Я и Она. Исповедь человека, который не переставал ждать Монтемарано Николас
Потом – не знаю, насколько позднее – я проснулся на лестнице: открылась входная дверь, снова закрылась; низкий мужской голос, другой, не моего отца.
Потом мамин плач.
Я спустился на пару ступенек, чтобы лучше видеть.
Мой отец стоял лицом к двери, обнимая мать за плечи. От его сигареты тонкой ниточкой тянулся вверх дым. Иногда по ночам он просыпался только для того, чтобы покурить. Этот запах, особенно ночью, действовал на меня успокаивающе. Мама пыталась заставить его бросить; она просила меня помочь ей, таская у него сигареты и обливая их водой, но я не хотел, чтобы он бросал. Трудно было представить его лицо без зажатой в губах сигареты.
Когда я увидел того человека, то вряд ли понял, что он настоящий. Может быть, это ангел, подумал я. Но потом увидел, что он держит в руке нож. На нем была одна фланелевая рубаха, без пальто. Короткие рыжие волосы, широкий нос, лицо, покрытое веснушками. Я боялся веснушек; думал, что они заразные. У моей матери были веснушчатые руки, и если она трогала мою еду, я отказывался есть.
Тот мужчина был не выше моего отца, но гораздо крупнее; он тяжело дышал, его грудь вздымалась, как будто он только что взбежал вверх по холму к нашему дому.
Отец сделал шаг вперед, закрывая собой мать; он не выпустил изо рта сигарету, но продолжал курить, не касаясь ее руками. Он втягивал дым через рот и выдыхал через нос. Я задумался, что он будет делать, когда сигарета дотлеет до конца; в этот момент он обычно всегда прикуривал следующую. Он курил, когда ел ростбиф, перед тем как положить в рот очередной кусок; он отпивал по глотку пива между затяжкой и выдохом.
Тот человек шагнул к моему отцу, который не утратил хладнокровия. Отец заговорил, мягко, как с ребенком:
– Это моя жена, – сказал он. – Она напугана, как ты можешь себе представить.
Тот человек не сказал ничего; он держал нож сбоку, у штанины джинсов, лезвием вниз. То и дело сжимал рукоятку.
– Она не знает того, что знаю я, – продолжал отец, – не знает, что нет никаких причин бояться. Просто дело в том, что ты зашел не в тот дом. Ночь выдалась долгая, и ты заблудился.
Отец пыхнул сигаретой и продолжал:
– Тебе нужно всего лишь положить это.
Я понял, что он имел в виду нож, и обрадовался, что это слово не было произнесено вслух.
– Здесь тебе это не понадобится, – проговорил мой отец.
Мужчина поднял нож; он разглядывал его, словно не мог взять в толк, как эта вещь оказалась в его руке. Он несколько раз моргнул, потом сделал шаг вперед и положил нож на кофейный столик.
– А теперь вот что тебе нужно сделать, – продолжал отец, – пройти два квартала вниз до телефона-автомата и позвонить кому-нибудь, кто сможет забрать тебя. – Он пошарил в кармане и подал мужчине десятицентовик. – Вот, держи, – сказал он. – Счастливо тебе добраться до дома.
Мужчина кивнул, положил монетку в карман, открыл дверь и ушел; он даже не подумал забрать свой нож.
Отец не бросился запирать за ним дверь; именно это я бы сделал на его месте. Он не стал звонить в полицию до следующего дня, да и тогда сделал это только потому, что мать настояла.
Я спустился по лестнице и спросил родителей, кто был этот человек.
– Он заблудился, – объяснил отец.
– А что ему было нужно? – спросил я.
– Мы живем в жутком мире, – сказала мать.
– Да все нормально, – сказал отец.
– Это чудо, что ты проснулся живым, – выговорила мать.
Ее начала бить дрожь. Отец попытался обнять ее, но она оттолкнула его, словно он сделал что-то плохое, словно это не он только что спас нас.
Следующим вечером, когда настало время ложиться спать, отец спросил меня, страшно ли мне засыпать; я сказал, что да, страшно.
– Ну и нечего тут стыдиться, – сказал он. – Но я хочу, чтобы ты кое о чем узнал, – он отвернул голову в сторону, чтобы выдохнуть дым. – Когда чего-то боишься, – сказал он, – это обычно само тебя находит.
Я ждал, что отец продолжит мысль, но он молчал.
– Почему он сделал то, что ты велел ему сделать?
– Мысль могущественна, – ответил он. – Я увидел, как он кладет этот нож, и тогда он это сделал. Я увидел, как он уходит, и тогда он ушел.
– Откуда ты знаешь, что это сделал не Бог?
– Как раз Бог это и сделал, – ответил отец. – Но как ты думаешь, где живет Бог?
– Где?
Он постучал меня пальцем по лбу.
– Вот здесь.Мы жили в окружении мертвецов: мавзолей за нашим гаражом, ряды надгробных плит, насколько хватало взгляда. Наш дом соседствовал с кладбищем, на котором был похоронен Гарри Гудини. Каждый Хэллоуин, в годовщину его смерти, десятки людей собирались у его могилы и ждали, что он восстанет из мертвых или свяжется с ними из потустороннего мира – чтобы подать им знак, что он по-прежнему существует где-то, в какой-то форме. Когда мой отец рассказал мне об этом, я испытал одновременно восторг и ужас от того, что мертвые могут восстать, что воскресение может оказаться не эксклюзивным чудом Иисуса. Моя мать, истовая католичка, которая была убеждена, что магия – это святотатство, велела отцу прекратить забивать мне голову чепухой.
