Царевич Алексей Мережковский Дмитрий
Предложение Тайной канцелярии состояло в следующем:
«Указ о наказании Кикина.
Кикин к побегу царевича из России в Цесарию или в другие край под протекцией цесаревой советовал, по которому он то и учинил и отдался было под протекцию цесарскую и просил оного, дабы его от его царского величества не токмо скрыл, но и ко оборону свою против его величества и подданных его от сего государства вооруженной рукою стал и какой тем своим поступком стыд и бесчестие его царскому величеству и всему государству Российскому учинен, что весьма известно.
И его царское величество грамотою сего же 718 году, февраля в 3 день в Ответной памяти о всем подлинно публиковано ис чего могла б впредь немалая противность Российскому государству воспоследовать, которою его царское величество с немалым трудом и высоким своим мудрым старательством возвратил. И ту чаемую впредь себе и своему государству противность, которая от твоего злоумышленного воровства пресечено и утолено, которое твое воровство и измену и сообщник твой в той же измене и воровстве царевичев камердинер Иван Афанасьев повинными своими и розыском доказал, в чем бы во всем вышеписанном своем злоумышленном воровстве и измене по расспросам и розыском видно. И за такое твое воровство и измену указом его царского величества тебя вора и изменника казнить жестоко ж смертью».
Тайная канцелярия и разного уровня судебные инстанции при вынесении приговора не только Кикину, но и другим обвиненным (включая царевича) руководствовались нормами права, изложенными в нескольких документах. Прежде всего в Уставе воинском.
Глава 3, артикул 19:
«Покушение на трон вооруженной силой, намерение полонить государя или убить или учинить ему какое насилие подлежит наказанию четвертованием».
Такому же наказанию подлежали лица, знавшие об этом, но не донесшие.
Глава 16, артикул 127:
«Кто учинит или намерен учинить измену», подлежит наказанию, «якобы за произведенное самое действо». Иными словами, закон устанавливал одинаковое наказание как за содеянное, так и за умысел его совершить.
Были приняты во внимание и статьи Уложения 1649 года.
Глава 2, статья 1: «Кто учнет мыслить на государское здоровье злое дело… и про то сыщется допряма», такого казнить смертью.
Статья 2: «Кто мыслит завладеть Московским государством и для этого начнет рать собирать и кто царского величества с недруги учнет дружить и советными грамотами ссылаться, чтобы Московским государством завладеть… такого изменника казнить смертию».
14 марта 1718 года по указу государя министры приговорили: «Александру Кикину за все вышеписанное учинить смертную казнь жестокую, а движимое и недвижимое имение его, все что есть, взять на его царское величество». Этот лаконичный приговор подписали князь Иван Ромодановский, сын отличавшегося свирепостью Федора Юрьевича, занявший должность отца, фельдмаршал Борис Шереметев, руководитель Монастырского приказа граф Иван Мусин-Пушкин, генерал-адмирал граф Апраксин, канцлер Гавриил Головкин, сенаторы Тихон Стрешнев и барон Петр Шафиров. По листам скрепил подписью дьяк Тимофей Палехин, с деятельностью которого мы познакомимся ниже.
Вторым после Кикина человеком, пользовавшимся доверием царевича, был его камердинер Иван Большой Афанасьев. Его роль в побеге царевича была намного скромнее — Иван Афанасьев был лишь осведомлен о готовившемся побеге, но, будучи верным слугой, не донес об этом. Поведение Афанасьева во время следствия отличалось от поведения Кикина. В то время как Кикин, пытаясь обелить себя, изворачивался, лгал и признательные показания Тайная канцелярия выбивала из него пытками, Иван Большой, оказавшись в таком же положении, руководствовался принципом, которым он как-то поделился в разговоре с Кикиным: «Я что ведаю, то скажу».
Афанасьев был взят под стражу и окован Меншиковым. 11 февраля 1718 года на Генеральном дворе он дал показания, из которых следовало, что в авантюре царевича он участвовал поневоле.
Кое-что из показаний Ивана Афанасьева нам уже известно по предыдущим главам. Так, мы знаем, что накануне отъезда царевич поделился с ним вестью о том, что едет «не к батюшке», а «к цесарю или в Рим», о чем камердинер пообещал молчать. Вскоре после отъезда царевича в Петербург прибыл Кикин и передал Афанасьеву устное повеление, чтобы он ехал к царевичу, причем «опасно, чтоб ты не попался встречу царскому величеству».
«Спустя несколько дней, — продолжил свои показания Афанасьев, — получил я письмо от царевича, в котором он писал, чтоб ехал за ним немедленно и настигал бы во Гданьске», где у почтмейстера должно быть письмо с дальнейшими указаниями. Афанасьев отправился в путь, прибыл в Гданьск, но никакого письма не обнаружил: стал расспрашивать о приезде русского полковника у владельцев постоялых дворов, те подтвердили, что полковник в сопровождении шести персон, среди которых была одна женская, останавливались, но куда отбыл — не знают. Наугад поехал в Шверин, там заболел лихорадкой и спросил разрешения у находившейся в Голландии царицы вернуться в Петербург, прибыл туда, явился к Меншикову и доложил, что царевича нигде не обнаружил.
«В бытность свою здесь царевич посылывал по князь Василия Володимеровича (Долгорукого. — Н. П.) и по Кикина, — докладывал Афанасьев в заключение, — и они приезжали ввечеру и поутру рано, и то тогда, когда государь на царевича сердит бывал. Которые азбуки вместе с попом были сделаны, одна с ним к царевичу была послана, другую здесь я изодрал… Писем цыфирных от царевича я не получивал и к нему не писывал. Только царевич ко мне писал из Риги, изо Пскова и из Новгорода, что получил позволение от государя-батюшки жениться, и чтобы изготовился Эварлаков навстречу ехать до Берлина к Евфросинье с женскими персонами».
Будучи доставлен в Москву, Афанасьев 4 марта подвергся розыску, ему было дано 25 ударов, через день, 6 марта, — еще 17 ударов. Афанасьев в основном повторял сказанное выше. Однако некоторые его новые сведения крайне заинтересовали царя и Тайную канцелярию: «А когда царское величество отдал царевичу письмо на погребение жены его и потом прислал другое, в то время ездил к нему князь Василий Долгорукий, и был раза два, и сиживали наедине. Также и прежде князь Василий езживал к царевичу часто и царевич к нему».
11 марта Афанасьев подал собственноручное письмо. В нем имелись подробности, касающиеся частной жизни царя. Афанасьев привел свой разговор с дьяком Федором Вороновым. Речь шла о «матресе» (любовнице) Петра, «а взята де она из Гамбурга». «Слышал де и я, что есть у государя матреса, — говорил Воронов, — и царица де про это ведает: как приехала в Голландию, стала пред государем плакать, и государь спросил ее: „Кто тебе сказывал?“ — „Мне сказала полковница, а к ней писал Платон“, и Платона де государь за это бил».
И еще одна ценная информация — о предложении Кикина ехать к царевичу в Ригу и предупредить его об опасности. Как мы помним, Афанасьев ехать отказался, обещал послать брата, но потом убоялся и этого.
В том же письме Иван Большой приводил уже известные нам сведения о поведении царевича в пьяном виде, о его угрозах в адрес неприятных ему людей: «Слышал я от брата, как царевич сердитует на Толстую и княжую свояченицу, обещает на кол посадить, также и на Олсуфьевых сердитует. О таких же его дерзновенных словах у хмельного и я слышал: на кого кто-нибудь наговорит, то и злобится и сулит его все на колья». Привел он и слова, сказанные царевичем в разное время: «Помнишь меня, Питербурх не долго за нами будет»; «Куда батюшка умный человек, а светлейший князь его всегда обманывает». «Когда царевич Петр Петрович родился, царевич по рождении его много дней смутен был, — припоминал Афанасьев. — А когда его к государю или к князю позовут кушать, также и для спуска (корабля. — Н. П.), тогда говаривал: „Лучше бы я на каторге был или лихорадкою лежал, а нежели там был“».
Вспомнил Афанасьев и слова, сказанные Иваном Ивановичем Нарышкиным: «Как сюда царевич приедет, ведь он там не вовсе будет, то он тогда уберет светлейшего князя с прочими; чаю, достанется и учителю с роднёю (Вяземскому. — Н. П.), что он его, царевича, продавал князю». И позднее, когда царевич выехал из Италии: «Июда Петр Толстой обманул царевича, выманил, и ему не первого кушать». То же говорил и Федор Эварлаков: «Петр Андреевич подпоил царевича и подманил».
1 мая 1718 года Иван Большой Афанасьев подал еще одно собственноручное письмо, в котором поведал об атмосфере, царившей в семье царевича, о его отношении к супруге. «Сие в первом не все написано того ради, — объяснял он, — иное за беспамятством, а другое за боязнью, потому что царевич будет во всем запираться, за что мне скорбь лишняя. А он, царевич, великое имеет горячество к попам, а попы к нему, и почитает их как Бога, а они его все святым называют, и в народе».
Следуя букве закона, Ивану Афанасьеву должны были определить такое же наказание, как и Кикину, — жестокую смертную казнь. Главная вина его состояла в том, «что он о побеге царевича Алексея Петровича до отъезда его из России ведал и бежать ему приговаривал, чтоб он отъехал в вольные города, и сам за ним отъехать хотел…». Однако Сенат на своем заседании 28 июля 1718 года определил более легкую меру наказания — вероятно, учитывая поведение Афанасьева во время следствия. Смертная казнь была определена — но обычная, а не жестокая; кроме того, все имущество Афанасьева взято было «на государя».
