Царевич Алексей Мережковский Дмитрий
Насколько искренен был Веселовский в своих поисках? Возможно, что он всего лишь делал вид, что его старания не дают результатов, а сам вел двойную игру. Вспомним слова Кикина, сказанные царевичу в Либаве, о том, что цесарь примет царевича как родного сына. Кикин ссылался при этом именно на Веселовского, который будто бы и провел предварительные переговоры с австрийским вице-канцлером графом Шёнборном. При этом Веселовский, по словам Кикина, уже тогда заявил ему, что не намерен возвращаться в Россию. (Забегая вперед, скажем, что Веселовский действительно отказался вернуться в Россию. Впрочем, после того, как царевича доставили в Россию и началось следствие, выяснилась роль Веселовского в поисках места, где беглец мог найти безопасное и надежное убежище. Веселовский не мог не понимать, что в случае возвращения ему не снести головы, и предпочел бежать в Англию, где и скончался в преклонном возрасте.)
Надо полагать, что после бесед с Кикиным и переговоров с Шёнборном Веселовскому нетрудно было догадаться, где искать царевича. Однако вместо прямого пути в Вену он стал следовать из города в город по маршруту царевича, вел расспросы у почтмейстеров и кучеров, осаждал донесениями царя, описывал в деталях каждый свой шаг. Не для того ли он избрал кружной путь, чтобы дать венскому двору время для более надежного укрытия беглеца? Не с этой ли целью он задерживал вручение письма Петра цесарю до того времени, когда стало точно известно место пребывания беглеца в цесарских владениях? Объяснение Веселовского, почему он не мог «собственноручную грамоту вашего величества цесарю представить» — потому якобы, что «здешние министры мне говорили, что здесь его (царевича. — Н. П.) нет», явно надуманное, ибо в письме Петра отсутствовало утверждение, что император предоставил убежище Алексею Петровичу.
С появлением в Вене Румянцева и особенно П. А. Толстого Веселовский стал вполне добросовестно сотрудничать с ними, не саботировал ни одной их просьбы и оказал царю неоценимые услуги в возвращении Алексея на родину. Почему он так поступал? Чтобы не вызвать подозрений в своей причастности к побегу царевича? Или потому, что убедился в том, что бесполезно оказывать сопротивление агентам царя, в том, что цесарь не выдержит напора Петра и непременно выдаст беглеца?
Вернемся, однако, к царевичу Алексею. Что же произошло с ним после того, как 10 ноября (21-го по новому стилю) он появился в Вене? Надо сказать, что его появление здесь усложнило жизнь не только русского резидента Веселовского, но и всего венского двора.
О первых месяцах пребывания царевича на чужбине обстоятельные сведения обнаруживаем в черновых записях вице-канцлера графа Шёнборна. Они были найдены в Венском архиве Н. Г. Устряловым и опубликованы им в 1859 году. Эти записи настолько уникальны и ценны, что заслуживают полного воспроизведения.
«1716 года 21/10 ноября поздно вечером, около 10 часов, офицер, проходя из кабинета вице-канцлера с подписанными бумагами для отправлений на почту, встретил на лестнице неизвестного человека (то был слуга царевича Яков Носов, как видно из его позднейших собственных показаний. — Прим. Н. Г. Устрялова), который ломаным языком немецко-французским требовал, чтобы его немедленно допустили к вице-канцлеру, и как ему сказали, что уже поздно, то хотел ворваться силою. На вопрос офицера, что ему надобно, незнакомец отвечал, что он прислан к самому графу и имеет повеление непременно сегодня с ним говорить. Доложили вице-канцлеру, который уже ложился в постель: он велел сказать незнакомцу, чтобы пришел завтра в 7 часов утра; если же имеет письмо, подал бы чрез офицера и сказал бы свое имя. Незнакомец настоятельно требовал видеть графа, угрожая в противном случае идти во дворец прямо к императору, потому что имеет такое дело, о котором еще сегодня должно быть донесено его величеству.
Допущенный, наконец, к вице-канцлеру, бывшему уже в шлафроке, он сказал: „Наш государь-царевич стоит здесь на площади и хочет видеться с вашим сиятельством“. Поступки и слова незнакомца так были странны, что вице-канцлер спросил, правду ли он говорит, и каким образом мог прибыть сюда царевич? Тот отвечал: „Царевич слышал много хорошего о вице-канцлере, и как все чужестранцы, к здешнему двору приезжающие, являются к графу, то и он обращается к нему; впрочем желает быть в величайшей тайне, чтобы никто его не видел; для того прибыл вчера в близлежащую гостиницу под вывеской Klapperer, оставив свою свиту из трех персон и несколько багажа в Леопольдштадте“. Вице-канцлер хотел немедленно одеться и идти к кронпринцу, но посланный сказал, что царевич уже здесь, у подъезда, и ждет только приглашения, по которому сам немедленно явится. Вице-канцлер послал офицера почтительно пригласить принца; сам между тем спешил одеться, и прежде, чем успел кончить свой туалет, царевич уже явился, сопровождаемый офицером и своим служителем.
Первым словом его было учтивое изъявление особой доверенности к вице-канцлеру и желание переговорить с ним наедине. Как скоро посторонние лица удалились, он сказал в сильном волнении следующее:
„Я пришел сюда просить императора, моего шурина, о покровительстве, о спасении самой жизни моей. Меня хотят погубить, меня и детей моих хотят лишить престола“. Произнося эти слова, царевич с ужасом озирался и бегал по комнате.
