Я и Она. Исповедь человека, который не переставал ждать Монтемарано Николас

Когда я открыл дверцу, он выпал наружу.

Глаза отца были открыты, но он не смотрел на меня. Розыгрыш, подумал я. Хэллоуинский трюк. Чтобы напугать меня, чтобы напугать мать.

Я услышал, как открылась входная дверь, потом закрылась; материнские шаги.

– Она сейчас придет, – прошептал я ему. – Вставай – быстро!

Мать поднялась по лестнице; я слышал, как она идет по коридору к моей комнате.

– Ну, вставай же, – повторил я.

– Чем это вы двое тут занимаетесь?

Я похлопывал его по ушам, дергал за волосы, щипал кожу на его ладони.

Я встал и легонько толкнул его ногой.

– Ну, давай же , – проговорил я.

Мать попыталась открыть дверь, но он перегородил ее своим телом.

– Да впустите же меня, – воскликнула она и поднажала на дверь.

Я налег с обратной стороны, но в ее голосе уже прорезался гнев, и я «сдал» отца.

– Он меня дразнит, – пожаловался я.

Мать с усилием пробилась внутрь.

Я ожидал, что она скажет: «Вот, теперь ты знаешь, каково это, когда тебя дразнят». Или: «Глен, пожалуйста, когда ты уже, наконец, повзрослеешь!»

Но едва увидев его, она упала на колени рядом и начала его трясти.

– Глен, – повторила она, – Глен, – и снова встряхнула его, теперь сильнее. – Все нормально, все хорошо, – бормотала она. – Ты теперь можешь встать, ты можешь встать.

А потом, обернувшись ко мне:

– Что случилось?

Она не ждала ответа. Она трясла его слишком сильно. Она стала бить его по лицу, по груди, навалилась на него сверху, заглядывала в глаза. Она все трясла и трясла его, и повторяла его имя – Глен, пока это Глен не стало звучать странно, слово, которое я слышал впервые, слово из другого языка.

– Он разнится, – повторил я.

Она сбежала вниз по лестнице, потом вернулась обратно. Снова упала на колени подле него, приложила губы к его уху.

– Я тебя не оставлю, – повторяла она. – Я тебя не оставлю, не волнуйся.

Но, едва успев выговорить это, она снова сбежала вниз по ступеням.

Я слышал, как она кричит на улице, зовет на помощь. Одна из наших соседок была медсестрой; как-то раз она спасла другого соседа, подавившегося среди ночи вишневой косточкой.

А я все смотрел. Не в глаза – я не мог смотреть ему в глаза – чуть поверх них, достаточно близко, чтобы видеть, не шевельнется ли он.

Сосед, чьего имени я не знаю, – пожилой мужчина, который ездил на коричневом «Кадиллаке» и каждый вечер курил на своем крыльце сигару, – взбежал вверх по лестнице вместе с матерью. Пришли и другие люди – незнакомцы, отцы тех детей, которых я знал, но дружбы с ними не водил. Человек, пропахший сигарами, опустился на пол рядом с моим отцом и снова повторял имя Глен – звук, который перестал быть словом. Он хлопал отца по лицу; он прижал палец к шее отца, приложил ухо к его груди…

* * *

Мать не хотела уходить. Я стоял перед автоматом с газировкой, вертя в руке два четвертака, которые дала мне медсестра. Перед собой я видел отражения матери и врача. Он смотрел на нее сверху вниз, мусоля подбородок. Она кричала на него, но шепотом. Они сделали недостаточно, говорила она. Он слишком молод, чтобы это с ним случилось.

Я видел, как медсестра подала матери таблетку и маленький бумажный стаканчик; в такие наливают воду для полоскания после того, как поставят пломбу. Мать оттолкнула их. Она хотела поговорить с тем, кто здесь главный. Сестра положила руку на плечо матери.

Перестав плакать, мать приняла у нее таблетку и стаканчик, потом села.

Автомат проглатывал одну монетку, потом другую. Я нажимал кнопку, которая возвращала их обратно, и продолжал так делать, хотя давным-давно решил, что хочу апельсиновый напиток. Я не хотел поворачиваться; я мог смотреть на отражение матери, но не на нее. Снова зарядил монетки в автомат и нажал кнопку с апельсиновым напитком. Банка, проделывавшая свой путь через внутренности автомата в окошко выдачи, грохотала так же громко, как мое сердце – так мне казалось. Я отогнул крышечку и сделал первый глоток; все звуки были слишком громкими. Я пил слишком быстро, и вот уже половины банки нет. Когда она совсем опустеет, мне придется повернуться к ней, мне придется сказать что-то или не сказать ничего, и тогда она, наверное, скажет это – что это я во всем виноват, что сколько раз она мне говорила, что это Бог наказывает меня за то, что я не делаю то, что мне было велено, за то, что я делаю то, что мне было велено не делать, что это мой крест и ее тоже, что это навсегда, непоправимо, понимаю ли я, что означает это слово, а оно означает до конца нашей жизни.