Вторым человеком при дворе царевича был Федор Эварлаков, или Еварлаков, — он заведовал домом или, точнее, хозяйством наследника. Эварлаков пользовался меньшим доверием царевича, чем Афанасьев. Это наблюдение вытекает из того, что Эварлаков во время следствия не привел ни одной мысли, которой поделился бы с ним царевич и которая бы его компрометировала. Тем не менее лукавый дворецкий на первых порах не давал себе отчета, к чему клонится дело и почему он оказался под стражей. Во время устного допроса Меншиковым он показал, что во время отъезда царевича из Петербурга находился в Москве по каким-то вотчинным делам и потому «о побеге царевича до ево побегу не ведал и ни от кого не слыхал и ни с кем не советовал». Лишь в сентябре 1717 года Иван Большой Афанасьев, возвратившийся из Мекленбурга, сообщил ему, что «пред отъездом из Петербурга царевич сказывал ему, Ивану, что едет с матресою в немецкие края, а не в повеленное место». Царевич изволил звать с собою и Ивана, но тот, ссылаясь на болезнь, отказался от приглашения.
Лишь после виски Федор показал Меншикову, что он и Иван Афанасьев «клялись, что они станут между собою про царевича говорить, и им де друг про друга никому не сказывать». Но и «сказывать» было по сути нечего. Уже будучи в Москве Эварлаков дважды был подвергнут розыску (получил 25 и 9 ударов), но сообщил то, что было уже известно Тайной канцелярии: о том, что царевич еще при жизни супруги в 1715 году при нескольких свидетелях жалел, что не остался за рубежом; что «он же, царевич, принимывал нарочно лекарства, притворяя себе болезни, когда случивался поход, куда ехать, чтоб ему избавиться от походу. И о сем он изволил мне сам сказывать. Тако ж и я царевича уговаривал, угождая ему, когда он лекарства выпив и притворил себе болезнь, когда показывались спуски корабельные, чтоб ему не быть для тягости и дела никакова не брать, понеже исправить невозможно».
Как-то в разговоре с Афанасьевым Эварлаков заявил: «Как бы деньги были, поехал бы туды к царевичю, вить де здесь… только образа такова нет, как ехать». Однако это было чистой воды бахвальство. Афанасьев поймал Федора на слове, обещал снабдить деньгами. «Только моего совершенного намерения не было, — показывал Эварлаков под пыткой, — чтоб ехать, для того, что жаль было жену оставить, также и матерь и брата».
Эварлаков отделался сравнительно легким наказанием. 28 июля 1718 года Сенат приговорил сослать его в Тобольск при движимом и недвижимом имении и написать в службу «в дети боярские». Петр несколько ужесточил наказание: велел учинить жестокое избиение кнутом.
Среди доверенных лиц царевича значился Федор Дубровский — он принадлежал к числу тех четырех лиц, которые знали о предстоявшем побеге и одобряли бегство. Кроме того, Иван Большой Афанасьев вооружил следствие ценным показанием: царевич «часто призывал его (Дубровского. — Н. П.) и с ним разговаривал тихонько, и сиживали до полуночи».
Дубровский, как и Аврам Лопухин, Федор Эварлаков, Иван Большой Афанасьев, князь Василий Долгорукий и другие, участвовал в розыске как в Москве, так и позднее в Петербурге. Целесообразно, однако, не дробить показания всех этих лиц между двумя главами, а дать их в целом, ради создания цельного впечатления о роли каждого из них в побеге.
Незадолго до отъезда, 24 сентября 1716 года, царевич навестил Дубровского. Между ними состоялся разговор. Дубровский спрашивал: «Изволишь ли ехать к отцу своему?» Царевич отвечал: «Еду». Дубровский продолжал: «Знатно, отец тебя зовет жениться?» — «Я де не хочу, я де и в сторону». «И я, испужась, спросил, — продолжал свои показания Дубровский. — Куда в сторону?» — «Хочю де посмотреть Венецию и де не ради чего иного, только бы себя спасти».
Перед отъездом царевича Дубровский, видимо, огорченный тем, что ему стала известна столь опасная тайна, сам прибыл к царевичу и стал отговаривать его: «Нанесешь де печаль отцу и сродникам своим и с того де будет матери твоей беда и Аврааму (Лопухину. — Н. П.)». Царевич попросил передать матери в монастырь 500 рублей, «но я, услышав такую худобу, денег не бирывал».
Эти показания Дубровский дал добровольно, до истязаний. У следователей возникло подозрение, что Федор многое утаил, тем более что царевич в повинной приписал ему такие слова, от которых он упорно отказывался. И признал лишь во время первой пытки, сопровождавшейся 15 ударами. Тогда же следователям удалось добыть важные подробности состоявшихся бесед.
Сенат определил: главная вина Федора Дубровского состояла в том, что он, зная о готовившемся побеге царевича, не донес о нем. За это он был приговорен к смертной казни. Царь, однако, не спешил с исполнением приговора. Он надеялся на возможность извлечь из приговоренного к казни дополнительные сведения и повелел его, наряду с прочими колодниками, доставить в Петербург.
Во время розыска в Петербурге выяснились новые подробности. Царевич рассказал, что Дубровский сообщил ему о тяжкой болезни отца — «апилепсии», о которой ходила молва, что «у кого оная в летах случится, не долго живут». По уверениям Дубровского, Петр более двух лет не протянет. Сам Дубровский узнал об этом от новгородского архиерея Иева. Другая информация, исходившая от Дубровского, касалась отношения того же архиерея Иева к судьбе царевича. Зная о вызове церковных иерархов в Петербург, Иев догадался: царевичу «в Питербурхе худое готовитца». После нового розыска (было назначено 25 ударов) и очной ставки с царевичем Дубровский признался и в других словах; так, он говорил царевичу, «что де Рязанский (Стефан Яворский. — Н. П.) к тебе добр и твоей де стороны и весь де он твой».
В юношеские годы близким человеком к царевичу был его учитель Никифор Вяземский. Но со временем отношения между ними, как мы знаем, сильно испортились. Царевич назвал Вяземского в числе тех лиц, которые знали о готовившемся побеге. Но это была ложь, ибо Вяземский никакого отношения к побегу не имел.
Вяземский был допрошен в Москве, поднят на дыбу, но ни в чем не сознался и был освобожден. Впоследствии, однако, при допросах в Санкт-Петербурге, царевич вновь оговорил его. 17 июня 1718 года капрал Преображенского полка Андрей Чичиркин получил указ Ушакова взять Никифора Вяземского и везти его до Санкт-Петербурга за караулом «немедленно» и привезенного передать Тайной канцелярии.
3 июля Вяземский был допрошен и показал то же, что в Москве: когда царевич рассказал ему об отцовском письме, Никифор советовал: «Чего же тебе жаль? И ты в монастырь поди»; «ханжить и водиться с попами он его не учил, а еще отводил от того и говаривал многажды, чтобы он того не чинил, за что бывал от царевича бит не однажды».
26 августа Вяземский представил в Тайную канцелярию собственноручное показание с жалобами на жестокое обращение с ним царевича. В нем он поведал об уже известных нам отчасти фактах: о том, как будучи в 1711 году в Вольфенбюттеле в доме герцога царевич «драл его за волосы и бил палкой и збил от двора своего»; о том, как в декабре того же года царевич послал его с письмом в Москву, причем велел непременно ехать через Сандомир и Жолкву, откуда войска Шереметева отбыли, надеясь, что поляки его непременно убьют; и «естьли б ночью жив не заперся в монастыре женском и оттуда не убежал ночью, то наверно его убили бы». В местечке Дубна поляки хотели «посадить» его в воду, но ему удалось выкупить свободу за 1030 злотых.
Следствие закончилось благополучно для Вяземского. Тайная канцелярия обнаружила клеветнический характер обвинений царевича. 27 ноября 1719 года последовала резолюция царя: «К Городу», то есть Вяземского без истязаний велено было отправить в Архангельск, в распоряжение вице-губернатора Лодыженского.
В 1720 году Вяземский вновь был арестован для следствия по поводу его и царевича писем к духовнику Якову Игнатьеву, но и на этот раз был освобожден. По указу Сената его надлежало определить к делу, «к которому способен».
Духовник царевича привлекался к следствию и в Москве, и в Петербурге. В Москве без применения пыток Яков Игнатьев признал два своих преступления: он удовлетворил просьбу царевича написать письмо митрополиту рязанскому Стефану Яворскому о том, что он, царевич, идет в монастырь не по своей воле, а по принуждению; и кроме того говорил царевичу о том, как любит его народ: «пьют про ево здоровье, говоря и называя надеждою Российскою».
19 июня 1718 года в Петербурге состоялся розыск. Бывший духовник, а теперь расстрига Яков Игнатьев, под пыткой (дано 25 ударов) и после очной ставки с царевичем дал более ценные показания, касавшиеся куда более серьезных вещей. К тому времени следствие установило, что царевич на исповеди говорил ему, Якову, что желает отцу своему смерти. Слова эти сказывал он «по ево, Яковлеву, спросу, что он ево о том спрашивал: „Не желаешь ли де ты отцу своему смерти“, и он де сказал ему, что желаю».
Если бы на исповеди Яков этим и ограничился, у Тайной канцелярии не было бы оснований привлекать его к уголовной ответственности, ибо указ, обязывавший священнослужителей доносить властям на прихожанина, замыслившего совершить одно из трех оговоренных преступлений: измену, призыв к бунту, покушение на государя и его здоровье, Петр издал только спустя несколько лет. Но в том-то и дело, что духовник не просто отпустил сыну грех, но и прибавил, обрекши на смерть уже самого себя: «И он де Яков ему, царевичу, говорил: „Мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много“. А кто еще желает смерти и с кем говаривал о тягостях, того не упомнит. Также и о том, что царевича в народе любят и пьют за ево здоровье, называя его надеждой Российской, он, Яков, царевичу говаривал же. А слыхал де он то от многих людей, а от кого, не упомнит же».
24 июня «расстрига Яков» еще раз был пытан, получил 9 ударов и «с розыску сказал те ж речи, что с прежнего розыску». То же повторил он и 5 августа (дано 15 ударов). Сенат приговорил Якова Игнатьева к смерти через отрубание головы.
В своих показаниях царевич назвал имена нескольких вельмож, которых он считал своими сторонниками. Таких сторонников, по его мнению, у него было великое множество. Вот некоторые выдержки из его показаний.