Вице-канцлер, при внимательном наблюдении удостоверясь по описаниям, что это точно царевич, и принимая в соображение, что другой человек не дерзнул бы так положительно выдавать себя за принца, старался успокоить и утешить его, уверяя, что здесь он в совершенной безопасности, причем спрашивал, чего желает. Царевич отвечал:
„Император должен спасти мою жизнь, обеспечить мои и детей моих права на престол. Отец хочет лишить меня и жизни, и короны. Я ни в чем пред ним не виноват, я ничего не сделал моему отцу. Согласен, что я слабый человек, но так воспитал меня Меншиков. Здоровье мое с намерением расстроили пьянством. Теперь говорит мой отец, что я не гожусь ни для войны, ни для правления; у меня однако ж довольно ума, чтоб царствовать. Бог дает царства и назначает наследников престола, но меня хотят постричь и заключить в монастырь, чтобы лишить прав и жизни. Я не хочу в монастырь. Император должен спасти меня“.
Говоря это, царевич был вне себя от волнения, упал на стул и кричал: „Ведите меня к императору!“ Потом потребовал пива, а как пива не было, то стакан мозельвейну.
Вице-канцлер успокаивал его и говорил, что здесь он в совершенной безопасности, но доступ к императору во всякое время труден, теперь же за поздним временем решительно невозможен, и царевич должен сперва открыть всю истину, ничего не умалчивая и не скрывая, чтобы можно было представить его величеству самым основательным образом столь важное и столь трогающее царевича дело, ибо здесь ничего подобного до сих пор не слыхали, да и трудно ожидать таких поступков от отца, тем менее от столь разумного государя, как его царское величество.
Царевич сказал: „Я не виноват пред отцом; я всегда был ему послушен, ни во что не вмешивался; я ослабел духом от гонений и смертельного пьянства. Впрочем отец был ко мне добр, но с тех пор, как пошли у жены моей дети, все сделалось хуже, особенно, когда явилась новая царица и сама родила сына. Она и Меншиков постоянно вооружали против меня отца; оба они исполнены злости, не знают ни Бога, ни совести“. Потом снова повторил, что он отцу ничего не сделал, ни в чем против него не погрешил, любит и чтит его по предписанию 10 заповедей, но не может согласиться на пострижение и лишить права своих бедных детей. Царица же и Меншиков ищут или постричь его, или погубить.
Когда царевич несколько успокоился, вице-канцлер для основательнейшего выяснения дела расспрашивал его о разных подробностях. Царевич рассказал всю жизнь свою, сознаваясь, что к войне он никогда охоты не имел. За несколько лет пред тем отец поручил ему управление государством, и все шло хорошо: царь был им доволен. Но с тех пор, как пошли у него дети, и жена его умерла, а царица также родила сына, то вздумали запоить его вином до смерти: он не выходил из своих комнат. За год пред сим отец принудил его отказаться от престола и жить частным человеком или постричься в монахи; а в последнее время курьер привез повеление либо ехать к отцу, либо заключиться в монастырь. Исполнить первое, значит погубить себя озлоблением и пьянством, исполнить второе — потерять тело и душу. Между тем ему дали знать, чтобы он берегся отцовского гнева, тем более царицы и Меншикова, которые хотят отравить его. Он притворился, будто едет к отцу, и по совету добрых людей отправился к императору, своему шурину, государю сильному, великодушному, к которому отец его имеет великое уважение и доверенность, — только он один может спасти его. Покровительства же Франции или Швеции он не искал, потому что та и другая во вражде с его отцом, которого раздражать он не хочет. Причем, заливаясь слезами, сетовал об оставленных детях и снова требовал видеть императора, чтобы просить его за свою жизнь.
„Я знаю, — говорил царевич, — что императору донесено, будто я дурно поступил с сестрою императрицы. Богу известно, что не я, а отец мой и царица так обходились с моею женою, заставляя ее служить, как девку, к чему она по своему воспитанию не привыкла, следовательно, очень огорчалась; к тому же я и жена моя терпели всякий недостаток. Особенно дурно с нами обращались, когда кронпринцесса стала рождать детей“. Новое повторение просьбы видеть императора: „Он бедных детей моих не оставит и отцу меня не выдаст. Отец мой окружен злыми людьми, до крайности жестокосерд и кровожаден! Думает, что он, как Бог, имеет право на жизнь человека, много пролил невинной крови, даже часто сам налагал руку на несчастных страдальцев; к тому же неимоверно гневен и мстителен, не щадит никакого человека, и если император выдаст меня отцу, то все равно, что лишит меня жизни. Если бы отец и пощадил, то мачеха и Меншиков до тех пор не успокоятся, пока не запоят или не отравят меня“.
Царевич был в таком беспокойстве и страхе, что хотел насильно идти к императору и императрице. Вице-канцлер снова удержал его, представив позднее время, и старался внушить ему, что в настоящем положении дела, при высоком сане отца и сына, при строгом incognito царевича лучше всего не говорить ему с самим императором, а оставаться в непроницаемой тайне и представить венскому двору явно или скрытно подать ему помощь; даже, может быть, найдется средство примирить его с отцом. Царевич, отвергая всякую надежду на примирение, с горькими слезами просил принять его при цесарском дворе открыто и оказать покровительство, повторяя, что император — великий государь и ему шурин. Напоследок убедился, что лучше всего держать себя тайно и ждать ответа императора. После того с надлежащею предосторожностью возвратился в свою квартиру.
По всеподданнейшему докладу о случившемся император одобрил распоряжение вице-канцлера о сохранении прибытия царевича в секрете и немедленно повелел собраться Тайной конференции для рассмотрения, как поступить в настоящем случае сообразно с обстоятельствами, не теряя из виду ни достоинства императора, ни родства и любви христианской.
