Царевич Алексей Мережковский Дмитрий
Живя в Дрездене, царевич должен был прежде всего пополнять свои знания. Вместе с тем отец желал, чтобы сын произвел на принцессу благоприятное впечатление. Еще до встречи с женихом невеста получила о нем благоприятный письменный отзыв: «Его очень хвалят», считают, «что он умнее и красивее, чем его описывали… лица, окружающие его, все люди умные и достойные».
Нам неведомо, на чьи отзывы о царевиче опиралась принцесса Шарлотта, когда приводила эти слова в письме к матери. Быть может, на мнение герцога Августа Брауншвейг-Люнебургского, который в июне 1711 года писал: «До меня доходят все добрые слухи про царевича. От природы он человек хороший и порицают лишь его неотесанность».
Нам также неведомо, изменил ли герцог отзыв о царевиче, когда ровно год спустя описал эпизод, отнюдь не украшающий поведение наследника русского престола. В июне 1712 года он писал: «О царевиче имеется забавное, хотя уже давнее известие. Говорят, что, будучи в Дрездене, он опростался у себя в комнате и подтерся оконной занавеской». Остается надеяться, что этот эпизод остался неизвестен невесте.
До нее доходили совсем другие известия о том, как царевич проводил время в Дрездене, — однозначно хвалебные. О том, каких успехов достиг он в изучении наук, охотно говорили лица, специально приставленные к царевичу и отвечавшие как за успешное заключение брачного контракта, так и за образование наследника русского престола. Князь Ю. Ю. Трубецкой и А. Г. Головкин 30 декабря 1710 года извещали А. Д. Меншикова: «Государь-царевич обретается в добром здравии и в наказанных науках прилежно обращается, сверх тех геометрических частей (о которых 7-го сего декабря мы доносили) выучил еще продюндиметрию и стереометрию. И так с Божиею помощью геометрию всю окончил».
Об истинных успехах царевича речь шла в предыдущей главе. Здесь же скажем о том, что традиция переоценивать успехи царственных отпрысков их наставниками и учителями хорошо известна. Так, наставник царя Федора Алексеевича француз Невиль восторженно отзывался о способностях и успехах своего ученика; учивший грамоте царевича Алексея Петровича Никифор Вяземский тоже не скупился на похвалы; еще больше хвалебных слов в адрес императора Петра II исходило из медоточивых уст его наставника А. И. Остермана. В тон своих предшественников хвалебно отзывался о способностях царевича Петра Федоровича (будущего Петра III) его наставник Я. Я. Штелин.
Вполне вероятно, что суждениями об успехах и усердиях Алексея Петровича Головкин и Трубецкой делились не только с Меншиковым, но и с саксонскими вельможами. Один из них писал: «Царевич здесь очень прилежен, усердно предается всему, за что принимается, и редко выходит из дома».
Слухи об усердии и успехах царевича достигли и ушей Шарлотты, писавшей матери: «Он теперь учится танцевать у Поти, а его учитель французского языка тот же самый, который учил наследного принца. Он учится также географии и, как говорят, очень прилежен, другого о нем ничего не слышно». Оба свидетеля, заметим, ничего не сообщают о результатах такого прилежания царевича. К тому же как можно судить о них, если царевич «редко выходит из дома»?
Судя по наблюдениям современников, царевич оставался полностью безразличным к своей будущей супруге. У него «совершенно равнодушный вид, и он не выказывает никакого расположения к княжнам», — писал один из современников. Другой извещал своего корреспондента: царевича каждый раз за обедом «усаживали рядом с княжнами, но царевич все время смотрел в свою тарелку и не говорил с ними». О том, что и в окружении царевича были противники свадьбы (вспомним письмо герцога Антона Ульриха), мы уже говорили.
Сдержанное отношение к предстоящему браку отметила и еще одна современница. Она писала, что «когда царевич прочел в газетах, что скоро можно будет ожидать его бракосочетания с принцессой Вольфенбюттельской, то он очень рассердился и воскликнул, что ему об этом ничего не известно и что отец предоставил ему свободу выбора в женитьбе».
Что отец предоставил сыну «свободу выбора в женитьбе» — досужая выдумка. Алексей должен был подчиниться отцовской воле, так как хорошо знал о бесплодности сопротивления. Шарлотта тоже действовала в соответствии с желанием матери. Она писала ей: «Я с удовольствием подчинюсь в этом деле воле Божией, главным образом в надежде быть вам полезной, и если уже суждено совершиться этому делу, то я желала бы, чтобы оно случилось скорее для того, чтобы избавиться от бесконечных толков по этому поводу».
«Царевич изменился к лучшему в своих манерах, — убеждала Шарлотта мать. — Ко мне он был, как и в Карлсбаде, очень вежлив, а также его кавалеры». В ожидании свадебных торжеств невеста усердно занималась изучением латыни и итальянского.
Таким образом, предстоявший брак являлся не плодом любви будущих супругов, а результатом политического расчета их родителей. Алексей вынужден был подчиниться. И он, и невеста публично выказывали радость. Царевич испросил согласие на брак у польской королевы, а канцлер Г. И. Головкин отправился в Вольфенбюттель от имени царевича просить у родителей руки их дочери. Невеста будто бы пребывала на вершине блаженства. Она заверила родителей, что жених умен, владеет приличными манерами, что она «очень польщена честью, какую царевич и царь оказали ей своим выбором». Юная, не обогащенная жизненным опытом, она принимала внешнее обхождение за признаки уважения к себе. «Я крайне уверена, — писала она, — что он будет питать ко мне дружбу и уважение; если бы этого не случилось, я бы подумала, что он ко мне питает ненависть, а не любовь». Мать тоже «гордилась дочерью, удостоившейся столь великой чести».
Оформление брачного союза было совершено с необыкновенной поспешностью. Пока дамы занимались изготовлением нарядов, была завершена подготовка проекта брачного контракта, состоявшего из 47 пунктов. Он был подписан в польском местечке Яворове, в Галиции, 19 апреля 1711 года и с немецкой педантичностью предусматривал как важные, так и второстепенные условия проживания Шарлотты в России. Герцог обещал снабдить ее таким же приданым, как и старшую свою внучку Елисавету; кронпринцессе (так стали официально называть супругу наследника престола в русских документах) разрешалось исповедовать лютеранскую веру и иметь в месте своего пребывания для себя и окружавших ее лиц лютеранскую церковь; дети же, родившиеся в браке, должны были исповедовать православную веру. Супругам предписывалось относиться друг к другу «с подобающим уважением, с верностию и любовию». На содержание двора кронпринцессы царь обязался выдавать ежегодно по 100 тысяч талеров; кроме того, он брал на себя расходы по доставке ее имущества из Вольфенбюттеля в Петербург, а по окончании войны обязался увеличить расходы на содержание двора. Царевич обязался подарить супруге 25 тысяч талеров на приобретение украшений. В договоре особо перечислялись чины и звания дам, вошедших в штат кронпринцессы; всего он должен был насчитывать 116 человек.
По заключении брачного договора царевич отправился в Брауншвейг. Он проживал в семействе невесты, преимущественно в Зальцдалене — увеселительном замке недалеко от Брауншвейга.
В то время как в Брауншвейге были озабочены подготовкой к помолвке, а затем и к свадьбе, главная забота Петра состояла в подготовке к Прутскому походу. Злополучный поход, во время которого русской армии довелось с большими трудностями преодолевать колоссальное расстояние, чтобы встретиться с неприятелем у реки Прут, закончился неудачей. Петру с трудом удалось спасти армию от разгрома или пленения, но зато пришлось уступить туркам завоеванный в 1696 году Азов, стереть с лица земли Таганрог.
Тем не менее Петр и в этой тяжелейшей обстановке не отказался от обязательства, данного еще до Прутского похода, непременно присутствовать на свадьбе своего сына: «Это мой единственный сын, и я охотно доставил бы себе радость по окончании похода лично присутствовать на его свадьбе».
Царь выполнил свое обещание: после заключения 11 июля 1711 года Прутского мирного договора он отправился на лечение в Карлсбад, а оттуда в Торгау, где намечалось отпраздновать свадьбу.
Царь прибыл Эльбою из Дрездена в Торгау 13 октября. Бракосочетание состоялось на следующий день. Королевский замок, в котором состоялись торжества, был соответствующим образом подготовлен: все окна завешаны зеркалами, посреди зала сооружен помост с красным балдахином, под которым стоял стол с четырьмя креслами для царя, польской королевы, жениха и невесты и три стула для матери и деда Шарлотты. В три часа зажгли свечи по стенам и перед зеркалами.
Церемония началась в 4 часа торжественным выходом королевы: впереди шествовали в богатой экипировке кавалеры, за ними — три маршала с жезлами, затем царь с царевичем. Свита невесты во всем повторяла свиту королевы: впереди шли кавалеры, за ними шествовала невеста, которую вел под руку герцог; шлейф ее несли три придворные фрейлины. Шествие завершали придворные, играла музыка.
Честь надеть венец на жениха и невесту была предоставлена царю, а затем над головой невесты держал венец канцлер Головкин.
Совершая обряд, священник сначала говорил по латыни принцессе, а всю службу совершал по-русски.
После церемонии бракосочетания состоялся торжественный обед, на который по настоянию царя были приглашены присутствовавшие русские вельможи: Головкин, Брюс, князья Василий Долгорукий, Куракин и Трубецкой.
После стола в большом зале начались танцы, по окончании которых царь трогательно благословил новобрачных и отвел в предназначенные для них покои. Рано утром следующего дня царь инкогнито явился в покои супругов и завтракал с ними.
В день свадьбы, 14 октября 1711 года, Петр успел отправить множество писем: Сенату, друзьям и соратникам, а также коронованным особам союзных государств:
«Господа Сенат. Объявляем вам, что сего дня брак сына моего совершился здесь, в Торгау, в дому королевы польской, на котором браке довольно было знатных персон. Слава Богу, что сие счастливо совершилось, дом князей Вольфенбительских, наших сватов, изрядной».
Письмо Сенату сходно по содержанию с письмами к соратникам: А. Д. Меншикову, Ф. Ю. Ромодановскому, Ф. М. Апраксину, И. А. Мусину-Пушкину, Стефану Яворскому. Отличие только в том, что в письмах соратникам Петр позволял себе замечания личного характера. Так, сообщая о присутствии на свадьбе герцога Вольфенбюттельского, «свата моего, со всею фамилией», царь добавлял, что тот «вашему величеству (князь-папе. — Н. П.) поклон передает».