Митрополит Рязанский «говаривал де ему, царевичу: надобно де тебе себя беречь. Будет де тебя не будет, отцу де другой жены не дадут. Разве де мать твою из монастыря брать, только тому не быть. А наследство де надобно».
Борис Петрович Шереметев, будучи в Польше, говорил царевичу: «Напрасно де ты малова не держишь такова, чтоб знался с теми, которые при дворе отцеве. Так бы ты все ведал».
Князь Борис Куракин: «Говорил де с ним, царевичем, в Померании он, Куракин: добра де к тебе мачеха? И он царевич отвечал: „добра“. А он де на то сказал: „Покамест де у нее сына нет, то де к тебе добра, а как де у нее сын будет, не такова де будет“».
Князь Яков Долгорукий «обходился с ним, царевичем, ласково и чаял, когда он, царевич, возвратился в Россию, был бы ево стороны. К тому же де уверился он, при прощании в Сенате ему князь Яков молвил на ухо: „Пожалуй де меня не оставь“. И он де сказал ему, что де всегда рад, только де больше не говори, другие де смотрят на нас. Да с ним же де князь Яков говорил про тягости народные».
Князь Дмитрий Голицын «приваживал де к нему, царевичу, ис Киева книги и говаривал ему, что киевские чернцы очень к нему ласковы и ево любят. На нево де князя Дмитрия имел он, царевич, надежду, что он ему был друг верной и говаривал ему царевичу всегда верный слуга».
Князь Юрий Трубецкой «спрашивал ево, царевича, после недели з две, какое де тебе отец письмо дал при мне, печальное или радостное. И он царевич сказал, что в письме государевом и ево царевичевом ответе писано, и он, Трубецкой, молвил: „Хорошо де, что наследства не хочешь. Разсуди де, что чрез золото не текут ли, что ему, царевичу, того не понесть“».
Федор Дубровский «ис Курляндии и Лифляндии писал в дом свой о домашних и деревенских нуждах, да к Дубровскому о взятии книг, понеже и преж сего многие книги и прочие вещи для сохранения брал и по тому обычаю и в то время зделал… Он же, Дубровский, ему, царевичу, сказывал, когда скончалась царевна Наталья Алексеевна (сестра Петра I. — Н. П.): ведаешь ли де ты, что все на тебя худое было от нее, я де слышал от Авраама (Лопухина. — Н. П.)…»
Князь Василий Долгорукий «о лишении наследства приговаривать отца обещал, и такие де слова, что давай де отцу писем хотя тысячю, когда де это будет, и что в Штетине хотел изменить, и что он умнее отца и о протчем».
Аврам Лопухин: «Писал де к Шёнборну резидент, что призвав его к себе в Санкт-Питербурхе Аврам Лопухин и спрашивал ево, резидента, о нем, царевиче, где он обретается. И при том объявил, что за него, царевича, здесь стоит и заворашивается уже кругом Москвы для того, что об нем разных ведомостей много, и ему де хочетца ведать, подлинно».
Царевне Марье Алексеевне «о побеге своем говаривал так: „Я де хочю укрыться“». А когда разговаривали о том близ Либавы, то речь зашла о женитьбе отца на Екатерине, и царевна Марья поведала: «Рязанской де сие и князь Федор Юрьевич (Ромодановский. — Н. П.) не благоприяли, и к тебе они склонны».
Эти высказывания свидетельствуют лишь о том, насколько ошибался царевич относительно окружавших его вельмож. Алексей Петрович игнорировал важнейшее обстоятельство, определявшее отношение к нему, — до 1715 года он значился единственным наследником престола, и каждый вельможа норовил ему угодить, ибо эта угодливость могла способствовать сохранению прежнего положения либо продвижению по службе после смерти его отца. Царевич же принимал заискивающие взоры и льстивые слова вельмож за чистую монету.
В самом деле, какие притягательные свойства натуры царевича могли вызвать симпатии, например, у Дмитрия Михайловича Голицына, человека образованного, энергичного, волевого, знавшего себе цену?! Разве что он мог надеяться сменить место службы, то есть Киев, на Петербург. Должность Киевского губернатора, охранявшего южные рубежи страны, была бесспорно важной и почетной, но князь занимал ее свыше десяти лет, он засиделся на ней и считал, что его место в столице, при дворе, где неизмеримо больше возможностей удовлетворить свое честолюбие. Отсюда надежда на наследника, который, став монархом, не забудет мелких услуг, оказанных ему Киевским губернатором, и вызовет его в столицу.
Известный вельможа Иван Алексеевич Мусин-Пушкин, усидевший в течение сорока лет на должности руководителя монастырскими делами и утративший руководство ими на исходе царствования четвертой монархини, тоже счел необходимым во время празднования дня тезоименитства царевича пробормотать какие-то невнятные слова, которые не в силах был разгадать царевич: «Видишь де Бог тебя наказуем». Но «к чему де те слова, он де царевич не знает».
Царевич считал своим приятелем и фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева. Но тот, будучи в отставке, дал ему ничего не стоивший совет: держать при дворе отца соглядатая, который бы информировал его о разговорах царя с супругой, касавшихся его, царевича.
Судя по всему, Петр тоже не принял всерьез уверения царевича о множестве друзей, готовых оказать ему поддержку в притязаниях на трон. Исключение составил генерал-лейтенант князь Василий Владимирович Долгорукий. Из вельмож, оговоренных царевичем и другими подследственными, он ближе всех стоял к царевичу.
Непонятно, каким образом любимец Петра, в свое время им обласканный, оказался среди доверенных лиц царевича, то есть на положении слуги двух господ. О доверительных отношениях между ним и Алексеем Петровичем свидетельствует хотя бы такой факт — царевич, получив одно за другим два послания отца, дважды отправлялся за советом к Кикину и князю Василию Долгорукому.
Оговоренный царевичем князь в оковах был доставлен из Петербурга в Москву. Здесь ему довелось отвечать на вопросные пункты, составленные Тайной канцелярией и правленные Петром. Вопросов было шесть, и практически на все из них князь дал отрицательный ответ:
«1) Говорил ли царевичу: давай писем хоть тысячу; еще когда что будет; старая пословица: улита едет, когда то будет? — Не говорил.
2) Слова: я тебя у отца с плахи снял, говорил ли? — Я не говорил, а сказал царевич: „Я всегда, как на плахе“. Я ему отвечал: когда письмо дашь, то и плаху отбудешь.
3) Слова при Штетине сказанные: кабы не государев жестокий нрав, да не царица, нам бы жить нельзя; я бы в Штетине первый изменил, говорил ли и давно ли думал об измене? — Не говорил.
4) О чем советовали с царевичем запершись, как показал Иван Афанасьев? — Тайно не говаривал.
5) Присылал ли царевич за тобою и что советовали, когда были к нему письма о наследстве? — Царевич присылал, и был у него два раза; ни о чем не советовали.
6) Дьяку Воронову говорил ли и с каким намерением: едет сюда дурак царевич, что отец ему посулил жениться на Афросинье… — Может быть, такие слова говорил, только не помнит».
На что надеялся князь Василий Владимирович, от всего отрицаясь? Скорее всего на то, что он по ошибке оказался в кандалах и в ближайшие дни будет освобожден по повелению Петра.
Но так не думали министры, обсуждавшие ответы Долгорукого 14 марта 1718 года. Отчасти князь был прав, когда надеялся на уважительное отношение к себе царя, о котором министры были осведомлены. Если бы речь шла о простом колоднике, то министры вынесли бы однозначное определение: учинить застенок. Министры, однако, проявили осторожность и вынесли следующее определение: «Если бы в помянутых князь Василья с царевичем первых словах не такая персона показала, надлежало бы по порядку, к исследованию по тому делу, быть розыску; а поверить совершенно тем словам для вышеписанных обстоятельств сумнительно: царевич сам показал, что князь Василий к побегу его совета никакого с ним не имел. Он же по мысли Кикина написав к князь Василью письмо, отдал Кикину в такое намерение: ежели б на него в побеге было подозрение, привесть на князя Василья, как о том в царевичевом повинном письме и в Кикиновом с розыску допросе показано явно. Однако же то предается на высокое его царского величества разсуждение. А за дерзновенные князь Василиева слова с царевичем и с Вороновым достоин он быть лишен и всего его движимого и недвижимого имения и ссылке».
Взятие под арест князя Василия вызвало переполох среди многочисленного рода Долгоруких. Его старейший представитель, князь Яков Федорович Долгорукий, пользовавшийся уважением Петра и единственным из вельмож осмеливавшийся перечить царю и резать ему в глаза правду-матку, обратился к царю с письмом, защищавшим честь рода и оправдывавшим необузданный поступок одного из представителей фамилии. Письмо это настолько эмоционально и столь выразительно отражает честь и достоинство автора, что заслуживает хотя бы краткого изложения. Оно не похоже на обычные челобитные того времени, авторы которых униженно умоляли самодержца проявить заботу или оказать милосердие:
«Премилосердый государь! Впал я злым несчастием моим Богу и человекам в ненавистное имя злодейского рода. А в том утверждаюся единым им сердцевидцем, создателем моим и чистою совестию, ибо непоколебимо весь мой род пребывал от начала и доныне, в чем свидетельствуют и дела». Далее следуют ссылки на «богомерзкий бунт» 1682 года, во время которого «дядя и брат мой злую смерть приняли» за верность ему, Петру, во время конфликта с царевной Софьей, а также на услугу последнего времени, о которой сказано глухо и за которую ему, Якову Федоровичу, «воздаяние обещана, как я слышу, лютая на коле смерть»[11].
«Вижу ныне сродников моих, впадших в некоторое погрешение: аще дела их подлинно не ведаю, однако то ведаю, что никогда они ни в каких злохитрых умыслах не были, чему и причина есть: понеже весь мой род ни чрез кого имел себе произвождение к добру, токмо чрез единую вашего величества высокую милость, о ней же доныне живем и есьмы; разве явилася вина их в каких дерзновенных словах, может быть, неразсудными без умысла злого словами пред Богом и вашим величеством винны». Заканчивается письмо словами: «Того ради, падая, яко неключимые раби, молим: помилуй премилосердый государь, да не снидем в старости нашей во гроб во имени рода злодеев, которое может не токмо отнять доброе имя, но и безвременно вервь живота пресечь. И паки вопию со слезами: помилуй, помилуй, премилосердый государь!»