Путь на такси домой, мы вдвоем, без него. Мать рядом со мной, на заднем сиденье.

Двое парней кидались в проезжающие такси яйцами. Один парень был без рубахи, видны были крохотные соски; на другом была красная бандана, такая, какую я просил в подарок на прошлое Рождество, потому что выглядела она так, будто под ней рана, а я думал, что это ужасно романтично – когда у тебя рана, люди станут считать тебя трагическим и мужественным, но вместо банданы мать купила мне твидовую кепку с рисунком «в елочку», над которой другие дети смеялись.

Яйца разбились об окошко с моей стороны, но я даже не поморщился. Улицы были темны, но тыквенные фонари по-прежнему горели в окнах и на верандах. Потом пошли улицы, которые я узнавал, улицы, близкие к нашей, знакомые дома. Наш дом. Коричневая машина, на которой ездит отец, ездил , которую не умела водить мать, которой предстояло пять лет простоять перед нашим домом; я заводил ее раз в неделю, зимой – дважды в неделю, пока не повзрослел достаточно, чтобы начать водить.

В ветвях нашего дерева застряла волшебная палочка. Ветер гонял конфетные обертки вдоль подъездной дорожки. На мостовой валялись блестящая туфелька принцессы и треснувшая маска вампира. На нашей входной двери кремом для бритья была выведена улыбающаяся рожица, а под ней слова: Я ВЕРНУСЬ .

Темный дом, щелчок включающейся лампы. Шкаф открыт, пальто матери на плечиках, запах нафталиновых шариков. Ее шаги, потом мои, вверх по скрипучим ступеням. Мать в своей комнате, которая прежде была их комнатой, а я – в своей, где все это случилось.

Даже в темноте я видел очертания дверцы шкафа. Я встал с кровати, включил свет и положил ладонь на дверную ручку.

Все это хитрый трюк, блестящая иллюзия – вдруг дошло до меня. Да, отец был настолько хорош. Он был лучше всех, даже лучше Гудини. Трюк, чтобы остановить сердце. Трюк настолько ловкий, что он обманул мужчин, которые пришли к нам в дом, и дули ему в рот, и давили ему на грудь, и надели ему на лицо маску, и нажимали на пластиковый пузырь, который вдувал воздух в его тело; настолько ловкий, что он обвел вокруг пальца врачей и медсестер в больнице. Я воображал, как он смеется, вставая с того самого операционного стола, на котором они, должно быть, объявили его мертвым. Я воображал, как он на цыпочках идет по коридору, вниз по лестнице, а потом на улицу, в такси. Он вполне мог добраться до дома раньше нас. Он исчез, и теперь, если я сфокусирую свои мысли, он появится вновь.

Я стоял, держась рукой за дверную ручку, прислушиваясь к его дыханию.

Он мог бы дожидаться утра, думал я.

Он мог бы дожидаться бдения или похорон – стук изнутри гроба, когда его опускают в могилу.

Он мог выжидать годами.

А пока он был бы голосом в статических помехах между радиостанциями; скрипом чердачной лестницы; дождем, бьющим в окно моей спальни; ветром, гонящим листья через задний двор; голубой сойкой на нашей бельевой веревке; шагами, тенями, безмолвием; любым звуком, который нарушит безмолвие.

* * *

То был год правил.

Таким же был и следующий год, и год после следующего. С каждым годом прибывало все больше и больше правил, усовершенствований прежних правил.

Нельзя было нарушать правило, а не то…

Первое правило, самое важное, было Мысли позитивно .

Каждая мысль была позитивной, негативной или нейтральной, и следовало быть осторожным.

При известной тренировке негативная могла стать нейтральной, а нейтральная – позитивной, а при еще большей тренировке негативная могла миновать фазу нейтральной и стать позитивной.

Негативная «на улице холодно, идет снег, и кто-нибудь швырнет ледышку мне в лицо» становилась нейтральной «на улице холодно, идет снег», становилась позитивной «благодарю за утренний солнечный свет, отражающийся в побелевшем мире», становилась мантрой, которую можно было повторять весь день, становилась песней «спасибо за солнечный свет, спасибо за белый мир», и так весь день, чтобы отстранять негатив.

От негатива у меня зудели губы, слабели руки и ноги, возникал страх падения.