«При сем прочем объявить всешутейшему князь-папе и протчим, — поручал царь супруге Екатерине Алексеевне, — и чтоб пожаловал благословение подал сим молодым, облекшися во все одежды, купно и со всеми при вас будущими. А письма к Москве и в Питербурх посланы».
Дополнительная подробность содержится в письме к Меншикову: «Свадьба была в дому королевы польской, где и от вас присланный арбуз поставлен был, который овощ здесь зело за диво».
Что касается писем королевским особам, то их перечень ограничен союзниками по войне со Швецией — польским королем Августом II и датским королем Фредериком IV. Сочиняя послания к ним, Петр воспользовался случаем, чтобы подтолкнуть союзников к более активным военным действиям против неприятеля — шведского короля Карла XII. Августа II царь благодарил за оказанную помощь при заключении брака и выражал надежду на успешную кампанию в будущем: «Ожидаем счастливых прогрессов от вашего величества слышать, в чем гораздо нас печалит так долгое бездейства замедление». От датского короля царь тоже ожидал «счастливых прогрессов», и со своей стороны обещал усилить натиск на неприятеля: «Что же с нашей стороны принадлежит как сей, а наипаче будущей кампании, и в том можете надежны быть, что не только войсками, но и своею особою в том трудитца обещаем».
На следующий день родственники супруги обратились к Петру с просьбой отправить молодоженов в Вольфенбюттель, где они должны были провести зиму. Но у царя на этот счет были другие планы.
Через четыре дня после свадьбы царь вручил сыну указ — подробную инструкцию, «что делать в небытии моем сыну моему в Польше». Этим указом царевичу предписывалось отправиться в Польшу и Пруссию для приготовления к очередному походу против шведов. В середине ноября он должен был ехать в Торунь для сбора провианта. Шарлотте все же удалось уговорить царя отпустить царевича на несколько дней в Вольфенбюттель. Сопровождать супруга в Польшу она отказалась, и царевич должен был отправляться в одиночестве. Он оставил супругу и выехал в путь 7 ноября 1711 года. Чтобы ослабить неблагоприятное впечатление от столь скорого отъезда, была устроена такая пышная и торжественная церемония проводов, будто царевич отъезжал для участия в сражении, решавшем судьбу страны.
Отъезд супруга действительно не доставил радость кронпринцессе. Головкин по этому поводу получил такую информацию: «Брак хотя и совершен, однако к великому неудовольствию обеих сторон: кронпринц кронпринцессу оставил, и когда та требовала на два дня сроку, чтоб дорожную постель взять, кронпринц ей жестко ответил и уехал».
Недель через пять Шарлотта также приехала из Брауншвейга в Торунь. Житье здесь ей было не в радость. Правда, отношение к ней супруга, казалось, внушало оптимизм. «Царевич осыпает меня выражениями своей дружбы, — писала она матери. — Почти ежеминутно он дает мне все новые и новые доказательства своего расположения, так что я имею полное право назвать себя совершенно счастливою, хотя место, где я сейчас живу, не совсем приятно». И действительно, вместо роскошных апартаментов ей пришлось коротать время в монастыре, где она была поселена. К тому же молодая супруга, не имевшая опыта в ведении хозяйства, благодаря расточительности придворных оказалась без денег. Меншиков, отправленный Петром, чтобы убедиться в бедственном положении невестки, подтвердил отсутствие у нее денег. «Не мог не донесть о сыне вашем, — сообщал он царю 24 апреля 1712 года из Торуни, — что как он, так и кронпринцесса в деньгах великую имеют нужду, понеже здесь живут все на своем коште, а порций и раций (рациона. — Н. П.) им не определено; а что с места здешнего и было, и то самое нужное, только на управление стола их высочеств; также ни у него, ни у кронпринцессы к походу ни лошадей и никакого экипажа нет и построить не на что». По словам Меншикова, кронпринцесса «едва не со слезами» просила его о денежной ссуде, и, снисходя к ее мольбам, он выдал ей взаймы пять тысяч рублей из кассы Ингерманландского полка. «А ежели б не так, — заключал князь, — то всеконечно отсюда подняться ей нечем».
Меншиков привез царевичу повеление отца отправляться в Померанию для участия в военных действиях. Кронпринцесса решила ждать мужа в Элбинге.
Видимость семейного благополучия продлилась недолго. Прошел всего месяц, и принцесса, прежде восторженно отзывавшаяся о супруге, полна сомнениями: «Я совершенно смущена в виду того, что меня еще ожидает, ибо мое горе идет от человека, слишком дорогого, чтобы на него жаловаться… Да ниспошлет мне небо хотя одно удовольствие и да услышит оно молитвы, которые я воссылаю беспрестанно о нашем счастии». «Я замужем за человеком, который меня никогда не любил, а теперь любит еще менее, чем когда-либо», — более определенно высказывалась она в другом письме.
Вскоре разразился скандал, ранивший честь принцессы. Придворные интриги и сплетни дали повод слухам о близости к ней одного из придворных, некоего Пельница. Молва приписывала его повышение в должности особым к нему расположением кронпринцессы.
Слухи о супружеской неверности, по мнению Шарлотты, исходили от обер-гофмейстера Шлейница. Матери она писала: «Богу известно, что я невинна, что я нежно люблю царевича, моего супруга… Хотя я имею всевозможные поводы опасаться, что он меня не любит, — мне кажется, что мое расположение от этого еще увеличивается… Царевич, хотя он меня и очень мало любит, слишком справедлив, чтобы поверить этой бессовестной лжи, он меня слишком хорошо знает, чтобы считать меня способною к такой низости». Далее в письме следуют жалобы на переживания, связанные со всей этой историей: «Я так огорчена и так убита нанесенным мне оскорблением, которое я считаю самым чувствительным, что не похожа на себя; с каждым днем я бледнею и худею, редко у меня бывает краска на лице. Я почти не сплю и ем очень мало, ибо все, что я вижу вокруг себя, дает мне постоянно новые поводы к огорчению и отчаянию».
Неизвестно, докатилась ли молва об истории с Пельницем до ушей царевича, и если докатилась, то как он на нее реагировал. Автор используемой нами статьи В. Герье безоговорочно доверяет Шарлотте и считает, что ее попросту оклеветали. Но ведь общеизвестно, что польский двор при Августе II пользовался не самой лучшей репутацией: здесь царила необыкновенная легкость нравов, причем тон распущенности задавал сам король. Сомнительно, чтобы нравы двора, в котором жила Шарлотта, не оказали на нее никакого влияния.
«В своем горе кронпринцесса имела только одно утешение — нежность и ласки, выказанные ей царем и Екатериною во время их проезда через Эльбинг», — признает В. Герье. Императрица прислала ей перстень с портретом Петра и заявила, что нежно любит ее. Из бесед с Екатериной Алексеевной кронпринцесса могла понять, что царь «не очень любит царевича». Любопытно и признание самой Шарлотты в письме к матери: «До сих пор, слава Богу, у меня нет ни наперсника, ни наперсницы, ибо Господь мне всех заменяет, в нем я нахожу поддержку и утешение во всех моих несчастиях». Показательно, что нет ни слова о супруге, который должен был бы являться опорой семьи.
Выяснить ситуацию с Пельницем и положить конец слухам взялся дед кронпринцессы герцог Антон Ульрих. Несмотря на многочисленные обещания внучки отправить Пельница в отставку, он оставался при ее дворе, что давало основания сомневаться в ее искренности. Герцог повелел Шарлотте немедленно прислать к нему виновника молвы, чтобы самому побеседовать с ним. Кронпринцесса, опасаясь огласки, наконец дала Пельницу отставку.
Более всего кронпринцессу должна была тревожить мысль о том, что история с Пельницем станет известна царевичу. И тут неожиданную услугу, сам того не желая, оказал ей Меншиков, находившийся далеко не в лучших отношениях с Алексеем Петровичем.
Однажды во время устроенного Меншиковым обеда, на котором присутствовали высшие офицеры дислоцированной в Померании армии, в том числе и царевич Алексей Петрович, зашел разговор о дворе Шарлотты. Меншиков отозвался о нем самым нелестным образом: по его мнению, двор был укомплектован грубыми, невежественными и неприятными людьми. Князь выразил удивление, как может царевич терпеть таких людей. Царевич встал на защиту супруги: раз она держит своих слуг, значит, довольна ими, а это дает основание быть довольным ими и ему. Завязалась перепалка. Меншиков возразил: «Ты слеп к своей жене, она тщеславна».
Царевич воскликнул в ответ: «Знаешь ли ты, кто моя жена, и помнишь ли ты разницу между ней и тобой?!»
Меншиков: «Я это хорошо знаю, но помнишь ли ты, кто я?»
Царевич: «Конечно, ты был ничем, и по милости моего отца ты стал тем, что ты есть».
Меншиков: «Я твой попечитель, и тебе не следует со мною так говорить».
Царевич: «Ты был моим попечителем, теперь уже ты не мой попечитель, я сам умею позаботиться о себе, но скажи мне, что у тебя против моей жены?»
Меншиков: «Что у меня против нее: она высокомерная немка, и все оттого, что она в родстве с императором, но от этого родства ей, впрочем, будет мало проку, а во-вторых, она тебя не любит, и она права в этом, ибо ты обращаешься с ней очень дурно; кроме того, ты своим видом не можешь возбудить любви».
Царевич: «Кто сказал, что она меня не любит? Я очень хорошо знаю, что это неправда, я ею очень доволен и убежден, что и она мною довольна. Да сохранит Господь ей жизнь, я буду с нею очень счастлив».
Меншиков: «Я своими глазами убедился в противном, она тебя не любит. Плакала она, когда ты уезжал, от досады, видя, что ты ее не любишь, а нисколько не от любви к тебе».
Царевич: «Не стоил ты того, чтобы на нее смотреть; ее нрав очень кроток, и хотя она не моей веры, должен, однако, сознаться, что она очень благочестива; что она меня любит, в этом я уверен, ибо ради меня она все покинула, и в том тоже я уверен, что она честна; впрочем, неудивительно, что ты так говоришь, ибо ты судишь об имперских княжнах по тем, которые у нас, и особенно по твоей родне, которая никуда не годится, так же, как и твоя Варвара (свояченица Меншикова. — Н. П.). У тебя змеиный язык, и поведение твое беспородно. Я надеюсь, что ты скоро попадешь в Сибирь за твои клеветы; моя жена честна, и кто впредь мне станет говорить что-нибудь против нее, того я буду считать отъявленным врагом».