Вследствие доклада Конференции вице-канцлер в тот же день вечером объявил царевичу высочайшую резолюцию, что хотя его императорское величество не может понять, почему его царское величество преследует родного сына, покорного своему отцу и государю, как явствует из слов царевича, при всем том, принимая императорское участие в его огорчениях и опасностях, соглашается по великодушию, родству и любви христианской оказать ему покровительство и употребить свое ходатайство пред отцом; для сего признает лучшим средством, чтобы царевич держал себя тайно и до окончательного устройства дела не искал случая говорить с их императорскими величествами, тем более, что беременность императрицы не дозволяет ей видеть его.
После долгого размышления царевич согласился исполнить волю императора, умоляя об одном: не выдавать его отцу, потому что тогда гибель его неизбежна; с отцом он готов примириться, но идти к нему ни за что на свете не согласен: в таком случае он погибнет и телом, и душою; он всегда имел пред глазами десять заповедей и никогда отца своего не оскорблял; если же не более имеет ума, то это происходит от Бога и от Меншикова, который дал ему дурное воспитание, всегда его утеснял, не заставлял его учиться и от юности окружил дурными людьми или дураками. Просил сверх того не посылать его в Богемию или Венгрию, где язык и религия могут изменить ему и где легко его схватить.
23/12 ноября по высочайшему повелению для лучшего сохранения тайны царевич с величайшею тишиною перевезен был из Вены в близлежащее местечко Вейербург, где пробыл до 7 декабря, когда приготовили в Тирольской крепости Эренберге для него помещение».
Из Вейербурга 24 ноября царевич написал вице-канцлеру собственноручное письмо с выражением благодарности:
«Я благополучно прибыл на место и нахожусь в полном довольствии. Премного благодарен за предоставленное содержание и оказание его цесарским величеством милости. Также прошу и впредь не обходить меня вашими заботами. Я же во всяком случае постараюсь отблагодарить его и вашу светлость».
«В то же время, — продолжает Шёнборн, — царевич убедительно просил прислать ему тайно и оставить при нем греческого священника для утешения его в горестях и для спасения души. Желание иметь при себе священника он изъявил в первые дни своего приезда; впоследствии, при наступлении великого праздника, особенно просил о том. Вообще строго соблюдал посты и все обряды своей религии, невзирая на увещания, что тем может возбудить против себя подозрение.
5 декабря его императорское величество послал к царевичу одного из своих министров с поручением: 1) исследовать в подробностях весь ход дела, чтобы впоследствии, смотря по обстоятельствам, тем вернее можно было действовать; 2) выведать намерение царевича и рассмотреть отношения его к отцу; 3) узнать о его детях; 4) распорядиться отъездом в назначенное для него место и дальнейшим там пребыванием. Причем велено объявить, что греческого священника теперь найти невозможно, особенно такого, который согласился бы жить с царевичем в заключении, как требуют того обстоятельства, иначе откроется его убежище; между тем главное условие его безопасности состоит в том, чтобы царь не проведал о нем, пока откроется случай примирить их.
Царевич принял это объявление с необыкновенною радостью и согласился на все условия предложенного ему заключения, также относительно священника, с тем только, чтобы в крайней необходимости для него или для людей его не было ему отказано в присылке духовника.
По 1-му пункту касательно отречения от престола и пострижения в монашество царевич повторил все вышеизложенное и рассказал почти то же самое, что объявлено в царском манифесте (опубликованном позднее, уже после возвращения царевича в Россию. — Н. П.), с тем только различием, что царь и министры его старались всеми силами уверить публику, будто царевич добровольно отказался от престола; он же напротив того положительно говорил, что никогда не соглашался ни за себя, ни за своих детей, и только силою и страхом принудили его подписать отречение: он опасался невольного пострижения, смертных побоев, опоения, отравы. Много говорил о царском жестокосердии и кровопийстве. Гнев же и немилость к себе отца приписывал жестокой, в низких чувствованиях воспитанной, с тем вместе ненасытно честолюбивой и властолюбивой мачехе, также Меншикову, которого в особенности винил в дурном своем воспитании, в своей неспособности к делам и во всех несчастных последствиях, от того происшедших: Меншиков не заставлял его ничему учиться, всегда удалял от отца, обходился с ним, как с пленником или собакою, даже бранил его при людях поносными словами. Так продолжалось до 1709 года или до женитьбы царевича.
С тех пор пошло несколько лучше, особенно в отсутствие Меншикова, когда он опустошал Польшу. В то время царь назначил царевича председателем Тайного совета и правительства, посылал его для военных дел в Торн в Померанию и, сколько ему известно, вполне был им доволен. Но когда царевич и мачеха в 1712 или 1713 году возвратились в Петербург, а кронпринцесса по причине дурного с нею обращения уехала, тогда начали вооружать против него отца, стараясь всеми средствами лишить его уважения и милости. Тут царь объявил, что сын его ни к чему не способен. Он должен сказать поистине, что ему ничего не поручали, следовательно, ничего полезного не мог и сделать, хотя все, что ему ни вверяли, исполнял послушно и хорошо.
По возвращении кронпринцессы и по разрешении ее от бремени все пошло хуже происками Меншикова, который боялся, что престол со временем достанется роду царевича. В день погребения кронпринцессы царь обнаружил свою немилость и написал царевичу жестокое письмо, а на другой день по рождении царского сына объявил ему, что он должен постричься в монахи и отказаться от престола. Царевич, принужденный страхом и силою, согласился; но за детей своих никогда не отказывался и в сердце своем все предоставил Богу. В самом деле Бог не дал его брату ни здоровья, ни талантов, и тем доказал, что владыки мира в Его деснице.