Так я узнавал, что мне необходимо изменить мои мысли, а не то…

Вот как я впервые ощутил зуд в губах: Рокэуэй-бич, августовское утро, мой десятый день рождения. Мерный шум накатывающих волн, свисток спасателя, крики чаек, пикирующих вниз, чтобы подобрать хлебные корки, крошки, липнущие к оберткам кексов. Выдержанный аромат водорослей. Морской бриз засыпал песчинками мои ноги. Волны, все громче и ближе, обдавали лицо соленой росой.

Я открыл глаза: самолеты воздушной рекламы писали в небе слова, которые истаивали раньше, чем я успевал их прочесть. Толстый мальчишка пробежал мимо с медузой, насаженной на палку.

Мать прикрыла свои бледные ноги полотенцем. Но полотенца не хватило на ступни, и они начали обгорать.

Однажды она ужасно обгорела, пролежала в постели три дня. Слыша, как она стонет, я боялся, что она может умереть. Отец придумал игру: мы снимали с нее облупившуюся кожицу – кому удалось снять самый большой кусок, тот и выиграл.

Теперь отец дремал, прикрыв шляпой глаза. Мать предложила отодвинуть наши шезлонги от воды; отец велел ей перестать сетиться. Мать сказала: «Смотри, какие сильные волны, и все ближе»; и я ощутил зуд в губах, как будто пытался съесть ту медузу. Мать передвинула свой шезлонг и велела мне сделать так же. Отец не шевельнулся. Он ничего не сказал – ни когда вода достигла его ступней, ни когда она поднялась до лодыжек, ни даже когда волна сбросила его с шезлонга. Он лежал спиной на песке, и вода перекатывалась через его голову, а потом обратно, а потом снова через него, и я хотел заговорить, но язык меня не слушался, а вода все перекатывалась взад и вперед, и отец вполне мог бы быть утопленником, выброшенным на берег.

Можно было сделать негативное воспоминание позитивным, пересмотрев его: все мы отодвинули свои шезлонги; вода так и не добралась до моего отца.

* * *

Спасибо за солнечное утро. Спасибо за шорох, который издают опавшие листья, когда я иду по ним. Спасибо за облачко пара, вылетающее из моего рта в холодном утреннем воздухе. Спасибо за длинные ресницы девушки, сидящей напротив меня в автобусе, такие длинные, что они кажутся накладными. Спасибо за мгновение, когда она моргает.

Девушка дернула за шнурок звонка водителю и поднялась с места: вторая половина ее лица была розовой от ожоговых шрамов; ресницы остались только на одном глазу.

Многие годы спустя, в Атланте, женщина с ожогами на лице попросила меня подписать ей экземпляр моей третьей книги, «Случайностей не бывает». Пожар лишил ее дома. В течение следующего года она потеряла работу, а ее брак распался.

Я не давала воли правильным мыслям, во мне не было ничего, кроме негатива, гнева и жалости к себе, а ваша книга вернула меня на путь истинный. Я снова прекрасно себя чувствую, правда-правда. Спасибо вам, спасибо вам за все.

Я подписал ей книгу: Шэрон, с наилучшими пожеланиями и восхищением.

Я писал в своем блокноте о девушке в автобусе. Я описывал ее ресницы и старался думать о них время от времени, особенно тогда, когда старался превратить негативное в позитивное.

Но было невозможно думать о ее ресницах, не думая об ожогах, нельзя было представить себе одну половину ее лица без другой, и в конце концов я выдрал этот лист из своего блокнота и решил, что лучше всего будет вообще о ней не думать.

Я спал, засунув блокнот под подушку. Я носил его с собой в школу. Я прятал его в своем шкафу, вместе с отцовской пепельницей и его последней пачкой сигарет.

В блокноте было четыре раздела: Правила, Знаки, Доказательства и Позитивные Мысли.

Я не хотел, чтобы его нашла мать.

Клееный, не на пружине, которая могла бы со временем раскрутиться и порезать палец. Карандаш, а не ручка, на случай, если я сделаю ошибку.

Я сильно налегал на грифель, и порой не удавалось стереть ошибку полностью; иногда ластик был грязным и портил все еще больше, и мне приходилось покупать новый блокнот и переписывать в него все записи из старого.

Ветреным ноябрьским утром через неделю после того, как минул год, моя мать повязала желтую ленту вокруг дерева перед нашим домом. Многие из наших соседей сделали то же самое – десятки желтых лент, их длинные концы хлопали по ветру. Я знал, почему – я видел заголовки в газетах, которые разносил, – но мне нравилось делать вид, что эти ленты повешены для моего отца, чтобы он вернулся [5] .

