Царевич Алексей Мережковский Дмитрий

«Не печалься, друг мой, для Бога, — пишет он из Болоньи. — Я сего часа отъезжаю в путь свой. За сим предаю вас и с братом в сохранение Божие, который сохранит вас от всякого зла».

В другом письме царевич озабочен тем, как бы обеспечить Евфросинью нужными лекарствами: «По рецепту дохторову вели лекарство сделать в Венеции; а рецепт возьми к себе опять; а будет в Венеции не умеют, так же как и в Болоний, то в немецкой земле в каком-нибудь большом городе вели оное лекарство сделать, чтобы тебе в дороге без лекарства не быть».

На это письмо Евфросинья отвечала в более сдержанных тонах с оттенком официальности в обращении: «Батюшка, друг мой, царевич Алексей Петрович, здравствуй на многая лета… Изволите писать, чтобы в Венеции по рецепту дохтурскому лекарство сделать, на сие доношу, что за благодать Христову, нужды в сем не имею, токмо пластырь сделала в Иншпруке, а бальсам могу сделать и в других городех для того, что и старого еще есть. В Венеции приняла басу (паспорт. — Н. П.) до Берлина. Доношу вам об моих покупках, которые, быв в Венеции, купила: 13 локтей материи золотой, дано за оную материю 167 червонных, да из каменья крест, серги, перстень лаловые, а за оный убор дано 75 червонных…» В этом же конверте была вложена цидулка, адресованная П. А. Толстому: «Превосходительнейший господин Петр Андреевич! Здравствуй на множестве лет. Не остави моего прошения, которое в Болоний просила пред отъездом».

В чем состояла просьба Евфросиньи — неизвестно, но цидулка свидетельствует, что Петру Андреевичу удалось втереться к ней в доверие.

Новое письмо царевич отправил из Инсбрука 26 ноября 1717 года. Сообщив о том, что из Инсбрука «поедем в Вену водою», царевич утешал возлюбленную: «И ты, друг мой, не печалься, поезжай с Богом; а дорогою себя береги. Поезжай в летиге не спеша, понеже в Тирольских горах дорога камениста, сама ты знаешь; а где захочешь, отдыхай, по скольку дней хочешь. Не смотри на расход денежный — хотя и много издержится, мне твое здоровье лучше всего. А здесь, в Инбурхе, или где инде, купи коляску хорошую, покойную… Пиши, свет мой, откуда можно будет, чтобы мне, маменькину руку видя, радоваться».

Следующее письмо — уже из Вены, от 5 декабря 1717 года. Он «зело рад тому, что молодцы у вас, понеже тебе, другу моему, не скучно одной; также Яков (один из слуг. — Н. П.) и кушанье про тебя может изготовить, что тебе угодно». О себе царевич сообщил, что «приехал сюда вчера и поедем, чаю, завтре». В конце же — об ожидаемом наследнике: «…предаю себя, и тебя, и малинькова Селебенова в сохранение Божие».

Под упомянутыми в письме «молодцами» подразумевалась группа слуг царевича во главе с братом Евфросиньи Иваном Федоровичем, которые были оставлены в Эренберге, а теперь отпущены вслед за царевичем и его возлюбленной. Из Гданьска 1 января 1718 года царевич писал Ивану: «Прошу вас, для Бога, сестры своей, а моей (хотя еще не совершенной, однако ж повеление уже имею) жены беречи, чтоб не печалилась, понеже ничто иное помешало которому окончанию, только ее бремя, что дай, Боже, благополучно свободиться». Царевич велел своей нареченной жене, «чтобы осталась в Берлине или будет сможет доехала до Гданска, и послал к ней бабу отсюда, которая может ей служить до приезду нашего».

«Молодцы» представляли из себя весьма шумную и беспокойную компанию. Зная это, царевич наставляет Ивана Федорова: «Смотри, чтобы молодцы жили меж себя хорошо». На обратной стороне письма две записки: одна адресована «молодцам», другая, ругательная, — одному из сопровождавших, некоему Петру Михайловичу. Обращаясь к «молодцам», Алексей Петрович просил: «Писал я к вам преж сего и ныне подтверждаю: будьте к моей жене почтительны и утешайте ее, чтоб не печалилась». Петра же Михайловича — неизвестно за что — царевич обругал самыми поносными словами: «Сука, б…, забавляй Афросинью, как можешь, чтоб не печалилась, понеже все хорошо; только за брюхом ее скоро совершить нельзя; а даст Бог по милости своей, и совершение».

Из Бреславля царевич прислал Евфросинье еще одно письмо, текст которого не сохранился. В нем он поделился радостным известием о том, что отец разрешил им жениться. Евфросинья получила письмо под Новый год, 31 декабря, и 1 января 1718 отвечала на него: «Изволишь писать и радость неизглаголанную о сочетании нашего брака возвещать, что всевидящий Господь по желанию нашему во благое сотворит, а злое далече от нас отженет, и что изволили приказать, чтоб брату и господину Беклемишеву и молодцам сию нашу радость объявить, и я объявила им, и повеселились, благодаря сотворшего нас».

Прибыв в Россию, царевич позаботился о присылке Евфросинье разных женщин для услуг. 18 января из Берлина та сообщала о своем намерении ехать до Гданьска, но присланная царевичем из Гданьска бабка «сказала, посмотря на меня, что больше в пути мне быть весьма невозможно за тем, что неровен случай в пути постигнет в неудобном каком месте, что ни доктора, ни лекаря сыскать будет негде». Не преминула Евфросинья известить о проявленной к ней заботе со стороны Толстого, который поселил ее не в гостинице, а в специально нанятом просторном доме, благодаря чему «никто про нас не ведает и не знает, и по се время, слава Богу, у нас смирно и изрядно». А также попросила прислать «икры паюсной, черной и красной икры зернистой, семги соленой и копченой и всякой рыбы; аще изволишь, малое число и сняточков Белозерских и круп грешневых».

Еще два письма Евфросинье царевич отправил из Твери в один день — 22 января. В первом он сообщал, что Толстой выехал из Риги в Москву без него, царевича, а он отправится вслед за ним: «…и, чаю, меня от всего уволят, что нам жить с тобою, будет Бог изволит, в деревне и ни до чего нам дела не будет».

В тот же день царевич послал и второе письмо, в котором сообщал, что из Петербурга к ней должны отправить священника и повивальных баб, и советовал доехать до Гданьска: «Понеже при тебе поп и бабы будут, то где ни родишь, везде хорошо»; если доехать до Гданьска нет возможности, то можно рожать и в Берлине: «В твою сие волю полагаю, что как лучше, так и делай»[10].

Вернемся, однако, к маршруту следования царевича. Поздно ночью 4 декабря царевич с сопровождавшими его лицами прибыл в Вену, близ города его встречал Веселовский. Все было обставлено глубокой тайной. Уже утром следующего дня путники покинули Вену и отправились далее в Брюнн, куда прибыли 8 декабря вечером.

Эта поспешность привела к конфликтной ситуации, едва не перечеркнувшей все старания Толстого.

Напомним, что приезд в Вену состоялся по настоянию царевича, собиравшегося лично отблагодарить цесаря, о чем последний был уведомлен заранее. Однако за полтора месяца пути Толстому удалось уговорить Алексея отказаться от аудиенции.

Тайный и поспешный отъезд из Вены задел самолюбие Карла VI. Он решил немедленно отреагировать на грубый, с его точки зрения, поступок Толстого. И когда кареты с царевичем, Толстым и Румянцевым въехали в Брюнн, моравский генерал-губернатор граф Колоредо уже держал в руках следующее предписание цесаря:

«Царевич, испросив дозволения благодарить меня в Вене за оказанное покровительство, 16 декабря (5-го по старому стилю. — Н. П.) поздно ночью прибыл в Вену и сегодня рано утром отправился в Брюнн, не бывши у меня; да и Толстой ни у кого из моих министров не был. Из этого беспорядочного поступка ничего иного нельзя заключить, как то, что находящиеся при царевиче люди опасались, чтобы он не изменил своего намерения ехать к отцу. Я счел нужным послать к вам, как можно поспешнее, этого курьера с повелением, когда царевич приедет в Брюнн, задержите его под каким-нибудь благовидным предлогом и оказанием почестей, постарайтесь видеться с ним наедине и спросите его моим именем, как и по каким причинам допустил он уговорить себя возвратиться к отцу. Действительно ли не был принужден к тому силою и точно ли не имеет он подозрения и страха, побудившего его искать моего покровительства? Если он переменил свое намерение и скажет, что охотно желает не продолжать своего путешествия, примите все нужные меры к удобному его помещению и смотрите, чтобы люди его чего с ним не сделали; впрочем, поступайте с ними прилично до получения моего дальнейшего повеления. Если же царевич намерен продолжать свое путешествие, дайте ему полную волю».

Граф Колоредо немедленно приступил к выполнению возложенного на него поручения, однако не тут-то было. Толстой упорно сопротивлялся встрече царевича с представителем имперской администрации.

«Вчера вечером я отправился к царевичу, — доносил генерал-губернатор на следующий день цесарю, — мне объявлено однако ж, что он уже в постели и почивает. Сегодня утром я явился, и когда велел о себе доложить, мне отвечали, что здесь никакого принца нет. Я говорил, что знаю положительно, что он здесь in persona. Толстой велел мне сказать, что этому нельзя быть и что они должны немедленно ехать. После того я сам отправился к Толстому и просил его допустить меня к принцу, чтобы от имени вашего величества сказать ему комплимент. Толстой отвечал, что не может никого к нему допустить. Я со всевозможною учтивостью старался его склонить оказать дружбу подождать здесь, пока я донесу вашему величеству и получу ответ. Он отвечал: и этого сделать нельзя. Чем более я убеждал, тем более спешил он отъездом. Я не отставал. Он заявил, что принимает задержание за affront и arrest, и требует двух курьеров, чтобы одного послать в Вену, другого в Петербург. Со своей стороны, я протестовал, заявив, что намерения моего изъявить именем вашего величества учтивый комплимент он не должен принимать за арест. Между тем, как этот casus вовсе неожиданный, то прошу о резолюции вашего величества, что мне делать».

В письме Толстого, отправленном в Вену 9 декабря к резиденту Веселовскому, инцидент выглядит по-иному. Толстой ссылался на нежелание встречаться с графом самого царевича: «царевич до него не имеет никакого дела и видеться с ним не может, не желая терять времени и поспешая в отечество»; когда граф стал настаивать, «царевич не изволил его к себе допустить, понеже и я то советовал».