Петр не спешил приводить в исполнение приговор министров — вместо ссылки он велел отправить князя Василия вместе с прочими колодниками в Петербург. Таким образом, тот располагал уймой времени, чтобы трезво оценить свое положение и свои показания.
21 июня 1718 года Долгорукому и царевичу была дана очная ставка, во время которой царевич подтвердил свои прежние показания и дополнил их новыми. Долгорукий сказывал ему: «Давай отцу своему писем отрицательных от наследства сколько хочешь», а также, что «царевич умнее отца, который хотя и умен, только умных людей не знает». Долгорукий признал только то, что говорил царевичу: «Письмо отцу дай, или на словах ответствуй». «А таких слов, что царевич на него показывает, отнюдь не говорил».
Наконец, 23 июня князь Василий написал повинную:
«Как взят я из С.-Питербурха нечаянно и повезен в Москву скован, от чего был в великой десперации и беспамятстве, и привезен в Преображенское и отдан под крепкий арест, а потом переведен на Генеральный двор пред царское величество, и был в том же страхе, и в то время как спрашивай я против письма царевича пред царским величеством, ответствовал в страхе, видя, [что] слова, написанные на меня царевичем, приняты за великую противность, и в то время, боясь розыску, о тех словах не сказал».
Теперь же, поразмыслив, Долгорукий признал некоторые подробности своего разговора с царевичем. Так, он говорил ему: «Письмо подай немедленно, и бояться тебе нечего, и по требованию отцову хотя б 10 или 20 писем давать надобно; это не такие письма, как между нашею братьею преж сего бывали… и опасаться этого нечего». «А может быть, что „хотя и тысячу писем давай“, говорил, — признавал князь, — только конечно чистою совестию приношу, что того не упомню. А то говорил, чтоб его к тому привесть, чтобы то письмо подал, конечно видя, что царскому величеству и государственному интересу надобно».
Других вин князь Василий за собой не признал и заканчивал повинную словами, что заискивать перед царевичем у него не было резона, «понеже я взыскан и пожалован чином и обогащен его царского величества высокою государевою милостию сверх достоинства своего».
Петр, однако, усомнился в искренности повинного письма и оставил в силе приговор министров об отправке князя в ссылку, о лишении чинов и конфискации имущества. 5 июля, заслушав повинную и приговор министров, царь указал: «Князь Василья Долгорукого сослать к Соли-Камской с офицером в провожании 4 солдат, и жить ему тамо, как и прочие ссыльные, о приеме его писать Матвею Гагарину». И все же князь получил некоторую поблажку: капитан Куроедов с четырьмя солдатами сопровождал осужденного на четырех подводах, в то время как самому князю было предоставлено шесть подвод, нагруженных скарбом, необходимым для проживания в глубоком захолустье. Кроме того, из конфискованных у него сумм ему было выдано «на корм в дорожный проезд» 50 золотых червонных; «а чем им будучи в Соли-Камской питаться, учинит определение в Сенате».
Почему из многих оговоренных царевичем вельмож к следствию был привлечен и ссылкой поплатился один В. В. Долгорукий? Отчасти мы уже ответили на этот вопрос: царь не считал обвинения царевича обоснованными. Но главная причина, почему многих оговоренных царевичем лиц оставили в покое, состояла, на наш взгляд, в другом. Привлечение их к следствию негативно отразилось бы на репутации Петра в Европе. У Петра не было резона привлекать к следствию представителей правящей элиты и тем создавать в Европе представление о множестве сторонников опального царевича, готовых поддержать его закоснелые замыслы.
О некоторых других лицах, привлеченных к московскому розыску, скажем кратко.
Посол в Лондоне генерал-майор Семен Нарышкин был уличен в том, что еще до отъезда в Англию встречался с Кикиным и тот просил его передать возвращавшемуся в Россию царевичу, что «напрасно он ехать сюда спешит, можно было бы еще там побыть». Нарышкин слова эти передал, но понимая их в том смысле, что ехать в осеннее время трудно, а лучше бы весною. Разговаривал он и о разных порядках наследования в разных странах, но не тайно, а явно. Петр в отношении Нарышкина ограничился тем, что указал: за предерзостные слова жить ему до указа в дальней деревне, «которая дале всех», и из нее не выезжать.
На дьяка Федора Воронова показал Иван Большой Афанасьев: уезжая из Петербурга по вызову царевича, он поведал Воронову, что царевич отправился не к отцу, а в немецкие земли. Воронов это одобрил: «то де хорошо», и снабдил Афанасьева шифром для тайной переписки, а царевичу просил передать, что готов ему послужить. Кроме того он же, Воронов, передал Афанасьеву слова князя Василия Долгорукого, уже известные читателю, о том, что «едет сюда дурак царевич… жолв ему, а не женитьба» и т. д. Дьяк показания Афанасьева признал, но следователям хотелось добиться от него большего.
Заплечных дел мастера из Тайной канцелярии старались изо всех сил, чтобы выбить из Воронова дополнительные показания. Было известно, что «цифирной азбуки» (шифра) в руках царевича не оказалось, поскольку Афанасьев так и не встретился с ним. Сотрудники Тайной канцелярии были уверены, что Воронов изыскал иные пути доставки шифра царевичу и находился с ним в переписке. Дьяк был подвергнут розыску трижды: 28 февраля он получил 25 ударов, 3 марта — 15 ударов, 6 марта — еще 17 ударов. Но так ничего и не добавил к своим прежним показаниям и твердил то же, что и после первой пытки. 28 июля Сенат приговорил Воронова к смертной казни за то, что он знал о побеге, но не донес, передал шифр для царевича и изъявил желание служить ему.
В марте 1718 года в Москве прошли казни. Большинство казненных проходили по так называемому Суздальскому розыску, о котором речь пойдет в следующей главе. Но среди прочих — и с особой жестокостью — был казнен Александр Кикин, приговоренный к колесованию. О его казни сообщает австрийский резидент Плейер в своем донесении в Вену:
«…Мучения его были медленны, с промежутками, для того, чтобы он чувствовал страдания. На другой день царь проезжал мимо. Кикин еще жив был на колесе: он умолял пощадить его и дозволить постричься в монастыре. По приказанию царя его обезглавили и голову взоткнули на кол».
18 марта, по совершении казней, Петр покинул Москву и отправился в Петербург. Туда же он повелел доставить царевича Алексея, а также других лиц, проходивших по Московскому розыску.
Розыск должен был быть продолжен в Петербурге.
Глава шестая
ПЕРВЫЙ СУЗДАЛЬСКИЙ РОЗЫСК
Хотя первый Суздальский розыск и происходил в Москве, но он имеет все основания для того, чтобы рассматривать его в отдельной главе, прежде всего потому, что он не имел прямого отношения к событиям, являвшимся главным содержанием Московского розыска. Лица, привлеченные к розыску по суздальскому делу, не были осведомлены о замышлявшемся побеге и, следовательно, не были причастны к его организации.
Современник событий ганноверский резидент Вебер тоже полагал, что царь во время своего пребывания в Москве был озабочен следствием по двум уголовным делам:
«Это были два различных следствия, из коих одно касалось царевича Алексея, а другое — прежней царицы, которая привезена была теперь в Москву из Суздальского монастыря вместе с генерал-майором (?) Глебовым, и это последнее следствие окончено было в Москве, а первое — в Петербурге».
Главными действующими лицами Суздальского розыска являлись мать царевича, первая жена Петра Евдокия Федоровна, в иночестве Елена, а также близкие к ней лица, в первую очередь ростовский епископ Досифей и капитан Глебов.
Как мы знаем, царица Евдокия Федоровна была насильно заточена в суздальский Покровский монастырь в сентябре 1698 года. Если бы она согласилась отправиться в монастырь добровольно, по своему желанию, то ей, наверное, были бы организованы торжественные проводы с участием бояр, ехала бы она в роскошной карете в сопровождении эскорта стрельцов и толпы слуг. Но опальную царицу сопровождал в Суздаль единственный дьяк Михаил Воинов. Ее вместе с карлицей поселили в келье монастырской казначеи Маремьяны.
Приказной Покровского монастыря Семен Воронин позже на допросе показывал, что церемония пострижения состоялась весной следующего года, после приезда в Суздаль окольничего Семена Языкова. В Суздале он прожил «недель с десять и хаживал к царице ежедневно». Вероятно, Языков продолжал уговоры Евдокии Федоровны и в конце концов сломил ее сопротивление. Имеет, на наш взгляд, право на существование догадка о том, что бывшая царица оговорила свое согласие стать монахиней рядом условий: она должна была проживать в особых хоромах, специально для нее сооруженных, располагать штатом служанок, выполнявших за нее всю черную работу; в ее распоряжении должна была находиться особая поварня, где для нее готовили пищу, для ее продовольствования ассигновалась определенная сумма, предназначенная для приобретения продуктов на рынке, при ней должны были находиться две старицы, на которых возлагалась обязанность скрашивать ее жизнь. Постриг в присутствии Языкова совершил иеромонах Спасо-Евфимьева монастыря Илларион. При пострижении царица получила имя Елена. Церемония совершалась не в соборе, а в келье монастыря. Тогда же на монастырские деньги были сооружены хоромы для бывшей царицы. В 1705 году они перестали ее удовлетворять, и было сооружено более просторное здание, в котором размещались инокиня Елена, две ее приближенные: казначея Маремьяна и старица Каптелина, а также выполнявшие обязанности прислуги старица Дорофея и Марфа. Старица Дорофея во время допроса в 1720 году показала, что она пребывает в Покровском девичьем монастыре 27 лет и через год после приезда Евдокии Федоровны была определена к ней «для мытья ее сорочек, также и в кельях для всякой черной работы».