Я дошел до автобусной остановки, и все было желтее желтого, и я думал, как здорово было бы оказаться похищенным и взятым в заложники, чтобы тебя какое-то время удерживали где-то, чтобы боялись, что ты умер, чтобы такое множество людей скучали по тебе, а потом вернуться. Это было бы самое близкое к тому, чтобы восстать из мертвых. Это было бы как умереть, не умирая.

Через 444 дня, 222 раза по 2, заложники вернулись домой.

Один за другим они спускались по трапу самолета, махая руками. У некоторых мужчин были бороды, и я решил тогда – я еще учился в школе, – что когда смогу, непременно отращу бороду. Борода означала, что тебя долго не было; борода означала, что тебе не позволяли бриться; борода – и Иисус тоже был доказательством этого – означала, что ты страдал.

Один за другим они выходили из самолета, но ни один из них не был им .

* * *

Еще одно правило было такое: не наступай на трещины в асфальте, когда разносишь газеты, не позволяй продуктовой тележке переезжать через трещины, потому что «электричество считается».

Мне приходилось нажимать на ручку тележки всякий раз, чтобы приподнять передние колеса над трещиной, затем приподнимать ручку вместе с задними колесами, чтобы они миновали трещину, а потом переступать через нее самому. Если я задевал трещину, я должен был вернуться – миновать трещину в обратную сторону, – а потом попытаться снова.

Да, продвижение было медленным, но время, сэкономленное на том, что не нужно было возвращаться и все переделывать, стоило того времени, которое было потрачено, чтобы не допустить изначальной ошибки.

Я должен был вставать до петухов. Под глазами у меня появились черные круги, почти такие же трагические, как борода.

Постепенно это превратилось в мышечную память. Я почти никогда не наступал на трещины.

И вопрос был не в том, чтобы не сломить спину матери; речь шла о чем-то гораздо большем. Это нужно было делать, чтобы удерживать Землю на ее орбите вокруг Солнца, а галактику – на ее траектории через всю вселенную; это было связано со всем, что могло пойти не так, если я пойду не так, с катастрофами большими и малыми, о которых я старался не думать.

Было еще одно правило: не читай заголовки. Заголовки почти никогда не бывали позитивными, и с большей вероятностью были негативными, чем нейтральными.

И еще одно правило: если ты совершил ошибку и прочел негативный заголовок, перепиши его позитивно.

Женщина спасает детей и себя. Трое спасенных на пожаре в Бруклине. При крушении самолета никто не погиб. Обезглавленное тело не было найдено в баре «Топлесс».

* * *

Спасибо за солнечное утро. Спасибо за облачко моего дыхания в холодном утреннем воздухе. Спасибо за все, что сегодня и каждый день впредь и вовеки идет хорошо для меня и для каждого. Спасибо за машину, которая только что проехала мимо, с номерами такими же, как инициалы моего отца и его дата рождения – ГДН512, – спасибо за этот намек, как раз когда у меня зудело все тело и волна грозилась накрыть меня с головой.

Были знаки, намеки от вселенной, что я не одинок, что я следую правилам, обдумываю позитивные мысли.

Однажды утром мимо меня проехал мусоровоз, когда я толкал свою тележку мимо кладбищенских ворот, в каких-нибудь девяноста метрах от могилы отца. Жирные буквы граффити на борту грузовика гласили: Все это в твоей голове .

Позже в тот же день я сидел в туалете в школе, не потому, что мне понадобилось в туалет, но потому, что мне нужно было уйти из класса, вырваться оттуда: мальчишка, сидевший рядом со мной, ковырялся в носу, а его парта касалась пола, а пол касался моей парты, а моя парта касалась меня. У меня стали зудеть губы, а руки превратились в желе, и когда я поднял руку, чтобы попросить разрешения выйти в «лаваторий» – много лет был уверен, что он называется «лаборатория», – я как будто держал тяжелый набивной мяч (в ту неделю мы как раз пробовали заниматься с таким в спортзале), и учитель ответил: «Хорошо». Я знал, что в этом нет ничего хорошего – я отпрашивался в туалет чаще, чем любой другой ученик, – но все равно вышел. Я уселся на сиденье унитаза, и тут осознал, что парта этого мальчишки касалась пола, а пол касался туалета, и даже если бы я встал на унитаз, я все равно что касался бы этого мальчишки, и я отвел взгляд в сторону и увидел на стене надпись: « Все это в твоей голове, болван ».

Тем вечером, лежа в постели, я услышал, как полицейский из сериала, который смотрела моя мать, крикнул: «А ну прекрати! Все это в твоей голове!»