Царевич велел наполнить бокалы, выпили за здоровье кронпринцессы, и все офицеры бросились к ногам царевича.
Нет сомнения, эта пикировка ясно свидетельствовала о том, что царевич ни в чем не подозревал супругу. Слова его и та пылкость, с которыми он произносил их, должны были успокоить кронпринцессу: царевич встал на ее защиту, значит, он уважает и любит ее. (Хотя, насколько искренен был Алексей, сказать трудно: его поведение можно истолковать и как обязанность защитить честь жены, не более того.) С другой стороны, пикировка с Меншиковым могла внести в душу царевича смятение — Меншиков беспощадно наносил удары по самому уязвимому месту его как супруга.
Вполне возможно, что раздражение кронпринцессы было вызвано ее неопределенным положением, истощавшим ее нервную систему. Супруг более полугода находился в Померании, сама она вместо того, чтобы обосноваться в Петербурге и заняться там обустройством семейного гнездышка, разъезжала по городам Германии. Отсюда ее неожиданные поступки, вызывавшие недовольство не только ближних родственников, но и царя. Так, вместо того чтобы отправиться в Петербург, чего требовал царь, она поехала в Брауншвейг. Между тем в конце 1712 года царевич по приказу отца отправился вместе с Екатериной Алексеевной из Померании в Россию. На пути он думал видеться с женой в Эльбинге, но оказалось, что та уже уехала в Брауншвейг. В письме Петра по этому поводу она прочла следующие слова: «Сия ваша скорая и без нашего ведома взятая резолюция нас зело удивила». Дед Антон Ульрих тоже выражал недовольство поведением внучки: «Она некстати стосковалась по родине, некстати требует от царя невыплаченных ей денег и, вероятно, некстати выедет отсюда, когда в Польше начнутся военные действия. Когда дети умничают и хотят сами собою управлять, это редко ведет к добру».
1 марта 1712 года Шарлотта наконец отправилась в Россию. Ее сопровождал огромный штат слуг, насчитывавший 110 человек. В Петербурге ей был устроен пышный прием. Шарлотта известила о своем приезде в Нарву царевну Наталью Алексеевну. Сестра царя ответила изысканной вежливостью: «Пресветлейшая принцесса! С особенным моим увеселением получила я благоприятнейшее и любительнейшее писание вашего высочества о прибытии вашем в Нарву и о намерении к скорому предприятию пути вашего до Петербурга извещена есмь, от чего мне всеусердная причиняется радость, так что я не хотела нимало оставить ваше высочество о том, чрез сие мое благосклонно поздравить и известить, что имеем в нашем общем сожалении о отбытии царского величества и его высочества государя царевича; елико в силах моих будет, не премину всяких изыскивать способов к увеселению вашему и упованию, что возвращение его царского величества и его высочества вскоре нам общую подаст радость. Ожидаю с нетерпеливостью того моменту, чтоб мне при дружелюбном объятии особы вашей засвидетельствовать, коль я всеусердно есмь вашего высочества Наталья».
Еще более ласковое, любезное и пространное послание отправил Шарлотте канцлер Г. И. Головкин: «Светлейшая и высочайшая принцесса, моя государыня! С толикою радостию, колико я имею респекту и благоговения к особе вашего царского высочества, получил я уведомление чрез господина Нарышкина о счастливом прибытии вашего царского высочества в Нарву и милостивом напоминании, которым ваше царское высочество изволили меня почтить в присутствии сего генерального офицера, и понеже я всегда профессовал жаркую ревность к вашему царскому высочеству, того ради я не мог, ниже должен был оставить, чтоб ваше царское высочество не известить чрез сие о нижайших моих респектах и чтоб не отдать должнейшего моего поздравления о прибытии вашего царского высочества, и такожде не возблагодарить покорнейше за то, что ваше царское высочество благоволили меня высокодушно в напамятовании своем сохранить».
Приезд и торжественная встреча кронпринцессы описаны австрийским послом Плейером: «Когда экипаж Шарлотты подъехал к Неве, к берегу подошла новая красивая шлюпка, обитая красным бархатом и золотыми галунами. На шлюпке находились бояре, которые должны были приветствовать кронпринцессу и перевезти ее на другой берег. На этом берегу стояли министр и другие бояре в одеждах из красного бархата, украшенных золотым шитьем. Не в далеком расстоянии от них царица ожидала свою невестку.
Когда Шарлотта приблизилась к ней, она хотела согласно этикетам поцеловать у нее платье, но Екатерина не допустила ее до этого, сама обняла и поцеловала ее, и потом проводила в приготовленный для нее дом. Там она повела Шарлотту в кабинет, украшенный коврами, китайскими изделиями и другими редкостями, где на небольшом столике, покрытом красным бархатом, стояли большие золотые сосуды, наполненные драгоценными камнями и разными украшениями, это был подарок на новоселье, приготовленный царем и царицей для их невестки».
Среди встречавших кронпринцессу не было супруга, находившегося в походе в Финляндию. Вскоре он вернулся в Россию, но вновь не смог увидеться с женой: отец, словно испытывая прочность семейных уз, послал сына в Ладогу смотреть за постройкой кораблей.
Царевич не виделся с супругой больше года и рад был встрече, положившей конец его кочевой жизни и выполнению им тяготивших его поручений.
Супруги жили в отдельном дворце, построенном в 1712 году на левом берегу Невы, близ церкви Всех Скорбящих Божией Матери. В собственном владении царевича находились еще несколько дворов и сел. Известно, что царевич тщательно занимался своим хозяйством и пытался вникнуть в хозяйственные дела: в архиве сохранились ведомости и наказы по имению со множеством собственноручных его резолюций и заметок.
Кронпринцесса была вполне довольна жизнью в Петербурге. На короткое время между супругами, как казалось, воцарилась полная идиллия. Шарлотта была приласкана всеми. «Царь во время своего пребывания здесь был очень ласков ко мне, — писала она матери, — он говорил со мною о самых серьезных делах и уверял меня тысячу раз в своем расположении ко мне. Царица со своей стороны не упускает случая выразить мне свое искреннее уважение». Особо обращает на себя внимание следующее признание принцессы: «Царевич любит меня страстно; он выходит из себя, если мне недостает хоть малейшей вещи, а я без ума от любви к нему».
Нежную любовь между молодоженами отметили и другие современники. Барон Левенвольд извещал вольфенбюттельский двор: «Нежность и любовь его высочества кронпринца сильнее, чем я могу выразить, а уважение и расположение к ней царя и царицы, особенно же царя, нисколько не меньше».
И все же полного семейного счастья не было даже в эти недолгие дни взаимной любви между супругами. Мир и покой нарушали придворные. Кронпринцесса жаловалась матери: «Мои проклятые придворные приводят меня в бешенство, особенно же графиня (обер-гофмейстерина Моро де Бразей. — Н. П.)… Сначала она вела себя превосходно, вероятно, ради своего ребенка, но как только умерла ее девочка, она показала себя в настоящем свете, говорила мне постоянно грубости и нелепости, постоянно распевала в моем присутствии…»
Неумение кронпринцессы приструнить своих придворных, их беспардонное поведение отмечал и рижский губернатор Левенвольд, в течение короткого времени наблюдавший двор принцессы Шарлотты, когда та проезжала через подвластную ему территорию: «Придворные кронпринцессы при вольфенбюттельском дворе ведут себя так, что нет ни одного русского, которого они бы не должны стыдиться».
Он нигде не встречал «такого поведения со стороны людей высшего общества относительно их господ». Перед нами явное свидетельство слабохарактерности Шарлотты, которой пользовались ее слуги.
Дошло до того, что гофмейстерина стала распространять сплетню об интимных связях кронпринцессы с Левенвольдом. Об этом рассказала царевичу сама супруга, и только по его настоянию гофмейстерина была наконец уволена.
Умиротворению при дворе царевича не могло способствовать и физическое состояние кронпринцессы. Она и прежде не отличалась богатырским здоровьем, часто недомогала. Теперь же ее болезненное состояние усугублялось непривычным для нее петербургским климатом. Привыкая к педантичному распорядку дня, к раз и навсегда установленному течению семейной жизни, она раздражалась поведением супруга, его расхлябанностью.
Все это вместе взятое вело к ссорам не только с царевичем, но и с двором. Прежняя благосклонность к невестке Екатерины Алексеевны сменилась враждебностью. Это объяснялось тем, что обе ждали ребенка. Императрица ревниво относилась к возможному появлению у кронпринцессы наследника мужского пола, то есть соперника ее собственным детям в будущей борьбе за престол.
Ухудшению атмосферы при дворе способствовали и финансовые затруднения, испытываемые кронпринцессой: огромный штат поглощал изрядную долю сумм, ассигнованных на ее содержание, к тому же у Шарлотты напрочь отсутствовали какие-либо хозяйственные навыки, что приводило к постоянному недостатку средств, ставило двор в стесненное положение. Царевич стал упрекать супругу в расточительстве, а та его в скупости, скаредности.
Кратковременный период спокойствия сменился взаимными жалобами супругов. «Одному Богу известно, как глубоко я этим огорчена, — писала кронпринцесса, — ибо, конечно, это доказывает, как мало у него расположения и уважения… Я всегда старалась скрывать характер моего мужа, но теперь личина снята против моей воли. Я несчастнее, чем думают и чем я могу выразить, но что мне приходится делать, как не огорчаться и скорбеть до тех пор, пока небо не облагодетельствует меня и не освободит из этого мира; вот единственное благо, на которое мне остается уповать».
Сомневаться в справедливости этих слов не приходится, если вспомнить поведение царевича и его «компании», его постоянные попойки в обществе попов и разного рода обжор и юродивых. Австрийский резидент Плейер в 1714 году доносил в Вену, что «Алексей проводит время в обществе дурных людей и очень предан пьянству». Когда к чопорной супруге, любившей чистоту и порядок, ночью являлся в сильном подпитии супруг, его появление не могло вызвать у нее ничего кроме раздражения и отвращения.
Пылкая любовь супруга, о которой писали сама Шарлотта и другие современники (если только эта любовь вообще существовала на самом деле, а не являлась следствием притворности царевича), очень быстро сменилась охлаждением и раздражением. Показательна сцена, о которой позднее, во время следствия над царевичем, поведал его камердинер Иван Большой Афанасьев.
