нос, потом мажет мой. Мне инстинктивно хочется стереть грязь, но я этого не делаю.
Меня так и подмывает сказать: « Она бы именно это и сделала ». Собственно, именно это ты и сделала в наш медовый месяц, и я стер грязь, и тогда ты снова измазала ею мое лицо, я снова ее стер, а ты продолжала пачкать глиной мое лицо, волосы, одежду, пока я не сдался и не позволил обмазать себя с ног до головы.
– Залезайте в машину, я подтолкну, – предлагаю я ей.
Колеса разбрызгивают грязь по моей одежде, по лицу. Ральф лает в ответ на рев мотора, охотится за летящими брызгами так же, как охотится за снежинками и разбивающимися о берег волнами – за всеми вещами, которые исчезают, как только она их поймает. Машина не шелохнется; кажется, что она не сдвинется никогда.
– Ладно, – говорю я, – видимо, вам придется какое-то время пробыть на Винъярде.
– Я не против, – говорит она. – Если только отыщу Олд-Фарм-роуд.
Ральф валяется на спине, вся покрытая глиной; она так довольна, что не желает лезть в машину, когда я ее зову.
– Может быть, она хочет пробежаться вверх по холму, – замечает Сэм.
– Может быть, и хочет, только она слишком стара, – я щелкаю пальцами, подзывая собаку. – Ну, давай – лезь в машину. Поехали, – настаиваю я, и она слушается.
– Наверно, мне следовало бы пойти пешком, – говорит Сэм. – Я не хочу испачкать вашу машину.
– Настоящий грязнуля здесь – я, – возражаю ей. – Кроме того, беспорядок – не худшее, что может случиться в мире.
Только когда она уже в душе, я вспоминаю, что они в ванной. Я не могу позволить ей увидеть их.
Я стучусь в дверь, и она говорит «входите». Я чуть приоткрываю дверь.
– Я ужасно извиняюсь, – говорю я ей, – но мне нужно кое-что отсюда забрать.
– Не за что извиняться, – откликается она. – Это же ваша ванная.
Я не помню, в какой именно журнал их вложил, поэтому забираю с собой всю пачку.
Я раскладываю журналы по своей кровати и пролистываю их, пока не нахожу чеки – пять или шесть чеков на авторские гонорары с моим именем и адресом на них. Мне не было необходимости обналичивать их или класть на счет. И дом, и машина оплачены много лет назад, а сам я трачу не так уж много. Вероятно, кончится тем, что я перепишу их на свою мать, которую все стараюсь уговорить переехать в общину для пенсионеров. Убедить ее не удастся; она умрет в своем доме, точно так же, как мой отец. Наверно, я пытаюсь убедить и самого себя, поскольку мне была бы ненавистна мысль о том, что незнакомые люди живут в доме, где я вырос, в том доме, где началось все это – эта история, которую я пытаюсь рассказать и, таким образом, понять.
Я прячу чеки в нижнем ящике, под кучей носков.
Она выходит из ванной, вытирая полотенцем волосы. Одета в свою забрызганную грязью одежду.
– Не знаю, есть ли смысл принимать душ, когда забываешь взять с собой чистые джинсы.
– Я могу отвезти вас в город, – предлагаю я. – Уверен, вы найдете там себе новую пару.
– Вы и так для меня достаточно сделали.
– Ничего не имею против, – отмахиваюсь я. – Я уже давно никому не помогал. Так помогать нетрудно. Чашка чая, ночлег, душ, поездка в город.
– А как помогать трудно?
– Спасать людей, – говорю я. – Не так, как помогают людям, попавшим в аварию, – первая помощь, искусственное дыхание и все такое. Я имею в виду – в более глубинном смысле.
– Вы хотите сказать, что моя душа нуждается в спасении?
– Конечно, нет. Если чья и нуждается…
– Я шучу, – торопливо перебивает она. – Я просто шучу.Мне не следовало останавливаться, когда она попросила меня это сделать, но я не мог найти оправдания, чтобы не притормозить, и вот теперь она расспрашивает этого мужчину, местного бегуна, не знает ли он, где находится Олд-Фарм-роуд. Пожилой, седобородый, в черных тренировочных брюках, ноги мускулистые; наверно, каждый день бегает, в любую погоду, даже в день после ледяного шторма.