Цель письма к Веселовскому состояла в поручении разведать, какова подлинная причина задержания царевича. Сам Толстой полагал, что допустить коменданта к царевичу «не бесподозрительно». Но он ошибался.

«Казус» в Брюнне был вызван не столько подозрительностью цесаря, сколько тем, что было задето его самолюбие. Кроме того, он стремился выглядеть респектабельно в глазах Европы, казаться монархом, озабоченным судьбой своего родственника и принимающим все меры, чтобы не допустить насильственного возвращения беглеца в Россию. На самом же деле судьба Алексея Петровича волновала его в последнюю очередь, что явствует из мнения министров, высказанного 10 декабря по поводу происшествия в Брюнне.

Гофканцлер граф Зинцендорф правильно оценил поведение Толстого — его наглый отказ Колоредо от встречи с царевичем он объяснил тем, что «они боятся, чтобы царевич не изменил своего намерения». Мнение Зинцендорфа состояло в том, чтобы добиваться свидания с царевичем: «если же Толстой не согласится, не прибегать к силе, а объявить ему, что об его неприязненном поступке будет немедленно донесено царю; между тем дозволить им ехать. Насильное домогательство приведет к крайности; между тем нельзя много полагаться на принца».

Более определенно и откровенно высказал свое мнение вице-канцлер Шёнборн. Ссылаясь на мнение других, он признал «за лучшее избавиться от пребывания здесь царевича… Дай только Боже, чтоб царевич не изменил своего намерения возвратиться к отцу; со стороны его величества сделано все, что предписывали великодушие, честь, родство. Царевич все это сам устранил и отвергнул. Продолжать покровительство царевичу при непостоянстве его и угрожающей государству от силы царя опасности было бы безрассудно; царевич не имеет довольно ума, чтобы надеяться извлечь из него какую-либо надежду или пользу. Тем не менее я думаю однако ж, что граф Колоредо непременно должен видеть царевича и объявить ему комплимент его величества; Толстому же сказать, что он не смеет предписывать законов его величеству в собственном государстве. Колоредо может даже употребить к тому силу и под предлогом свиты может придти с значительным отрядом».

Цесарь последовал этому совету. В повелении, отправленном Колоредо, предписывалось «непременно, каким бы то ни было образом, видеться с царевичем; для сего возьмите с собою большую свиту и проникнете в его комнаты, предоставляя Толстому быть или не быть при свидании… Толстому же дайте знать, что поведение его, вероятно, не заслужит одобрения его царского величества, что он потерял ко мне весь респект. После того, если царевич захочет ехать далее, дайте ему волю…»

В соответствии с повелением цесаря Колоредо явился к Толстому и царевичу в сопровождении многочисленной вооруженной свиты. Толстому ничего не оставалось, как уступить, хотя он продолжал разыгрывать комедию. «Я не могу понять, — возмущался он в разговоре с секретарем графа, — достаточна ли причина нежелание царевича принять комплимент нас арестовать и так трактовать?»

Свидание с царевичем состоялось 23 (12) декабря. Его подробно описал Колоредо в донесении цесарю: «Меня ввели в приемную, куда пришел капитан с живущим у них немцем, потом вышел и царевич из своей комнаты с Толстым. Я начал говорить свой комплимент: во-первых, вашему величеству было бы очень приятно его самого видеть; во-вторых, ваше величество заботитесь, чтобы он во всем доволен был в землях ваших; в-третьих, промедление же его здесь происходит от желания вашего величества изъявить ему вашу добрую волю; и, в четвертых, наконец, изъявил удивление вашего величества, что он не повидался с вами.

Принц на это отвечал: он с особенною радостью слышал, что ваше величество велел ему сказать, и обязанностью и долгом его было благодарить ваше величество за оказание благодеяния, но он не имел экипажа и в таком грязном от путешествия виде не решился представиться ко двору вашего величества. Впрочем, поручил резиденту Веселовскому изъявить его признательность; хотя ему больно, что его здесь задержали, но как это случилось для него же, то еще просит меня принести его всепокорнейшую благодарность. Наедине поговорить с ним мне было невозможно; сам же он не входил ни в какие подробности. Толстой, капитан и немец стояли близко и слушали внимательно наши слова».

Не подлежит сомнению, что это неуклюжее объяснение причин отказа от аудиенции у цесаря было подсказано царевичу Толстым. Отговорку нельзя признать серьезной, потому что подобающее сану царевича платье можно было приобрести в Вене, а добыть карету можно было поручить резиденту Веселовскому, которому не представляло труда договориться с дворцовым ведомством.

Подлинная причина отказа Толстого от аудиенции царевича у цесаря, как и его упорное сопротивление встрече с Колоредо, заключалась в опасении, что Алексей Петрович может отказаться от возвращения в отечество. Потому-то Толстой и Румянцев не спускали с царевича глаз: малейшее отступление царевича от заранее составленного сценария церемонии тут же было бы пресечено Толстым. Как только встреча с графом закончилась, царевич удалился в свою комнату; Толстой, не сказав ни слова, демонстративно последовал за ним и запер двери. «По всему видно, что Толстой крутой и грубый человек», — заключал Колоредо.

Но и для австрийских властей важно было лишь соблюсти церемонию. Встреча носила формальный характер, она ничего не изменила в положении царевича. В семь часов утра следующего дня карета с царевичем к радости обеих сторон — и цесаря, и Толстого — выехала из Брюнна. Царевич, не подозревая того, ехал прямиком навстречу своей гибели.

Пять дней, проведенных Толстым в Брюнне, надо полагать, были самыми напряженными в облаве на «зверя». У царевича появился последний шанс ускользнуть из рук Толстого, но Петр Андреевич мобилизовал всю свою изворотливость и настойчивость, чтобы не упустить добычу.

На этом инцидент, однако, не был исчерпан. Оскорбленный пренебрежением к своей персоне, цесарь 21 декабря отправил письмо царю с жалобой на действия Петра Андреевича: «Сверх всякого чаяния по приезде своем (в Вену. — Н. П.), не посетив нас, немедленно отъехал. Зная однако ж опытом его (царевича. — Н. П.) учтивость, мы приписываем сие пренебрежение Толстому, доказательством чему служит воспрещение генерал-губернатору нашему в Брюнне видеть царевича, чего между народами, а наипаче связанными родством принципалами, терпеть не надлежало бы».

Петр I откликнулся на послание Карла VI три месяца спустя — в марте 1718 года:

«По жалобе на Толстого, будто он во время проезда царевича чрез Вену не допустил его с вашим величеством видеться и сам от двора вашего удалился, мы спрашивали о том Толстого: он показал, что не он, а сын наш виновен в неотдании вам почтения. Толстой всячески его склонял видеться с вами; но сын не согласился, отговариваясь необыкнотью в таких обхождениях и неимением при себе пристойного экипажа; а вероятнее всего, стыдился с зазрения, что оклеветал нас пред вами… Так же к принятию губернатора Колоредо в Брюнне Толстой долго уговаривал нашего сына и едва в том чрез несколько дней успел склонить. С своей стороны, Толстой жалуется на графа Колоредо, который без всякого респекта держал их за арестом, пока не получил вашего повеления. Предаем сие на ваше рассуждение и уповаем, что вы поступок Колоредо не изволите апробовать (одобрить. — Н.П.)».

После Брюнна путешествие протекало без каких-либо приключений. Судя по письмам царевича Евфросинье, 19 декабря они были в Бреславле, 1 января 1718 года — в Данциге (Гданьске), 18-го — в Новгороде, а 22-го — в Твери.

Как ни старался Толстой сохранить приезд царевича в тайне, сведения о его возвращении проникли в Россию через иностранную прессу и вызвали глубокую озабоченность у тех, кто был так или иначе причастен к бегству царевича или сочувствовал его побегу.

Иван Нарышкин сетовал: «Иуда Петр Толстой обманул царевича, выманил; и ему не первого кушать». Князь Василий Владимирович Долгорукий говорил Богдану Гагарину: «Слышал ты, что дурак царевич сюда едет, потому что отец посулил женить его на Афросинье. Жолв ему, а не женитьба. Черт его несет. Все его обманывают нарочно».

Особенно тревожился главный организатор побега Александр Васильевич Кикин.

— Знаешь ли ты, — спрашивал он у Ивана Большого Афанасьева, — что царевич сюда едет?

— Не знаю, — отвечал Афанасьев, — только слышал от царицы, когда была у царевичевых детей, говорила, как царевич в Рим пришел и как встречали.

— Я тебе подлинно сказываю, что едет, только что он над собою сделал? От отца ему быть в беде, а другие будут напрасно страдать.

— Буде до меня дойдет, и что ведаю, скажу, — заявил перетрусивший Афанасьев.

— Что ты это сделаешь? — возразил Кикин. — Ведь ты себя умертвишь. Я прошу тебя и другим служителям, пожалуй, поговори, чтоб они сказали, что я у царевича вовсе не был. Куда-нибудь скрыться? Поехал бы ты на встречу к царевичу до Риги и сказал бы ему, что отец сердит, хочет суду предавать, того ради в Москве все архиереи собраны.

Афанасьев отвечал, что ехать не смеет, боится князя Меншикова. Потом предложил послать брата своего, и Кикин выхлопотал тому подорожную за вице-губернаторской подписью; но Афанасьев и брата не послал, чтобы в беду не попасть.

Тот же Кикин в разговоре с управляющим домом царевича Федором Эварлаковым по поводу возвращения царевича отозвался коротко и выразительно: «Этакой де дурак», и высказал мнение: «Когда де он отца увидит, весь затрепещет».

О своей безопасности заботился не только Кикин. Иван Большой Афанасьев, видимо, внял совету Кикина. В разговоре с Эварлаковым они решили, что если окажутся под следствием, то будут отпираться от всего, что грозило им гибелью: «Федор и Иван клялись, что они станут между собою про царевича говорить, и им де друг про друга никому не сказывать».

В Твери царевич провел несколько дней, видимо, в ожидании приезда туда Толстого. Последний, как уже говорилось, оставил царевича на попечение Румянцева, а сам отправился в Москву, чтобы рассказать обо всем произошедшем царю. По возвращении Толстого в Тверь царевич был перевезен поближе к Москве, в Преображенское. Здесь он появился 31 января, а 3 февраля в Москве состоялась его встреча с царем, обставленная с подобающей торжественностью.