Царевич был в гостях, показывал Афанасьев, «приехал домой хмелен, ходил к кронпринцессе, а оттуда к себе пришел, взял меня в спальню, стал с сердцем говорить: „Вот де Гаврило Иванович (Головкин. — Н. П.) с детьми своими жену мне на шею чертовку навязали: как де к ней ни приду, все де сердитует и не хочет де со мною говорить; разве де я умру, то я ему не заплачу. А сыну его Александру, голове его быть на коле, и Трубецкого: они де к батюшке писали, чтоб на ней жениться“».
Наутро, правда, Алексей одумался и не на шутку испугался сказанного накануне. Как свидетельствовал Иван Афанасьев, царевич вызвал его и спросил ласково: «„Не досадил ли я вчерась кому?“ Я сказал: нет. „Ин не говорил ли я пьяный чего?“ Я ему сказал: говорил, что писано выше. И он мне молвил: „Кто пьян не живет? У пьяного всегда много слишком слов. Я по истине себя очень зазираю, что я пьяный много сердитую и напрасных слов говорю много; а после о сем очень тужу. Я тебе говорю, чтобы этих слов напрасных не сказывать. А буде ты скажешь, ведь де тебе не поверят. Я запруся, а тебя станут пытать“. Сам говорил, а сам смеялся. Я сказал: что мне до этого дело и кому мне сказывать?..»
Чем дальше, тем больше накалялась в семье обстановка — одна ссора следовала за другой. Царевич стал проявлять полное безразличие к беременной супруге, склонной возбуждаться по всякому пустяку. Но речь шла не о пустяках. Во время очередной ссоры царевич заявил, «что не станет выполнять то, что подписано не по моей воле», — так он ответил на упрек кронпринцессы, что не выполняет обязательств, подписанных им в брачном контракте. Ссора эта закончилась оскорблениями. Царевич, видимо, в подпитии, заявил: «Поверь же мне, для вас здесь лучше, если вы возвратитесь в Германию, так как вы здесь недовольны».
На следующий день царевич протрезвел, понял, что наговорил много лишнего, и вновь испугался. Тем более что супруга пообещала уехать из России, испросив прежде разрешение у царя. Этого как раз и боялся царевич более всего. Он вынужден был пойти на попятную: «То, что я вчера говорил о вашем отъезде, сказано было потому, что я был рассержен». Однако принцесса была настолько оскорблена, что отказалась от примирения.
В 1714 году царевич серьезно занемог. По словам Плейера, многие считали даже, что долго он не протянет. Отец велел сыну отправляться в Карлсбад на лечение. Для супруги, которая находилась на восьмом месяце беременности, отъезд царевича стал неожиданностью. Еще большей неожиданностью оказалась холодность царевича при прощании; садясь в карету, он ограничился всего одной равнодушной фразой: «Я отъезжаю в Карлсбад».
Петр в это время вместе с супругой находился в Ревеле. Тем не менее он взял на себя заботу о невестке, которой вскоре предстояло рожать. Вопрос о престолонаследнике, в глазах царя, был исключительно важным. Дабы пресечь возможные слухи (в частности, о подмене ребенка в отсутствие отца), он велел при родах присутствовать трем дамам: супруге канцлера Г. И. Головкина, генеральше Брюс и «князь-игуменье» Ржев-ской. «Я бы не хотел вас трудить, — писал царь Шарлотте, — но отлучение супруга вашего, моего сына, принуждает меня к тому, дабы предотвратить лаятельство необузданных языков, которые обыкли истину превращать в ложь. И понеже уже везде прошел слух о чреватстве вашем вящше года, того ради, когда благоволит Бог вам приспеть к рождению, дабы о том заранее некоторый антштальт учинить, о чем вам донесет канцлер граф Головкин, по которому извольте неотменно учинить, дабы тем всем, ложь любящим, уста заграждены были».
Шарлотта неправильно истолковала обеспокоенность Петра и была страшно оскорблена, расценив произошедшее как «важную интригу» завистников и врагов. Она отправила негодующее письмо царю, но единственное, чего смогла добиться, так это того, что было объявлено, будто «антштальт» из трех знатных дам создан по ее собственной просьбе; этим, писала она, «все дело приобретает лучший вид в глазах любопытного света; иначе много пойдет толков, более к вашей, чем к моей невыгоде». Екатерине кронпринцесса отправила еще более отчаянное письмо: «Надеюсь, что мои страдания скоро прекратятся, теперь я ничего на свете так не желаю, как смерти, и, как кажется, это единственное мое спасение».
Утром 12 июля 1714 года кронпринцесса родила дочь, названную Натальей. Петр написал ей ласковое письмо. В ответ Шарлотта поблагодарила царя и пообещала исполнить его шутливое пожелание: следующим непременно родить сына.
После рождения дочери в жизни кронпринцессы наступил новый этап. Внешне все казалось вполне благополучным: из писем принцессы матери почти исчезли жалобы на грубость придворных и недовольство поведением супруга. Но это было кажущееся успокоение, объясняемое прежде всего состоянием Шарлотты, чувством обреченности, утратой веры в возможность перемен к лучшему. В действительности же два последних года жизни кронпринцессы были столь же напряженными, как и все предшествующее время, проведенное ею в России. Разве могла себя чувствовать кронпринцесса успокоенной, когда более чем за полгода пребывания супруга в Карлсбаде она не получила от него ни одного письма? Более того, Шарлотта даже не знала адреса супруга, и все ее письма за ненахождением адресата возвращались ей в Петербург.
Молчание царевича объяснимо, если учесть его показание во время следствия, что уже в 1713 году он вынашивал мысль о бегстве из России: он страстно мечтал освободиться как от нареканий сурового отца, так и от упреков супруги. Но от побега Алексея Петровича удерживала неизвестность: он не знал, куда бежать, где его могли принять с распростертыми объятиями.
Царевич возвратился в Петербург в конце декабря 1714 года. На короткое время он успокоил супругу, проявив внимание к ней и дочери. Вскоре кронпринцесса опять забеременела. Однако она очень огорчилась, узнав, что у мужа появилась любовница.
Иметь фаворитку или фаворита для государя или государыни не считалось чем-то зазорным. Возможно, если бы фавориткой царевича стала какая-нибудь красавица из аристократического дома, переживания Шарлотты были бы не столь острыми. Но в том-то и дело, что избранницей царевича оказалась крепостная девка Евфросинья Федорова, принадлежавшая его учителю Вяземскому. Алексей Петрович зачислил ее в штат своего двора и жил с нею почти открыто. В письмах к матери Шарлотта старалась избегать жалоб на супруга, но не удержалась от того, чтобы не сообщить ей: «…с тех пор как он вернулся (из Карлсбада. — Н. П.), он проводит дома только часть ночи, да и в эти часы он не бывает в памяти от сильных попоек».
В последние месяцы жизни Шарлотты в ее письмах к матери появился новый сюжет: за время пребывания в России принцесса успела приглядеться к нравам и обычаям русского двора, к вельможам, вместе с царем правившим страной, отчасти к народу. Она не любила страну, в которой ей довелось жить. «Они лицемерны и вероломны», — писала она матери о русских. Кронпринцессу, например, крайне удивляло поведение не только простых людей, но и вельмож во время Святок, Рождества и Крещения, «когда все удовольствие заключается в еде и питье». В письмах встречаются отзывы и о некоторых вельможах, правда, отзывы эти не отличаются глубиной. Главным критерием оценки было отношение вельмож к самой принцессе. Канцлера Г. И. Головкина Шарлотта считала единственным, кроме царя, человеком, расположенным к ней. Что касается Меншикова, «то лучше об нем думать, чем говорить», но теперь есть другой, хуже, чем он, — Шафиров. «Старик Левенвольд сделался моим главным гонителем — это самый бесчестный человек в мире».
Единственным человеком, благосклонно относившимся к ней, она считала царя. Но постоянно озабоченный делами государственного масштаба и часто находившийся за пределами столицы, Петр не мог уделить ей должного внимания.
Значительно сложнее были отношения с царицей, в особенности после того, как обе вновь одновременно забеременели. Екатерину Алексеевну одолевала ревность — она опасалась, что у нее может родиться дочь, а у кронпринцессы сын; тогда наследником трона окажется потомок царевича. «С царицей я не видаюсь, — писала кронпринцесса матери, — ибо всякий раз, когда я ее предупреждала о моем посещении, она мне отказывает».
Отзывы о племянницах Петра Великого тоже не отличались благожелательностью. Анна Иоанновна, герцогиня Курляндская, «чрезвычайно некрасива», старшая сестра, герцогиня Мекленбургская Екатерина, «хотя и некрасива, но гораздо умнее, она очень любезна, вкрадчива и любит много говорить; она черная, как цыганка, и вся в морщинах, как будто ей 50 лет, но при этом у нее красивые глаза и довольно хорошее сложение, а приятное обращение ее скрадывает ее недостатки. Младшая молчаливее герцогини, у нее очень хорошенькая талия и хотя одно плечо выше другого, но она скрывает это довольно искусно; выражение же лица очень глуповато. Все просили меня брать их попеременно с собою на мой остров».
Несложившаяся семейная жизнь кронпринцессы пагубно отразилась на ее здоровье, и без того слабом. После первых родов ее мучили ревматические боли. Вторая беременность еще более расшатала здоровье. За десять недель до родов она упала на лестнице и сильно ушибла левый бок. С тех пор, по ее словам, ее «как будто кололи булавками по всему телу». Матери она писала: «Я постоянно страдаю, ибо я так больна, что принуждена почти всегда лежать на спине; ходить я не могу, и если мне нужно сделать два шага, то приходится меня поддерживать с обеих сторон; а если я просижу хотя одну минуту, я не знаю, куда деться».
12 октября 1715 года кронпринцесса родила сына, будущего императора России Петра II. В первые дни самочувствие ее было как будто удовлетворительным, она встала с постели и приказала вынести себя в креслах в другую комнату, где стала принимать поздравления. Не слушая докторов, она даже принялась кормить сына грудью. Затем, однако, наступило резкое ухудшение. Началась лихорадка. Узнав об этом, царь, будучи сам больным, прислал Меншикова с четырьмя лейб-медиками. Консилиум признал больную безнадежной.
Накануне кончины кронпринцесса отправила письмо к царю. Письмо было озаглавлено: «Всеподданнейшая и последняя просьба моя к его царскому величеству, подписанная мною перед самой смертью».
Этот документ можно назвать завещанием кронпринцессы. В нем она просила царя отправить ее двор на родину за счет казны, изложила распоряжения по хозяйственной части, но, главное, обратилась к царю с просьбой позаботиться о ее детях.