По 2-му пункту царевич призывал Бога в свидетели, что никогда ничего не сделал отцу или его правлению противного долгу сына и верноподданного, никогда не думал о возмущении народа, хотя это не трудно было бы сделать, потому что народ его, царевича, любит, а отца ненавидит за его недостойную царицу, за злых любимцев, за уничтожение старых добрых обычаев и за введение всего дурного, также за то, что отец, не щадя ни крови, ни денег, есть тиран и враг своего народа; посему не без опасения, что подданные его погубят и Бог его накажет. Причем рассказал многие подробности о царской армии, о министрах и боярах, присовокупляя, что многие из них, в особенности Меншиков и лейб-медик, самые низкие льстецы и злые люди, наводящие царя на сотни дурных дел, чему доказательством служит фантазия его о титуле императорском. Искательство этого титула причинило одни досады и ничего существенного не принесло. Причем спрашивал, в каком положении это дело? Ему объяснили, что договором Вестфальским, публичным свидетельством всей почти Европы признано истинное и настоящее достоинство русского государя.
Одобрив изъяснение, он продолжал рассказывать о своем деле, говоря, что все предоставляет Богу, который один царствует во вселенной и своею святою волею назначает, кому принадлежат престолы мира сего. Сердце отца добро и справедливо, если оставить его самому себе, но он легко воспламеняется гневом и делается жестокосердым. Впрочем, никакого зла отцу своему не желает, любит и чтит его, только возвратиться к нему не хочет и умоляет императора не выдавать его и спасти бедную жизнь, также пощадить кровь бедных детей. При этом он горько плакал и сокрушался.
По 3-му пункту, о детях, оставленных без всякого распоряжения, объявил, что надеется на Бога, на доброе сердце отца и на М-те Rohin[5], также поручает их императору и императрице; сам же вполне предается воле его императорского величества, государя великодушного, доброго, могущественного и справедливого. Он готов ехать, куда велит, и жить пленником, где прикажет. Причем благодарил за оказанную милость, благоразумное попечение, также за доставленные деньги и за присланный императрицею на память кошелек для часов с цепочкою и печатью.
По возвращении министра и по донесении императору о всем вышеизложенном решено было скрывать царевича до времени, когда представится случай примирить его с отцом».
Из изложенного явствует, что царевич в своих объяснениях причин бегства повторял одно и то же, словно ученик хорошо заученный урок, причем стремился обелить себя и очернить отца, обвиняя во всех своих пороках не себя, а других — прежде всего царя, а еще больше Екатерину и Меншикова.
Через несколько дней, продолжает Шёнборн, к царевичу послан был секретарь Кейль объявить, что император возобновляет всемилостивейшее обещание покровительства и защиты и по желанию его назначает для убежища горную крепость в Тироле Эренберг. Алексей «изъявил необыкновенную радость, сказал, что готов ехать сию минуту куда угодно и что милостивое обещание императора будет для него утешением во всяком месте, причем просил Кейля не говорить людям его ни слова о несчастиях его и о предполагаемом заключении, потому что им вовсе ничего неизвестно. Им дано знать под рукою, что он прислан сюда для заключения тайного союза между его отцом и императором и что для избежания подозрения неприятелей намерен удалиться от самой Вены на некоторое расстояние и на короткое время. Людям же своим прикажет под опасением своего гнева дорогою вести себя как можно скромнее и не говорить на своем языке при посторонних, иначе, если они узнают настоящее положение дела, с ними нельзя будет сладить, да и невозможно им ничего доверить.
Таким образом, 7 декабря / 27 ноября царевич отправился из Вейербурга в Кремс на крестьянских лошадях; из Кремса поехал с наемным кучером в Ашбах, оттуда в Мёлк, из Мёлка на почтовых лошадях прямою дорогою чрез Зальцбург до Мильбаха, за полчаса от крепости Эренберг. Здесь провел ночь под предлогом нездоровья. Секретарь же Кейль отправился вперед к коменданту крепости генералу Росту с объявлением о скором прибытии государственного арестанта. 15/4 декабря он благополучно приехал со своими людьми в Эренберг. Крепость немедленно заперли до дальнейшего повеления. Дорогою люди его предавались пьянству, обжорству и вели себя весьма непорядочно».
Крепость Эренберг находилась в Верхнем Тироле, на правой стороне реки Лех, на пути от Фюссена к Инсбруку, в 78 милях от Вены, на высокой горе. В середине XIX века, по свидетельству Н. Г. Устрялова, от нее сохранялись только остатки стен, однако и по ним было видно, что крепость была весьма значительной.
Власти Вены приложили немало усилий, чтобы сохранить в тайне местопребывание царевича. Коменданту крепости было сообщено, что к нему должен прибыть важный преступник, и главное, что надлежит сделать, это обеспечить полную его изоляцию от внешнего мира.
Эренбергскому коменданту генералу Росту император дал инструкцию, текст которой приведен в той же записке Шёнборна:
«Мы приняли за благо взять под стражу некоторую особу и приняли такие меры, что нет сомнения, через несколько дней она будет в наших руках. Теперь в высшей степени необходимо приискать для содержания ее такое место, чтобы она не могла уйти или с кем бы то ни было иметь малейшее сообщение, и самое место ее заключения должно остаться для всех непроницаемою тайною. Для этой цели мы избрали наш укрепленный замок Эренберг, как потому отчасти, что, охраняемый не слишком многочисленным гарнизоном[6], он лежит в горах без всяких сообщений, так и потому наиболее, что имеем к тебе особенную доверенность и не сомневаемся в точном исполнении тобою нашей воли относительно помещения, содержания и охранения означенной особы и людей ее.