Инокиня часто получала подношения от духовных и светских лиц, главным образом продовольствием: живой и соленой рыбой, хлебом, выпечкой, а в летние месяцы овощами и фруктами: огурцами, вишнями, яблоками, морсом, редко деликатесами — белугой, икрой, медом, сахаром. В праздничные дни ее навещал с подарками суздальский митрополит, сменявшие друг друга суздальские воеводы, ландраты. Что касается родственников бывшей царицы (брата Аврама, цариц Марьи Алексеевны и Прасковьи Ивановны), то они передавали подарки (съестные припасы, светскую одежду, деньги) через специальных курьеров. И все же Евдокия испытывала определенные трудности в продовольствии, о чем свидетельствуют ее письма родным с просьбой о помощи.
Так, сохранилось написанное, очевидно, ею самой довольно безграмотное недатированное письмо брату Авраму Лопухину, скорее всего относящееся к первой половине ее пребывания в монастыре. В нем она просила:
«Пришли ко мне всяких водок. Хотя сама не пью, так было чем людей жаловать. Веть мне нечем больши жаловать. Что не гостем носим больше и духовник и крылошаньки и всех, кто ни придет. Сдесь веть ничего нет, все хнилое. Хоть я вами и прикушнада (?), да что же делать. Покамест жива, пожалуйте, поите да кормите».
Дарители приносили продукты в сени, где их принимали старицы Маремьяна и Каптелина и в ответ подносили дарителям по чарке водки или рейнского. Самые доверенные дарители, пользовавшиеся благосклонностью бывшей царицы, допускались внутрь дома к руке. Возможность встретиться с бывшей царицей зависела также от количества и качества получаемых подарков. Так, вдова некогда богатого купца подарила голову сахара, коврижки и была допущена к руке. Растратив нажитое супругом, она постриглась, и Елена взяла ее в услужение в качестве мастерицы.
Каждая из слуг выполняла закрепленные за нею обязанности. Казначея Маремьяна ведала финансами и выдавала деньги дворецкому Клепикову на покупку на рынке продуктов питания; старицы Дорофея и Дарья выполняли «черную» работу: мыли полы и стирали белье. Карлу и карлицу держали для забавы. Какие-то неизвестные нам обязанности выполняла дворянская девка Марья, не являвшаяся монахиней.
Наибольшие хлопоты слугам старицы Елены доставляли ее выезды из Покровского монастыря в другие монастыри и церкви. Бывшую царицу, как правило, сопровождало 25–30 человек, причем главная задача слуг состояла не только в доставке монахини к месту назначения, но и в том, чтобы ее никто не увидел. Поэтому окна кареты были завешаны красным сукном, путешествия проходили в ночные часы, а если днем, то за четверть часа до приезда бывшей царицы в монастырь прибывал дворецкий с повелением игуменье, чтобы и она, и монахини не выходили из своих келий и не выглядывали в окна. В ожидании, когда откроют церковь и подготовятся к службе, инокиня Елена располагалась в келье игуменьи.
Службу исполняли привезенные ею священник и несколько клирошан. По завершении службы в келью игуменьи приносили обед, после которого царица-инокиня отъезжала вместе с сопровождавшими лицами в Покровский монастырь с соблюдением тех же предосторожностей, как и во время приезда. Выезды не были регулярными. Первый выезд царица совершила в 1700 году, после чего «никуда не выезжала лет с десять, раза с четыре выезжала в монастыри и жила в монастырях по неделе и больше». В 1716–1717 годах Евдокия навестила Кузминский, Федоровский, Сновицкий и Никольский монастыри. Особой ее симпатией пользовался Кузьмин монастырь, который она в 1714 году навестила дважды.
Церемония визитов в монастыри не отличалась единообразием: в большинстве случаев ее угощал принимавший ее монастырь. В Боголюбовском монастыре Святого Владимира Евдокия Федоровна обедала в келье игумена, а игумен вместе с братией — в трапезной за счет царицы: монахов угощали рыбой, вином и пивом, медом, а после обеда дворецкий разбрасывал деньги. Поскольку путь из Владимира в Суздаль был длинным, пришлось ночевать в поле в палатках, отдельной для Елены и нескольких для ее слуг.
Однажды прихожане Суздальской соборной церкви стали свидетелями необычного зрелища: бывшая царица стояла на своем месте, вся закутанная, оголенной осталась лишь часть руки, предназначавшаяся для целования. Так Евдокия Федоровна отпраздновала известие о рождении у нее внука.
Отметим несколько любопытных эпизодов, выходивших за рамки обычных приемов бывшей царицы. Летом 1716 года она прибыла в Кузьмин монастырь. Недавно вступивший в должность игумен то ли не знал, что гостью надлежало одаривать, то ли поскупился расстаться с монастырским провиантом, предназначавшимся для братии. Слуга старицы Елены вечером отправился к монастырскому главе «и объявил, что ему надобно идти на поклон для того, что и прежние игумены к ней для ее чести хаживали». Игумен призвал уставщика Модеста и спросил: «Прежние игумены до своей бытности хаживали к ней, бывшей царице на поклон хлебом, хаживали ль?» Модест ответил: «Прежний игумен Симеон на поклон к ней с хлебом подходил». Прихватив хлеб и свежую рыбу, игумен отправился на поклон, был встречен в сенях, впущен в келью. Бывшая царица велела поднести дарителю рюмку рейнского, но к руке не допустила, задав единственный вопрос, давно ли он ходит в игуменах.
Утром служили в соборе утреннюю и литургию, а монахи монастыря ходили в другую церковь. После литургии бывшая царица угостила в трапезной братию своей рыбой и вином, но игумена к столу не пригласила, прислав к нему пирог и рыбу.
После трапезы Евдокия Федоровна велела выдать каждому монаху по гривне, а игумена одарила полтинником. Кто-то из слуг велел монахам, проходившим мимо кельи, где находилась бывшая царица, кланяться по трижды «до земли».
Перед Евдокией Федоровной, сидевшей в отъезжавшей карете, монахи тоже отдавали поклоны до земли и следовали за каретой до ее выезда из монастырского подворья.
Происшедшее должно было демонстрировать милосердие бывшей царицы, ее щедрость и принадлежность к царской фамилии — земные поклоны отдавались только ее представителям.
Бывшая царица изредка употребляла мясные блюда, что категорически запрещалось монашествующим. По приказу царицы покупали гусей, уток и кур, однако «мясное кушанье» употреблялось редко, ибо, как показывала впоследствии (уже во время второго Суздальского розыска) казначея Маремьяна, «бывали такие случаи, что от того занемогала» и лежала в постели по неделе. Надо полагать, что бывшая царица страдала желудочным заболеванием: привыкший к опостылой рыбе желудок с трудом переваривал жирную гусятину и утятину. В расходную книгу вместо уток, гусей и кур записывалась рыба.
При монахине Елене существовал довольно обширный штат лиц, удовлетворявший ее нужды. Помимо дворецкого в него входили девять дневальных, охранявших дворец инокини, а также разнообразные мастеровые: портной, сапожник, кузнец, водовоз, конюхи, дворники и множество слуг, круглосуточно охранявшие вход в монастырь. Жители Суздаля жаловались, что до приезда бывшей царицы им «невозбранно» разрешалось входить в монастырь, теперь же их не пускали караульные.
Быть может, жизнь монахини Елены в Покровском девичьем монастыре протекала бы столь же однообразно и безмятежно, как и жизнь прочих монастырских насельниц, если бы в нее не вторглись два человека, круто изменивших поведение бывшей царицы. Одним из них был ростовский епископ Досифей, другим — капитан Степан Богданович Глебов, присланный в Суздаль для набора рекрутов. Но, главное, о том, как жилось бывшей царице в монастыре, мы, наверное, ничего бы не узнали, если бы подробности ее жизни не были раскрыты Тайной канцелярией во время розыска, связанного с бегством сына царицы — царевича Алексея, а также, спустя несколько лет, — еще одного розыска, получившего название второго Суздальского.
Петр заподозрил, что к бегству сына была причастна его мать. Подозрение не подтвердилось, но оно тем не менее воплотилось в конкретные действия.
9 февраля 1718 года царь отправил собственноручный указ капитан-поручику Григорию Скорнякову-Писареву:
«Ехать тебе в Суздаль и там в кельях жены моей и ее фаворитов осмотреть письма и ежели найдутся подозрительные, по тем письмам, у кого их вынут, взять за арест и привесть с собою, купно с письмами, оставя караул у ворот».
10 февраля Писарев прибыл в Суздаль и «бывшую царицу вашего величества видел таким образом, что пришел к ней в келью, никто меня не видел, и ее застал в мирском платье, в телогрее и в повойнике, и как я осматривал писем в сундуках, и нигде чернеческого платья ничего не нашел, токмо много телогрей и кунтушей разных цветов». Подозрительных писем он обнаружил только два, с которых послал царю копии, «дабы в пути не утратились». В конце донесения Писарев спрашивал царя, как ему поступить, «дабы за продолжением времени какова бы дурна не произошло, понеже она весьма печалуется».
Царица-инокиня очень оробела от действий Писарева, а найденные им бумаги едва не вырвала из его рук, в особенности одну, следующего содержания:
«Человек еще ты молодой. Первое искуси себя в посте, в терпении, послушании, воздержании брашна и пития. А и здесь тебе монастырь. А как придешь достойных лет, в то время исправится твое обещание».
Царица уверяла, что то был список с пометы челобитной какого-то мужика, но Писарев догадался, что письмо писано к царевичу от матери через Аврама Лопухина.
В другой бумаге сообщалось, что «государя-царевича Алексея Петровича в Москву в скорех числех ожидают». Как показала царица, это писал стряпчий Покровского монастыря Михайло Воронин своим братьям.
Следующие четыре дня Скорняков-Писарев посвятил допросу лиц из окружения бывшей царицы и установлению корреспондентов, с которыми она переписывалась. Впрочем, все прочие письма были ею сожжены. В донесении от 11 февраля Писарев писал: «Предлагаю вашему величеству сыскать оного стряпчего Михайлу (Воронина. — Н. П.), понеже вся корреспонденция шла чрез его руки, он живет в подворье Покровского монастыря».