И ни единого слова о царевиче — будто дети остались сиротами! Красноречивое свидетельство об отношении Шарлотты к мужу, о ее представлениях о нем как об отце.
Получив письмо кронпринцессы, Петр, все еще болевший, велел отнести себя в кресле для прощания с умирающей. Невестка была тронута этим. Она умирала с надеждой, что ее дети не останутся без надзора.
Царевич до последней минуты находился рядом с супругой. По свидетельству Плейера, он трижды падал в обморок от горя и был безутешен.
Кронпринцесса скончалась 22 октября на двадцать первом году жизни. Современники-иностранцы виновником ее преждевременной смерти считали царевича, создавшего для супруги невыносимые условия жизни. Он проявлял холодность, пренебрежение к ней, в семье царила атмосфера враждебности. Брауншвейг-люнебургский резидент Вебер писал в своих мемуарах: «Я постоянно замечал, что царевич в обществе никогда не говорил ни слова со своей женой и тщательно избегал ее». Он же сообщал: «Дом свой царевич запустил до того, что супруга его в своем спальном покое не была защищена от сырости, и когда царь, бывало, строго выговаривал ему за это, то цесаревна должна была выслушивать всевозможные угрозы от своего супруга: он попрекал ее тем, что она клевещет или ябедничает на него царю, а между тем эта разумная принцесса переносила свое несчастное положение с великою твердостью… Потребовалось бы несколько дестей бумаги, если бы я захотел войти в подробности злополучия царевны».
Австрийский резидент Плейер отмечал недоброжелательное и даже враждебное отношение царевича не только к супруге, но и к ее детям. «Еще должен всеподданнейше добавить, — доносил он в Вену, — что из бумаг принца видно, что он хотел принца и принцессу, прижитых им с покойной супругой и которых он назвал немецким выводком, при новом правительстве отвергнуть и провозгласить наследниками детей, которых он надеялся иметь от своей любовницы».
Как и многие другие, Плейер тоже считал причиной ранней смерти кронпринцессы не болезни, а горечь печали, сопровождавшую ее супружескую жизнь. Ее смерти много содействовали разнообразные огорчения, которым она постоянно подвергалась. В частности, Плейер считал одной из причин кончины кронпринцессы постоянно испытываемые ею финансовые затруднения, скудность средств, отпускаемых на содержание ее многочисленного двора.
Если руководствоваться письмами кронпринцессы к матери и свидетельствами современников-иностранцев, то действительно следует признать главным виновником смерти Шарлотты царевича Алексея, постоянно досаждавшего супруге своими грубыми выходками и превратившего ее пребывание в России в сплошные мучения. Но, на наш взгляд, причины несчастий немецкой принцессы в России коренятся значительно глубже, а список виновников ее смерти надобно расширить.
Первопричиной смерти кронпринцессы Шарлотты следует считать брак по расчету, к которому были причастны как отец жениха, так и мать невесты. Царевич женился на ней по принуждению отца, руководствовавшегося, как было сказано, политическими соображениями. (Едва ли можно согласиться с мнением Вебера и ученого Лейбница, что Петр остановил свой выбор на Шарлотте исходя из того, что образованная и воспитанная супруга окажет благотворное влияние на царевича, не получившего должного воспитания и образования. Быть может, подобные соображения и существовали, но они не имели первостепенного значения.)
Для родственников же невесты лестно было породниться с русским царем, особенно после Полтавской виктории, когда, к изумлению Европы, захудалая Московия стала превращаться в великую державу. Интересы самой принцессы при этом также не принимались во внимание.
Но и сама Шарлотта ничего не сделала для того, чтобы хоть как-то укрепить свое положение в новой стране. Ее поведение уместно сравнить с поведением другой немки, оказавшейся в схожем положении в России, — Софии Фредерики Августы, будущей императрицы Екатерины II. В молодые годы в их судьбах было много общего — их роднило замужество за наследниками престола: Алексеем Петровичем и Петром Федоровичем. Но поведение жен наследников русского престола оказалось совершенно различным.
София Фредерика Августа, прибыв в Россию, приняла православие, стала именоваться Екатериной Алексеевной, в то время как Шарлотта оставалась в лютеранской вере и не изменила своего имени. Екатерина Алексеевна стремилась стать русской и, чтобы преодолеть языковой барьер, усердно принялась за изучение русского языка, отдавая отдыху лишь немногие часы. К ней были приставлены учителя русского языка и русская прислуга. Шарлотта, напротив, не проявляла никакого интереса к русскому языку. Более того, весь двор кронпринцессы состоял из немок и немцев, представлявших обособленный мирок и пренебрежительно относившихся к русским нравам и обычаям.
Среди русской знати было немало противников женитьбы наследника на иностранке. Своим высокомерным отношением к русским Шарлотта и ее двор укрепляли позиции своих противников. Шарлотта не имела сторонников среди русской знати, а следовательно, не могла воспользоваться их поддержкой и тем самым несколько скрасить свое одиночество и отчужденность.
Вообще, надо сказать, что в семье непременно кто-то должен выполнять функцию главы. Обычно главой семьи становится обладатель более сильного характера и более высокого интеллекта. (Так, например, Екатерина II значительно превосходила в обоих компонентах своего безвольного мужа Петра III.) В случае же с царевичем Алексеем и принцессой Шарлоттой мы имеем дело с супругами одинаково безвольными, не способными навязать другому свои взгляды, манеру поведения, терпимость и пр. При заключении брачного контракта надеялись на благотворное влияние более воспитанной и образованной Шарлотты на неотесанного супруга, но ошиблись — кронпринцесса оказалась такой же безвольной, к тому же капризной, безалаберной, умеющей не властвовать, а подчиняться. Она жила в изолированном, замкнутом мирке и оказалась неспособной не только влиять на супруга, но и держать в повиновении многочисленный штат своего немецкого двора. Два одинаковых характера, отличавшихся помимо всего прочего замкнутостью, оказались неспособными навязать свою волю друг другу, «притереться» один к другому. В конечном счете это и привело к разладу в семье, к отсутствию взаимного уважения и неизбежно должно было закончиться семейной трагедией.
27 октября (7 ноября по новому стилю) кронпринцессу «с достойным великолепием» погребли в главной крепостной церкви Петербурга — Петропавловском соборе[3]. А уже на следующий день, 8 ноября, императрица Екатерина Алексеевна разрешилась от бремени царевичем Петром Петровичем, «и по этому случаю устроенные празднества и ликования продолжались целых восемь дней».
Почти одновременное рождение двух потенциальных наследников престола — сына Петра I Петра Петровича и внука Петра Алексеевича — оказало огромное влияние на судьбу царевича Алексея Петровича. С этого момента он перестал быть единственным наследником отца.
Глава третья
БЕГСТВО
После погребения кронпринцессы события, связанные с судьбой царевича, начали развиваться с необычайной стремительностью. Столкновение с отцом, внезапное исчезновение, судорожные попытки обнаружить его, выслеживание, погоня, возвращение на родину — все эти сюжеты скорее свойственны детективному жанру. Для полного сходства не достает лишь драк, стрельбы и убийств — но последующая кончина царевича в царских застенках с лихвой компенсирует этот пробел. Последние три года жизни Алексея Петровича происходили на сцене, где разыгрывалась трагедия, в финале которой он погибает.
В самый день похорон кронпринцессы Шарлотты, как только участники траурной церемонии возвратились в дом царевича, Петр вручил ему письмо. Оно было подписано значительно раньше, 11 октября, в Шлиссельбурге, где царь отмечал очередную годовщину взятия крепости.
Ответить на вопрос, почему Петр вручил письмо только через шестнадцать дней после его подписания, не представляет труда — он ожидал родов кронпринцессы и супруги. Кронпринцесса родила сына — Петра Алексеевича, а следовательно, у царя появился еще один наследник. Спустя неделю супруга царя Екатерина Алексеевна тоже родила сына — Петра Петровича, также прямого наследника отцовского престола. Это и дало царю возможность предъявить царевичу Алексею, которому шел двадцать шестой год, ультиматум.
В обширном эпистолярном наследии Петра Великого вряд ли можно обнаружить столь же эмоциональное по накалу сочинение. Лейтмотив, пронизывающий письмо от первой до последней фразы, состоит в заботе о государстве и благе его народа. Автор обнаруживает познания в древней и новейшей истории, а также в тексте Священного Писания, откуда он черпает примеры для доказательства своей правоты. Возможно, царь воспользовался советами кого-либо из своего окружения, например П. П. Шафирова или А. И. Остермана, которые располагали более глубокими знаниями истории, чем он сам, а также услугами кого-то из духовных иерархов. Но это нисколько не умаляет литературных достоинств данного послания.
Не подлежит сомнению, что слова письма явились плодом долгих раздумий и сомнений, в нем отсутствует пустая риторика. В то же время тональность письма отличается суровостью и исключением какого-либо иного подхода к решению вопроса, чем тот, который предлагает автор. Письмо ставит все точки над «i» и лишает адресата права на уклончивый ответ. Все это дает основание привести текст письма полностью, не опустив из него ни единого слова:
«Объявление сыну моему.
Понеже всем известно есть, что пред начинанием сея войны, как наш народ утеснен был от шведов, которые не толико ограбили толь нужными отеческими пристаньми, но и разумным очам к нашему нелюбозрению добрый задернули занавес и со всем светом коммуникацию пресекли. Но потом, когда сия война началась (которому делу един Бог руководцем был и есть), о коль великое гонение от сих всегдашних неприятелей ради нашего неискусства в войне, претерпели, и с какою горестию и терпением сию школу прошли, дондеже достойной степени вышереченного руководца помощию дошли! И тако сподобилися видеть, что оный неприятель, от которого трепетали, едва не вящшее от нас ныне трепещет. Что все, помогающу Вышнему, моими бедными и прочих истинных сынов Российских равноревностных трудами достижено. Егда же сию Богом данную нашему отечеству радость разсмотряя, обозрюсь на линию наследства, едва не равная радости горесть меня снедает, видя тебя наследника весьма на правление дел государственных непотребного (ибо Бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отнял: ибо хотя не весьма крепкой природы, обаче и не весьма слабой); паче же всего о воинском деле ниже слышать хощешь, чем мы от тьмы к свету вышли, и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охоч был воевать без законной причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить, ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона. Не хочу многих примеров писать, но точию равноверных нам греков: не от сего ли пропали, что оружие оставили, и единым миролюбием побеждены, и желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в некончаемую работу тиранам отдал?