– Кто бы говорил, – отозвался он.
Мой отец со спокойным, детским любопытством рассматривал мир как странное, волшебное место; моя мать считала мир местом, которого следовало бояться. Мать влачила свой крест, тогда как отец показывал, как прекрасна его древесина. Я провел большую часть своей жизни, пытаясь разобраться, кто же из них был прав. Вполне возможно, конечно, что правы были оба.
Но какое-то время победа оставалась за отцом.
Его звали Глен Дейл Ньюборн, а жили мы в одном из районов Квинса – Глендейле, и я был совершенно уверен, что наш район назван в его честь. А еще я считал, когда был маленьким, что Глендейл и есть весь мир, что больше не существует ничего, так что наш мир назван в честь моего отца.
Мою мать зовут Роуз, и теперь я думаю, что мир назван и в ее честь тоже. Любуйся лепестками, но берегись шипов. Рыжие волосы, бледная кожа, настолько же маленькая, насколько был высок отец, ее 150 см против его 180; однако она казалась выше его, выше всех, кого я знал. Я тоже был высоким – со временем даже перерос отца, – но горбился, чтобы казаться поменьше.
Много лет спустя мой коллега, писатель в жанре самопомощи, докопался до сути. Он сказал мне: «На каждой странице твоих книг за жизненное пространство борются две вещи – вера и сомнение. Твоя вера, как это выходит из твоих же слов, должна быть сильнее, чем сомнения читателя. Твоя вера должна быть сильнее, чем твои собственные сомнения. Вот только никогда не забывай, что сомнение – друг веры, та самая вещь, которая делает веру сильнее».
Оратор-мотиватор, мотивирующий оратора-мотиватора.
«В твоем разуме, в твоем сердце постоянно борются за жизненное пространство две истории», – сказал он, словно близко знал моих родителей и был свидетелем моего детства.
История, в которую мать хотела бы заставить меня поверить, заключалась в том, что мой отец, хоть она его и любила, был немного странным. Она никогда не произносила слова «чокнутый»; понимала, что это слово я бы отверг. Но странный – да, это было верно; теперь я это знаю, хотя мне следовало знать – а может быть, на каком-то уровне я и знал – еще тогда.
Пусть так – я верил каждому его слову.
Моим самым первым воспоминанием (как вспоминала за меня моя мать) был тот момент, когда отец уехал. Надолго ли – не могу сказать, в особенности потому, что на самом деле это не мое воспоминание; просто рассказанная мне история. Мне было четыре года, и я ревел не переставая, пока отца не было дома, прерываясь только на сон. Так говорит мать. Мой отец отправился на рыбалку, но разыгралась буря, и он не мог попасть домой.
Не припоминаю за отцом никаких поездок на рыбалку. У него не было ни удочки, ни коробки со снастями; а рыбу он даже не ел .
Так что мне остались одни вопросы – теперь, годы спустя, когда отца уже давным-давно нет, – вопросы, на которые у меня нет ответов. Куда же он делся тогда, если не на рыбалку? Куда вообще девается человек, когда он куда-то девается?
Прибавь к этой истории другую, мать рассказывала ее о моем дедушке, папином папе, который умер задолго до моего рождения – утонул, как мне было сказано, и даже мой отец никогда этого не отрицал.
Мой дед принадлежал к другой церкви и был отпавшим от веры католиком, который почему-то решил, что сможет ходить по воде. Принял ли он это решение в период особого религиозного рвения или нет – осталось неизвестным. Вот он-то и в самом деле отправился рыбачить, как гласит легенда, шагнул из лодки в бурные волны и исчез в море.
Всякий раз как мать хотела назвать отца чокнутым – например, если она выглядывала в окно и видела, как он показывает мне и моим приятелям волшебные фокусы с монеткой за ухом, с долларовой бумажкой, которую он складывал пополам раз, и другой, и третий, и которая затем исчезала в его ладони – она называла чокнутым моего деда. И снова рассказывала историю о том, как он уверовал в то, что может ходить по воде, вот глупость-то какая, и слушатель – я – должен был понять, что то же самое можно сказать и о моем отце: что он неплохой человек, заботливый семьянин, но у него неверные представления о том, как устроен мир. Под неверными представлениями мать понимала следующее: отец не слишком усердно посещал церковь, не видел смысла в застольной молитве, а под словом Бог подразумевал нечто совершенно иное, чем моя мать и большинство людей.
Когда мать была недовольна отцом, ее раздражение еще больше разрасталось из-за его нежелания повышать голос и возражать ей, и тогда она говорила: «Ох, смотри, отошлют тебя, сам знаешь куда». Или: «Ты бы поосторожнее, а не то кончишь тем же, что твой отец и все остальные Ньюборны».
Я даже не очень понимал, что моя мать имела в виду. Может быть, все остальные Ньюборны пытались ходить по воде и тонули. Может быть, все они сходили с ума, и отец был следующим на очереди, а после него – и я.Человеку полагается учиться на историях, правдивых или не очень, особенно на историях о собственных предках; но несколько лет спустя я тоже попытался пройтись по воде.