Сохранилось несколько описаний церемонии встречи. Первое принадлежит перу самого царевича. 3 февраля 1718 года он отправил последнее письмо Евфросинье, в котором коротко изложил все, что произошло в этот день. Это письмо, насколько нам известно, нигде не публиковалось и никем не использовалось, потому воспроизводим его полностью:

«Друг мой сердешный, Афросиньюшка, здравствуй, матушка моя, на множество лет. Я приехал сегодня, и батюшка был вверху на Москве в Столовой палате. И тут я пришел и поклонился ему в землю, прося прощения, что от него ушел к цесарю, и подал ему повинное письмо, и он меня простил милостиво и сказал, что де тебя наследства лишаю и надлежит де тебе и прочим крест целовать брату, яко наследнику, и чтоб как мне, так и прочим по смерти батюшкиною не помышляли о моем возвращении на престол.

И потом велел честь, за что он меня лишает наследства. И потом пошли в Соборную церковь и целовал я и прочие крест. А каково объявление и пред крестом присяга, то пришлю тебе видеть так, чтоб мне дождаться тебя в радость, а ныне за скоростью не успел. Дай, Боже, и впредь так, чтоб мне дождаться тебя в радости.

Слава Богу, что нас от наследия отлучили, понеже останемся в покое с тобою, дай, Боже, благополучено пожить с тобою в деревне, понеже мы с тобою ничего не желали, только б жить в Рожествене. Сама ты знаешь, что мне ничего не хочется, только с тобою до смерти дожить. А будет что немецких врак будет о сем — не верь, пожалуй. Ей-ей, больше ничего не было.

Верный друг твой. С Преображенска. Алексей».

То, что описал царевич с внешним спокойствием, было для него колоссальным потрясением. И если он нашел в себе силы взяться за перо после клятвы, целования креста и слушания пространного Манифеста о лишении его наследства, то с единственной целью — уберечь от волнений свою возлюбленную, которой, возможно, станут известны «немецкие враки» о происшедшем 3 февраля. Письмо еще раз свидетельствует о глубоких чувствах царевича к Евфросинье.

Второе описание событий, происходивших в Москве 3 февраля 1718 года, принадлежит перу Семена Баклановского, денщика Петра I, занимавшего при его дворе такую должность, которая позволяла быть в курсе всех разговоров и действий царя. Об услышанном и увиденном Баклановский сообщил в Петербург Кикину, который очень хотел знать обо всем, что происходит с царевичем. Письмо Баклановского хотя и короче письма царевича, но богаче по содержанию:

«Сего числа известная персона прибыла к Москве, которая принесла повинную на письме, которую прочитал Петр Павлович (Шафиров. — Н. П.). Также и манифест прочитали, и как читали, тогда государь выходил с царевичем, и послали Сафонова. А куды — не знаю. И потом пошли в Соборную церковь, где присягали царевичу, что ему короны не искать, а уступает меньшому брату. Потом все присягали, как духовные, так и мирские царевичу Петру Петровичу, и при чем прилагаю присягу, по которой все присягали».

Еще одно описание принадлежит голландскому резиденту при русском дворе барону Якову де Би. Его депеша, отправленная 17 февраля (по новому стилю), содержит такие подробности, которые отсутствуют в русских описаниях. Письмо это (наряду с более кратким донесением австрийского резидента Плейера) — единственное свидетельство стороннего наблюдателя и поэтому тоже заслуживает полного воспроизведения:

«Вечером 11-го числа (31 января по новому стилю) его высочество прибыл в Москву в сопровождении г-на Толстого и имел долгий разговор с его величеством. На другой день, 12-го (1 февраля), рано утром собран был большой совет. 13-го (2 февраля) приказано было гвардии, Преображенскому и Семеновскому полкам, а также двум гренадерским ротам быть наготове с боевыми патронами и заряженными ружьями. 14-го (3 февраля), с восходом солнца, войска эти двинулись и были расставлены кругом дворца, заняв все входы и выходы его. Всем министрам и боярам послано было повеление собраться в большой зале дворца, а духовенству — в большой церкви. Приказания эти были в точности соблюдены. Тогда ударили в большой колокол, и в это время царевич, который перед тем накануне был перевезен в одно место, лежащее в 7-ми верстах от Москвы, совершил свой въезд в город, но без шпаги.

Войдя в большую залу дворца, где находился царь, окруженный всеми своими сановниками, царевич вручил ему бумагу и пал на колени перед ним. Царь передал эту бумагу вице-канцлеру барону Шафирову и, подняв несчастного сына своего, распростертого у его ног, спросил его, что имеет он сказать? Царевич отвечал, что он умоляет о прощении и о даровании ему жизни. На это царь возразил ему: „Я тебе дарую то, о чем ты просишь, но ты потерял всякую надежду наследовать престолом нашим и должен отречься от него торжественным актом за своею подписью“. Царевич изъявил свое согласие. После того царь сказал: „Зачем не внял ты прежде моим предостережениям, и кто мог советовать тебе бежать?“

При этом вопросе царевич приблизился к царю и говорил ему что-то на ухо. Тогда они оба удалились в смежную залу, и полагают, что там царевич назвал своих сообщников. Это мнение тем более подтверждается, что в тот же день было отправлено три гонца в различные места. Когда его величество и царевич возвратились в большую залу, то сей последний подписал акт, в котором объявляет, что, чувствуя себя неспособным царствовать, он отрекается от своих прав на наследство престола.

После подписания акта, были громогласно прочитаны причины, вынудившие царя отрешить сына своего от наследования престола. По окончании чтения, все присутствующие отправились в большую церковь, где его величество в длинной речи изложил преступное поведение и ослушание своего сына. Вслед за тем его величество отправился во дворец, где был обеденный стол, на котором присутствовал и царевич».

Де Би точно описал церемонию и последовательность происходивших событий. Нам остается расшифровать некоторые фразы депеши: какую бумагу царевич вручил царю, каково содержание подписанного царевичем акта об отречении от наследования престола и наконец какие причины вынудили царя лишить трона своего сына.

Бумагу, переданную царевичем, можно назвать повторной его повинной. Первую он отправил из Неаполя, а в Москве подтвердил ее:

«Всемилостивейший государь-батюшко. Понеже узнав свое согрешение пред вами, яко родителем и государем своим, писал повинную и прислал оную из Неаполя, так и ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении. В чем прошу милостивого прощения и помилования.

Всенижайший и непотребный раб и недостойный назватися сын Алексей».

Подписанный царевичем акт об отречении от наследования престола назван «Клятвенным обещанием».

«Я, нижеименованный, обещаю пред святым Евангелием, что понеже я за преступление мое пред родителем моим и государем, его величеством, изображенное в его грамоте и в повинной моей, лишен наследства Российского престола, того ради признаваю то за вину мою и недостоинство за праведно и обещаюсь и клянусь всемогущим в Троице славимым Богом и судом Его той воле родительской во всем повиноваться и того наследства никогда ни в какое время не искать и не желать и не принимать ни под каким предлогом. И признаваю за истинного наследника брата моего царевича Петра Петровича. И на том целую святый крест и подписуюсь собственною моею рукою. Алексей».

Третьим документом, прочитанным вслед за «Клятвенным обещанием», был царский Манифест, излагавший причины лишения царевича права наследовать престол. Этот документ настолько пространен, что его полное опубликование способно утомить читателя, тем более что он частично повторяет содержание двух посланий царя к сыну. Поэтому есть резон изложить его содержание вкратце.

Начинается Манифест с заявления о том, сколь много стараний приложил отец, чтобы дать достойное наследнику образование и воспитание: приставил к нему не только отечественных, но и иностранных учителей, стремился привлечь его к управлению государством, наконец, отправил его за границу, «чая, что он, видя так регулярные государства, поревнует и склонится к добру и трудолюбию; но все сие радение ничто пользовало, но сие семя учения на камени пало; понеже не точию оному следовал, но и ненавидел и ни к воинским ни к гражданским делам никакой склонности не являл, но упражнялся непрестанно во обхождении с непотребными и подлыми людьми, которые грубые и замерзелые обыкности имели».

Второй упрек относился к семейным делам сына: ему избрали достойную невесту, «своячину родную его величества, ныне государствующего цесаря Римского», в надежде, что она, умная и образованная девушка, окажет на супруга благотворное влияние, избавит его «от худых обычаев и поступков», но сын еще «больше поддался» воздействию «грубых и замерзелых» людей, жил с супругой «в крайнем несогласии» и еще при ее жизни «взял некакую бездельную и работную девку и со оною жил явно беззаконно», так что законная супруга умерла не только от болезней, но и «от непорядочного его жития с нею».

Отец, видя «его упорность в тех его непотребных поступках», грозил лишить его наследия, «не смотря на то, что он у меня один… и дабы он на то не надеялся, понеже мы лучше чужого достойного учиним наследником, нежели своего непотребного, ибо не могу такого наследника оставить, который бы растерял то, что чрез помощь Божию отец получил, и испроверг бы славу и честь народа Российского, для которого я здоровье свое истратил, не жалею в некоторых случаях и живота своего».

Сын выразил готовность отречься от престола, но когда отец предложил ему прибыть в Копенгаген, бежал в цесарские владения «и отдался под протекцию цесарскую, объявляя многие на нас, яко родителя своего и государя, неправдивые клеветы». «И какой тем своим поступком стыд и бесчестие пред всем светом нам и всему государству нашему учинил, то всяк может рассудить, ибо такого приклада и в историях отыскать трудно!»

Далее в Манифесте рассказывается об усилиях Толстого и Румянцева по возвращении сына в отечество. И хотя сын за совершение побега и «клеветы, на нас рассеянные», «достоин был лишения живота, однако ж мы, отеческим сердцем о нем соболезнуя, в том преступлении его прощаем и от всякого наказания освобождаем». Но, учитывая изложенные выше его пороки и «сожалея о государстве своем и верных подданных, дабы от такого властителя наипаче прежнего в худое состояние не были приведены», властию отеческой и «яко самодержавный государь для пользы государственной лишаем сына своего Алексея за те вины и преступления наследства по нас престола нашего Всероссийского».

Надлежит отметить впечатляющую организацию церемонии. На нее были приглашены двенадцать церковных иерархов: три митрополита, четыре епископа и пять архимандритов. Среди присутствовавших епископов значится епископ Ростовский Досифей, будущий расстрига Демид. Было бы интересно знать, что творилось на душе Досифея, когда он стал свидетелем реальных событий, совсем несхожих с теми, о которых он пророчествовал (и о которых будет рассказано ниже)? Впрочем, об этом мы никогда не узнаем.

Подавляющее большинство присутствовавших составляли светские чины: оказавшиеся под рукой тайные советники и сенаторы, среди которых были фельдмаршал Б. П. Шереметев, три генерал-майора, шесть бояр, четыре окольничих, три бригадира, 18 полковников, четыре генерал-адъютанта, пять ближних стольников и пять вице-губернаторов. Итого 53 человека. Кроме них присутствовали ландраты и ландрихтеры, численность которых, как и их фамилии, в источниках не указана.