Вследствие сего предписываем к самому точному наблюдению под опасением потери в противном случае имени, чести, жизни, следующее:
1. Немедленно по получении сего прикажи с величайшею тайною и тишиною изготовить для главной особы две комнаты с крепкими дверями и с железными в окнах решетками; сверх того, такие же две комнаты подле или вблизи для служителей, снабдить их постелями, столами, стульями, скамейками и всем необходимым. Все это приготовить тайно, под рукою, заблаговременно. При том наблюдать: если крепость Эренберг так устроена, что не предвидится возможности к побегу, то не надобно слишком много заботиться о крепких дверях и железных решетках.
2. Устроить кухню со всем необходимым и приискать знающего свое дело повара с помощниками (для чего, кажется, удобнее всего можно употребить живущих в крепости солдаток); причем наблюдать, чтобы люди, назначенные для приготовления пищи, во все время ареста ни под каким видом не были выпускаемы, и все необходимое для кухни доставлять чрез других особо назначенных людей.
3. Наблюдать, чтобы главный арестант, также и люди его были довольны пищею, и какое кушанье им наиболее понравится, готовить по их вкусу; также смотреть, чтобы белье столовое и постельное было всегда чисто, для чего на содержание главного арестанта и его служителей мы назначаем от 250 до 360 гульденов в месяц.
4. Самое бдительное охранение главного арестанта и пресечение всяких с ним сообщений есть главнейшее условие, которое должен ты наблюдать самым тщательным образом, под строжайшею твоею ответственностью. Для сего тебе надобно удостовериться в гарнизоне и во всех людях, которые будут при том употреблены, можно ли положиться на их верность и скромность. Во всяком случае нынешний гарнизон во все время ареста не должен быть сменяем, и как солдатам, так и женам их не дозволять выходить из крепости под опасением жестокого наказания, даже смерти. Караульным у ворот запретить с кем бы то ни было говорить об арестантах, внушив им, чтобы в случае расспросов иностранных лиц они отзывались совершенным неведением. В случае болезни главного арестанта или его людей призвать, смотря по надобности, медика или хирурга, но также с тою предосторожностию, чтобы врач виделся с больным в присутствии доверенной особы и с обязанностью не говорить о том никому ни слова.
5. Для наблюдения за точным исполнением всего вышеизложенного ты должен ежедневно все в замке внимательно осматривать и малейшее упущение исправлять.
6. Если главный арестант захочет говорить с тобою, ты можешь исполнить его желание как в сем случае, так и в других: если, например, он потребует книг или чего-либо к своему развлечению, даже если пригласит тебя к обеду или какой-нибудь игре; можешь сверх того дозволить ему и прогуливаться в комнатах или во дворе крепости для чистого воздуха, но всегда с предосторожностью, чтоб не ушел.
7. Можешь дозволить ему и письма писать, но с тем непременным условием, что для отправления они будут вручаемы тебе. Ты же посылай нераспечатанными немедленно к принцу Евгению (Савойскому. — Н. П.), которому доноси время от времени о всем случающемся в крепости.
В заключение повторяем строжайше, чтобы содержание вышеупомянутого арестанта оставалось для всех непроницаемою тайною. Посему ты не должен доносить о том ни курфюрсту Пфальцскому, ни военному управлению».
Из Эренберга в третий день по приезде царевич отправил с провожавшим его секретарем Кейлем два собственноручных благодарственных письма: одно к цесарю, другое к вице-канцлеру. Цесаря он просил быть спасителем его бедной крови и жизни и употребить такие средства к примирению его с отцом, какие заблагорассудит, только бы не выдавать его.
Содержали царевича в Эренберге скудно: 15 января 1717 года он жаловался Шёнборну, что «здесь ничего нельзя найти и все нужно доставлять издалека, в результате чего трудно получить продукты». «Ныне надобно еще терпение, — отвечал Шёнборн, — и более, нежели до сих пор».
В этом же письме австрийский сановник сообщал царевичу о новых известиях и слухах относительно его судьбы, приходящих в Вену: «Сообщаю господину графу (Алексею. — Н. П.) как новую ведомость, что ныне в свете начинают говорить: царевич пропал. По словам одних, он ушел от свирепости отца своего; по мнению других, лишен жизни его волею; иные думают, что он умерщвлен по дороге убийцами. Никто не знает подлинно, где он теперь. Прилагаю для любопытства, что пишут о том из Петербурга. Милому царевичу к пользе советуется держать себя весьма скрытно, потому что по возвращении государя, его отца, из Амстердама будет великий розыск. Если я что более узнаю, уведомлю. Доброму приятелю, для которого господин граф ищет священника, советуется иметь терпение. Теперь это невозможно; при первом случае я берусь охотно исполнить его желание».
Ценность приведенной выше черновой записки графа Шёнборна очевидна. Во-первых, она содержит информацию, отсутствующую в источниках отечественного происхождения, — о прибытии царевича в Вену, о беседах его с вице-канцлером и министром и т. д. Во-вторых, она иначе, чем в отечественных источниках, интерпретирует произошедшие события. Историку и читателю предоставляется возможность сопоставить показания источников и подойти ближе к истине. Наконец, приведенная записка графа Шёнборна вносит дополнительные штрихи к портрету царевича. Перед нами предстает неуравновешенный, слабовольный, лживый человек, всеми силами пытающийся создать у венского двора благоприятное о себе впечатление и не замечающий, что в своих рассказах он дает исключающие друг друга оценки лицам, оказавшим влияние на его судьбу.