В иные дни – я помню их до сих пор – казалось, что мир слышит каждую мою мысль. Я хотел, чтобы было место в автобусе – мне не нравилось касаться висячих петель, – и место находилось. Я хотел, чтобы кто-нибудь другой дернул за шнурок звонка – я не хотел его касаться, – и кто-то дергал. Я хотел, чтобы тучи разошлись, – и они расходились. Я не хотел идти в спортзал – и учитель заболевал. Я думал о какой-нибудь песне – и эту песню передавали по радио. Я думал о птичке синешейке – и синешейка садилась на низко нависшую ветку нашего дерева.

Однажды, когда я возвращался домой из школы, навстречу мне шел квадратный человек в армейской куртке. Джинсы на нем были мешок мешком и длинные не по росту. Он разговаривал сам с собой, но смотрел на меня.

Картинка в моем разуме, как этот человек бьет меня – мгновенная вспышка. Я должен был разминуться с ним, чтобы добраться до метро. Мне не хотелось переходить улицу, чтобы потом переходить ее обратно, хотя именно это велела мне делать мать, чтобы избегать людей, « которые выглядят как-то не так ».

Когда я проходил мимо этого человека, он бросился на меня, словно это с самого начало входило в его намерения. Он ударил меня кулаком в лицо, а потом натянул мне на голову куртку, чтобы я ничего не видел, швырнул меня на землю и стал пинать, затем забрал мою куртку и пошел прочь, разговаривая с самим собой.

Люди останавливались, чтобы посмотреть на это, но ни один не бросился за этим человеком.

Пожилой мужчина с седыми усами, похожими на метельные рукоятки – он поливал из шланга дорожку перед цветочным магазином, – спросил, все ли у меня в порядке. Сунул руку в карман фартука и подал мне носовой платок.

Вкус крови, текущей из носа; чудесный запах цветов.

Еще одно правило: Не бойся. И еще одно: То, чего ты боишься, найдет тебя.

Глава 3 Глория Фостер

...

КОНФЕРЕНЦ-ЦЕНТР ДОНАЛЬДА СТИВЕНСА, РОУЗМОНТ, ИЛЛИНОЙС, 2000

Это не случайность, что я сейчас стою на этой сцене. Это не случайность, что каждый из вас сидит именно там, где он сидит. Поверьте мне, не существует такой вещи, как случай. Мы несем полную ответственность за все то, что переживаем в своей жизни. Мы создаем все, даже так называемые случайности. Совпадения никогда не бывают совпадениями. Нет ничего случайного. Нет ничего, что ничего не значит.

И это хорошая новость. У всего есть причина, и эта причина – вы.

Синхронизм – это просто вселенная, которая перемигивается с вами. Вселенная говорит: «Обрати внимание. Это кое-что значит. Это то, о чем ты думал, то, чего ты просил».

Когда вы настроены на изобилие, вы можете создавать случайности целенаправленно. Вы можете смело рассчитывать, что всё, что вам нужно, и все, кто вам нужны, появятся в идеально рассчитанный момент. Не надейтесь и не молитесь о том, чтобы нужный человек вошел в вашу жизнь. Не надейтесь и не молитесь о благосклонности удачи. Не существует никакой удачи, кроме той, которую создаем мы сами.

Я призываю вас каждое утро при пробуждении брать на себя следующие обязательства. Я обещаю сегодня обращать внимание на все. Я верю, что все на свете что-то означает. Я верю, что вселенная постоянно подает мне намеки, отражая мое внутреннее состояние, давая мне шанс отменить и стереть любые негативные мысли и чувства, которые у меня возникают. Я обещаю раскрыться сегодня для интуитивной прозорливости – более того, ожидать ее. Я верю, что все, что мне нужно, явится ко мне само. Я верю, что встречусь именно с теми людьми, с которыми мне необходимо встретиться в этот момент времени. Я верю в идеальную синхронизацию. Я верю в создание счастливых случаев.

Послушайте, я признаю, что существуют люди, которые ни во что такое не верят. Некоторые верят, что худшее, что может случиться, непременно случится. Что ж, тогда не следует удивляться, когда худшее действительно случается. Они читают по утрам газеты – и начинают свой день с поисков трагедии. Они смотрят вечерние новости – и завершают свой день мыслью о том, что мир – опасное место. Их сны темны, полны тревоги. Я не сужу таких людей, но мне их очень жаль. Ведь они вовсе не обязаны жить в таком страхе. Пожалуйста, услышьте меня: я не отрицаю, что в мире случаются трагедии. Но, фокусируясь на трагизме, мы притягиваем еще больше трагизма.