Бросается в глаза наличие среди присутствовавших лиц, принадлежавших к старомосковским чинам, бояр, окольничих, ближних стольников. Скорее всего, многие из этих отмиравших чинов чувствовали себя неуютно, когда слушали Манифест о лишении права наследства царевича Алексея — сторонника старины.

Вероятно, задержка царевича в Твери была связана с подготовкой в Москве соответствующих документов. Особенность церемонии состояла в ее публичности. Окна помещения, где царевич давал «клятвенное обещание» и где зачитывался Манифест, были открыты настежь, так что стоявшие вне зала могли если не видеть, то слышать все, что происходило в помещении.

В заключение настоящей главы приведем выписки из иностранных газет, сообщавших о возвращении царевича на родину. Правда, надо оговориться, что сведения, печатавшиеся в них, далеко не всегда были достоверными. Например, можно отметить нелепый слух, будто царевич намеревается жениться на вдовствующей герцогине Курляндской — своей двоюродной тетке, будущей императрице Анне Иоанновне, или что он собирается повторно поехать в Германию. Тем не менее сведения газет представляют известный интерес, ибо позволяют судить о слабой осведомленности европейской прессы того времени о драматических событиях, происходивших как в Австрии, так и в России.

Вена, 4 сентября 1717 года: «Российский посол Толстой выехал отсюда, как говорят, недовольный; некоторые уверяют, что он последует за царем, другие же, что он едет в Тироль, чтобы наблюдать за царевичем».

Берлин, 10 ноября: по полученным сведениям российский наследник или царевич последует за родителем своим, царем.

Рим, 6 ноября: царевич, пробывший несколько времени в Неаполе, оттуда прибыл в здешний город; он выезжает в карете кардинала Получи и осматривает все достопримечательности города.

Рим, 6 ноября: Дон Карло Албани водил московского наследника по Ватикану для осмотра оного и при этом случае угостил его отличным завтраком.

Рим, 13 ноября: царевич осмотрел находящиеся в здешнем городе мощи, на которые не обратил, впрочем, большого внимания, и отправился в Вену.

Вена, 20 ноября: царевич решился оставить Италию и возвратиться в С.-Петербург.

Вена, 27 ноября: дом, в котором прежде жил Валашский князь, нанят ныне Российским резидентом для принятия в оном царевича, который имеет с тайным советником Толстым ехать из Неаполя сюда, потому что царевич, как говорят, в скором времени отправится назад в С.-Петербург к родителю своему, царю.

Данциг, 12 января: третьего дня прибыл в здешний город царевич, а сегодня опять выехал в Кенигсберг, продолжая свое путешествие.

Вена, 12 января: «Здесь рассказывают об обстоятельстве, случившемся будто с царевичем во время проезда его через город Брюнн в Моравии. Говорят, что император поручил коменданту крепости Колоредо при проезде царевича через город приветствовать его от имени его величества, так как он выехал отсюда так поспешно, не видавшись с его императорским величеством. Когда граф хотел исполнить это поручение, он не был принят, почему тотчас же послал нарочного ко двору за наставлениями.

В то же время и Толстой отправил курьера к императору и другого к царю. Императорский двор, узнав все это, послал двух курьеров: одного в Брюнн с депешею к Толстому с извинениями и уверением, что сделанное графом Колоредо имело целью только оказание вежливости царевичу и с приказанием графу, как можно скорее приготовить все к отъезду наследника; другого же, как говорят, к царю, с тем же уверением и с присовокуплением, что императору было весьма прискорбно, что царевич проехал с такою поспешностью».

Гамбург, 25 января: «Из Петербурга пишут, что царь перед отъездом подарил юному царевичу-сыну, которого он очень любит, портрет свой, богато украшенный алмазами, и произвел его в унтер-офицеры гвардии. Его царское величество не пробудет долго в Москве, но отправится вскоре в Воронеж, чтобы дать нужные приказания и осмотреть строящиеся там корабли».

Гамбург, 22 февраля: «Из Петербурга пишут от 21-го минувшего месяца, что царевич на пути в С.-Петербург, услышав, будто царь выехал оттуда, не поехал в этот город, а отправился в Москву».

Гамбург, 25 февраля: «Из Москвы сообщают, что его царское величество находится там в вожделенном здравии, что он с любопытством расспрашивает обо всем случившемся в его отсутствие, что он к числу, по приезде царевича, который имеет с г. Толстым находиться на пути в этот город, возвратится в С.-Петербург».

Гамбург, 4 марта: «Вдовствующая герцогиня Курляндская, встреченная родительницею своею, вдовою в Бозе почивающего царя Иоанна, принята там со всевозможными изъявлениями радости; поговаривают, будто идет речь о выдаче ее замуж за царевича, который ныне прибыл в Москву».

Гамбург, 15 марта: «Царевич проехал через Новгород в Москву. Утверждают, будто он, с соизволения родителя своего, женится на герцогине Курляндской».

Гамбург, 7 апреля: «Князь Меншиков пользовался великой милостью у царя, но 14 сановников из-за царевича под следствием и им, по-видимому, пришлось заплатить значительную сумму. На изменение положения царевича смотрят с одобрением по всей Москве, потому что он, по кончине родителя своего, наверное, сделал бы опять большие перемены, ибо он не любит немцев».

Гамбург, 8 апреля: «Говорят, будто царевич за несколько дней перед тем поехал опять в Германию: паспорта были выданы только до Риги, а в Курляндию были посланы приказания никому не отпускать лошадей без особых подорожных».

Из Москвы, 1 марта: «Со времени отречения царь открыл еще весьма важные обстоятельства, в которых, по-видимому, замешаны многие знатные лица, намеревавшиеся, как говорят, по смерти его величества возвести на престол старшего великого князя Алексея».

Вена, 9 апреля: «Российский резидент сообщил ныне императору и его министрам отречение царевича от престола; а когда его спросили о причине этого, он ответил, что царь есть государь в своей стране и может делать, что ему благоугодно».

Глава пятая

МОСКОВСКИЙ РОЗЫСК

Догадка голландского резидента Якова де Би о содержании уединенной беседы отца с сыном оказалась верной: Алексей назвал главных сообщников. Петр, как и во время розыска над стрельцами в 1698 году, взял руководство следствием в свои руки. Подогреваемый гневом, он сразу же после утомительной церемонии отречения царевича от наследования престола садится за стол и сочиняет письмо генерал-губернатору Петербурга князю А. Д. Меншикову. Курьеры царя один за другим отправлялись в новую столицу.

«Майн фринт, — обращается царь к князю 3 февраля 1718 года. — При приезде сын мой объявил, что ведали и советовали ему в том побеге Александр Кикин и человек его (царевича. — Н. П.) Иван Афанасьев, того ради возьми их тотчас за крепкий караул и вели оковать».

Через несколько часов в Петербург помчался другой курьер с письмом к тому же Меншикову:

«Майн фринт, писал я давеча о Иване Афанасьеве с Сафоновым, но понеже два Ивана Афанасьева — братья родные, а причинен (причастен. — Н. П.) большой, и которого взять надлежит и сковать, а не хуже, чтобы и всех людей подержать, хотя не ковать; может быть, что друг от друга ведали, также у сего Ивана Афанасьева письма и цыфирь (шифр. — Н. П.) есть, все надобно взять и у протчих осмотреть».

Кикин, получив известие о возвращении царевича из бегов, смекнул, что его ожидают тяжелые испытания, и не сидел сложа руки. Он проявлял лихорадочную заботу о спасении своей жизни. Однако шансы это сделать у него практически отсутствовали. Бежать за границу или укрыться в своих вотчинах он не мог — Петр еще до своего отъезда из Петербурга в Москву заподозрил его в причастности к бегству сына и велел Меншикову не спускать с него глаз, следить за каждым его шагом.

И все же кое-какие мысли о спасении роились в предприимчивой голове Кикина, иначе ничем нельзя объяснить его поручение царскому денщику Баклановскому сообщать ему, Кикину, обо всем, что происходит при царском дворе в связи с ожидаемым возвращением царевича.

Затея, однако, не удалась. 6 февраля царю стало известно, «что от Александра Кикина в Москву присылываны ис Питербурха денщики ево. И того ради его величество указал оных в Москве сыскать и осмотреть». У одного из них, Тельнова, было обнаружено письмо Кикина к Баклановскому с просьбой, «дабы не держать ево (Кикина. — Н. П.) безизвестна о деле известном, что чинится ныне, и с тем бы прислать к нему нарочно денщика брата ево Ивана Кикина, а Тельнову бы быть в Москве. И ежели крайняя нужда будет и тогда б ево к нему, Кикину, прислать». Баклановского тут же арестовали, допросили в застенке и выяснили, что «Кикин дружбу с ним имел с того времени, как он, Александр, женился на сестре ево, и что де об нем (Кикине. — Н. П.) слыхал от царского величества и от государыни царицы и от других, о том де ему всегда сказывал».

Семен Баклановский добросовестно известил Кикина о прибытии царевича в Ригу, затем в Тверь, а из Москвы прислал описание приема царевича отцом и извещение об отправке курьера Сафонова. Кикин во время следствия объяснил свои интересы к приезду царевича якобы тем, «чтоб де царевич на него чего не налгал».

Отправка письма 3 февраля Баклановским стала последней его услугой Кикину, впрочем, оказавшейся бесполезной: Сафонов прибыл в Петербург раньше Тельнова, и Меншиков успел Александра Васильевича арестовать.

6 февраля царь извещал Меншикова: «Майн фринт! В самый час приезда сына моего, когда уведал о Кикине, тотчас писал к вам с Сафоновым, но ныне зело сомневаюсь: понеже ныне явился в согласии с Кикиным домашний Июда мой, Баклановский, которой, увидя посылку Сафонова, тотчас Кикина денщика к нему послал. Того ради зело опасаясь, чтоб сей враг не ушол, только одну надежду имею, что я вам приказывал при отъезде, чтоб на него око имели, и стерегли, чтоб не ушол. В сем же деле и брат его приметался, также царевич Сибирской и Самарин. И когда сие получишь, то Кикина Ивана и царевича вели взять за караул, а о Самарине, вины не объявя, также возьми за караул, для чего в Сенат посылаю при сем письмо; также дела прикажи иным, чтоб не потерять времени».