Так, в одних случаях он называет отца тираном, деспотом, ненасытным кровопийцей, исчадием зла, а в других — человеком с добрым и справедливым сердцем, подверженным, однако, вспышкам гнева и поддающимся влиянию злых людей из своего окружения, прежде всего Меншикова и царицы Екатерины Алексеевны. Царевич клялся в том, что «любит и чтит отца», в то время как следствие выяснило его горячее желание скорой смерти родителя. В одном месте он соглашается с мнением отца о своей неспособности нести бремя управления страною, а в другом осуждает отца за намерение насильно постричь его в монахи, умалчивая об альтернативном предложении отца и предоставлении ему возможности выбора. Умалчивает он и о том, что отец вызвал его в Копенгаген вовсе не за тем, чтобы расправиться с ним, а наоборот, для того, чтобы привлечь его к делу, а он, царевич, воспользовался этим, чтобы бежать.
Царевич, согласно записке Шёнборна, многократно обвинял Меншикова в том, что тот не принуждал его учиться, но умолчал о том, что он, будучи взрослым человеком, сам уклонялся от занятий. Он обвинял царя и царицу во враждебном отношении к своей супруге, в выделении ограниченных средств на содержание ее двора, но умолчал о том, что сам грубо обращался с ней. Он делит отношение к себе царя и царицы на два периода: до рождения кронпринцессой и царицей наследников и после их рождения, когда отношения отца и мачехи резко ухудшились. В действительности же отец был недоволен поведением сына задолго до появления на свет своего младшего сына и внука. Царевич заявил цесарским министрам о том, что отец был доволен выполнением им его поручений, но источники на этот счет не донесли до нас ни единого похвального слова.
Прибытие царевича в Вену, как мы уже говорили, поставило австрийское правительство в весьма затруднительное положение. С одной стороны, открытое предоставление ему убежища означало вызов Петру, что никак не могло устраивать венский двор. Но немедленно выдать царевича в Вене также не сочли целесообразным: в этом случае император выглядел бы не лучшим образом — как-никак царевич доводился цесарю родственником и отказ предоставить ему убежище был бы сурово осужден в Европе. Поэтому австрийский двор решил приютить царевича тайно: сначала в загородном поместье Шёнборна, а затем в горной крепости в Тироле.
Когда Разумовский на аудиенции с цесарем объявил, что русским точно известно о нахождении царевича в Эренберге, это стало для венского двора неприятным сюрпризом. Было решено немедленно перевезти царевича еще дальше, а именно в Неаполь, принадлежавший в то время Австрии.
«Секретарю Кейлю, — рассказывает в своей записке Шёнборн, — велено было показать царевичу отцовское письмо в оригинале (к цесарю, от 29 декабря 1716 года. — Н. П.)… и объявить, что император предоставляет его воле возвратиться в Россию или остаться под защитою и покровительством его величества; в последнем случае признает необходимым перевезти его в другое отдаленнейшее место, именно в Неаполь… Царевич выслушал все сказанное ему с величайшим вниманием; потом прочитал отцовское письмо: оно сильно поразило его. Не говоря секретарю ни слова, он бегал по комнате, махал руками, плакал, рыдал, говорил сам с собою на своем языке; наконец упал на колени и, обливаясь слезами, подняв руки к небу, вскричал: „О умоляю императора именем Бога и всех святых спасти мою жизнь и не покидать меня, несчастного; иначе я погибну! Я готов ехать, куда он прикажет, и жить, как велит; только бы не выдавал меня несправедливо раздраженному отцу!“ Жалобам и молениям не было конца. Секретарю наконец удалось успокоить его неоднократными уверениями в покровительстве императора и завести речь о поездке в Неаполь. Царевич с радостию сказал, что он готов ехать сию минуту… На другой день к трем часам утра все было готово, и, невзирая на шпионов, царевич под видом императорского офицера отправился в путь с секретарем Кейлем и одним служителем (а именно своей любовницей Евфросиньей, переодетой пажом. — Н. П.) чрез Инсбрук, Мантую, Флоренцию и Рим».
«До самого Триента встречались нам подозрительные люди, однако ж все благополучно», — доносил Шёнборну из Мантуи Кейль. И добавлял: «Я употребляю все возможные средства, чтобы удержать наше общество от частого и неумеренного пьянства, но тщетно».
6 мая (17-го по новому стилю), в полночь, царевич прибыл в Неаполь, где его поселили в гостинице «Три короля».
Секретарь Кейль не зря упоминал в своем письме о «подозрительных людях», тревоживших его в пути. Это был не кто иной, как капитан Румянцев. Он прибыл в местечко Рейте, около Эренберга, за несколько дней до отъезда царевича. Его задержали, отобрали паспорт, но затем вынуждены были отпустить и велели выехать в сторону Баварии (противоположную от Инсбрука). Узнав, однако, что царевича повезли в сторону Италии, Румянцев объехал Эренберг кругом и следил за царевичем до самого Неаполя.
Таким образом, сохранить в тайне местопребывание царевича имперским властям снова не удалось.
Получив от Разумовского и Румянцева точные сведения о том, где находится его сын, Петр решил отправить в Вену более авторитетного человека, обремененного чином тайного советника, — Петра Андреевича Толстого. Чтобы убедиться в том, насколько удачным был выбор царя, надо хотя бы вкратце ознакомиться с биографией Толстого.