Он смотрит в другую сторону, и я облегченно перевожу дух, но потом он тыкает пальцем, указывая на дорогу позади нас, и говорит:
– Это вон там, в противоположную сторону, примерно в четверти мили отсюда. Первый поворот налево после шоколадного магазина.
– Вы уверены?
– Определенно, – отвечает он, пытаясь выровнять дыхание. – Моя сестра когда-то жила на Олд-Фарм-роуд.
Сэм смотрит на меня.
– Мы только что приехали оттуда, – говорю я. – Я знаю, что это не Олд-Фарм-роуд, потому что я там живу.
– Что ж, может быть, это второй левый поворот после шоколадной лавки, – пожимает мужчина плечами. – Я там не был уже несколько лет.
– А где же находится Вудс-роуд? – спрашивает она.
– Это рядом с тем местом, где я живу, – говорит он. – Примерно в четверти мили в том направлении, куда вы едете.
– Спасибо, – говорю я. Поднимаю боковое стекло и еду вперед. Шоссе в удивительно хорошем состоянии, учитывая, как мало времени прошло после шторма, но на них кое-где остались островки льда. Машина идет юзом, и я мягко нажимаю на тормоз. Короткая паника, еще раз даю по тормозам, и шины снова цепляют асфальт. Дорога петляет, и я вхожу в повороты со всеми предосторожностями. Грузовик с солью, с цепями на колесах, проезжает мимо нас в противоположном направлении.
– Вряд ли он понимает, о чем толкует, – говорю я Сэм.
– Может быть, нам стоит вернуться назад и попробовать свернуть на следующую дорогу после вашей, – предлагает она.
– Мы ведь уже направляемся в город, – возражаю я. – Давайте сперва добудем вам джинсы.
– Притормозите здесь! – говорит она. – Скорее, тормозите!
– Да что такое случилось?
– Полицейская машина, – поясняет она. – Я могу спросить дорогу у них.
– Извините, – говорю я ей, – но я не могу остановиться.
– Почему нет?
– У меня машина не зарегистрирована.
– Тогда выпустите меня, – говорит она. – Они не увидят ваших номеров.
– Прошу прощения, но я не могу.
– Ну, пожалуйста, – настаивает она, и я не отвечаю.
Она отстегивает ремень безопасности, берется за дверную ручку.
– Что вы делаете?
– Хочу выйти из машины. Сейчас же, – говорит она.
– Пристегните ремень.
– Остановите машину.
– Не раньше, чем вы пристегнете ремень.
Она выполняет мою просьбу, но я не останавливаюсь.
– У вас нет причины пугаться, – говорю я ей.
– Вы живете не на Вудс-роуд, – возражает она. Не дождавшись от меня ответа, спрашивает: – Как вас зовут на самом деле?
– Это не имеет значения.
– Имеет – для меня, – говорит она. – Имеет значение то, что вы дали мне ложное имя и адрес.
– А откуда мне знать, что ваше настоящее имя – Сэм?
– Я могу показать вам свои водительские права, – говорит она. – Давайте-ка взглянем на ваши.
– Я не взял их с собой.
– Тот бегун нас видел, – напоминает она.
– Я не причиню вам вреда.
– Именно так обычно и говорят перед тем, как навредить.
– Ладно, я довезу вас обратно к вашей машине.
– Я хочу, чтобы вы отвезли меня в полицию.
– И что вы им скажете? Что я напоил вас чаем и предоставил комнату для ночлега?
– Почему вы солгали, назвав мне неправильное имя?
– Я – частное лицо.
– А вашу собаку и вправду зовут Ральф?
– Да.
– Не насмехайтесь надо мной, – просит она. – Мне страшно.
– Извините.
– Здесь, – командует она. – Тормозите – на этой парковке.
– Неужели мы не можем просто ехать дальше!
– Вы меня пугаете, – говорит она. – Если вы сейчас же не припаркуетесь…
Она хватается за руль, и машина идет юзом. Я теряю управление, и мы боком вылетаем на встречную полосу.