7 февраля Меншиков получил еще два повеления царя. В первом из них царь велел пытать Кикина и Афанасьева «только вискою одною, а бить кнутом не вели». Этот указ вызван отнюдь не чувством сострадания или милосердия, а заботой о том, чтобы обоих можно было доставить в Москву пригодными к дальнейшему розыску. Москва должна была стать главным местом следствия.

8 февраля Меншиков предпринял попытку допросить арестованных, но те, в том числе и Афанасьев, отказались отвечать на вопросы. Тогда князь велел поднять Афанасьева на дыбу, после чего тот стал давать показания. Меншиков рапортовал царю: «И в том ваше величество не изволите восприять на меня какого гнева, что я оным постращал (Афанасьева. — Н. П.), а оное чинили мы вместе с господином подполковником князем Голицыным и с майорами Юсуповым, Масловым и Салтыковым. С Кикиным же так поступать без указу не смеем».

Видимо, с этим же курьером царь отправил Меншикову ответы царевича на вопросные пункты, так что князю была известна роль Кикина в бегстве Алексея Петровича.

Вторым повелением царь обязывал Меншикова: «Ни для каких дел партикулярных ни за какие деньги не вели давать почтовых лошадей, кроме государственных курьеров за подорожными за твоею или моею рукою». Повеление царя исключало возможность предупреждения лиц, причастных к побегу, о грозившей им опасности.

Де Би нисколько не сгущал краски, когда 3 марта 1718 года (по новому стилю) отправил тревожную депешу из Москвы: «Отовсюду приходят известия об арестовании в Москве и Петербурге лиц как высшего, так и низших классов. Допросы, которыми их подвергают, заставили царя отсрочить выезд свой из Москвы».

Действительно, в иные дни февраля царь отправлял к Меншикову не одного, а двух курьеров с повелениями о заключении тех или иных лиц под стражу.

Приведем хронику их отправки в Петербург.

16 февраля: «Сын мой еще прибавил в деле своем на генерала князя Долгорукова и на протопопа Егора, которых возми за караул. Пред писал я к тебе, чтоб взять Аврама Лопухина, и что у него писем взято, пришли, а его там держи».

17 февраля: «По получении сего дьяков Воронова, Волкова, князя Богдана Гагарина вели взять и сковать, и как сих, так и всех, кои взяты за караул, немедленно сюда пришли до одного, ибо дело сие зело множитца. Эварлакова вискою спроси против приложенной цыдулы, и кто приключитца, также Петра Апраксина с ними же и сковав.

P. S. Алексея Волкова вели взять же за караул, а не присылай до указу».

17 февраля: «По написании о присылке ворофской компании и от вас письма и азбук (шифров. — Н. П.) разных копий, и по получении сего пришли аригиналы и тех, у кого взяты».

18 февраля: «По получении сего письма Василья Глебова сковаф, пришли, да из Риги подьячева, который у Исаева, Ивана Осипова, сына Протопопова, да в Петербурге вели держать под караулом Ивана Нарышкина».

22 февраля: «По получении сего архимандрита Симоновского, который, сказывают, в Питербурхе, сыскав, за крепким караулом пришли сюды».

4 марта: «По получении сего сестру бывшей жены моей, Троекурову, Варвару Головину и жену писаря манифеста Богданова, как наискорея пришли сюда, и с письмами, ежели какие найдутся, также письма у гофмейстерины, что у внучат, обрав, пришли же».

11 марта: «По оговору Аврама Лопухина князя Михаилу Володимирова сына Долгорукова вели арестовать в дому ево».

«Дело сие зело множится», — писал Петр Меншикову. Выполняя волю царя, светлейший отправил в Москву находившихся под стражей в Петербурге арестантов на пятидесяти семи подводах. Среди «пассажиров» растянувшегося более чем на полверсты обоза значились Кикин, братья Афанасьевы, Сибирский царевич Василий, сенатор Михаил Самарин, князь Василий Владимирович Долгорукий, брат адмирала Федора Матвеевича Апраксина Петр Матвеевич, брат первой жены царя Аврам Лопухин, дьяки Михаил Воинов, Федор Волков и др. Главе караульного отряда было положено четыре лошади, четырем офицерам, как и каждому арестованному, было определено по три лошади.

Среди взятых под стражу значилась и титулованная персона из царской фамилии — сводная сестра царя царевна Марья Алексеевна. Для нее были созданы особые условия содержания.

17 марта 1718 года царь отправил Меншикову повеление: «По получении сего велите в Шлютельбурхе хоромы свои, которые блиско церкви, хорошенько вычинить для житья сестре моей, царевне Марье Алексеевне, которая вскоре отсель приедет». Светлейший тут же запросил царя об условиях ее содержания и получил ответы. На вопрос, как снабжать ее провиантом и на какие средства, царь ответил: «Давать с ее деревень, что нужное, без чего нельзя», то есть питание должно быть скромным, без излишеств. На вопрос, сколько должно быть при ней служителей мужского и женского пола и какое давать им пропитание, царь наложил резолюцию: «Что самая нужда, стольким быть, и давать жалованья прежнее». «Ежели изволит куда из города ехать, пущать ли?» Резолюция: «Не пускать».

Напряжение в Москве, где следствием руководил царь, и в Петербурге, оставленном на попечение Меншикова, достигло высшего накала. Никто из вельмож не знал, кто еще будет оговорен царевичем в дополнение к 50 человекам, взятым под стражу, у кого оборвется карьера, кому придется расплачиваться пожитками, а кому и «животом» за неосторожно оброненную фразу, восхвалявшую царевича. Каждый судорожно вспоминал, не сказал ли он чего лишнего царевичу, не обернется ли случайно брошенная реплика трагедией.

В феврале — марте 1718 года Меншиков вел оживленную переписку с Толстым, Ягужинским, Екатериной Алексеевной, адмиралом Апраксиным, кабинет-секретарем Макаровым. Читая их письма, можно подумать, что корреспонденты либо стояли в стороне от драматических событий, либо ни в Москве, ни в Петербурге не происходило ничего заслуживающего внимания. Меншиков отправлял стереотипные послания с извещением, что в Петербурге «при помощи Божий все благополучно», и с просьбой «содержать нас в любительной своей корреспонденции». Корреспонденты в «любительных» ответах тоже умалчивали о самом важном и всех волновавшем. Единственная цель посланий, видимо, состояла в подтверждении друг другу, что каждый из них пока еще находится вне подозрений. Все же изредка проскальзывала кое-какая информация, если не прямо, то косвенно отражавшая события. Так, Екатерина в письме от 4 февраля извещала Меншикова, что царевич Алексей «прибыл сюда (в Москву. — Н. П.) вчерашнего числа». Но зато в следующем послании, отправленном в разгар розыска, 11 марта, о следствии ни слова. Царица сочла возможным лишь предупредить князя о намерении Петра вернуться в Петербург, «ежели еще что не задержит».

В письмах к Екатерине Меншиков тоже не затрагивал существа дела. Лишь однажды он, полагая, что изменнический поступок сына и кровавое следствие вызовет у Петра нежелательные эмоции, «слезно» умолял Екатерину отвращать супруга «от приключающейся печали», которая может вызвать тяжелые последствия «его величества здравию». В одном из писем Толстому Меншиков не ограничился сакраментальной фразой «Здесь при помощи Божий все благополучно» и решил выяснить у корреспондента волновавший его вопрос: «Послал я к царскому величеству Ивана Кикина допрос. А что по оному его величество изволил учинить, известия не имею. Того ради прошу ваше превосходительство о том меня уведомить». Напомним, что царь назначил Петра Андреевича Толстого руководителем Тайной розыскных дел канцелярии — ему Петр был безмерно благодарен за возвращение сына в Россию и именно ему, как специалисту по делу царевича, было поручено вести розыск. Толстой, однако, предпочел отмолчаться и не ответил князю.

Исключение составляют письма братьев Апраксиных. Петру Матвеевичу удалось отвести предъявленные ему обвинения. 8 марта 1718 года Петр отправил Сенату письмо: «Объявляем вам, что Петр Матвеевич Апраксин и Михайло Самарин по делам своим (для чего они взяты были к Москве) очистились, и для того они ныне отпущены в Петербург по прежнему к делам и для того ныне Михаилы Самарина дом велите разпечатать и людей его извольте освободить». Вина Петра Матвеевича Апраксина состояла в том, что он одолжил царевичу перед его бегством 3 тысячи рублей. Оказавшись на свободе, П. М. Апраксин с разрешения царя отправил к Меншикову курьера с извещением, в котором описал свои злоключения: он был доставлен в Москву и «во узах» в 6 утра оказался в застенках Тайной канцелярии в Преображенском. «Там, — продолжал Апраксин, — и была установлена моя правда и невинность». История, однако, имела продолжение, о котором Петр Матвеевич поведал в цидуле, приложенной к письму: «Брата моего Федора Матвеевича от такой великой печали застал едва жива». Сам Федор Матвеевич тоже известил Меншикова о своей болезни, причем сделал это весьма эмоционально. Письмо адмирала дает ключ к объяснению причин, вынуждавших корреспондентов избегать острой темы: «О здешних обстоятельствах вашей светлости верно донесть оставлю, ибо в том перу верить не могу и себя нахожу в немалых печалях, о чем вашей светлости уже известно».

События, связанные с розыском, были официально запрещенной темой переписки. Когда в июне 1718 года И. А. Мусин-Пушкин в письме к П. А. Толстому спросил того, «где его царское величество обретается» и что слышно об отъезде из России царевича и о других делах, руководитель Тайной канцелярии сделал ему внушение: «Весьма неприлично и не надлежит о таких делах писать», и предупредил, чтоб «о таких неприличных им делах не писали, за что могут истязаны быть жестоко».

В то время как царь давал одно повеление за другим об аресте подозреваемых, сам царевич, напрягая память, отвечал на предложенные ему семь вопросных пунктов, составленных царем на следующий день после церемонии лишения его права на наследство, 4 февраля.

Эти вопросные пункты царевичу положили начало Московскому розыску, к которому были привлечены десятки лиц. Вряд ли целесообразно приводить показания каждого из них. Достаточно изложить содержание добровольных признаний и пыточных речей главных действующих лиц, чтобы получить представление о сути дела. (При этом надлежит сделать оговорку. В рассказе о предшествующей жизни царевича мы уже не раз прибегали к показаниям как его самого, так и близких ему лиц, из которых и были извлечены многие подробности. Теперь же, при изложении показаний подследственных, для создания целостной картины автор вынужден либо повторять описание уже известных читателю фактов, либо хотя бы вскользь упоминать о них.)