Толстой родился в 1645 году в небогатой дворянской семье, так что оказался человеком беспоместным, хотя, несомненно, даровитым и энергичным, но лишенным добродетельных свойств характера. В жизни он руководствовался принципами, изложенными Макиавелли (с сочинением которого познакомился значительно позже): для достижения цели все средства хороши.
В 1682 году он активно участвовал на стороне Милославских в их борьбе с Нарышкиными. Его роль в этой схватке трудно переоценить: Толстой разъезжал по улицам Москвы с криками о том, что Нарышкины извели царевича Ивана, сводного брата Петра, который по обычаю должен занять трон. Стрельцы поверили ложному слуху, подняли бунт и добились того, чтобы на троне сидели оба брата, а правительницей до их совершеннолетия стала царевна Софья — женщина, отличавшаяся беспредельным честолюбием и способностями к интригам. Однако правительница никак не отблагодарила Толстого, так что он, как был, так и остался беспоместным.
Во время очередного столкновения в 1689 году Петра с Софьей победу одержал Петр, и Толстой тут же переметнулся на сторону победителя. Перебежчики во все времена вызывали презрение, и Петр относился к Толстому с недоверием. Толстой решил обратить на себя внимание Петра самым неординарным способом. Зная пристрастие царя к морю и флоту, он, будучи дедушкой, сам напросился поехать за границу обучаться морскому делу.
В отличие от молодых волонтеров, обучавшихся кораблестроению с топором в руках и несших на кораблях обременительную службу матросов, Толстой, прибыв в Италию, начал вести жизнь, более подходящую для путешественника, нежели для волонтера, стремящегося овладеть военно-морским делом. Тем не менее во время почти двухлетнего пребывания в Италии он в совершенстве овладел итальянским языком и обзавелся дипломом, удостоверявшим его участие в морском сражении и овладение навигацией.
Царь не мог не отметить усердия Петра Андреевича к службе. В 1703 году он отправил его во главе посольства в Турцию. На Толстого была возложена важнейшая для судеб страны задача — удержать турок от нападения на Россию.
Толстой блестяще справился с этой задачей в 1709 году, когда войска Карла XII осаждали Полтаву и до вассала Турции Крымского ханства шведам было, что называется, рукой подать. Это избавило Россию от необходимости вести войну на два фронта. Петр Андреевич организовал в Турции широкую шпионскую сеть, одаривал сибирскими мехами жадных до посулов первейших чинов Османской империи и был в курсе событий, происходивших при дворе султана, проявив ловкость в маневрировании между противоречивыми устремлениями придворных группировок.
Ко времени пребывания Толстого в Турции относится эпизод, выпукло раскрывающий его облик. Ему стало известно, что один из сотрудников посольства, некий подьячий, принял магометанство. Опасаясь, что новоиспеченный мусульманин может перебежать к туркам и сообщить им многие секреты как о созданной им шпионской сети, так и о подкупленных чиновниках, Толстой пригласил подьячего в свои покои и собственноручно угостил отравленным вином, о чем спокойно доложил Посольскому приказу в Москву.
Перед отъездом в Вену, 1 июля 1717 года, Толстой и Румянцев получили в Спа, где тогда находился царь, инструкцию, предусматривавшую их действия при любом возможном варианте развития событий. Инструкция составлена в достаточно жестких тонах; она оперировала фактами, которые невозможно было отклонить венским дипломатам, и вынуждала цесаря прекратить игру в кошки-мышки, заявляя, что ему будто бы ничего не известно о пребывании царевича в его владениях. Уже первые фразы инструкции дают представление о решимости царя добиваться от цесаря выдачи беглеца:
«Ехать им в Вену, и, приехав, просить у цесаря приватной аудиенции, и при оной подать нашу грамоту, и изустно предлагать, что мы подлинно известились чрез посланного нашего капитана Румянцева, что сын наш Алексей, не хотя быть послушен воли нашей и быть в компании военной с нами, в прошлом году проехал в Вену и там принят под протекцию цесарскую и отослан тайно ж в Тирольский замок Эренберк, и там несколько месяцев задержан за крепким караулом.
И хотя наш резидент от его цесарского величества и чрез министров его домогался о пребывании его ведать и потом и грамоту нашу самому ему подал, но на то никакого ответа не получил; но противно тому, вместо удовольства на наше чрез ту грамоту прошение, отослан сын наш от того замка наскоро и за крепким караулом в город Неаполь и содержится там в замке же за караулом, чему он, капитан наш, самовидец, ибо в пути его везенного и людей его видел, хотя и не без страху, ибо был взят и за караул в Тирольской земле, и что нам чувственнее (оскорбительнее. — Н. П.) всего, то есть что его цесарское величество на то наше прошение ни письменно, ни изустно никакого ответа явственно не учинил, но зело в темных терминах к нам чрез свою собственноручную грамоту токмо ответствовал, в которой не токмо иного чего, ни ниже о его пребывании в своей области не объявил, с которой грамоты им сообщается список. И для чего так изволит цесарское величество с нами поступать неприятно, о том требовать декларации».