В это не веришь, пока это не случится. В это не веришь даже тогда, когда это случается, – в то, что человеческий череп способен пробить ветровое стекло. Уж наверное стекло проломит череп, никак не наоборот. Конечно, лицо будет разбито вдребезги. Конечно, будут выбиты зубы, треснет челюсть, переломится шея, позвоночник. Конечно, ты не уйдешь отсюда своими ногами, тебя понесут. Конечно, ты никогда больше не сможешь ходить. Ты весь подбираешься, закрываешь глаза. Твое тело перестает дышать. Ты слышишь это раньше, чем ощущаешь. Самый громкий треск, какой тебе когда-либо приходилось слышать, а потом ты это ощущаешь. Окно набрасывается на тебя, руль, приборная доска – все они набрасываются на тебя. От удара ты отскакиваешь назад, в кресло. Резкая боль в ребрах. Ты пытаешься вдохнуть. Твои глаза остаются закрытыми, ты зажмуриваешь их покрепче, на это уходит вся твоя энергия, ты не откроешь их, что бы ни случилось, ты не хочешь видеть. Кто-то стонет. Кто-то другой, не ты. Ты не можешь вспомнить, кто. Единственное, что тебе нужно, чего ты хочешь больше всего на свете, – это один вдох. Ты выжидаешь. И раньше случалось так, что из тебя вышибали дух, ты падал на футбольный мяч, тебя били кулаком в солнечное сплетение, ты знаешь, как это бывает – когда кажется, что больше никогда не сможешь дышать, но всегда начинаешь дышать снова, и в этот раз будет точно так же. Ты пытаешься дышать, но ничего не получается. Ты пытаешься снова. Ничего. А потом перестаешь пытаться. Тьма делается еще темнее. Безмолвие. Ничто.Глава 2 Повседневные чудеса
Знаешь, я всегда избегал темноты. Я тянулся к свету; я создавал его при любой возможности, днем или ночью, но в особенности ночью, нажатием, поворотом или щелчком выключателя. Я знал наперечет все источники света. Возле моей кровати стоял торшер – там он стоит и сегодня, четыре десятка лет спустя, и используется, только когда я навещаю мать в Квинсе. По вечерам я терпел тьму до тех пор, пока мои родители не включали телевизор. Я надеялся, что в его звуке утонет шорох простыней, когда я тянусь к лампе, щелчок выключателя. Но моя мать всегда слышала. Она окликала меня, велела выключить свет, и я выключал – или щелкал выключателем дважды, очень быстро, чтобы звуки слились в один щелчок. В некоторые вечера она поднималась на второй этаж и выключала лампу вместо меня.
Во тьме могло случиться все, что угодно. Мои глаза никогда по-настоящему не привыкали к ней. Иногда по ночам я вставал, чтобы пойти в уборную, – или притворялся, что пошел туда, и оставлял включенным ночник над раковиной. Этого слабого света из коридора едва хватало, чтобы можно было разглядеть деревянные панели, покрывавшие стены моей комнаты. Я изо всех сил старался отыскивать в узорах древесины дружелюбные физиономии. В них можно было найти любые лица, какие захочешь, и требовалась огромная сосредоточенность, чтобы игнорировать страшилищ – широко раскрытые глаза, рты, распахнутые в страхе или изумлении. Иногда мать окликала меня, требуя выключить ночник, и я говорил ей, что плохо себя чувствую, и ложился на пол в ванной, и порой по утрам на самом деле просыпался больным, как будто сотворил болезнь собственным разумом.
Отчаявшись, я таскал у отца спички и прятал их в паре фиолетовых полосатых гольфов, которые никогда не носил. Я кашлял, чтобы замаскировать треск чиркающей спички, а потом считал секунды, прежде чем пламя добиралось до моих пальцев.