Центральной фигурой Московского розыска был, разумеется, царевич Алексей Петрович. Среди его сообщников главными оказались Александр Васильевич Кикин, Иван Большой Афанасьев, генерал-лейтенант князь Василий Владимирович Долгорукий, управляющий домом царевича Федор Эварлаков, а также царевна Марья Алексеевна. Следствие над бывшей супругой царя Евдокией Федоровной Лопухиной, ее любовником капитаном Степаном Глебовым, ростовским епископом Досифеем хотя и производилось в Москве, но его целесообразнее было бы назвать первым Суздальским розыском, поскольку он касался лиц, близких к инокине Елене — царице Евдокии, прозябавшей в Суздале в Покровском девичьем монастыре (о нем речь пойдет в отдельной главе книги).

Итак, 4 февраля Петр составил «вопросные пункты», на которые сыну надлежало отвечать со всей искренностью.

«Понеже вчерась прощение получил на том, дабы все обстоятельства донести своего побегу и прочаго тому подобного, — писал царь, — а ежели что утаено будет, то лишен будешь живота; на что о некоторых причинах сказал словесно, но для лучшего, чтоб очистить письменно по пунктам, ниже писанным».

Эти слова царя нельзя расценивать иначе как отступление от ранее данных обязательств. Напомним: когда сын находился вне досягаемости царя, он твердо обещал помиловать его без всяких условий и оговорок. Зато эти условия возникли теперь, когда сын оказался в его власти.

Царя интересовали прежде всего сообщники сына, лица, руководившие его поступками, подсказавшими ему мысль об отречении от престола и посоветовавшие бежать за границу. Всего было сформулировано семь вопросов: «1. …Понеже во всех твоих письмах, также и при прошении на словах все просился в монастырь, а ныне в самом деле явилось, что все то обман был, с кем о том думал и кто ведал, что ты обманом делал?»; «2. В тяжкую мою болезнь в Питербурхе не было ль от кого каких слов для забежания к тебе, ежели б я скончался?»; «3. О побеге своем давно ль зачал думать и с кем? Понеже так скоро собрался, может быть, что давно думано, чтоб ясно о том объявить, с кем, где, словесно или чрез письмо или чрез словесную пересылку и чрез кого… также и с дороги не писал ли кому?»; «4. Будучи в побеге, имел ли от кого из России письма или словесный приказ, прямо или посторонним образом или чрез иные руки, и чрез кого; также хотя и не из России, а о здешних делах, которые тебе и мне касаются?»; «5. Поп гречанин когда и где и для чего у тебя был?»; «6. Письмо, которое ты сказал, что тебя принудили цесарцы писать… также кто из цесарцев тебя принуждал? Коли и где и кто из людей твоих про то ведает, и кому ты оные отдал, и нет ли черного (черновика. — Н. П.) у тебя и подлинно ль цесарцы принудили?»; «7. Все, что к сему делу касается, хотя чего здесь и не написано, то объяви и очисти себя, как на сущей исповеди».

А в конце пунктов — новая угроза, напрочь перечеркивающая прежние обещания и гарантии: «А ежели что укроешь, а потом явно будет, на меня не пеняй: понеже вчерась пред всем народом объявлено, что за сие пардон (прощение. — Н. П.) не в пардон».

8 февраля царевич представил ответы на предложенные вопросы. Внешне его показания выглядят вполне чистосердечными. Так, написав развернутые ответы на все семь пунктов, он вспомнил, что кое-что запамятовал, и по собственной инициативе решил восполнить пробелы. Но когда вчитываешься в эти ответы и дополнения к ним, то нетрудно обнаружить, что царевич, как и всякая слабая натура, перекладывал ответственность за содеянное на других. Если верить Алексею, то он лишь пассивно воспринимал то, что ему подсказывали его многочисленные советчики: Кикин, Долгорукий, Самарин, Иван Афанасьев и другие.

Впоследствии царевич еще несколько раз вынужден был давать показания: 12, 14, 16 и 26 мая, 17, 19, 22 и 24 июня. Это объясняется тем, что у следствия возникали вопросы в связи с допросами других лиц, привлеченных к дознанию, из которых роль царевича вырисовывалась совсем по-другому. Здесь уместно сказать, что память царевича не могла сохранить всего, ранее происходившего, и о некоторых фактах и событиях он попросту не мог вспомнить. Но следствие также установило, что в одних случаях царевич сознательно скрывал истину, пытаясь смягчить свою вину или освободить от ответственности близких ему лиц, в других, напротив, клеветал на невинных, мстя им, потому что питал к ним неприязнь.

Так что же отвечал царевич отцу?

На первый вопрос, с кем он советовался, давая ответ на письма отца и соглашаясь отправиться в монастырь, царевич отвечал, что, получив первое письмо, он советовался по отдельности с Александром Кикиным и Никифором Вяземским, и оба дали одинаковый ответ: «отрицаться наследства и просить о лишении оного для моей слабости, чего я и сам желал и писал от истинного сердца, без всякого лукавства и обману, понеже что то на себя брать, чего не снесть?» Их совет по поводу второго письма царя тоже был однозначным: «Когда де иной дороги нет, то де лучше в монастырь, когда де так наследства не отлучишься». Вскоре после отъезда царя в Амстердам Кикин, как мы уже знаем, сам пришел к царевичу и заявил, что отправляется в Карлсбад: «Я де тебе место какое-нибудь сыщу».

Кроме Кикина и Вяземского царевич советовался с князем В. В. Долгоруким и Ф. М. Апраксиным. Обоих он просил ходатайствовать перед отцом, чтобы тот дал разрешение постричься. Разговаривал с отцом один Долгорукой: «Я де с отцом твоим говорил о тебе, чаю де тебя лишит наследства, и письмом де твоим, кажется, доволен». И затем добавил: «Я де тебя у отца с плахи снял… Теперь де ты радуйся, дела де тебе ни до чего не будет».

Вспомнил царевич и о похожих словах Кикина: «Тебе де покой будет, как де ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали, я де ведаю, что тебе не снести за слабостию своею; а напрасно де ты не отъехал, да уж того взять негде». Последняя фраза содержала упрек царевичу за то, что тот не остался за рубежом еще в 1714 году, когда ездил лечиться в Карлсбад. Кикин утешал царевича, что монашеский постриг можно будет впоследствии предать забвению: «Вить де клобук не прибит к голове гвоздем; мочно де его и снять».

Никифор Вяземский дал другой совет: в монастырь иди, но «пошли де до отца духовного и скажи ему, что ты принужден идти в монастырь, чтоб он ведал; он де может сказать и архиерею Рязанскому о сем, чтоб де про тебя не думал, что ты за какую вину пострижен». Между прочим, оба они во время следствия наотрез отказались от приписываемых им царевичем слов.

Царевич согласился с этим советом и отправил два письма: одно духовнику Якову Игнатьеву, другое Ивану Кикину, брату Александра Кикина, «что по принуждению иду в монастырь». Оба также получили от царевича деньги, которые должны были после его пострижения передать его любовнице Евфросинье. Последнюю царевич всячески выгораживал. Он особо подчеркнул, что ни Евфросинья, ни другие из его окружения ничего не знали о его намерениях: «А когда я намерялся бежать, взял ее обманом, сказав, чтоб проводила до Риги, и оттуды взял с собою и сказал ей и людям, которые со мною были, что мне велено ехать тайно в Вену для делания алиянцу (союза. — Н. П.) против Турка, и чтоб тайно жить, чтоб не сведал Турок. И больше они от меня иного не ведали».

На второй вопрос, «не было ли каких слов» во время тяжелой болезни отца, сын решительно заявил, что никаких слов он не слыхал.

Самый важный вопрос касался замысла побега: как давно царевич задумал бежать и с кем советовался об этом?

Отвечая на этот вопрос, Алексей сообщил то, что нам уже известно: «О побеге моем с тем же Кикиным были слова многожды в разные времена и годы, и прежде сих писем, чтоб будет случится в чужих краях, чтоб остаться там где-нибудь не для чего иного, только б что прожить, отдаляясь от всего, в покое». Поведал царевич и о совете Кикина задержаться в Европе после излечения от болезни в 1714 году, когда он ездил в Карлсбад, и о его же, Кикина, укорах, когда царевич вернулся обратно в Россию, не переговорив ни с кем «от двора французского»; рассказал и о своей встрече с Кикиным в Либаве, и о том, как Кикин сыскал ему место в Вене, куда ездил не для чего иного, кроме как для царевичевых дел. Как известно, именно Кикин продумал до тонкостей план, как царевичу замести следы, чтобы сбить с толку отца, если тот вздумает организовать поиски сына. Царевич не скрыл и такие подробности. В Либаве он спросил Кикина: «Хорошо, что ты мне место сыскал; а когда бы письма от батюшки не было, как бы мне тогда уехать?» На это у Кикина ответ был готов: «Я де хотел таким образом сделать, чтоб ты сказал, что сам едешь к отцу, и сам бы ушел». Еще Кикин говорил царевичу, что «отец де тебя не пострижет ныне, хотя б ты хотел, ему де князь Василий (Долгорукий. — Н. П.) приговорил, чтоб тебя при себе ему держать неотступно и с собою возить всюду, чтобы ты от волокиты умер, понеже де ты труда не понесешь; и отец де сказал: хорошо де так. И рассуждал ему князь Василий, что де в чернечестве ему покой будет и может де он долго жить. И по сему слову я дивлюсь, что давно тебя не взяли, и ныне де тебя зовут для того, и тебе, кроме побегу, спастися ничем иным нельзя».

Кроме Кикина, по словам царевича, о побеге знал его камердинер Иван Большой Афанасьев: «…когда ваше письмо получил и уже свободно мне выехать из России, по прежним словам с Кикиным вздумал отъехать куда-нибудь, к цесарю или в республику которую, Венецкую или Швейцарскую, и о сем никому не говорил, только объявил Ивану Большому Афанасьеву, что я намерен отъехать в вышеписанные места, куда ни будь. А места прямо не сказал, понеже и сам намерения крепкого не имел… И Иван сказал, как я ему о побеге объявил: „Я де твою тайну хранить готов, только де нам беда будет, как ты уедешь; осмотрись де, что ты делаешь“».