Каждый из вас должен ответить на следующий вопрос, самый важный из всех вопросов, на которые вам когда-либо придется отвечать: как вы считаете, дружелюбна вселенная или недружелюбна? Если вы верите, что вселенная недружелюбна, то именно в такой вселенной вы и живете. Если вам хочется привести в пользу этого аргументы, в доказательствах недостатка не будет. И наоборот, если вы верите, что вселенная дружелюбна, то именно в такой вселенной вы и живете. Вселенная, в которой подобное притягивает подобное, в которой мысли становятся явлениями, в которой вы не бессильны, в которой вы заслуживаете настолько хорошего самочувствия, насколько вам хочется, в которой не существует ни сомнений, ни страха, ни состязательности, ни тревоги, ни ревности, ни ненависти, ни обвинения, ни отчаяния. Вселенная, в которой всего всегда достаточно, в которой нет такого понятия, как прекращение доступа.

Вселенная, в которой одна счастливая мысль ведет к следующей, а та – к третьей. Вселенная, в которой нет никаких ограничений. Вселенная, в которой чудеса не чудесны, потому что они случаются все время.

* * *

Пробуждение не ощущается как пробуждение – скорее как рождение заново: мир по-прежнему здесь, ждет меня.

У меня болит все тело, но мне плевать. Из капельницы в мою руку сочится прозрачная жидкость. Вдыхаю – и комната раздувается; выдыхаю – и вижу крохотных белых лошадок, скачущих на волне пара, исходящего из моего рта. Пытаюсь вдохнуть их обратно в легкие, но они галопом мчатся через комнату, исчезают в воздухе.

С потолка надо мной свисает шнурок. Мне ясно: если я за него потяну, мир выключится. Я пытаюсь силой воли пошевелить рукой.

Высокая женщина с рыжими волосами стоит у окна, спиной ко мне. Она дышит на окно, пальцем пишет на затуманившемся стекле слова. Я пытаюсь заговорить с ней, спросить, кто она, где я, что случилось, но не могу издать ни звука.

Какие сейчас сумерки – утренние или вечерние – не могу разобрать. Смотрю в окно, пытаясь определить, станет мир светлее или темнее.

Мысленно – старая привычка – пытаюсь связаться с ней. Повернись, думаю я, и она поворачивается.

– Глория, – говорит она.

Я гляжу мимо нее и вижу, что именно это слово она писала пальцем на запотевшем от ее дыхания стекле.

Должно быть, она назвала мне свое имя. Но я не знаю никого по имени Глория, по крайней мере, не помню.

Вторая рука, не та, которой она писала, на перевязи. Повязка, закрывающая нос, охватывает голову. Под глазом «фонарь».

– Глория, – повторяет она, голос ее как эхо.

Я дважды моргаю, намеренно, пытаясь установить код, который она научится распознавать: одно моргание – «да», два – «нет».

Я хочу спросить ее, не в критическом ли я состоянии, не должен ли я передать ей какую-нибудь информацию, прежде чем умру. Может быть, кто-то пытался убить меня, пытался убить нас обоих. Впервые задумываюсь, уж не жена ли она мне, а потом вспоминаю, что у меня есть жена – и начинаю плакать, настолько я счастлив, и ребра мои болят оттого, что я вздрагиваю, и это самая восхитительная боль, какую я когда-либо испытывал… пока до меня не доходит, что я неверно употребил время глагола: не есть , но была , и теперь боль – это просто боль. Мой страх изменился: теперь я боюсь не умереть, а жить.

Память возвращается: я живу в одиночестве на Мартас-Винъярд. Эта женщина приехала, чтобы отыскать меня, случилась авария, я не мог дышать, а потом…

Глория. Она хочет знать, кто такая Глория.

Не знаю, думаю я. Разве это не твое имя?

Я моргаю дважды, но она не замечает. Я снова моргаю дважды.

– Когда ты вернулся, ты произнес имя – Глория. Велел мне записать его. Больше ты ничего не сказал. Я даже не была уверена, ействительно ли это человеческое имя, или ты просто молишься [6] .

– Вернулся назад – откуда?

Она словно подслушивает мои мысли:

– Ты поправишься, но несколько минут тебя не было.

И тут я вспоминаю. Не о том, кто такая Глория, но почему я произнес это имя, хоть и не помню, чтобы произносил его.

Отсюда « там » кажется всего лишь сном. Однако оттуда казалось сном « здесь».

Во сне или нет, но я слышал это имя. Глория.

Голос моего отца.

Невозможно – однако именно голос моего отца произнес это имя.