Мне было семнадцать, и я пытался спасать мою первую подружку, которая не испытывала никакого желания быть спасенной. Возможно, она и не нуждалась в спасении; возможно, и теперь ее все устраивает, что бы это ни означало. Она была на два года младше меня, пятнадцатилетка, строившая из себя сорокалетнюю. Пила курила напропалую. Любила сесть на край платформы в метро и ждать поезда, болтая ногами над пустотой.
Моего отца к тому времени уже не стало, и она видела во мне трагическую фигуру, такую же, как она сама – ее отец тоже умер, – и поэтому я ей нравился. Она считала, что в этом отвратном мире мы с ней заодно. Мы курили травку на могиле моего отца, а потом оказывалось, что я читаю ей проповеди о том, что счастье – это не вовсе кусок дерьма, как она предпочитала думать. Она смеялась и говорила мне, что я забавный, а потом засыпала в кладбищенской траве, и я будил ее, пока не успело стемнеть, и провожал пешком к поезду.
Имя подходило ей идеально – Гейл, «радость». В этой истории она – залетный ветер, порыв сквозняка на странице; она здесь только потому, что была частью моего образа жизни – желания спасать, и еще потому, что оказалась рядом в тот день, когда я предпринял попытку пройти по водам. Не в океане, на озере в Центральном Парке, под аркой моста Боу-бридж. Так себе попытка, знаю – едва ли сойдет за испытание веры, – но было холодно.
Наверное, говорить, что я пытался пройти по воде, значит вводить в заблуждение. Я не верил, что смогу; на самом деле, я был уверен, что не смогу. Побуждение возникло во мне внезапно. Я ничего не сказал Гейл. Я не прыгнул в воду, не нырнул; просто ступил за борт весельной лодки – и тут же пошел ко дну. Итак, законы физики действуют; они применимы ко мне. Это не могло не радовать. Я подплыл к опоре моста и стал ждать Гейл. Меня колотило, я прыгал с ноги на ногу, тряс руками, чтобы согреться. То было жизнеутверждающее падение.Дорогой Хитрый Койот!
Твоя проблема – не в Дорожном Бегуне; твоя проблема не в том, что ты не умеешь ходить по воздуху. Твоя проблема в том, что ты не веришь. Ты слишком часто оставался валяться в пыли; тебя слишком часто взрывали, а куртка твоя обращалась в пепел; тебя слишком часто расплющивали грузовики; ты снова и снова терпел неудачу – и именно в это ты веришь.
Ты принял свою роль неудачника, антипода Дорожного Бегуна: он получает то, чего хочет, то, что у него уже есть, – свободу, скорость и пару зерен канареечного семени, рассыпанного тобой, коварной ловушки, которая, как ты знаешь в глубине души, ни за что не сработает. Исход всякий раз тебе известен еще до того, как он свершится; можно сказать, ты сам его создаешь. Ты всегда будешь оставаться в дураках; ты всегда будешь преследователем, всегда на один шаг позади; ты всегда будешь оставаться голодным.
Кто знает, может быть, это и хорошо – никогда не достигнуть своей цели, никогда не дотягиваться до финишной черты, никогда не поймать птицу, которую, как ты, должно быть, убежден, тебе не судьба поймать. Я абсолютно уверен, что ты не стал бы есть Дорожного Бегуна, даже поймай ты его, не стал бы даже вредить ему, не уронил бы ни единого перышка с его головы. Не думаю, что ты знал бы, что с ним делать, кроме как отпустить на свободу, притвориться, что ты его и вовсе не ловил, и вновь вернуться к преследованию – к тому единственному делу, которое ты научился делать.
Я включал телевизор каждое субботнее утро, надеясь – хотя уже успел пересмотреть каждую серию, – что ты, может быть, перестанешь преследовать Дорожного Бегуна и позволишь ему прийти к тебе, что ты начнешь вести себя так, будто уже поймал его, будто у тебя уже есть все, чего только можно пожелать, ты король пустыни, постучи по кактусу – и из него выскочит высокий бокал с водой, толстый бифштекс. Я продолжал надеяться, что в один прекрасный день ты просто не посмотришь под ноги, чтобы увидеть под собой один воздух, грядущее падение. Или посмотришь, но каким-то образом уверуешь, что можешь летать.
Субботнее утро создавало особое ощущение; было ощущением. Этим ощущением, когда я слышал грузовик, лязг крышек мусорных баков, падающих на мостовую, рев компактора, видел отца, притормозившего возле дома, выкуривавшего сигарету, ни разу не прикоснувшись к ней пальцами…
На борту мусоровоза были граффити – рисунок красной краской из баллончика, ангел, затягивающийся самокруткой. Большинство надписей было не читаемо, я разобрал лишь немногие: «Кьюриос Фит», «Атом Боунз», «Волшебник Из».
Мой отец махал мне рукой, стоя на подножке, и мужчины, с которыми он работал, говорили мне привет, малыш , и я подбегал к бордюру и наблюдал, как компактор уминает мусор – бутылки и коробки, пищевые отбросы и старые туфли, вазу, коврик, сломанный пылесос; раз – и всего этого больше нет.
Каждый день отец приносил мне что-нибудь из того, что находил в мусоре: голубую пуговицу, которая могла оторваться от свитера, маску пчеловода, белую клоунскую туфлю, транзисторный приемник, резиновые мячики, пивные крышки, спичечные коробки. Все, что он приносил домой, я хранил в сундучке. Язычок от детского ботинка, ленту от фетровой шляпы, синюю кисточку от красной турецкой фески. Поздравительные открытки и прощальные письма. Волшебные палочки и наручники. Бумажную иконку с изображением Христа на кресте.