Аще кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять, но сие воинству не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать, что очевидно есть, ибо во дни владения брата моего не все ли паче прочего любили платье и лошадей, и ныне оружие? Хотя кому до обоих дела нет, и до чего охотник начальствуяй, до того и все; а от чего отращается, от того все. И аще сии легкие забавы, которые только веселят человека, так скоро покидают, кольми же паче сию зело тяжкую забаву (сиречь оружие) оставит!
К тому же, не имея охоты, ни в чем обучаешься и так не знаешь дел воинских. Аще же не знаешь, то како повелевать оными можеши и как доброму доброе воздать и нерадивого наказать, не зная силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон! Ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Спроси всех, которые помнят вышепомянутого брата моего, который тебя несравненно болезненнее был и не мог ездить на досужих лошадях, но, имея великую к ним охоту, непрестанно смотрел и перед очми имел, чего для никогда бывала, ниже ныне есть такая здесь конюшня. Видишь, не все трудами великими, но охотою.
Думаешь ли, что многие не ходят сами на войну, а дела правятся? Правда, хотя не ходят, но охоту имеют, как и умерший король Французский, который немного на войне сам бывал, но какую охоту великую имел к тому и какие славные дела показал в войне, что его войну театром и школою света называли, и не точию к одной войне, но и к прочим делам и манифактурам, чем свое государство паче всех прославил!
Сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе разсуждая: ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому вышеписанное с помощию Вышнего насаждение и уже некоторое возращенное оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю (сиречь, все, что Бог дал, бросил)! Еще же и сие воспомяну, какова злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранивал, но и бивал, к тому ж сколько лет, почитай, не говорю с тобою, но ничто сие успело, ничто пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома жить и им веселиться, хотя от другой половины и все противно идет. Однако ж всего лучше, всего дороже безумный радуется своею бедою, не ведая, что может от того следовать (истину Павел святой пишет: како той может церковь Божию управить, иже о доме своем не радит?) не точию тебе, но и всему государству.
Что все я с горестию размышляя и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын, и что я сие только в устрастку пишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя непотребного пожалеть? Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный».
Прочитав послание, царевич, похоже, оказался в полной растерянности — он знал о недоброжелательном отношении к себе отца, но не ожидал с его стороны такого решительного шага, коренным образом менявшего его судьбу. Вожделенная царская корона ускользала из его рук. Что оставалось ему делать?
Царевич решил обратиться за советом к своему наставнику Кикину. Тот посоветовал самому отказаться от престола, сославшись на состояние здоровья. В повинном письме 8 февраля 1718 года царевич показывал: «А советовал Кикин отрицаться от наследства: „Тебе покой будет, как де ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали; я де ведаю, что тебе не снести за слабостию своею“». Посоветовался царевич и еще с одним своим приятелем — генерал-лейтенантом князем Василием Владимировичем Долгоруким. Тот дал похожий совет: отречься от трона ввиду слабого здоровья, и тут же добавил: «Давай писем хоть тысячу; еще когда то будет; старая пословица: улита едет, когда то будет. Это не запись с неустойкою, как мы преж сего меж себя давывали».
31 октября царевич написал такой ответ царю:
«Милостивый государь-батюшка!
Сего октября в 27 день 1715 году, по погребении жены моей, отданное мне от тебя, государя, вычел; на что иного донести не имею, только буде изволишь за мою непотребность меня наследия лишить короны Российской, буди по воле вашей. О чем и я вас, государя, всенижайше прошу: понеже вижу себя к сему делу неудобна и непотребна, понеже памяти весьма лишен (без чего ничего возможно делать) и всеми силами умными и телесными (от различных болезней) ослабел и непотребен стал к толикого народа правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай Боже вам многолетное здравие!) Российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня есть, которому дай Боже здравие) не претендую и впредь претендовать не буду, в чем Бога свидетелем полагаю на душу мою, и ради истинного свидетельства, сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу, себе же прошу до смерти пропитания. Сие все предав в ваше разсуждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей».
Этот поспешный ответ очень не понравился Петру. Он увидел в нем лишь уход от главного вопроса: о нежелании царевича трудиться, стремлении к праздности. Готовность сына отказаться от всяких прав на престол вызвала у отца лишь подозрение в неискренности, в желании поскорее отвязаться от отцовских претензий. Однако сразу на письмо царь не ответил. Тому причиной недомогание, наступившее после празднования именин хлебосольного адмирала Ф. М. Апраксина, во время которого Петр, видимо, хватил лишку.
Болезнь оказалась настолько продолжительной и опасной, что вельможи в ожидании кончины все время находились в соседних с царем покоях, а сам больной в ожидании смерти причастился. Сын посетил тяжелобольного единственный раз — видимо, поверил нашептыванию Кикина, стремившегося усилить неприязнь сына к отцу: «Отец твой не болен тяжко, он исповедывается и причащается нарочно, являя людям, что гораздо болен, а все притвор. Что же причащается, у него закон на свою стать». Кикин не довел свою мысль до логического конца, но она очевидна: «притвор» царя имел целью выяснить, кто готов оплакивать его смерть, а кто — радоваться.
Лишь 19 января 1716 года, оправившись от недуга, Петр отправил сыну второе письмо, назвав его «Последнее напоминание еще»:
«Понеже за своею болезнию доселе не мог резолюцию дать, ныне же на оное ответствую: письмо твое на первое письмо мое я вычел, в котором только о наследстве воспоминаешь и кладешь на волю мою то, что всегда и без того у меня. А для чего того не изъявил ответу, как в моем письме? Ибо там о вольной негодности и неохоте к делу написано много более, нежели о слабости телесной, которую ты только одну воспоминаешь. Также что я за то сколько лет недоволен тобою, то все тут пренебреженно и не упомянуто, хотя и жестоко написано. Того ради рассуждаю, что не зело смотришь на отцово прещение. Что подвигло меня сие остатнее писать: ибо когда ныне не боишься, то как по мне станешь завет хранить?! Что же приносишь клятву, тому верить не возможно для вышеписанного жестокосердия. К тому ж и Давидово слово: всяк человек ложь. Також хотя б и истинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не во авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело. К тому ж, чем воздаешь рождение отцу своему? Помогаешь ли в таких моих несносных печалех и трудах, достигши такого совершенного возраста? Ей, николи! Что всем известно есть, но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю, и конечно по мне разорителем оных будешь. Того ради так остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно; но или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо, что ныне мало здоров стал. На что по получении сего дай немедленно ответ или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобою как с злодеем поступлю».
Царь потребовал дать немедленный ответ. Он его получил на следующий же день. «Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения», — отвечал царевич, подписавшийся под письмом так: «Раб ваш и непотребный сын Алексей».
Этот выбор царевич сделал по совету друзей. «Когда де иной дороги нет, то де лучше в монастырь, когда де так наследства не отлучишься», — советовали ему люди из его окружения. «Клобук вить не гвоздем к голове прибит, — поучал царевича Кикин, — мочно де его и снять». И добавлял: «Теперь де так хорошо; а впредь де что будет, кто ведает?»
Спустя неделю Петр вместе с Екатериной отправился во второе заграничное путешествие, в Копенгаген, а оттуда в Амстердам и Париж. Царь намеревался убедить датского короля активизировать операции против шведов и добивался отказа Франции от финансовой помощи Шведской короне, без которой Швеция не в состоянии была продолжать войну. Накануне отъезда Петр лично посетил сына, который притворно сказался больным. Полагая, что согласие стать монахом дано сгоряча, он предпринял еще одну попытку увещевать сына: «Это молодому человеку не легко; одумайся, не спеша; потом пиши ко мне, что хочешь делать; а лучше бы взяться за прямую дорогу, нежели в чернцы. Подожду еще полгода».
Выражение «одумайся, не спеша» ободрило царевича. «Я и отложил вдаль», — говорил он впоследствии.
Внешняя покорность сына, готовность отречься от престола и постричься в монахи являлась чистейшим обманом. Пребывание в монастыре, на которое так охотно соглашался Алексей, могло устроить лишь человека, решившего полностью отказаться от мирской суеты и мирских забот. Подобных намерений у царевича не было и в помине. Келья вовсе не казалась ему лучшим местом пребывания. Ведь хотя клобук и не был прибит к голове гвоздем, но, как остроумно заметил В. О. Ключевский, сменить его на корону представлялось затруднительным, а от мыслей о короне Алексей в душе отнюдь не отказался. Кроме того, уход в монастырь означал отказ от мирских удовольствий, и в частности потерю Евфросиньи, которая занимала все больше места в сердце царевича.
Полгода, отпущенные Петром сыну на размышление, давно истекли, но царевич молчал. Тогда царь обратился к сыну с третьим письмом, отправленным из Копенгагена 26 августа 1716 года, в котором вновь потребовал сделать окончательный выбор и либо немедленно отправиться к нему, чтобы взяться наконец за ум и принять участие в военных действиях против шведов, либо определить точное время пострижения и назвать монастырь, в котором он намеревается жить в качестве монаха. «И буде первое возьмешь, — писал царь, — то более недели не мешкай, поезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть».
Письмо отца вызвало у сына несказанную радость. Вызов в Копенгаген предоставлял ему возможность без всяких хлопот выехать из России. Не в монастырь и не в Копенгаген решил он держать путь, а на чужбину, в страну, где бы его приняли и где бы он мог укрыться от отца и спокойно дождаться его кончины.
Мысль бежать из России появилась у царевича задолго до 1716 года. Напомним, еще в 1711 году он писал духовнику из Дрездена, что лишь теплые чувства к нему, духовнику, заставляют его возвратиться в Россию. Еще одна возможность остаться на чужбине представилась в 1714 году, когда царевич принимал воды в Карлсбаде. Это ему усиленно советовал Кикин. «Когда де ты вылечишься, — учил он царевича, — напиши отцу, что еще на весну надобно тебе лечиться, а между того поедешь в Голландию, а потом, после вешнего кура, можешь во Италии побывать, и тем отлучение свое года два или три продолжить». Когда же царевич возвратился в Россию, Кикин спрашивал его: «Был ли де кто у тебя от двора французского?» Узнав же, что никто не был, стал сетовать: «Напрасно де ты ни с кем не видался от французского двора и туды не уехал: король человек великодушный, он де и королей под своею протекциею держит, а тебя де ему не великое дело продержать».