Отвечая на четвертый вопрос — о переписке с кем-либо в России, царевич признал, что получал известия о том, что происходит на родине, только от вице-канцлера Шёнборна, причем известия явно недостоверные, но способные укрепить дух царевича, его уверенность, что недалек тот час, когда на его голове окажется корона русского царя. Царевичу сообщали, «что будто по отъезде моем есть некакие розыски домашними моими, и будто есть замешание в армии, которая обретается в Мекленбургской земле, а именно в гвардии, где большая часть шляхты, чтоб государя убить, а царицу с сыном сослать, где ныне старая царица (Евдокия Лопухина — Н. П.), а ее взять к Москве и сына ее, который пропал без вести (то есть самого царевича Алексея. — Н. П.), сыскав, посадить на престол. А все де в Петербурге жалуются, что де знатных с незнатными в равенстве держат, всех равно в матросы и солдаты пишут, а деревни де от строения городов и кораблей разорились». А «больше, что писано, не упомню», показывал царевич, и добавлял: «И в нынешнем побеге никогда цыфирью (шифром. — Н. П.) не писывал ни к кому и ведомостей, окроме вышеписанных и печатных газетов, не имел».

Интересовал царя «поп-гречанин», будто бы бывший у царевича. Но здесь Алексей был чист: «Поп греческий никакой нигде ни для чего… не бывал».

Отвечая на шестой вопрос — о собственных письмах в Россию, адресованных Сенату и духовным лицам, царевич пытался переложить вину за их появление на секретаря графа Шёнборна Кейля, который якобы принуждал написать их под тем предлогом, что «есть ведомости, что ты умер, иные есть — будто пойман и сослан в Сибирь; того ради пиши, а будет де не станешь писать, мы держать не станем». Царевич по памяти пересказал их содержание.

Заодно царевич рассказал об условиях своего пребывания в цесарских владениях. Он не возражал, чтобы его содержали втайне от русских, а прежде всего, от резидента Веселовского. Шёнборн после встречи с цесарем говорил ему: «Цесарь де тебе не оставит и будет де случай, будет по смерти отца, и вооруженной рукою хочет тебе помогать на престол». Царевич, по его собственным словам, возразил на это: «Я вас не о том прошу, только чтоб содержать меня в своей протекции; а оного я не желаю».

По седьмому пункту царевич должен был припомнить «все, что по сему делу касается». Характер вопроса определил мозаичность содержания ответа. Царевич вспомнил и о деньгах, которые он получил перед побегом от Меншикова и других лиц, и о разговорах с разными людьми, которые показались ему «достойны к доношению». Так, он вспомнил, что слышал от Сибирского царевича, что «говорил де мне Михайло Самарин, что де скоро у нас перемена будет: будешь ли ты добр ко мне, будет де тебе добро будет; а что де Самарин говорит, то сбывается… а какая перемена, не явил». Он же в марте 1716 года говорил, будто «в апреле месяце в первом числе будет перемена. И я стал спрашивать: что? И он сказал: „Или де отец умрет, или разорится Питербурх, я де во сне видел“. И как оное число прошло, я спросил, что ничего не было. И он сказал, что де может быть в другие годы в сей день; я де не сказывал, что нынешнего года: только смотрите апреля первого числа, а года де я не знаю».

Передал царевич содержание и нескольких других разговоров. В одном из них участвовали посол в Англии Семен Нарышкин и кто-то из высших сановников государства: не то Ягужинский, не то Макаров — точно царевич не помнил. Зашла речь о престолонаследии в других странах. Нарышкин сказал: «У прусского де короля дядья отставлены, а племянник на престоле для того, что большого брата сын». «И, на меня глядя, молвил: „Видь де и мимо тебя брату отдал престол отец дурно“. И я ему молвил: у нас он волен, что хочет, то и делает; у нас не их нравы. И он сказал: „Это де не ведомо, что будет; будет так сделается, во всем де свете сего не водится“».

Никифор Вяземский, приехав с Москвы в Торунь, сказывал царевичу, что, по слухам, «государю больше пяти лет не жить; а откудова де он ведает, не знаю». В другой раз в Петербурге тот же Вяземский говорил царевичу о его брате, малолетнем царевиче Петре Петровиче: «Брату де твоему больше семи лет не жить, лишь бы и то прожил».

Приведены в показаниях царевича и слова князя Василия Долгорукого. Будучи при Штеттине, он говорил так: «Кабы де на государев жестокий нрав да не царица, нам бы де жить нельзя, я бы де в Штетине первый изменил».

Отдав ответы на вопросные пункты, царевич стал припоминать, что еще может заинтересовать отца. Спустя некоторое время он сочинил дополнение к вышеизложенным ответам, назвав новые фамилии.

Как оказалось, о его отъезде знал Федор Дубровский. Накануне побега он спрашивал у царевича: «Едешь ли к отцу?» Царевич же отвечал: «Я поеду, Бог знает, к нему или в другую сторону». И тот молвил: «Многие де ваши братья бегством спасалися, я де чаю, тебя сродники не оставят». «Еще же просил денег пяти сот рублев: я де матери твоей дам. Я ему дал».

Узнав о намерении царевича бежать, Дубровский высказал опасение: «Я чаю де, отец Аврама, дядю твоего, распытает». Царевич возразил: «За что, когда он не ведает? Когда уже подлинно будете известны, что я отлучился, в то время можешь и Аврааму сказать, будет хочешь; а ныне не сказывай никому». «А сказывал или нет, того не ведаю».

Припомнил также царевич совет Семена Нарышкина во время их встречи между Мемелем и Кенигсбергом: «Напрасно де ты едешь, мог де бы ты побыть там и долго; мы де верные тебе о том думали, и Кикин де тебе писал».

На этот раз царевич решил выдать и свою тетку, царевну Марью Алексеевну, сообщив об уже известной нам беседе, состоявшейся между ними близ Либавы: помимо прочего, царевна вынудила Алексея передать 300 или 500 рублей для матери (сколько точно, он не помнил), а также написать ей письмо.

Царевич дал новые показания против Кикина и Ивана Афанасьева. Прозвучало и имя его прежнего духовника Якова Игнатьева: оказывается, еще лет одиннадцать или двенадцать назад он показывал царевичу письма его матери и давал их читать; по его же совету царевич писал доброжелательные письма своему дяде Авраму Лопухину. «Еще же вдова Марья Соловцова, — вспоминал царевич, — в Питербурх привезла мне от матери же молитвенник, книжку да две чашечки, чем водку пьют, четки, платок, без всякого письма и словесного приказу… Оная вдова своячина Никифора Вяземского, жены его родная сестра, а мне кума».

После того как царевич дал ответы на вопросные пункты, Тайная канцелярия оставила его в покое на три месяца. По свидетельству голландского резидента де Би, «его высочество находится под строгим караулом вблизи покоев царя и редко появляется при дворе. Говорят, что умственные способности его не в порядке».

Неизвестно, кому принадлежит коварный план ведения следствия над царевичем — царю или Толстому. Скорее всего, Толстому. План этот состоял в том, что интенсивные допросы царевича возобновились лишь в мае 1718 года, когда розыск был переведен в Петербург. В течение же трех месяцев, с февраля по апрель, Тайная канцелярия была целиком поглощена розыском других лиц, сообщавших компрометирующие сведения о царевиче. Их показания убеждали царя в том, что сын его многое утаил.

Голландский резидент де Би в депеше от 29 апреля писал о наличии в России двух партий, преследовавших одну цель: возвести на престол царевича Алексея. По его словам, «вождями одной из этих партий были отлученная царица, царевна Мария, майор Глебов и некоторые другие, между которыми находится митрополит Ростовский, успевший поддерживать всех заговорщиков в их замыслах посредством святотатственных вымыслов. Главным вождем заговорщиков другой партии был, как кажется, г. Кикин… бывший одним из первых любимцев его величества. По всем вероятиям, г. Кикин, приговоренный несколько лет перед этим к оштрафованию и к ссылке и вскоре потом помилованный, искал случая отмстить за перенесенное им оскорбление и для достижения этой цели составил вокруг себя партию преданных царевичу Алексею людей».

Суждение голландского резидента нуждается в существенных коррективах. Главная ошибка де Би состоит в том, что он придал действиям сторонников царевича Алексея значение заговора. Заговор подразумевал наличие организации, сплоченно действовавшей для достижения поставленной цели. Заговорщики должны были устраивать конспиративные сборища для выработки плана действий, распределения обязанностей между исполнителями и т. д. Среди заговорщиков непременно должен был существовать общепризнанный лидер, которому беспрекословно подчинялись заговорщики.

Ничего подобного в среде «заговорщиков» не наблюдалось; каждый из них действовал самостоятельно и независимо друг от друга, координация в осуществлении замысла отсутствовала. Активные действия совершал один Кикин, все остальные ограничивались разговорами с выражением антипатий к отцу и симпатий к сыну, причем каждый из мнимых заговорщиков преследовал корыстную цель — поддерживал наследника лишь потому, что рассчитывал его милостями удовлетворить свои честолюбивые притязания.

Вторая ошибка де Би состоит в том, что он главенствующую роль в «первой партии заговорщиков» (все они стали главными действующими лицами так называемого Суздальского розыска) приписывал бывшей царице Евдокии Федоровне, в то время как в действительности она по своему интеллекту и складу характера не могла принимать участие в «заговоре» и не участвовала в нем. Даже ее любовник капитан Степан Глебов не счел возможным, как увидим ниже, делиться с нею своими честолюбивыми замыслами, и она узнала о бегстве сына лишь после того, как оно было совершено.

Думается, де Би ошибался, когда считал побудительным мотивом действий Кикина желание отомстить за унижение, которое ему довелось претерпеть от царя. В действительности Кикин в своих поступках руководствовался не местью, а чрезмерным честолюбием, удовлетворить которое он утратил всякую надежду при Петре I.

Де Би был прав в одном — все причастные к делу царевича вожделенно желали, чтобы трон занимал не энергичный Петр I с сильной волей и суровым характером, непреклонно следовавший взятому курсу на преобразования, а его слабовольный сын, ничего так не желавший, как покоя, жизни по старинке, без ломки веками устоявшихся обычаев, без крутых перемен. Все это обещало покой для старомосковской знати, полагавшей к тому же, что при слабовольном монархе она получит больше возможностей для получения людишек и землицы, для взяток и казнокрадства.

Первой жертвой розыска, как и следовало ожидать, стал Кикин — главный вдохновитель и организатор побега царевича. 11 февраля 1718 года в Петербурге он был подвергнут первому истязанию в застенке — виске на дыбе, считавшейся наиболее легким из применявшихся пыток. Руководил допросом князь Меншиков, а в состав комиссии, участвовавшей в розыске, входили князь Голицын, полковник и комендант Бахметов, Петр Курбатов, Панеев, дьяк Дохудовский и подьячий Федор Назаров.