В донесении от 14 февраля Писарев сообщал о лицах, причастных к переписке с царицей и организации доставки ей писем. Предлагал «взять за караул» Аврама Лопухина, князя Семена Щербатого и протопопа Суздальского монастыря Андрея Пустынного. «Я мню, — доносил проявивший усердие Писарев, — ими многое воровство и многих покажется. А по послании с сего с царицею и со многими поеду до вашего величества, в том числе и чернца, который царицу постригал, привезу с собою».
В тот же день Скорняков-Писарев отправился в Москву вместе с царицей и многими лицами из Покровского монастыря. На следующий день с дороги царица отправила царю повинную:
«Всемилостивейший государь! В прошлых годех, а в котором не упомню, при бытности Семена Языкова, по обещанию своему, пострижена я была в Суздальском Покровском монастыре в старицы, и наречено мне было имя Елена. И по пострижении в иноческом платье ходила с полгода; и не восхотя быти инокою, оставя монашество и скинув платье, жила в том монастыре скрытно, под видом иночества, мирянкою. И то мое скрытие объявилось чрез Григорья Писарева. И ныне я надеюся на человеколюбные вашего величества щедроты: припадая к ногам вашим, прошу милосердия, того моего преступления о прощении, чтоб мне безгодною смертию не умереть. А я обещаюся по прежнему быти инокою и пребыть во иночестве до смерти своея, и буду Бога молить за тебя, государя.
Вашего величества нижайшая раба бывшая жена ваша Авдотья».
Малограмотная Евдокия Федоровна сочинения такого письма не осилила бы. По всей видимости, оно было составлено либо Писаревым, либо приказным Ворониным, ехавшим вместе с бывшей царицей.
Но старица Елена в своем письме повинилась отнюдь не во всех числившихся за нею грехах. Ни единым словом она не обмолвилась о еще более тяжком нарушении монашеского устава, нежели смена иноческой одежды на мирскую, — о своей любовной связи с капитаном Степаном Глебовым. Однако скрыть это от Тайной канцелярии ей не удалось: слишком много людей знали о ее связи и готовы были за счет изобличения чужих грехов скрыть собственные.
Сама старица Елена не вызвала слишком уж большого интереса у Тайной канцелярии. После очной ставки со Степаном Глебовым и повинной о блудной жизни с ним бывшая царица ответила на 15 вопросных пунктов, и из ответов ее явствовало, что она не имела никакого отношения ни к замыслу царевича бежать за границу, ни к организации побега, ни даже к переписке с сыном.
Зато в процессе розыска выяснилась важная деталь, а именно огромное влияние, которое оказывал на старицу Елену ростовский епископ Досифей.
Царица сообщила следствию, что «монашеское платье скинула собою (то есть по собственной воле. — Н. П.), и предводитель к тому никто не был, кроме пророчеств Досифея, и о том пророчестве надеялася, что будет впредь царствовать».
О пророчествах епископа Досифея показывали и другие привлеченные к делу лица.
И действительно, быть может, инокиня Елена в конце концов и смирилась бы со своей судьбой, если бы в ее постылую жизнь не вторгся Досифей. Это он внушил ей надежду на скорое освобождение из монастырского заточения и восстановление супружеской жизни. Пророчества Досифея пали на благодатную почву, ибо они совпадали с ее горячим желанием расстаться с монашеской кельей.
Знакомство Досифея с инокиней Еленой состоялось вскоре после ее пострижения. Тогда Досифей еще не был епископом и занимал более скромную должность игумена Сновидского монастыря, расположенного в том же Суздале. Неизвестно, какими соображениями руководствовался Досифей, когда по своей инициативе решил познакомиться с инокиней Еленой. Возможно, он не лукавил, когда во время розыска заявил, что его побудило к этому чувство милосердия, стремление утешить бывшую царицу, оказавшуюся в непривычной для царственной особы обстановке. Но столь же возможно, что игумен рассчитывал на нечто большее, стремясь приобрести славу пророка.
Правда, действовал «пророк» слишком уж опрометчиво, называя слишком близкие сроки исполнения своих пророчеств. Как выяснило следствие, он, будучи игуменом Сновидского монастыря, приходил к монахине Елене и «сказывал ей, что когда он молился и бутто ему гласы бывали от образов, и явились ему многие святые, сказывали, что она будет по прежнему царицей». Позднее Досифей стал настоятелем суздальского Спасо-Евфимиева монастыря, но видения не прекратились. «А когда он был архимандритом в Спасском Ефимьеве монастыре и когда ему бутто бывало явление, в то время приходя и ночью сказывал».
Видения и пророчества продолжились и после того, как Досифей стал епископом. Более того, он приезжал к инокине Елене «и служил и поминал ее царицею Евдокиею» (а не старицею Еленой, как должно было). В монастыре нашлись «таблицы» (поминальники), в которых значилось имя «царицы Евдокии Федоровны», но отсутствовало имя царицы Екатерины, нынешней супруги Петра. По тем временам это было страшное преступление.
Как установило следствие, епископ Досифей «сказывал» бывшей царице, что «он от святых слышал гласы от образов, что нынешнего году, в котором ей сказывал, будет царицею по прежнему». Когда же прошел год, а монахиня, так и не став царицей, спрашивала у него: «Для чего де не сделалося?», Досифей нашелся с ответом: «За грехи де отца твоего». «И она де ему веливала о грехах отцовых молитися и за то де ему денег много давывала». Досифей заявлял, что деньги «роздал нищим и сказывал, что он его (отца бывшей царицы. — Н. П.) видел уже из ада выпущенного до пояса, а в другой год, то ж чиня, сказывал, что только по колени во аде. И такие де обманные слова сначала и до сего дня ей, бывшей царице, сказывал и во многих письмах писал».
Показания бывшей царицы, а также несколько писем Досифея, обнаруженных у царевны Марьи Алексеевны, сестры Петра, явились основанием для ареста ростовского владыки. 18 февраля 1718 года гвардии капитан-поручик Нибуш получил указ ехать в Ростов для ареста архиерея и доставки его в Москву. Нибушу велено было все письма, «ни единого не оставя, осмотреть… и касавшиеся о чем тебе изустно повелено которых смотреть, те все взять, запечатать и хранить в великой тайне».
Привезенный в Москву Досифей в повинном письме признал свою вину: «В вышеписанных своих пророчествах во всем винился и также пророчества ей, бывшей царице, сказывал, будто он то все видел и видением и гласами от образов… А он того ничего не видал и не слыхал и все то лгал».
Кроме того, Досифей сделал еще одно важное признание: оказывается, он был знаком с Глебовым, хотя не считал это знакомство близким: «Со Степаном Глебовым у меня крайнего знакомства и любви не бывало, и как был в Спасском Ефимьеве монастыре архимандритом, Степан приезживал в тот монастырь с бывшею царицею ночью, петь велевали всенощные и моленье, и ко мне в келью Степан хаживал; однажды с бывшею царицею у меня в келье и ужинали».
Следователей, однако, не удовлетворили показания Досифея, они рассчитывали развязать ему язык в застенке. Но подвергать пытке священнослужителей всех рангов запрещалось, а потому прежде, чем пытать, надлежало лишить Досифея сана. «И по тем расспросам во многом подлежит его, епископа, спрашивать и давать очные ставки, — говорилось в выписке Тайного приказа. — А понеже он архиерейского сана, того ради, видя его помянутые и прочие непотребные дела, надлежит его обнажить от архиерейского сана соборне».
При Петре лишение архиерейского сана не встречало затруднений со стороны церкви, которая постепенно превращалась в часть правительственного механизма, послушно выполнявшего волю государя. Процедура лишения сана «соборне» облегчалась еще и тем, что все архиереи были вызваны царем в Москву для суда над царевичем Алексеем.
27 февраля состоялось решение собора: «Сию выписку слушали соборне преосвященные архиереи Российские и Греческие и по своему разсуждению судили повинна быти ростовского епископа Досифея и достойна извержения от архиерейского сана». Отныне епископ Досифей превратился в расстригу Демида и подлежал светскому суду, как и прочие колодники. Выслушав приговор, подписанный Стефаном Яворским, митрополитом Рязанским, а также митрополитом Воронежским и другими иерархами, русскими и греческими, бывший ростовский владыка в сердцах произнес: «Только я один в сем деле попался. Посмотрите, и у вас что на сердцах? Позвольте пустить уши в народ, что в народе говорят: а на имя не скажу».
С арестом Досифея произошла любопытная история — узника взял под защиту Меншиков, обратившийся к царице Екатерине Алексеевне с просьбой, чтобы та ходатайствовала перед царем о его освобождении. Когда же выяснилась вина Досифея, князь поспешил повиниться перед царем в своем неуместном милосердии: «О бывшем Ростовском архиерее, который ныне чрез свои вместо благих злые дела отличился, я всемилостивейшую государыню царицу, мать нашу, просил не иной какой ради причины, точию слыша об нем, что он был надлежащий искусный монах, паче же за ваше и дражайших детей ваших молитвы, а самого его, какого он состояния и обхождения, не знал и персонально нигде не видывал, за что свидетельствуюсь Богом. Всемилостивейшее извольте разсудить, как я только об нем (которой не точию такое бесчеловечное злое дело, но и ни малой к светским делам охоты, как об нем везде относилось, не имел, кроме того, что весьма благоискусным человеком признавай) помыслить мог, однако ж я в том, что за него предстательствовал, прошу всемилостивейшего прощения. А оный что злыми своими делами чинил; за то и приемлет воздаяние».