Тогда, в 1714 году, царевич так и не решился на побег. Он не знал, куда бежать, где его не выдадут царю. Единственной страной, где он мог бы рассчитывать на гостеприимство, была Австрия, которой правил император Карл VI, его родственник по супруге. Но в 1714 году была жива кронпринцесса Шарлотта, и появление в Вене беглеца, оставившего в России супругу и дочь Наталью, вряд ли вызвало бы восторг у императора и его родственников.
Но в Россию царевич возвращался с явной неохотой. Он предвидел свою возможную участь. Однажды в подпитии он говорил окружающим: «Быть мне пострижену, и буде я волею не постригусь, то неволею постригут же… Мое житье худое». А уже по возвращении, в 1715 году, стал жаловаться одному из своих служителей, Федору Эварлакову, что не послушался Кикина и «что такое не зделал, как мне Кикин приговаривал, чтоб ехать во Францию, там бы я покойнее здешнего жил, пока Бог изволил».
— Для чего тебе там делать? Изволь выпросить здесь дело у отца и живи здесь у отца, — заметил Эварлаков.
— Не такой де он человек, не угодит на него никто. Я де ничему не рад, только дай мне свободу и не трогай никуды и отпусти де меня в монастырь в Киев или бы де лутче жить в полону в неволе, нежели здесь, два де человека на свете, как боги: из духовных поп, римской, да другой де царь московской: как хотят, так и делают.
В 1716 году кронпринцессы уже не было в живых. Правда, в России оставались двое детей царевича, однако Алексей Петрович не испытывал к ним никаких родительских чувств. В его сердце безраздельно господствовала любовница Евфросинья. Но главное преимущество побега в 1716 году состояло в том, что все было готово помимо участия царевича. Ему оставалось послушно выполнять предписание царя да слушаться советов Кикина, подсказавшего ему место, где его примут. Отправляясь еще прежде того на лечение в Карлсбад, Кикин шепнул царевичу: «Я де тебе место какое-нибудь сыщу».
Сборы на этот раз были недолгими. Перед отъездом царевич нанес визиты Сенату и князю Меншикову. «В сенаторах, — показывал позже Алексей Петрович, — я имел надежду таким образом, чтоб когда смерть отцу моему случилась в недозрелых летах брата, то б чаял я быть управителем князю Меншикову, и то б было князь Якову Долгорукову и другим, с которыми нет согласия с князем, противно. И понеже он, князь Яков, и прочие со мною ласково обходились, то б чаю, когда я возвратился в Россию, были бы моей стороны. К сему же уверился я, когда при прощании в Сенате ему, князю Якову, молвил на ухо: „пожалуй, меня не оставь“, и он сказал, что „я всегда рад, только больше не говори: другие де смотрят на нас“. А прежде того, когда я говаривал чтоб когда к нему приехать в гости, и он отвечал: „пожалуй ко мне не езди; за мною смотрят другие, кто ко мне ездит“».
Царевич был уверен в благожелательном отношении к нему и других сенаторов: П. П. Шафирова, Т. Н. Стрешнева, П. А. Толстого, Г. И. Головкина, И. А. Мусина-Пушкина, Ф. М. Апраксина и его брата Петра, то есть всех активных соратников царя. Своими верными друзьями Алексей Петрович считал киевского губернатора князя Дмитрия Михайловича Голицына и его брата, талантливого военачальника Михаила Михайловича. «А на князь Дмитрия Михайловича, — читаем в показаниях царевича, — имел надежду, что он мне был друг верный и говаривал, что „я тебе всегда верный слуга“. А князь Михайло Михайлович мне был друг же; к тому же стал и свой, и на него надеялся, что он меня не оставит». Иноземцев Алексей Петрович недолюбливал, но наемного генерала Боута зачислил тоже в свои друзья.
Думается, что царевич пребывал в заблуждении, назвав всех сенаторов своими сторонниками. Энергичные сотрудники Петра едва ли всерьез воспринимали вялого и ленивого наследника, неспособного к самостоятельным действиям. Заискивающие взгляды, подобострастные улыбки, обычную приветливость вельмож царевич воспринимал как знаки дружбы, в то время как это обозначало всего лишь стремление сохранить свое положение и при наследнике в случае, если тот, паче чаяния, все-таки станет царем. Даже А. Д. Меншиков, человек сильной воли и дерзкого нрава, оказал услугу царевичу, когда тот перед отъездом совершил прощальный к нему визит, чтобы объявить о повелении отца ехать к нему.
— Где же оставишь Евфросинью? — спросил Меншиков.
— Я возьму ее до Риги и потом отпущу в Петербург.
— Возьми ее лучше с собою, — посоветовал Меншиков.
Царевич лукавил, когда объявил о намерении расстаться с любовницей в Риге. Он уже не представлял жизни без нее и вовсе не собирался отсылать ее от себя.
После визита к Меншикову царевич пригласил к себе своего камердинера Ивана Большого Афанасьева и сообщил ему, единственному человеку, остававшемуся в России, о своем бесповоротном намерении:
— Не скажешь ли кому, что я буду говорить?
Иван дал обещание молчать.
— Я не к батюшке поеду; поеду я к цесарю или в Рим.
— Воля твоя, государь, только я тебе не советник.
— Для чего?
— Того ради: когда тебе удастся, то хорошо; а если не удастся, ты же на меня будешь гневаться.
— Однако ж ты молчи и про сие никому не сказывай. Только у меня про это ты знаешь, да Кикин, и для меня он в Вену проведывать поехал, где мне лучше быть. Жаль мне, что с ним не увижусь, авось на дороге.
Камердинер ехать с царевичем отказался, сославшись на болезнь, но обещал все держать в тайне.
С такими радужными надеждами царевич отправился в дорогу из Петербурга 26 сентября с немногочисленной свитой: с ним были Евфросинья, ее брат Иван Федоров, служители Яков Носов, Петр Судаков и Петр Мейер. Царевич располагал значительной суммой денег на путевые расходы: 1000 червонных выдал ему Меншиков, 200 — Cенат; кроме того, он одолжил в Риге у обер-комиссара Исаева 5000 червонных и 2000 мелкими деньгами. Еще 3000 рублей царевич одолжил у сенатора Петра Матвеевича Апраксина. Итого у него было 13 тысяч рублей — очень крупная по тому времени сумма. Если перевести ее на золотые рубли конца XIX — начала XX столетия, то получится 133 тысячи золотых рублей.
Кортеж миновал Ригу. В четырех милях от Либавы царевич встретился со своей теткой царевной Марией Алексеевной, возвращавшейся из Карлсбада в Россию. Между племянником и теткой состоялась примечательная беседа.
— Куда едешь? — спросила царевна.
— Еду к батюшке, — отвечал царевич. — Хорошо, надобно отцу угождать, то и Богу приятно. Что б прибыли было, если б ты в монастырь пошел?
— Я уже не знаю, буду ль угоден или нет; уже я себя чуть знаю от горести. Я бы рад куды скрыться. — Тут царевич заплакал.
— Куда тебе от отца уйтить, везде тебя найдут. Потом зашел разговор о матери.
— Забыл ты ее, — укоряла царевна, — не пишешь и не посылаешь ей ничего. Послал ли ты после того, как чрез меня была посылка?
Царевич отвечал, что передал ей деньги через Дубровского, а на просьбу написать письмо отвечал:
— Я писать опасаюсь.
Царевна возразила:
— А что, хотя бы тебе и пострадать? Так ничего: ведь за мать, не за кого иного.
— Что в том прибыли, — отвечал царевич, — что мне беда будет, а ей пользы никакой. Жива ль она?
— Жива. Было откровение ей самой и другим, что отец твой возьмет ее к себе и дети будут таким образом: отец твой будет болен и произойдет некоторое смятение; он приедет в Троицкий монастырь на Сергиеву память; мать твоя будет тут же; он исцелеет от болезни и возьмет ее к себе, и смятение утишится. А Питербурх не устоит за нами — быть ему пусту.
Зашел разговор и о царице Екатерине Алексеевне.
— Что хвалишь ее? — говорила царевна. — Ведь она не родная мать. Где ей так тебе добра хотеть! Митрополит Рязанский (Стефан Яворский. — Н. П.) и князь Федор Юрьевич (Ромодановский. — Н. П.) объявление ее царицею не благо приняли. К тебе они склонны. Я тебя люблю и всегда рада всякого добра; не много вас у нас; только бы ты ласков был.
Во много крат важнее была другая встреча в Либаве — с Кикиным, сообщившим важные сведения. Он ездил в Карлсбад только для вида, а на деле договаривался в Вене о предоставлении убежища царевичу. Царевич сразу же стал спрашивать о результатах: нашел ли Кикин ему место какое? «Нашел, — отвечал Кикин. — Поезжай в Вену к цесарю; там не выдадут. Сказывал мне Веселовский (русский резидент в Вене. — Н. П.), что его спрашивают при дворе, за что тебя лишают наследства? Я ему отвечал: знаешь сам, что его не любят; я чаю, для того больше, а не для чего иного. Веселовский говорил о тебе с вице-канцлером Шёнборном, и по докладу его цесарь сказал, что примет тебя как сына; вероятно, даст тысячи по три гульденов на месяц».
Кикин дал царевичу и несколько практических советов, как уйти от погони: если кто будет прислан от отца, учил он, то «уйди де ночью один, или возьми детину одного, а багаж и людей брось; а будет де два присланы будут, то притвори себе болезнь, а из тех одного пошли наперед, а от другого уйди». По его же совету царевич отправил «обманное письмо», «а нарочно написано из Королевца (Кенигсберга. — Н. П.), чтоб не признали… а писано для того, чтоб навстречу присылки не было». Напоследок Кикин добавил: «Если по тебе отец пришлет, отнюдь не езди».
Обрадованный этими известиями, царевич проехал Данциг и, вместо того чтобы продолжить путь к отцу, круто повернул в сторону Вены. Последние сведения о нем сообщил курьер Сафонов, доставивший в Петербург письмо отца с вызовом прибыть в Копенгаген и затем отправившийся обратно к Петру. 21 октября Сафонов донес царю, что вслед за ним едет царевич. Однако истекло два месяца, а царевич не появлялся.
Петра беспокоила тревожная мысль: не стал ли царевич, ехавший без конвоя, жертвой нападения разбойников, не оказался ли он в качестве заложника у шведов? 9 декабря 1716 года царь поручил генералу Вейде, войска которого дислоцировались в Мекленбурге, отправить несколько отрядов во главе с надежными офицерами для поисков исчезнувшего сына. Одновременно царь вызвал Аврама Веселовского из Вены в Амстердам и 20 декабря вручил ему собственноручное повеление, «что где он проведает сына нашего пребывание, то разведав ему о том подлинно, ехать ему и последовать за ним во все места, и тотчас о том, чрез нарочные стафеты и курьеров, писать к нам; а себя содержать весьма тайно, чтоб он про него не проведал».