Однажды отец принес домой серебряные часы, которые нашел на дне мусорного ящика.
– Подарок тебе, – сказал он.
Я завел часы, но секундная стрелка не желала двигаться.
– Они сломаны, – пожаловался я.
– Что же, – проговорил он, – нам придется их починить.
Он положил часы на мою ладошку и велел мне осторожно сжать пальцы, будто я держу яйцо.
– Закрой глаза, – велел он, – и увидь, что часы идут. Увидь, как двигается секундная стрелка.
Я почувствовал, как его ладонь легла поверх моей. Он несколько раз постучал по моей руке, потом сказал:
– Двигайся. Давай же, двигайся!
Он заставил меня повторить это вместе с ним.
– Вели секундной стрелке двигаться, – вот как он сказал.
– Двигайся, – повторил я.
– Скажи это всерьез.
– Двигайся, – повторил я снова.
– Так, словно по-настоящему веришь.
– Двигайся!
– Вот, уже больше похоже, – заметил он.
– Двигайся, двигайся, двигайся, – повторял я, и каждый раз он хлопал меня по руке.
– Ладно, – сказал он. – А теперь давай посмотрим.
Я открыл глаза, потом ладонь. Секундная стрелка не просто двигалась, она еще и загнулась по направлению к стеклу.
– Иногда и так бывает, – прокомментировал отец.
Он сказал мне, что, наверное, маме лучше об этом не говорить, учитывая то, как она относится к таким вещам.
Отец приносил домой и другие мертвые часы, и мы вместе возвращали их к жизни, но те, первые, навсегда остались моими любимыми. Браслет был мне слишком широк, поэтому я носил их в кармане.
Игры, в которые мы играли – волшебство, как называла их мать, – стали своего рода религией, то есть приносили мне радость, окутанную тайной, которую я не мог бы вполне выразить словами. Если бы мне пришлось выбирать, кого разоблачить – Бога как плод мошенничества или своего отца как мошенника, – мне было бы проще справиться с развенчанием Бога. Если бы Бога уличили в том, что он выдумка человеческого воображения, не более чем прихоть фантазии, приспособительный механизм – тогда я, по крайней мере, оказался бы не единственным обманутым. Но вера в моего отца принадлежала мне одному, и мне одному пришлось бы справляться с разочарованием, окажись его способности всего лишь ловкими трюками.
На следующий день после Хэллоуина отец повел меня на кладбище. Мне было десять лет. Он хотел отвести меня на могилу Гудини накануне вечером, в полночь, но мать категорически запретила.
Теперь, после ливня, прошедшего поздним утром, с деревьев стекала дождевая вода, трава промочила насквозь мои кроссовки и носки отцовских коричневых рабочих ботинок.
Мы убирали увядшие цветы с надгробных камней и поправляли другие, еще живые, упавшие во время грозы. Прошли мимо одного надгробия, настолько древнего, что имя и дату на нем было невозможно прочитать; сам камень стал абсолютно черным. Отец коснулся его; я испугался, что он может заразиться смертью.
Ветер разбил витражное окно мавзолея. Мы остановились возле него, и отец заглянул внутрь. Я был высоким мальчиком, но недостаточно высоким, чтобы что-то увидеть, и он приподнял меня.
Внутри оказался каменный трон, ничего больше. Я представил себе, как кто-то сидит на этом троне, совершенно один, вечно надзирая над мертвыми. А потом я подумал: никто никогда не будет сидеть на этом троне. Имена мертвецов были выгравированы на табличках, вмурованных в стены.
Мы пошли дальше по глинистым лужам, пока не дошли до огромного памятника с лестницей в три ступеньки, ведущей к статуе плачущей женщины. Я вначале подумал, что это Мария, оплакивающая Христа, но потом увидел бюст: то был не Иисус, а мужчина в галстуке-бабочке, с волосами, разделенными прямым пробором.
– Тебя назвали в его честь, – сказал отец. – Но только не говори маме – она об этом не знает.
Мама хотела назвать меня Кэри, в честь Кэри Гранта. Но отец сказал, что другие дети будут смеяться надо мной из-за того, что у меня девчачье имя, и к тому же настоящее имя Кэри Гранта было Арчи. Мама возразила, что имя Арчи будет напоминать о персонаже комикса. Тогда отец предложил имя Гарри, но моя мать знала, что он имеет в виду Гудини, и тогда отец спросил, как насчет Эрика, и матери оно понравилось.
– Она до сих пор не знает, что так его звали по-настоящему, – объяснил он.
Мы уселись на ступеньках, и отец показал мне фокус. Он ни за что не назвал бы его фокусом; просто этим словом воспользовалось бы большинство людей.
Он велел мне опустошить свой разум, закрыть глаза и пристально вглядеться в темноту под веками. Потом он попросил задумать число между 1 и 10 и сосредоточиться на этом числе, визуализировать его, назвать ему это число мысленно, пожелать, чтобы он его узнал.
– Готов? – спросил он.
Я старался не думать ни о чем, кроме этого числа. Я снова и снова мысленно писал его на доске.
– Готов, – ответил я.