Даже если бы я мог говорить, не стал бы рассказывать обо всем ей, этой женщине, которая явилась, чтобы спасти меня.

– Я знаю, кто ты, – говорит она. – Я же говорила тебе – моя авария не была случайностью. Как и твоя. Думаю, это как-то связано с Глорией.

– Ральф…

И это все, на что меня хватает – одно слово.

– С ней все в порядке, – заверяет она. – Я забочусь о ней. Надеюсь, ты не против, мне пришлось остаться в твоем доме. Прошла уже неделя.

Я пытаюсь облизнуть губы, но слюны во рту нет. Она подает мне ледяной кубик из чашки, стоящей на столике подле кровати.

– Два сломанных ребра, – говорит она. – Легкое проткнуто. Собственно, из-за него-то вся беда и случилась. Ну, и еще сотрясение. Готова спорить, у тебя голова просто раскалывается от боли.

Я моргаю один раз.

– Ты помнишь мое имя?

Моргаю дважды.

– Сэм, – говорит она. – Сэм Лесли.

В окне ночь: оказывается, когда я проснулся, был вечер, а не рассвет. Я закрываю глаза и слушаю, как наркотик по капле стекает в мою руку.

Когда я вновь открываю глаза – это может быть как пять минут, так и пять часов спустя, – шнурка надо мной больше нет. Сэм нет тоже. Я вглядываюсь в свое дыхание, но теперь у лошадок человеческие торсы и лица. Я быстро вдыхаю их обратно в свое тело. Когда я в следующий раз выдыхаю, они уже дети, которые катятся на волне моего дыхания через комнату до самого окна, где на стекле по-прежнему написано имя Глория .

* * *

Я представляю дом, а в доме – ее, без меня.

Она просыпается в темноте раннего утра, лицо у нее саднит. Ральф ждет у постели, виляя хвостом настолько энергично, насколько это возможно для такой старой собаки.

Она перекатывается на край кровати, морщась от боли в руке, и подставляет собаке лицо – облизать. Та кладет голову на матрас, ждет, чтобы ее почесали.

Она спит в нижнем белье. Может быть – поскольку вещей у нее с собой было совсем немного – спит и вовсе без одежды.

Джинсы, свитер, одно из моих пальто, прогулка с собакой, холодно, но солнечно, вниз по дороге в лес, промерзшие грунтовые тропинки, удовлетворение при виде того, как собака опорожняет мочевой пузырь и кишечник где захочет, как она грациозно присаживается на корточки, как поднимается пар от ее мочи у корней дерева, на котором вырезаны твои инициалы – сентиментальный жест нашего последнего года вместе.

Обратно домой – спустя неделю этот дом уже ощущается как дом, – чтобы покормить собаку. К этому времени она уже знает, что собака не станет есть одна, даже не прикоснется к пище, если в комнате не будет кого-нибудь, так что она заваривает себе чай (нет ни кофе, ни кофеварки) и ложкой выкладывает йогурт в миску с гранолой (по типу она похожа на любительницу йогурта). Ее машину вызволили из глины на буксире. Я представляю, как она едет закупать продукты, молоко, хлеб, яйца, банку арахисового масла; представляю, как она уже исследовала Винъярд, знает, где можно купить газеты, где находятся лучшие книжные магазины; представляю, как она купила себе новую пару джинсов.

От звука, который издает лакающая собака, в ней просыпается жажда. Она проглатывает две таблетки обезболивающего, потом раздевается, чтобы принять душ.

Стараясь не намочить бинт на лице, она моется, повернувшись спиной к воде. Ее поврежденная рука словно притянута к боку невидимой перевязью. Правша, она бреет ноги левой рукой, используя старый станок, которым я раз в несколько недель подбриваю шею. Намокая, ее рыжие волосы кажутся более темными.

Когда она открывает дверь в ванной, собака ждет на пороге, держа в зубах ее тапочек. Спасибо, спасибо, хорошая собака, и потом – в прачечную, где ждет вчерашняя одежда, чистая и высушенная.

Одетая, но босиком, она садится, скрестив ноги, на коврик, прислонившись прямой спиной к дивану, и закрывает глаза. Ежедневная практика. Она следит за дыханием, вдыхает и выдыхает через нос, и любую мысль, которая к ней приходит, – о брате, лежащем на полу в ванной, о записке, которой он не оставил, о том, как она могла бы спасти его, о сильном ощущении, сильнее, чем когда бы то ни было, что случайности вовсе не являются случайностями, что что-то важное вот-вот произойдет, – она осознает лишь настолько, чтобы попрощаться с ней, а потом отпустить, и отпускает, опустошает разум, пусть даже всего на несколько секунд, прежде чем ее находит новая мысль, потом она отпускает и эту, возвращается к дыханию, и спустя какое-то время уже не существует ничего, кроме дыхания, и нет ее самой. Она возвращается только тогда, когда звонит телефон.