На первом допросе Кикин далеко не во всем сознался. Он ограничился признанием того, что ведал о побеге, советовал ехать к цесарю: «Там де место будет; тако ж, ежели позовет случай, что будут вас просить, цесарь вас николи не отдаст». Кикин заявил, что в бытность свою в Вене «его высочеству никакого способа он не искал и с министрами тамошними о том ничего не говорил», умолчав, что этого рода забота легла на плечи Веселовского. «Ежели у цесаря случая не будет, — указывал Кикин царевичу, — то изволишь ехать к папе и в другие места».

Относительно наследства и возможного пострижения царевича Кикин признался в таком совете: «Лучше ныне постричься, а наследство ваше впредь благовременно не уйдет; а что де клобук не гвоздем будет прибит и мочно де его снять, того он, Кикин, царевичу не говаривал». А вот советовал ли он царевичу бежать до смерти супруги и упрекал ли его за возвращение из Карлсбада в Россию в 1714 году, того Кикин «не упомнил». Зато признал, что «советовал уйти и не ездить, если и батюшко кого за царевичем пришлет».

Упреждая события, отметим: поведение Александра Васильевича во время следствия вызывает и удивление, и недоумение. До своего ареста он представляется умным и изворотливым интриганом, человеком дальновидным, умеющим рассчитывать свои действия на несколько ходов вперед. Во время же следствия перед нами словно совсем другой человек — растерянный, недалекий, решивший спасать свою жизнь совершенно непригодными средствами: то полным отрицанием своей вины, то поисками алиби, то признанием вины отчасти.

На что надеялся Александр Васильевич, избрав подобную тактику? На милосердие Петра? Так он знал не понаслышке о его жестоком нраве. Надеялся на то, что другие, причастные к делу царевича, станут, как и он, отрицать свою вину и, обеляя себя, «очистят» и его? Но это тоже было безнадежным делом: ему ли не был известен розыск в застенке, где — он хорошо знал это — следователи умели добывать признания не только в совершенном преступлении или намерении его совершить, но и в таком преступлении, которое представляло из себя чистой воды наговор. Истязаемый признавал все, лишь бы хотя бы на время избавиться от мучительных пыток. Знал Кикин и о том, что противоречивые показания, равно как и улики, сообщенные другими обвиняемыми, влекли за собой новые пытки и новые мучения. Недаром он значится среди четверых обвиняемых, подвергавшихся пыткам по три раза.

Поведение Кикина являлось странным еще и потому, что сам он, когда его арестовал Меншиков, полагая, что Долгорукий останется на свободе, произнес фразу, выражавшую желание потопить князя Василия: «Взят ли князь Долгорукий? Нас истяжут, а Долгорукого царевич ради фамилии закрыл».

Доставленный в Москву Кикин 18 февраля был допрошен по девяти пунктам, составленным царем. Вот их перечень с ответами подследственного:

«1. Какой ради причины так давно зачато думать, чтоб уехать? — Думали пред отъездом в Карлсбад.

2. А понеже он в республику которую хотел уйтить, чего для к цесарю лучше советовал? Понеже ему тот двор не знаем, и чрез кого знаемость та учинилась, от здесь живущих или чрез письма и от кого? — Запирался.

3. В какую надежду долгое его б тамошнее бытье у них было, и что потом делать намерены были? — В такую надежду, чтоб он ему заплатил.

4. Кто в сем деле помогали и ведали и не было ль из чужих сторон подсылок и чрез кого и от кого? — Никто не помогал и никто не ведал, и подсылок ни от кого не было.

5. С самим с ним о чем советовали и кто был и в каких советах? — Запирается.

6. Из сродников ево Аврама (Лопухина. — Н. П.) иные ведали ль начатия сего дела или часть, кто и как ведали, и от матери его не было ль писем о сей материи или и о ином тому ж, или к ней и чрез кого? — Не сказал ничего.

7. Других Баклановских имеет ли и кто также с ним не прихаживал ли кто к дому нашего с вестьми, также Баклановский хотя не все ведал ли? — Баклановского он имел к себе года с три и тайну сказывал. А окромя его, Баклановского, никого он не имел.

8. Понеже с чужестранными министры, а паче с Лосем (польский посол в России. — Н. П.) непрестанное имея обхождение, не давал ли каких ведомостей, проведав: понеже многое, что говорено в домах при кумпаниях, ведают? — Не ведает. 9. Чего здесь и нет, а ведает противное за собою, или за иным кем, чтоб сказал. — Не спрашивай».

Следователи не были удовлетворены ответами Кикина. Он оказался в застенке, где ему задавали те же вышеперечисленные вопросы. Во время пытки (ему было дано 25 ударов) Кикин показал: «На 1-е: тож; царевич просил его, чтоб ему здесь не жить. На 2-е: Венский двор ему знаем потому, что он в Вене был и ездил для того, чтобы царевичу путь показать. С Веселовским говорил: как будет царевич в Вене, не выдадут ли его? Он отвечал: чаю, не выдадут. А подлинного намерения ему, Веселовскому, не сказывал. На 3-е: в такую надежду, что он его хотел не оставить; а делать ничего не намерен, только в Вене прожить. На 4-е: ведал один Иван Афанасьев. На 5-е: обещал, как Бог живот его спасет, не оставить его. На 6-е: никто не ведал, кроме Ивана Афанасьева, и писем от матери не было. На 7-е: кроме Баклановского никого не имел, и Баклановский о том ничего не ведал. На 8-е: никому никаких ведомостей не давывал. На 9-е: не спрашивай».

22 февраля Кикину предоставили возможность обратиться с письмом к самому царю. Содержание письма наводит на мысль, что потрясенное жестокой пыткой сознание Кикина потеряло ориентировку. Хотя он и писал, что доносит «истину», но в письме нетрудно обнаружить множество ее искажений и придуманных им ситуаций, которых на самом деле не было.

Уже в самом начале письма Кикин излагает содержание разговора, состоявшегося между ним и царевичем перед отъездом последнего в Дрезден. Царевич заявил, что рад той посылке. «Я спросил, — писал Кикин царю, — для чего рад? Сказал, что будет жить там, как хочет. Я ему ответствовал, что надобно смотреть, с чем назад приехать, понеже государь на нем изволит взыскивать дела, зачем он послан. Сказал мне: сколько де мочно, стану учиться. И с Семеном Нарышкиным приказывал, чтоб он не спеша сюда ехал, для обучения его дела, и в письме писал к нему то ж. А когда он приехал сюда, сказывал мне, что ему тамошние места полюбились… После того времени, увидя, что приехал он оттуда с тем же, с чем поехал, тогда я, видев его состояние, начал от него отдаляться и года за два до нынешнего его отъезду был в его доме разве трижды или четырежды… А что я ему будто советовал, чтобы идти в то время во Францию, и то явная немилость…» Кикин, по его словам, отдалился от царевича настолько, что уехал в Карлсбад, «с ним не простясь».

Приведенный выше разговор мог состояться, ибо перед отъездом царевича за границу Кикин еще пользовался доверием Петра: в опале он оказался уже после возвращения царевича на родину, а именно в 1712 году. Но в это время произошло не отторжение, а наоборот, сближение между ними — Кикин сделал ставку на царевича, оказался в числе его самых надежных советников, хотя, как мы знаем, стремился скрыть от посторонних глаз свою близость к нему, встречаясь с ним либо поздно вечером, либо рано утром, либо обмениваясь письмами, отправленными с надежными курьерами. Но Кикин, надо полагать, переоценил свою конспирацию.

Если верить Кикину, то царевич, получив первое послание отца, трижды приглашал его к себе, но Кикин не откликнулся на просьбы, а когда наконец приехал и прочел послание Петра, то заявил царевичу, «что отец ваш не хочет, чтобы вы были наследником одним именем, но самым делом». На что царевич сказал: «Кто же тому виноват, что меня такого родили? Правда, природным умом я не дурак, только труда никакого понести не могу». Кикин советовал царевичу постричься, а «что клобук гвоздем не прибит, истинно не говаривал».

Самая большая ложь Кикина скрыта в его словах: «А что царевич изволил говорить, будто я его послал в Вену, и то истинно напрасно, по немилости своей». «Ежели бы мне готовить место царевичу в Вене, — пытался убеждать Кикин царя, — тогда бы я сделал при себе, мочно ли там жить, или не примут. А не делав ничего, а посылать „поезжай в Вену“ сие было бы глупее всякого скота. И если бы я ему советовал ехать куды ни будь, то надлежало быть междо нами цыфирей и как содержать корреспонденцию, а без сего никоторыми делы пробыть невозможно».

«Немилость» царевича Кикин объяснял тем, «что я от него за долгое время отстал», а кроме того и тем, что он якобы отправил доношение Екатерине, в котором извещал ее о намерении царевича бежать. «И ежели б он не был надобен, я бы на него и не доносил. И царевич о том известен, что ему ничего не будет; а что скажут, тому верят».

Как и следовало ожидать, этим письмом Кикин исхлопотал себе лишь очередной розыск. В тот же день, 22 февраля, Кикину дано было 4 удара, и он признал, «что в письме своем, которое царскому величеству вручил, ныне написал, что о побеге царевичеве не ведал, и то он ведал. И что с прежней пытки говорил, то все правда».

С третьей пытки, когда ему было нанесено девять ударов, Кикин полностью признал свою вину: «во всем том он виноват. А тот побег царевичу делал и место он сыскал в такую меру: когда бы царевич был на царстве, чтоб к нему был милостив».

В Тайной канцелярии письмо Кикина оценили правильно: «Кикин подал своеручное письмо, а в нем написал многое к своему оправданию и будто о побеге царевичева он не ведал, а в другом и запирался, хотя то все закрыто». Розыск же установил безоговорочно, что Кикин не только внушил царевичу мысль о том, что единственным средством спасения его жизни было бегство, но и явился главным организатором побега.

Судебная практика того времени при рассмотрении особо важных преступлений предполагала составление Тайной розыскных дел канцелярией документа с изложением преступлений обвиняемого и предложением меры наказания ему. Далее решение судьбы обвиняемого передавалось на рассмотрение царя или судебной инстанции для вынесения окончательного приговора.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Велик подвиг Пушкина, что он первый в своем романе поэтически воспроизвел русское общество того вре...
«Десять лет ждала наша публика романа г. Гончарова. Задолго до его появления в печати о нем говорили...
«„Рассказы в деловом, изобличительном роде оставляют в читателе очень тяжелое впечатление, потому я,...
«Есть предметы, о которых можно иметь неверное или недостаточное понятие – без прямого ущерба для жи...
«Произведения Лермонтова, так тесно связанные с его личной судьбой, кажутся мне особенно замечательн...
«Анна Ивановна, в красном капоте, сидела над обрывом в тени сосны. Собачонка Эльза, пощипывая травку...