Он закрыл глаза, коснулся моей головы рукой, сделал несколько глубоких вдохов.
– Есть, – сказал он. – Семь.
– Как ты это сделал?
– Я ничего не делал – это сделал ты .
– Попробуй еще раз, – предложил я. – На этот раз пусть будет любое число.
– Легко, – отозвался он. – Просто делай то же самое. Увидь число. Захоти, чтобы я его увидел. По-настоящему сконцентрируйся.
Я плотно зажмурил глаза и увидел, как мигают в темноте красными и белыми огоньками три двойки.
А потом мой отец назвал это число.Мне нравились числа, уравнения, задачи. Я верил – и черпал утешение в этой вере, – что каждая задача имеет решение, что у каждого вопроса есть ответ. Большую часть свободного времени я решал математические задачи, а потом проверял результаты в сборнике ответов. Мне приносило неизъяснимое удовлетворение то, что я могу поставить галочку рядом с вопросами, на которые ответил верно, и увидеть, сколько задач и примеров я могу решить правильно подряд, и увидеть, насколько количество правильных ответов превосходит количество неправильных, и суметь понять, где именно я ошибся, в каком месте моя мысль свернула с пути, и запомнить свои ошибки, чтобы никогда больше их не повторять. Когда у меня иссякли математические задачи – когда я покончил со всеми учебниками в доме, даже с теми, до которых мне оставался еще не один год учебы в школе, – я лишился покоя; мой разум, за неимением разрешимых вопросов, занялся созданием неразрешимых. Вопросы-«почему», как называла их моя мать. Почему хороший человек отправляется в ад, если он пропустил мессу и его сбил автобус по дороге на исповедь? Если Бог действительно является Богом, зачем ему понадобилось посылать своего единственного сына на землю, чтобы тот умер мучительной смертью только для того, чтобы избавить всех нас, остальных, от наших грехов? Почему не избрать более легкий путь? Она отвечала до какого-то момента – до того момента, пока еще могла отвечать, или пока не уставала от моих расспросов, – а потом нагружала меня домашней работой: сложи выстиранное белье, подмети дворик. Отец удовлетворял мое любопытство столько, сколько я хотел, но он редко давал ответы. Чаще всего он говорил: «Вот отличный вопрос!», или «Не знаю, что и сказать», или «А ты-то сам что думаешь?».
Если бы я давал годам имена – тогда, за двадцать лет до того, как ты положила начало этой традиции, – я бы, наверное, нарек тот год годом блэкаута, или годом Сына Сэма, или годом исчезновения вещей. Я мог наречь его годом слышания голосов. Я мог бы выбрать для него сколько угодно имен, не будь его имя при взгляде в прошлое столь болезненно очевидным.
Я мог бы наречь его годом, когда мне пришлось завести вторую, а потом и третью коробку, чтобы в них поместились все предметы, которые приносил мне отец. Маленькие подарки, безделицы, хлам, отвергнутый другими людьми.
Он приносил мне выброшенные почтовые открытки, которые я читал и перечитывал перед сном, пытаясь представить себе жизни их авторов. Минимум раз в неделю он приносил мне открытку – из Сан-Диего, Сан-Франциско, Санта-Фе, из маленьких городков с самыми странными на свете названиями: Сюрприз, Северная Каролина; Как-Поживаете, Айова; Случайная Находка, Новый Южный Уэльс; Истина-или-Последствия, Нью-Мексико; Ад, Мичиган; Рай, Пенсильвания; Экстаз, Техас. Большинство текстов были жизнерадостными, перенасыщенными восклицательными знаками, но в некоторых, обычно к концу, мне удавалось различить намек на грусть; именно эти мне нравилось перечитывать чаще всего. Мужчина по имени Стивен рассказывал женщине по имени Ли о пьесе, которую он смотрел в Чикаго, под названием «Когда трое становятся двумя»; о том, как эта пьеса заставила его скучать по ней; о том, что он держит свое обещание; но в постскриптуме, написанном бисерным курсивом, говорилось об отчаянии, которое он испытал на смотровой площадке Сирс-тауэр, и не потому, что было ветрено и он ощущал, как раскачивается небоскреб, но потому, что небо было ясным, и через все озеро Мичиган он видел Индиану, где, он это знал, была она. Какое-то время эта открытка была моей любимицей. Я часто менял фаворитов – открытки, которые брал с собой в школу, вкладывая в свои учебники, и перечитывал в течение дня; на уроках я грезил наяву, гадая, как выглядела Ли и какое обещание дал ей Стивен.
Была еще некая Рита, которая писала из Ричмонда, что она подумывает о том, чтобы сдаться, что она пыталась снова и снова, но не получила ответа на свои молитвы. Был Джон из Остина, который провел лучший день в своей жизни с девушкой по имени Линда, с которой только что познакомился; и другой Джон, из Ванкувера, который потерял свой бумажник, был вынужден ночевать в парке и как раз собирался отправиться на попутках до Уолла-Уолла, вероятно, он не успеет на похороны, пожалуйста, извинись перед детьми. В моем воображении Рита не сдавалась, Джон женился на Линде, другой Джон добирался до Уолла-Уолла вовремя, успев на похороны, и все эти люди знали друг друга, они были знакомы со Стивеном и Ли, и каким-то образом все и вся были связаны, мы все были частью одной и той же истории, и я хотел, чтобы у нее был счастливый конец. Я воображал, что если буду брать с собой в школу «правильную» открытку, если буду достаточно часто ее перечитывать и мысленно посылать человеку свои наилучшие пожелания, и проигрывать в уме счастливую концовку для любой истории, которую я придумывал, то все будет хорошо.