Вполне вероятно, что Петр подозревал, что сын бежал в Австрию. Иначе зачем он поручил поиск сына не какому-либо дипломату, представлявшему интересы России в Берлине или Париже, а именно резиденту в Вене? О догадке Петра свидетельствует и его послание к цесарю, которое должен был вручить Аврам Веселовский. Не располагая точными сведениями о том, что сын укрывается во владениях цесаря, Петр в собственноручном письме к Карлу VI извещал об исчезновении сына и деликатно просил, «ежели он в ваших областях обретается тайно или явно, повелеть его с сим нашим резидентом, придав для безопасного проезду несколько человек ваших офицеров, к нам прислать, дабы мы его отечески исправить для его благосостояния могли, чем обяжете нас вечно к своим услугам и приязни».
Между тем в донесениях Вейде отсутствовало что-либо утешительное. Он отправил двух офицеров в Немецкую землю и одного в Польшу. 22 января 1717 года Вейде извещал царя: «Из Бреславля пишет один из посланных, что там в городе был в одном доме и сказывался купцом из русской армии тому назад с девять недель и имеет при себе двух сыновей и единую дочь и поехал, не мешкав, по Венской дороге. Должен быть он». Однако царевича сопровождали не три, а четыре человека, а главное, Евфросинья никак не могла представляться дочерью царевича, равно как и два взрослых человека не могли называться его сыновьями — царевичу шел двадцать седьмой год.
Другие посланцы тоже сообщали не более радостные сведения. Один из них доносил, что имярек был в Гданьске и Кенигсберге, в то время как царевич не доехал до Кенигсберга. Другой сообщил, что беглец провел в Вене одну ночь и скрылся в неизвестном направлении.
Царевич и в самом деле сумел запутать следы. В почтовой карете, выехавшей из Либавы, сидел уже не наследник русского престола, а московский подполковник Кохановский с супругой и поручиком. В другой карете разместились его служители. В пути произошло еще несколько метаморфоз. Подполковник Кохановский стал регистрироваться на почтовых станциях как польский кавалер Кременецкий. Чтобы изменить внешность, он начал отращивать бороду. Наконец, не доезжая Вены, царевич обрядил Евфросинью в мужское платье и стал выдавать ее за офицера.
Царевич сбил с толку даже своего слугу Ивана Большого Афанасьева, оставшегося в Москве. Он послал ему письмо, в котором велел отправиться вслед за ним. Пунктом своего пребывания Алексей Петрович назвал Гамбург. Быть может, царевич, зная о перлюстрации писем, умышленно вызвал камердинера в Гамбург и тем пытался запутать в первую очередь отряды сыщиков?
Отъезд Ивана Афанасьева к царевичу был сопряжен с большим риском. Но камердинер не посмел ослушаться и отправился в путь, однако нигде никаких следов пребывания наследника не обнаружил и ни с чем возвратился в Петербург.
Успешнее оказались действия Аврама Веселовского. Однако здесь немало загадочного, и подлинная роль Веселовского в деле поиска царевича остается неясной. В общей сложности русский резидент отправил царю 25 донесений: первое из них датировано 3 января 1717 года, последнее — июлем 1717 года.
В донесениях названы города, в которых довелось побывать Веселовскому: Франкфурт-на-Одере, Бреславль, Прага, Вена и др. Из первого же донесения из Франкфурта следует, что Веселовский напал на след беглеца. Он извещал царя, что почтовые служащие сообщили ему сведения «о проезде русского офицера с женою и четырьмя служителями: на некоторых почтах сказали, что памятуют проезд такого офицера». Щедрая плата Веселовского развязала языки почтовым работникам, а также позволила познакомиться с записями воротных писарей, регистрировавших имена проезжающих и места их остановки. Веселовскому сообщили некоторые подробности об интересовавшем его лице, назвавшемся подполковником Кохановским: «Двое служителей его едут на почтовой телеге за ним, а не вместе; а с ним де сидит токмо один поручик в коляске против его, а служитель позади коляски». Хозяин гостиницы «Черный орел» описал внешность проезжавшего, которая сошлась с внешностью царевича, «токмо с тою прибавкою, что опущены вновь черные уски французские», и добавил, что он «имеет жену при себе малого роста, одного поручика и одного служителя; только де по дву часех, как он обедал, приехали еще два служителя на почтовой телеге». Вскоре путешественники отправились в Бреславль.
Полученная информация убеждала, что через город проезжали царевич и его спутники.
«Я еду далее, — заключал свое донесение Веселовский, — и буду от почты до почты осведомляться фундаментально, как и здесь, и ехать с теми же почтальонами, которые его отвозили».
Выяснилось, что царевич побывал и в Бреславле, проживал там в гостинице «Золотой гусь», но это было еще 13 ноября (по новому стилю). Донесение же Веселовского датировано 17 января 1717 года.
Из Бреславля дорога вела к Вене и Праге. В Неусе выяснилось, что «русский офицер» поехал «прямою почтовою дорогою» к Вене, но от Неуса «поворотил к Праге». Прибыв сюда 19 ноября предыдущего 1716 года, он остановился в гостинице «Золотая гора», где пробыл пять дней, и затем «на экстрапочте» отправился в Вену. К сожалению для царя, поиски Веселовского приостановились: на пути в Вену у него обострилась «почечуйная болезнь» (геморрой) «с жестокою лихорадкою». Доктора полагали, что она произошла от долговременного пути, и настоятельно советовали Веселовскому задержаться недели на две. Веселовский ограничился неделей и двинулся «за известною персоною» в Вену.
Из Вены Веселовский доносил, что «известный подполковник» прибыл сюда еще 25 ноября и остановился в гостинице «Черный орел», за городом; имя свое он назвал иначе, чем прежде, — «польский кавалер Кременецкий». Здесь, однако, след царевича затерялся. «Постояв одни сутки в том месте, — доносил Веселовский царю 24 января, — вещи свои вечером перевез на наемном фурмане в иное место, а сам на другой день, заплатя иждивение, пешком отшел от них, так что они неизвестны, куды он перешел и не отъехал ли куды». Удалось узнать также, что перед отъездом незнакомец купил «готовое мужское платье кофейного цвету своей жене, и оделась оная в мужской убор». В этом письме Веселовский высказал предположение, что царевич мог поехать в Рим: «Это может быть сходне, нежели ему здесь жить инкогнито. А явно и тайно у цесаря он не являлся». 3 февраля Веселовский доносил царю о безуспешных попытках обнаружить следы царевича «по двум почтовым дорогам, ведущим отсюда к Италии»; 7 февраля — о столь же безуспешных поисках беглеца «во всех партикулярных домах» и в предместьях Вены.
Тем не менее царь 24 февраля велел Веселовскому «послать двух верных и не глупых людей, одного в Италию до Риму, а другого до Швейцарской земли, и повелеть им накрепко о том же проведывать и тебе писать. Также надобно еще в Вене проведывать, в Неаполе, Милане, Сардинии». У Веселовского, однако, не было резона выполнять это повеление, так как ко времени получения письма ему стало точно известно о пребывании царевича именно в Вене.
В донесении от 21 февраля Веселовский сообщил царю, что располагает подлинной информацией, «что Коханский обретается здесь инкогнито, токмо у цесаря еще не являлся», но обнаружить, где именно находится царевич, не удалось. При этом Веселовский убеждал царя, что «мочно его тайно, имея 4 или 5 русских офицеров, увезти отюда в Мекленбургию или куда потребно».
Царь внял этому совету. 19 марта 1717 года в Вену прибыл гвардии капитан Александр Иванович Румянцев с тремя офицерами. Ему велено было тайно выкрасть царевича. «Капитану Румянцеву тот весь секрет от нас сообщен, — извещал Петр своего резидента, — и с ним с одним ты откровенно в том поступай и советуй, а ему велено все то исправлять, что ты ему велишь. И тако приложи старание, дабы ту особу каким-нибудь способом[4] в Мекленбургию к войску нашему вывезть».
Но оказалось, что Веселовский не владел ситуацией, и Румянцев опоздал: ко времени его прибытия Алексея Петровича перевели из Вены в Тироль, в крепость Эренберг.
Из донесения Веселовского от 7 апреля следует, что его действия вызвали гнев Петра. Царь заподозрил своего резидента в том, что тот морочит ему голову, сообщая противоречивые сведения: «письма одно с другим не сходны»; к тому же Веселовский ничего не сделал для того, чтобы арестовать или по крайней мере удержать беглеца в Вене. Веселовский оправдывался: «Здешние министры мне говорили, что здесь его нет. Посему не мог я и собственноручную грамоту вашего величества цесарю представить. Как скоро получу известие от Румянцева, буду действовать».
Отправленный в Тироль Румянцев быстро выяснил, что царевич был доставлен в крепость Эренберг еще в январе 1717 года. Как только Румянцев прибыл в Вену и информировал об этом Веселовского, тот попросил у цесаря аудиенции и наконец вручил ему послание царя от 20 декабря 1716 года. Помимо вручения грамоты Веселовский объявил цесарю, «что вашему величеству зело чувственно будет слышать, что от его министров именем цесаря мне ответствовали, что будто известной персоны в землях его нет и ему, цесарю, о том неизвестно, а ныне уведомлен я подлинно чрез нарочного, отправившегося курьера, который его и людей его сам видел, что оная обретается в Эренберхе на цесарском кошту, и дабы его величество по известному праводушию требование вашего величества исполнил». Цесарь опять слукавил, заявив, что ему о прибытии «известной персоны» ничего не известно и что он будет наводить справки.
После аудиенции у цесаря Веселовский велел Румянцеву немедленно вновь отправиться в Тироль, поселиться инкогнито близ крепости и не спускать глаз с царевича, старательно стеречь его. Сам же Веселовский отправился к вице-канцлеру Шёнборну с упреком, что тот его обманывал, когда заявлял об отсутствии известной персоны во владениях цесаря.
Только через месяц после вручения письма Петра, 12 мая, цесарь удосужился отправить ответное послание. Ответ был уклончивым; цесарь не говорил ни «да», ни «нет» относительно пребывания царевича в его владениях и лишь клялся «особливо любезному приятелю» в преданности и готовности «сколько от меня зависит со всяким попечением мыслить буду, дабы ваш сын Алексей… не попал в неприятельские руки».