5 и 6 марта расстрига Демид подвергся пыткам: ему было дано 25, а затем 15 ударов. Пытки ненамного расширили перечень преступных действий и умыслов бывшего ростовского епископа. Так, Досифей ранее утверждал, что у него не было «крайнего знакомства» с Глебовым, а в застенке сознался, что когда он был архимандритом в Спасском монастыре, то Глебов «в тот монастырь приезживал, и он, Досифей, к нему на Московский двор приезживал же», а иногда выполнял обязанность курьера, доставляя письма от бывшей царицы к ее брату Авраму Лопухину и самому Степану Глебову, и последний много раз спрашивал у Досифея, будет ли Евдокия Лопухина царицей, и всегда получал положительный ответ. Во время обыска у царевны Марьи Алексеевны было обнаружено несколько писем Досифея, среди которых одно написано было условным языком, понятным лишь для корреспондента. Каждая фраза требовала расшифровки. Под пыткой Досифей показал, что имелось в виду. Приведем несколько примеров.
В письме написано: «А я про Павла (сына Петра. — Н. П.) давно ведал, что уже был, да нет. Чаю, что и отец Павлов свершится».
В расспросе Демид пояснил, как следует понимать эту фразу: «То де писал он царевне о государе, что слышал он от святых, что государь скоро умрет. А про царевича Павла, будто ему сказывали святые ж, что он умер; и то он все лгал, утешая царевну, а он про смерть царевича Павла сведал только чрез письмо царевнино».
В письме: «Много вопиющих: Господи, мсти и дай совершение и делу конец».
В расспросе: «То де он написал, что желает государю смертного конца. И якобы и все того с ним мнения, о чем и с нею, царевною, говаривал».
В письме: «О посещении пустынных ныне прошу твоего государского разсуждения, что творити, каково бы на себя им наречение не учинить, а утаитися нельзя».
В расспросе: «Писал он, велит ли царевна ехать к бывшей царице. А ему не хотелось ехать для того, что тайно ему ехать нельзя, а явно, чтоб себе и бывшей царице подозрение не учинить».
В письме: «Аз, да аз, да живете в кругу» (буквы кириллического алфавита).
В расспросе: «Значит, Авдотья жива, бывшая царица»; и т. д.
Следствие интересовали причины, по которым епископ Досифей и другие лица поддерживали бывшую царицу. Судя по ответу, ростовский владыка руководствовался в первую очередь меркантильными соображениями: «Да он же, расстрига Демид, спрашивай, для чего они желали царскому величеству смерти? И он сказал: желали для того, чтоб быть царевичу Алексею Петровичу на царстве, и было бы народу легче и строение С. — Питербурха умалилось и престало. А царевна б Марья ево, царевича, в правительстве не оставила, также и бывшая царица. А он бы (епископ Досифей. — Н. П.) был у них в милости».
О духовной близости и общности взглядов Досифея и царевны Марии Алексеевны свидетельствует и содержание их бесед. После церемонии принятия присяги царевичу Петру Петровичу между ними состоялся примечательный разговор, смысл которого «рострига Демид» передал так: «Напрасно государь так сделал, что большого сына отставил, а меньшого произвел, — говорила царевна, — он только двух лет, а тот уже в возрасте». Мария Алексеевна от таких слов отказалась, признав только, что произнесла: «Царство его и дети его, как он хочет». После присяги Досифей сообщил царевне: «Крест целовал царевичу Петру Петровичу». Царевна отвечала: «Дивно, что брат то учинил, и напрасно произвел меньшого, а большего отставил». От этих слов царевна отрекаться не стала.
О встречах царевны с епископом после двух пыток рассказал ее певчий Федор Журавский: «Епископ Досифей приезжал к царевне Марии не по одно время и сказывал, что видел многие видения. Государь скоро умрет и будет смущение; сказывал времена; а как они проходили и удивленная царевна с сожалением спрашивала, для чего не сделалось, Досифей сказывал другие времена; также предвещал, что государь возьмет бывшую царицу и будут у них два детища, чего царевна желала».
Молва о пророчествах Досифея докатилась и до ушей брата бывшей царицы Аврама Лопухина. Он решил обратиться непосредственно к автору. Во время следствия Досифей-Демид не скупился на улики против Лопухина.
«Аврам Лопухин, — читаем в его показаниях, — спрашивал тому года с четыре о том же: де будет ли она по прежнему царицей и с сыном. А буде де государь ее не возьмет, то когда де он умрет, после него будет ли она по прежнему царицею и с сыном жить будет? И он де Авраам сказал: „Дай де Господи, хотя б после смерти государевой она царицею и вместе с сыном была вместе“».
Показания Досифея касались еще одного человека, вовлеченного в розыск, вина которого, впрочем, была уже очевидной, — Степана Глебова.
Первой о его связи с бывшей царицей показала старица-казначея Маремьяна еще 19 февраля: по ее словам, Глебов часто захаживал к царице и днем, и по ночам, и запирались, и «говаривали между собою»; другая старица, более близкая к Евдокии, Каптелина, высказалась в тот же день определеннее: «К ней, царице-старице Елене, езживал по вечерам Степан Глебов, и с нею целовалися и обнималися».
Взятый под стражу на следующий день, 20 февраля, Степан Глебов сразу же признался в любовной связи с царицей-инокиней. Было это, по его словам, «тому лет с восемь или с девять», то есть в 1709–1710 годах, когда он был послан в Суздаль для сбора рекрутов.
Согласно показаниям духовника бывшей царицы старца Федора Пустынного, капитан Глебов сам попросил исхлопотать ему разрешение увидеться с царицей-инокиней. Та поначалу отказала Глебову. Но Глебов знал, чем можно покорить сердце монахини. На следующий день через того же Федора Пустынного он передал старице Елене роскошный подарок — по две шкурки песца и соболя и 40 соболиных хвостов. 39-летняя монахиня, свыше десяти лет не знавшая мужской ласки, разрешила Глебову прийти в ее келью. Так было положено начало любовной связи бывшей царицы Евдокии Федоровны с капитаном Глебовым.
20 февраля 1718 года Глебов показал: «Как я был в Суздале у набора солдатского, тому лет с восемь или с девять, в то время привел меня в келью к бывшей царице, старице Елене, духовник ее Федор Пустынный и подарков к ней чрез оного духовника прислал я два меха песцовых, да пару соболей, косяк байберека немецкого и от пищей посылал. И сшелся с нею в любовь чрез старицу Каптелину, и жил с нею блудно. И после того, тому года с два, приезжал я к ней и видел ее. А она в тех временах ходила в мирском платье. И я к ней письма посылал о здоровье, и она ко мне присылала ж…»
Не стала отпираться и старица Елена. На следующий день, 21 февраля, после очной ставки с Глебовым, она написала собственноручные показания: «Февраля, в 21 день, я, бывшая царица, старица Елена, привожена на Генеральный двор и с Степаном Глебовым на очной ставке сказала, что я с ним блудно жила в то время, как он был у рекрутского набора, и в том я виновата. Писала своею рукою я, Елена».
Личность Глебова вызвала самое пристальное внимание Тайной канцелярии. Об этом свидетельствует хотя бы то, что он принадлежит к числу немногих лиц, подвергшихся троекратной пытке. Дело было не только в блудных связях с бывшей царицей. Следствие сделало все, чтобы обвинить его в политических преступлениях. Напомню, что наказание супругу за прелюбодеяние по обычаю того времени было значительно более мягким, чем наказание супруге. Но Глебов вступил в преступную близость не просто с монахиней, что уже было тяжким преступлением, но с бывшей супругой царя, и руководствоваться обычаем в данном случае не приходилось. (Вспомним, к примеру, судьбу Виллима Монса, поплатившегося отрубленной головой за интимную связь с супругой ревнивого царя.)
У Тайной канцелярии имелись кое-какие основания для того, чтобы придать умыслам Глебова политическую окраску. Показания против Глебова охотно давал ростовский владыка Досифей. Так, он поведал, что капитан Глебов в 1711 году осуждал «законный брак» «его царского величества с государынею царицею Екатериною Алексеевною» и выговаривал ему: «Для чего вы, архиереи, за то не стоите, что государь от живой жены на другой женится?» Досифей отговорился: «И я ему сказал, что я не большой и не мое то дело и стоять мне о том не для чего».
Кроме того, среди бумаг, изъятых у Глебова, обнаружились такие, в которых можно было увидеть осуждение проводимых Петром преобразований. Так, осуждалось брадобритие: «Бог един во власех силу имеше»; аналогичное суждение высказал Глебов о старом покрое одежды, которой он отдавал предпочтение перед вводимой Петром европейской: «Таково свойство всякого платья хранить своя манеры. То бывает хвально». Как антиправительственную интерпретировали еще одну фразу в выписках Глебова: «Аще ли кто боготворит человека, таковых боготворцов подобает истребляти, яко и тех, кои служат кумиром или богом прочим». Имелись среди записок Глебова и написанные шифром («цыфирью»).
21 февраля Тайная канцелярия вручила Степану Глебову шесть вопросных пунктов. Вот их перечень с пометами об ответах Глебова:
«1. Живучи с нею блудно, спрашивал ли ты ее, с какой причины она платье чернеческое скинула, и для какого намерения, и кто ей в том советовал и обнадеживал ее, и чем обнадеживал? — Запирается.
2. От нее к сыну и к иным и от сына к ней и от иных писем ты не переваживал ли и не пересылал ли, и буде переваживал или пересылал, от кого и о каких случаях писанные, и в бытность твою в любви с нею присылались ли от кого какие письма, и ты их видел ли и в какой силе видел ты? А ведать тебе всякую тайну ее надлежит для того, что с нею жил в крайней любви. — Запирается.
3. При отъезде царевичеве в побег с бывшею царицею ты говорил ли и о том от нее слыхал ли, что она про побег сыновний ведает, и от кого и чрез кого? — Запирается.
4. В письмах к тебе от бывшей царицы написано, чтоб ты ее бедству помогал, чрез кого ты знаешь: бедство ей какое было и бедству ее каким случаем она тебе велела помогать и чрез кого? — Помогать ему велела чрез Аксинью Арсеньеву, о чем она ей говорила; а что, о том не ведает.
5. Азбуки цыфирные, которые у тебя выняты, с кем ты по ним списывался и которые у тебя письма цыфирью, от кого и что в них писано? — По азбукам цыфирным ни с кем не списывался; а письма писал и азбуку складывал он, а писано в них выписки из книг.