Но на следующей неделе отец приносил мне новую открытку из Салема, или Сент-Пола, или из Батон-Руж, еще один листок, переполненный восклицательными знаками, но с намеком на печаль или сожаление, со вставкой или с постскриптумом, которые говорили, хотя всегда лишь косвенно: помоги мне, люби меня, не покидай меня, вернись, не сдавайся, не позволяй мне сдаться, прости меня, я буду стараться, буду вести себя лучше, буду лучше…
То был год слышания голосов.
Отец принес мне транзисторный приемник, который он нашел в хорошем состоянии, включая батарейки. По ночам в постели я шарил по средним волнм до тех пор, пока какой-нибудь голос не вынуждал меня остановиться; меня могла остановить какая-то фраза, или слово, или просто тон, или убежденность, звучавшая в нем.
«Окружающий тебя хаос создан с определенной целью».
«Ты – босс, ты здесь главный. Я провижу для тебя светлое будущее. Но ты, приятель, сам себе помеха. Откажись от негатива – вышвырни его вон».
«Мы не попадали бы в такое количество передряг, если бы чуть раньше просили Бога о помощи. Похоже на правду, не так ли?»
«Она подожгла гараж, потому что была уверена, что внутри прячется Сатана».
«Вам повезло, что пуля не попала в сердце».
«Божество защищает и ведет меня всегда. Давай вступим в этот Свет вместе».
Я засыпал, прижав приемник к уху. Порой по ночам я просыпался в страхе, что рядом со мной в комнате есть кто-то еще; я замирал в неподвижности, пытаясь определить, откуда идет голос – из шкафа, с чердака, из-под кровати.
«Один сын опустил его в могилу, – сказал мужской голос. – Другие хотят поднять его из могилы».
Я нащупал приемник под подушкой, поднес его к уху и стал ждать, но в нем было только безмолвие. Я решил, что сели батарейки, но когда попробовал другие станции, моя комната снова наполнилась голосами.
«Она – счастливая, удовлетворенная служительница Господа, – говорила женщина. – Без Него она не хочет быть».
В тот год отец учил меня, как заставить исчезать вещи, но получалось у меня так себе, и не только поначалу. Когда он заставлял что-то исчезнуть, я просил заставить эту вещь вновь появиться. Стеклянные шарики, ручки, скрепки, крышки от бутылок – что бы я ни попросил.
Он сомкнул пальцы над спичечным коробком, дунул на кулак и показал мне пустую ладонь.
– Куда они делись?
– Туда же, откуда пришли, – ответил он.
– А откуда они пришли?
– Оттуда, откуда приходит всё.
– Но откуда ?
– Ниоткуда, – говорил он.
– Как может что-то быть нигде?
Он пожал плечами.
– Отлично, – сказал я. – Заставь их вернуться.
Отец сжал кулак, дунул на него. Когда он разжал пальцы, спичечный коробок лежала на ладони, словно никуда не исчезала. Я раскрыл ее и сосчитал спички; их стало восемь, а ведь было девять.
– Одной спички не хватает, – заявил я.
– Думаю, она просто не захотела возвращаться.
– Почему?
– Может быть, ее сожгли, – предположил он.
– Не смешно, – надулся я.
Он чиркнул спичкой, чтобы раскурить сигарету. Где было восемь, стало семь.
– А ты можешь заставить исчезнуть вещи побольше?
– Например, какие?
– Людей.
– Кого именно?
– Сына Сэма.
Он выдохнул дым через нос.
– Могу над этим поработать, погляжу, что можно сделать.
Он был тем человеком из моих снов, который уносил меня прочь, который уносил прочь мою мать и отца; он был едва слышным голосом в статических помехах между радиостанциями; он был скрипом чердачной лестницы; он был ветром, грохотавшим окном моей спальни; он был тенью в подвале, когда мать посылала меня складывать выстиранное белье; он был мертвыми листьями, шуршавшими на заднем дворе; он был вороном, каркавшим на бельевой веревке; он был тем человеком, который однажды ночью трижды прошел мимо нашего дома, а потом рылся в нашем мусоре; он был тем человеком, который сидел в черной машине через улицу напротив кладбища, когда я прошел мимо в рассветных сумерках, разнося свежий номер «News»; он был заголовком на первой странице, который я обещал себе не читать, но снова и снова перечитывал; он был человеком в моем шкафу; он был человеком, который сидел в одиночестве в заднем ряду в церкви и смотрел на меня, не отводя глаз; он был человеком, который разговаривал сам с собой, кормя голубей в парке возле школы; он был шагами, раздававшимися в школьном туалете, когда я сидел в кабинке на перемене; он был безмолвием и любым звуком, нарушавшим это безмолвие; он был тем, из-за кого муж моей школьной учительницы каждый день приезжал в школу, чтобы забрать ее; он был тем, из-за кого женщины коротко стригли волосы и вытравливали их до белизны; он был тем, из-за кого моя мать каждый вечер придвигала свое трюмо к двери спальни; он был тем, из-за кого мне снились кошмары, в которых моего отца вталкивали в мусорный компактор; он был тем, из-за кого я сидел у окна, поджидая возвращения отца с работы; он был тем, из-за кого я то и дело донимал отца, то и дело спрашивал его, сможет ли он заставить исчезнуть человека.