Пожилая женщина извиняется, говорит, что, должно быть, ошиблась номером.

Нет смысла снова медитировать; двадцати минут на сегодня достаточно.

Снова звонит телефон. Та же женщина, на этот раз она спрашивает меня: «Эрик дома? Мой сын дома?»

– Не волнуйся, – рассказывает мне Сэм, когда приходит повидаться со мной этим утром. – Я не сказала ей, кто я такая.

– А кто ты такая?

– Что ты имеешь в виду?

– Я имею в виду, что бы ты сказала ей, если бы сказала правду?

– Что я твой друг.

– Ты рассказала ей об аварии?

– Нет.

– Это, наверное, и к лучшему, – соглашаюсь я. – А что ты ей сказала?

– Что я – горничная.

Она берет в руки блокнот, лежащий на столике возле кровати, смотрит, что я там написал, потом переводит взгляд на меня.

– Что случилось, когда ты умер?

– Ничего.

– Куда ты отправился?

– Никуда.

– Скажи мне правду.

– Это все равно что уснуть.

– Это ее фамилия?

– Чья?

– Глории.

– Кто такая Глория?

– Я ждала, что ты мне это скажешь.

– Если ты этого не знаешь, тогда зачем ты здесь?

– Что ты имеешь в виду?

– Если случайностей не существует, тогда зачем ты здесь?

– Я пыталась найти тебя.

– Ладно, но это – причина для тебя. А что ты должна сделать здесь для меня ?

– Выгуливать твою собаку.

– А что еще?

– Устроить тебе автомобильную аварию.

– Если ты полагаешь, что мне суждено было попасть в эту аварию…

– Я научилась этому у тебя – из твоих книг.

– Я больше в это не верю. – Я нажимаю кнопку, которая увеличивает подачу морфина в мою кровь. – Теперь ты – учитель, я – ученик. Расскажи мне, почему я должен был попасть в эту аварию.

– Каково это? – спрашивает она. – Я имею в виду, ты видел свет или что-то в этом роде?

Я нажимаю на кнопку с морфином, нажимаю снова, нажимаю снова.

– Каков смысл всего этого?

Она смотрит на листок бумаги, зажатый в ее руке.

– Глория Фостер, – говорит она.

* * *

Она выгуливает собаку, готовит для меня, приносит мне зубную щетку и чашку, чтобы сплевывать. Предлагает умыть меня, и я благодарен ей, но прошу вместо этого помочь мне добраться до раковины, где протираю лицо, руки и грудь мягкой мочалкой. Она перечитывает мои книги, делает заметки на полях. Курс повторения пройденного, как она это называет. Всякий раз забывается и начинает читать параграф вслух, я напоминаю ей этого не делать.

– Как забавно, что ты прямо рядом со мной – я имею в виду, ведь это же ты – и я сижу тут, читая твои книги!

– Я уже не тот человек, который писал эти слова.

– Прежний ты мне нравился больше.

После паузы:

– Это была шутка, ты же понимаешь.

Врач выдал мне распоряжения: две недели постельного режима; никакого вождения месяц; никакого напряжения, никакого стресса. Чего ожидать: головных болей и тошноты. Что возможно: головокружение, двоение в глазах, звон в ушах, депрессия, перепады настроения, потеря памяти, чувствительность к свету и неверное понимание, хотя я не понимаю, как именно я должен решать, верное у меня понимание или нет. Если я ощущаю головную боль, которая длится больше суток, или не реагирует на медикаменты, или становится острой, я должен позвонить. Если у меня будет потеря памяти или спутанность сознания, я должен позвонить. Если мне будет трудно дышать – помимо нормальной затрудненности, которой следует ожидать при сломанных ребрах, – я должен позвонить немедленно. Что касается остального – покой, покой, и еще раз покой.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге известного антрополога и фольклориста Льюиса Спенса описано все многообразие мистической и о...
Уоллис Бадж представляет величественную эпопею духовной эволюции древних египтян, в основе которой л...
В книге дана полная картина эпохи правления фараонов из династии Рамсесидов, строителей храмовых ком...
Оригинальное беллетризованное жизнеописание Тутанхамона, юноши-фараона, чье правление было кратковре...
Джон Маккалох исследует историю, культуру, общественный строй и военное искусство древних кельтов в ...
Книга об Эрнесте Хемингуэе – знаковой фигуре, знамени «потерянного поколения», написана его младшим ...