Была еще лампа на потолке моей спальни, которая загоралась от выключателя возле двери. Был яркий светильник в коридоре, им почти не пользовались. Были две настольные лампы в спальне родителей, установленные на тумбочках по обе стороны кровати. Там же была и потолочная люстра, но лампочки в ней давным-давно перегорели, а отец не давал себе труда заменить их. Еще были три светильника в гостиной, и свет от экрана телевизора, и янтарные угольки на кончиках сигарет, которые почти непрерывно курил отец. Сквозь маленькое квадратное окошко в нашей передней двери светила луна, а в ясные ночи заглядывали звезды. В столовой висела большая люстра и было несколько лампочек внутри горки, в которой стоял парадный фарфор родителей, их включали редко. Была еще лампа над кухонным столом, за которым я ел и делал уроки, и маленькая лампочка в плите, пожалуй, моя любимая, поскольку она горела всегда. Как бы ни было темно в моей комнате, я мог прибегнуть к этому последнему средству, представить себе крохотную галогеновую лампочку в плите, а под ней часы, остановившиеся на цифрах 2:22. Этому числу я приписывал особый, почти магический смысл, и значение его стало мне ясно лишь намного позднее, когда я познакомился с тобой – 22 февраля. В вечер нашего с тобой знакомства было светло – молнии снаружи, освещенная сцена внутри – и так оно и должно быть , помню, подумал я: все вело именно к этому моменту.
Был фонарь в нашем дворе, были фонари во дворах всех соседей – цепочка огней, которые я видел поверх изгородей, разделявших наши участки, а дальше, за самым дальним двором, были огни Манхэттена, которые мы, жители Квинса, называли «городом», хотя и сами жили в том же городе.
Существовала проблема света в подвале. Выключатель находился в самом низу лестницы; надо было спуститься в темноту, чтобы нащупать его (казалось, он всякий раз оказывался в другом месте), а когда закончишь разбираться с бельем для стирки, приходилось выключать свет и взбегать по ступеням, прежде чем что-то успеет уволочь тебя обратно во тьму.
Я часто влипал в неприятности из-за того, что включал те светильники, которые не нужно было включать, или оставлял гореть лампочки, которые мне сто раз было велено выключить.
Но эти мои заморочки тебе знакомы. Пусть ты знаешь не все, что я собираюсь сказать тебе в этой книге, да и я сам этого не знаю – но вся подноготная моих сложных взаимоотношений со светом и тьмой тебе известна. Сколько раз я засыпал рядом с тобой – неважно, читая или нет, – оставив включенной лампу! Когда ты стала жаловаться на это, а жаловалась ты каждую ночь, я купил будильник, чей циферблат давал достаточно света, чтобы я мог видеть абрис кресла у окна, собаку, растянувшуюся на деревянном полу возле обогревателя, очертания твоего тела под одеялом. Я хочу сказать тебе теперь – и сказать искренне, это не мое одиночество говорит за меня, – что мне хватало твоего света. Помнишь, было несколько ночей, когда отключали электричество и циферблат часов гаснул. Если бы я мог вернуть эти ночи, я не полез бы проверять пробки, я не стал бы выглядывать на улицу, чтобы выяснить, у всего ли квартала отключили электричество, я не стал бы искать фонарик и оставлять его на своей тумбочке. Я бы вообще не вылезал из кровати, не удалялся от тебя ни на шаг. Я забрался бы вместе с тобой под одеяла, туда, где было темнее всего, где было светлее всего, несмотря на тьму.
Неделя перед наступлением Рождества означала, что в доме будет больше света: небольшая елочка в окне, вспыхивающая гирлянда на двери.
Мне было семь лет. Счастливая семерка, сказал мне отец.
Моя мать сидела рядом со мной, поглаживая меня по спине, пока я не заснул.
Позже я проснулся, одинокий и ослепший во тьме. Я парил в глубоком космосе, за миллион световых лет от дома.
Я потихоньку выбрался из своей комнаты, на цыпочках прошел по коридору, пробуя ногой скрипучие половицы, прежде чем перенести на них весь вес, и уселся на ступеньках. Мои родители смотрели по телевизору «Жену епископа» – старый рождественский фильм об ангеле. Матери нравились фильмы с Кэри Грантом, потому что он и мой отец, если не считать отцовских усов, были похожи как две капли воды. Сквозь перила я видел, как ангел – он с тем же успехом мог быть моим отцом – помогает слепому перейти улицу, и машины тормозят в последний момент перед столкновением. Потом он спас малыша, которого едва не переехал грузовик. Он мог появляться и исчезать по собственному желанию; он мог наполнить бокал вином с помощью мысли; он мог за пару секунд украсить рождественскую елку. Я решил тогда, перед тем как меня сморил сон, что хочу быть ангелом. Когда я проснулся, ангел заставлял пишущую машинку печатать, не касаясь ее. И я снова задремал.