Однажды жарким июльским вечером, собираясь ложиться спать, я спросил отца, смог бы он заставить исчезнуть весь мир.
– С чего бы это тебе захотелось так сделать?
– Просто спрашиваю.
Он загасил сигарету в пепельнице, грозившей вот-вот переполниться.
– Думаю, да, – сказал он, – если серьезно взяться за дело.
А потом мир в самом деле исчез.
Исчез мой отец; исчез диван, на котором он сидел; исчез кофейный столик, на который он взгромоздил ноги; исчезла вся комната. Я не смог разглядеть собственные ладони, когда помахал ими перед лицом; я ничего не видел. Мать закричала из подвала, где складывала выстиранное белье.
– Глен, – позвала она, – я здесь, внизу, в темноте!
– Все мы в темноте, – отозвался отец.
Какое это было облегчение – слышать их голоса, ощущать пол под ногами. Я по-прежнему был здесь; мои мать и отец по-прежнему были здесь; мир по-прежнему был здесь, пусть даже я не мог его видеть.
Отец открыл входную дверь – и там была сплошная тьма. Светофоры и фонари погасли. Повсюду двигались маленькие кружки света: наши соседи на своих крылечках с фонариками в руках.
Я ощупью взобрался по лестнице и принес вниз свой радиоприемник: так мы и узнали, что действительно случился блэкаут. Позже, когда до нас дошло, что мы не можем сделать ничего такого, чтобы превратить тьму в свет, кто-то вынес из дома кассетный магнитофон, а кто-то другой – карточный столик и миску чипсов, а третий – переносной ледник, заполненный пивом, и всё превратилось в квартальную вечеринку. Отцу удалось уговорить мать выйти из дома и потанцевать с ним. Я узнавал людей по голосам, по запаху их сигарет или духов. Можно было оставаться невидимым, если ничего не говорить, если не попадаться под лучи фонариков. Тьма, пока мы были в ней все вместе, казалась безопасной.
Используй коробку, в которой принесли тебе новые кроссовки, ту самую, что последние несколько недель валялась, пустая, в твоем шкафу. Черным «волшебным фломастером» напиши на крышке «ШКАТУЛКА ЖЕЛАНИЙ». Перечеркни слово «желаний» и напиши «ТВОРЕНИЯ», потому что ты творишь вещи, а не просишь о них. Перебери старые газеты и вырежи составленный полицией фоторобот его лица. Наклей его на лист плотного картона, а поверх фоторобота напиши черным «волшебным фломастером» – ПОЙМАН! Сосредоточься на газетном заголовке, который ты создал; знай, что так и будет. Не сомневайся – даже неделей позже, когда еще двоим прострелят головы, пока они будут целоваться в машине в Бруклине, женщина убита, мужчина ослеп. Имя жертвы-мужчины – Виоланте, по-английски оно выглядит и звучит как Вайолент , и ты гадаешь, как может отразиться на человеке необходимость часто произносить такое имя, необходимость писать его, необходимость подписывать им экзаменационные листы и документы, ведь вайолент – это неистовство, ярость, насилие. Ты веришь, хоть ты еще и мальчишка, что имена имеют значение, обладают силой, и пытаешься представить, насколько иначе могла бы повернуться вся его жизнь, если бы он носил имя Вайолет – фиалка, если бы он не припарковал свою машину в районе, который называется Грейвсенд – могильный тупик. Перед тем как он вышел из дома тем вечером, мать сказала ему: «Будь осторожен, ты ведь знаешь, что кругом творится». А позже, когда он гулял со своей подружкой, качался на парковых качелях, она вдруг занервничала, и ей захотелось забраться обратно в машину. Это еще одно свидетельство в пользу того, что лучше всего – не бояться. Животные, даже в человеческом обличье, способны учуять страх. Сопротивляйся побуждению открыть «шкатулку творения», чтобы убедиться, что Сын Сэма по-прежнему внутри. Если заглянешь – распишешься в своем неверии. Если же докажешь свою веру, она будет вознаграждена двумя неделями позже, когда твой отец покажет тебе заголовок на первой странице: ПОЙМАН! Вот теперь можешь открыть свою «шкатулку творения» и показать отцу. Он не удивится; он похлопает тебя по спине и скажет: «Отличная работа – ты его поймал!»
Спустя три месяца наступил Хэллоуин, и мне хотелось быть Человеком-невидимкой. Я хотел, чтобы было так, как во время блэкаута, только лучше: другие не могли бы меня видеть, но я бы их видел – их скрытые «я», их таких, какими они бывают, когда думают, что никто не смотрит. Я хотел, чтобы отец заставил меня исчезнуть, хотя и побаивался быть нигде – где бы оно ни было, это место, из которого все приходит. В то утро, пока отец брился (он курил даже во время бритья), я спросил, смогу ли я заставить исчезнуть его , и он ответил: «Конечно, но только если ты будешь верить, что сможешь», и я спросил его, боится ли он быть нигде, и он ответил, нет, не боюсь, а я спросил, вернется ли он, и он сказал: «Если ты меня вернешь», и я спросил: «Как же я тебя верну?», и он ответил: «Так же, как заставишь меня исчезнуть», и я тогда спросил: «А когда ты вернешься, ты расскажешь мне о нигде?» Он переместил сигарету в другой уголок рта, чтобы можно было побрить небритую часть лица и не обжечь руку.