6. Письмо, которое у тебя вынято, к кому писано и для какой причины, и кто то письмо с тобою писать советовал? — Смотря письма своей руки, сказал: писал о жене своей и из книг, а ни с кем не соглашался, а иные об отце, что брата оставил, и о сыне своем, а не к возмущению».
На другой день по этим же допросным пунктам был устроен застенок: Глебов получил 25 ударов, но с розыску ни в чем не повинился, кроме блудной жизни. О письмах сказал, что писал их о себе и о своей жене, «цыфирь» складывал сам и ни с кем не советовался. 26 февраля устроена очная ставка с Досифеем; Глебову дано еще 9 ударов — с тем же результатом.
Вопросные пункты и ответы на них заслуживают анализа. Из шести пунктов четыре касаются не Глебова, а старицы Елены, причем на три из них Глебов отказался отвечать. Как расценивать подобное поведение Степана Богдановича? Ответа у автора нет. Если бы события разворачивались, скажем, в конце XVIII века, поведение Глебова можно было бы расценить как рыцарское по отношению к возлюбленной даме. Но в первой четверти XVIII столетия представление о дворянской и офицерской чести если и существовало, то в самом зачаточном состоянии.
Как бы то ни было, но надлежит признать — Глебов вел себя во время розыска достойно.
В приговоре, определявшем жестокое наказание Глебову, на первый план были выставлены именно политические обвинения, а его блудные связи названы в последнюю очередь. Между тем установление интимных отношений с бывшей царицей имело далеко идущие цели.
Надо полагать, Глебову были хорошо известны пророчества епископа Досифея. Суть их состояла в том, что Петр не сегодня завтра должен вернуть отвергнутую Евдокию Федоровну. В этом случае, рассчитывал Глебов, царица не забудет его услуг и вознаградит его. Тот же Досифей предсказывал скорую смерть Петра. Это сулило еще большие выгоды для предприимчивого офицера: престол должен занять ленивый сын царицы-инокини, и он, Глебов, станет фаворитом царицы Евдокии Федоровны.
Отношения между инокиней Еленой и Глебовым оборвались так же внезапно, как начались. Причин тому было несколько. Во-первых, истек срок пребывания Глебова в Суздале. Сохранять прежние отношения, когда Степан Богданович возвратился в лоно семьи, проживавшей в Москве, стало опасно — отлучки супруга в Суздаль могли вызвать подозрения. Но главная причина, на наш взгляд, заключается в другом. В 1711 году, когда и произошел разрыв, стало известно о том, что Петр оформил свои отношения с Екатериной Алексеевной брачными узами. Это положило конец напрасным мечтаниям — инокиня Елена утратила надежду на то, что Петр призовет ее к себе, а капитан должен был убедиться, что использовать царицу для осуществления своих честолюбивых замыслов ему не удастся. Так или иначе, но Глебов решительно отказался от продолжения связей, и все усилия оскорбленной монахини восстановить их оказались тщетными. Поведение Глебова после разрыва лишний раз убеждает, что нежных чувств к бывшей царице он не питал, а руководствовался голым расчетом, нисколько не заботясь о душевном состоянии покинутой им женщины.
Сохранилось девять писем, отправленных Глебову бывшей царицей. Восемь из них написаны от ее имени старицей Каптелиной и одно — самой Каптелиной от своего имени. Последнее обстоятельство, возможно, объясняется тем, что именно Каптелина исполняла роль сводницы. Она не отличалась высокой нравственностью, в течение двух лет жила блудной жизнью с монастырским стряпчим, затем была покинута им, и ей оказались близки переживания Евдокии Федоровны.
Эти письма настолько примечательны по своему содержанию, что заслуживают обстоятельного изложения. Если бы они были отправлены во второй половине XVIII века, то их можно было бы оставить без особого внимания — тогда распространение получили переводные с иностранного письмовники, содержавшие образцы писем на любую потребу: деловых, любовных, семейных и др. Отправителю писем оставалось выполнить несложную задачу — написать адрес получателя и его имя. Петровская эпоха — иное дело. Как оказалось, Каптелина была наделена литературными способностями, которые напрочь отсутствовали у бывшей царицы. В сочиненных ею письмах присутствует элемент сопереживания: они наполнены неподдельной скорбью по поводу разлуки и высоким эмоциональным накалом.
Письма самого Глебова бывшей царице не сохранились. Как известно, Евдокия Федоровна, проведав о приезде в Москву бывшего супруга, а затем и сына, предала огню всю компрометирующую ее корреспонденцию. Глебов же этого не сделал, и следователи «вынули» у него девять писем из Суздаля.
К сожалению, письма не датированы. Они относятся не к тому времени, когда роман между корреспондентами достиг апогея, а к исходу его, когда Степан Богданович твердо решил порвать отношения с монахиней и вернуться в лоно семьи. Последовательность их написания была определена следователями Тайной канцелярии, причем настолько удачно, что ею можно воспользоваться и сейчас. Первое письмо инокиня Елена отправила тогда, когда еще не ощущала возможного разрыва: в нем отсутствуют тревога и печаль о будущем, но обнаруживается забота о том, как сохранить существовавшие прежде отношения. Тревогу вызывало лишь место будущей службы любовника. Бывшая царица готова пожертвовать все свои сбережения, лишь бы за взятку освободить возлюбленного от службы и таким образом получить возможность часто видеться с ним. Письмо настолько самобытно, что заслуживает полного воспроизведения:
«Благодетель мой, здравствуй со всеми на лета. Пиши к нам про здравие свое, слышать желаем. Пожалуй, мой батюшка, мой свет, постарайся ты за меня, где надлежит, ты знаешь кем. Только ты ради меня себе тесноты не чини, пожалуй, пожалуй только кем можно зделать, порадей, мой батюшка, кем-нибудь, хотя б малая была польза моему бедству. Подай, мой батька, помощи, только я на тебя надеюсь. Ты помоги мне, да пиши, пожалуй, про все, что у вас делается. Пожалуй, мой свет, походи за меня, как ты знаешь, только себе тесности не чини по тамошнему на мерку. Ты поступай, как можно вам.
Изволь ты пожалуй Васильевну[12] ту посылать побить челом, где ты знаешь, чтоб она вместо меня била челом, кому ты знаешь, кто б мне помог горести моей; ты ее учи, кому бить челом станет, а я надеюсь крепенько и твердо. Пожалуй, мой батько, где твой разум, тут и мой; где твое слово, тут и мое; где твое слово, тут моя и голова: вся всегда в воле твоей. Ей, не ложно говорю.
Пиши ты про всех, прошу слезно у тебя и молю неутешно, прошу, добивайся ты о себе, чтобы тебе на службу не быть, что ни дай, да от службы откупайся как-нибудь. Ей, я тебе денег пришлю сот с семь, нарочно пришлю человека с деньгами, только ты добивайся, чтобы тебе не быть на службе. А письма твои дошли сохранно. Яков[13] детина умный, в своем письме твои письма присылает к нам. Верь ты ему, а мы ему верим».
Что следует подразумевать под просьбой порадеть за нее? Скорее всего, речь шла об увеличении суммы на содержание, которой царица-инокиня не была удовлетворена.
Второе письмо также посвящено освобождению Глебова от службы путем взятки. Правда, сумма, которую старица Елена обещала прислать с нарочным, уменьшилась — с семисот рублей до пятисот, двести из которых были в свое время пожалованы монахине самим Глебовым.
Но начинается письмо не этим, а ответом на какой-то упрек Глебова: «Ей, от самой простоты поступаем мы; а ты пишешь к нам, что де лукавством и пронырством не взять. Что же мне делать, коли такову Бог меня безчастную родил?»
А далее — причитания любящей женщины, исполненные неподдельной страсти и желания: «…То ныне горесть моя! Забыл скоро меня! Не умилостивили тебя здесь мы ничем. Мало, знать, лице твое, и руки твоя, и все члены твои, и составы рук и ног твоих, мало слезами моими мы не умели угодное сотворить. Знать, прогневали тебя нечем, что по ся мест ты не хватишься! Гораздо огорчились мы, что забыл, никого не пришлешь к нам…»
Неведомые нам упреки Глебова были предвестником бури. Видимо, Глебов готовил монахиню к разрыву. В ответ на его письмо (оставшееся нам неизвестным) последовала бурная реакция Евдокии Федоровны — крик души отчаявшейся женщины. Сколько нежности, мольбы, скорби и огорчения выражено в первых же строках ее ответного письма!
«Свет мой, батюшка мой, душа моя, радость моя, знать уже зло проклятой час приходит, что мне с тобою расставаться. Лутче б мне душа моя с телом рассталась. Ох, свет мой, как мне на свете быть без тебя, как живой быть! Уже мое проклятое сердце давно наслышано нечто тошно, давно мне все плакало. Аж мне с тобою знать будет расставаться. Ей, ей, сокрушаюся! И так Бог весть, каков ты мне мил, уж мне нет тебя милее, ей Богу. Ох, любезный друг мой, за что ты мне таков мил! Мне уже не жизнь моя на свете. За что ты на меня, душа моя, был гневен, что ты ко мне не писал?»
Евдокия спрашивает у любимого: «Кто тебе на меня что намутил?» Обещает: «А я же тебя до смерти не покину, никогда ты из разума не выйдешь, как мне будет твою любовь забыть… Ох, друг мой, свет мой, любонка моя, пожалуй, сударь мой, изволь ты ко мне приехать завтра к обедне переговорить кое-какое дело нужное». Глебов не ответил и не приехал.
Тогда царица пошла на женскую хитрость. В приписке к шестому письму Каптелина попыталась вызвать у Глебова чувство ревности, надеясь, что милый друг, бросив все, примчится в Суздаль: «У нас был ризничий сего дня, а друг твой (Евдокия-Елена. — Н. П.) с ним была часа с три, а меня вон выслали. Только я ей про это не стану молчать. Той приедет завтре. Да пожури ее, ей, я тебе вправду говорю, посердитуй на нее, чтоб покинула она етого».
Затея с мистическим ризничим не сработала — Глебов оставил предостережение без всякого ответа.