– Я расскажу тебе все, – ответил он. – Если только при возвращении у меня не будет амнезии.
В качестве маскарадного костюма я надел тренч и мягкую фетровую шляпу и попросил отца обернуть мое лицо и руки бинтами. Идея состояла в том, что я сниму одежду, размотаю бинты – и меня не будет. Или, точнее, я буду , но так, чтобы все были уверены, что меня нет.
Прежде чем отправиться в школу, я вынул фотографию из альбома, лежавшего в шкафу матери: я и мои родители, когда мне было пять лет, мой первый школьный день. Я отрезал изображение отца, сложил то, что осталось, и сунул в карман.
В течение всего дня я держал эту фотографию на своей парте. Я воображал пустым его кресло рядом с входной дверью; я воображал утро без него, наклоняющегося над раковиной, чтобы побриться; я воображал свою мать в постели одну; я воображал, как мусоровоз едет по нашей улице, а на его подножке стоит человек-который-не-мой-отец, как человек-который-не-мой-отец опорожняет мусорные баки и свистом подает знак водителю двигаться дальше; я воображал отцовскую пепельницу пустой на кофейном столике.
Мои одноклассники упорно утверждали, что я – Мумия, сколько я ни говорил им, что я – Человек-невидимка.
– Но мы же тебя видим , – говорили они.
Близняшки Тара и Тина пришли, переодевшись друг в друга, но ни один из нас все равно не мог понять, кто из них кто.
Однорукий мальчик – он таким родился – изображал человека, выжившего после нападения акулы из фильма «Челюсти».
На дорогу домой мне потребовалось в два раза больше времени, чем обычно; я снова и снова сворачивал, шел окольными путями, чтобы не сталкиваться с ребятами, вооруженными кремом для бритья, который вполне мог оказаться депилятором, но меня все равно измазали, поскольку мое пальто-тренч было слишком заметной мишенью.
Мне предстояло встретиться с тобой только через двадцать лет, и со временем я рассказал тебе большую часть этих историй, но пришла пора и для той, которую я никогда не рассказывал ни тебе, ни кому-либо другому, даже своим слушателям или читателям. Знала ее только моя мать, и я не уверен, что она простила меня. Порой, даже сейчас, мне приходится напоминать себе, что это была не моя вина, что я был ни при чем. Я пытаюсь убедить себя в том же и тогда, когда думаю о тебе, обо всем.
Мы стояли в моей комнате, прислушиваясь. Отец кашлял не переставая – так сильно, что ему пришлось вынуть изо рта сигарету, не докурив ее, а я ни разу не видел, чтобы он так делал. Я сказал ему, чтобы он замолчал.
Мать была на крыльце, держала на коленях жестянку из-под кофе, наполненную грошовыми монетками.
Я придавал слишком большое значение тому, что думали обо мне другие дети, чтобы ходить от дома к дому с мешком для сладостей. Да я и конфеты-то не любил; мать давным-давно убила эту простую радость, разрезая шоколадные батончики на мелкие кусочки – на случай, если там окажутся бритвенные лезвия. Отец, чтобы поддразнить ее, старался съесть шоколадку до того, как она ее раскромсает. «Смотри, пожалеешь еще, когда у тебя язык отвалится», – говорила она.
Матери нравилось трясти жестянкой в попытке завлечь ребятишек, она не сознавала, что им меньше всего нужны ее медяки, что они станут над ней смеяться, станут называть ее грошовницей.
Тишина была бы для нас сигналом того, что она идет домой, что у нее кончились медяки, или что маленькие вымогатели разошлись.
Ей не понравилось бы то, чем мы занимались. Она сказала бы: «Что я говорила тебе о волшебстве, о том, что не нужно забивать голову сына дурацкими идеями?» Она сказала бы: «Ты еще пожалеешь».
Было трудно сосредоточиться, одновременно прислушиваясь к дребезжанию медяков. Если минута проходила в тишине, мы делали паузу, ждали, пока она снова начнет трясти банкой.
Я велел отцу забраться в шкаф.
– Так, значит, вот откуда мне придется исчезать.
– Да.
– Главное, чтобы там, куда попаду, я смог дышать, – отец снова закашлялся, и я даже засомневался, что он когда-нибудь перестанет кашлять. – Похоже, я и впрямь какую-то заразу подхватил, – проговорил он.
– Постарайся молчать, – попросил я.
Он шагнул в шкаф и прислонился спиной к моим школьным рубашкам. Перед тем как я взялся за дверцу, он сказал:
– Счастливо. Скоро увидимся.
– Пока, – отозвался я.
Я прикрыл дверцу, сел на кровать, плотно зажмурил глаза и представил себе шкаф без моего отца.
А потом вдруг звук: тоненький, будто ущипнули девчонку. Резкий сильный вдох.
Я рассердился за то, что он нарушил мою сосредоточенность.
– Эй там, потише, – предупредил я.
Он издал такой же звук, как по утрам, когда отхаркивался, потом стукнул в дверцу кулаком – или мне показалось, что стукнул, – словно просил, чтобы его выпустили.
Придется все начинать сначала. Не могу же я по-настоящему представить, что он исчез, когда он так шумит.