Если цесарь по-прежнему станет отрицать факт пребывания царевича в его землях, «о чем уже и вся Европа ведает», то надлежит сказать ему, что царь расценит этот ответ как «неприязнь к себе», и «против того свои меры брать принуждены будем». Если же цесарь признает пребывание царевича в своих землях, но заявит, что «не может его противно воли его выдать и что он (царевич. — Н. П.) к тому не склонен, чтоб к нам возвратиться, и иные отговорки и опасения затейные будет объявлять», то надлежит заявить ему, что «нам не может то инако, как чувственно быть, что он хочет меня с сыном судить, чего у нас и с подданными чинить необычайно, но сыну надлежит повиноваться во всем воле отцовской». Цесарь обязан выдать сына отцу, «а мы, яко отец и государь, по должности родительской его милостиво паки примем и тот его проступок простим». Надлежало напомнить цесарю и о том, что царевич содержится в его области, «яко невольник или какой злодей за крепким караулом».
Инструкция предусмотрела и тот случай, что сын станет жаловаться, «будто было ему какое от нас принуждение». На это надлежало сослаться на письмо царя к сыну из Копенгагена и даже передать цесарю копию самого письма, из которого ясно видно, «что неволи не было». («А ежели б неволею я хотел делать, то на что так писать? и силою б мог сделать, и кроме письма!») Напротив, «мы желали, чтоб он, сын наш, последовал нашим стезям и обучался как воинским, так и политическим делам, и он не имел к тому никакого склонения и токмо склонен был к обхождению с худыми людьми», несмотря на то, что «мы его всякими образы, и добродетелью и угрозами, трудились на путь добродетелей привесть».
Толстому и Румянцеву предписывалось «стараться всяким образом и домогаться», чтобы цесарь отпустил сына к отцу. Если же цесарь откажет, то «домогаться, чтоб по последней мере пустил их к сыну нашему, дабы они могли с ним видеться».
В случае если, «паче чаяния», цесарь откажет и в этом, то есть в свидании с сыном, «то протестовать нашим именем и объявлять, что мы сие примем за явный разрыв и показанное нам неприятство и насилие, и будем пред всем светом в том на него, цесаря, чинить жалобы, и искать будем сию неслыханную и несносную нам и чести нашей учиненную обиду отмстить».
Подробно расписывалось в инструкции и поведение царских посланцев в случае предоставления им свидания с царевичем Алексеем. Надлежало «подать ему наше письмо и изустно говорить ему то, что им приказано, також и сие объявлять, какое он нам тем своим поступком безславие, обиду и смертную печаль, а себе бедство и смертную беду нанес и что он то учинил напрасно и без всякой причины, ибо ему от нас никакого озлобления и неволи ни к чему не было». Надлежало обещать царевичу, что если он возвратится, то получит за свой поступок родительское прощение, «и примем его паки в милость нашу и обещаем его содержать отечески во всякой свободе и милости и довольстве без всякого гнева и принуждения» (при этом предписывалось употреблять «удобовымышленные к тому рации и аргументы»). Если сын согласится возвратиться, то потребовать от него письмо к цесарю и, получив письмо, ехать в Вену «и домогаться об отпуске его безотступно и трудиться, чтоб его привезть с собою к нам».
Инструкция заканчивается угрозой сыну: если он решительно откажется возвращаться, «то объявить ему именем нашим, что мы за то его преслушание предадим его клятве отческой, також и церковной… и буде иного способа не найдем, то и вооруженною рукою цесаря к выдаче его принудим».
(Инструкцию эту, по всей видимости, составлял Толстой. Основания для подобного предположения дает совет действовать «лаской и угрозой» — это типичный прием давления, умело применявшийся Толстым. Инструкция составлена именно в этом духе — обещание простить царевича сочетается с угрозой добыть его военной силой.)
В том же духе составлено было и личное письмо Петра цесарю Карлу VI от 10 июля 1717 года, которое Толстой должен был вручить цесарю во время частной аудиенции. Начинается письмо словами благодарности цесарю за то, что тот (как он сообщал в письме от 12 мая) обещает «сына моего Алексея не допустить в неприятельские руки впасть». Однако далее Петр выражает удивление, что цесарь не объявил ему о пребывании Алексея в своих владениях и продолжает содержать царевича под крепким караулом — сначала в Тирольской крепости Эренберг, а затем и в Неаполе. «Ваше цесарское величество можете сами рассудить, коль чувственно то нам, яко отцу, быть имеет, что наш первородный сын, показав нам такое непослушание и уехав из воли нашей, потом содержится под другою протекциею или арестом, чего подлинно не можем признать и желаем на то от вашего величества изъяснения». Петр извещал цесаря, что он отправил к нему тайного советника Толстого, которому повелел «о всем, касающемся того дела, пространно вашему величеству на приватной аудиенции донести, також и сына нашего видеть и письменно и изустно волю нашу и отеческое увещание оному объявить». Царь надеялся, что цесарь не откажет в просьбе отпустить сына. Заканчивается же письмо скрытой угрозой: царь ожидает скорой резолюции, «дабы мы свои меры потом восприять могли».
Передано было Толстому и собственноручное письмо царя сыну, написанное в тот же день, что и письмо императору. (Его содержание будет приведено в следующей главе.)
Толстой прибыл в Вену 26 июля 1717 года и свое пребывание в столице империи ознаменовал энергичными действиями. 29 июля он добился аудиенции у цесаря, на которой присутствовали также Румянцев и Веселовский. Толстой вручил цесарю письмо царя и в «учтивых терминах» изложил все, что ему было известно о месте пребывания царевича. Это известие стало полной неожиданностью для венского двора: здесь были уверены, что местопребывание царевича сохранно в полной тайне. Тем не менее цесарь выразил благодарность царю за его желание поддерживать с ним дружбу, но от ответа по существу уклонился, ограничившись обещанием дать его как можно скорее и «ко удовольствию вашему».
На следующий день Петр Андреевич отправился к матери покойной кронпринцессы Шарлотты герцогине Вольфенбюттельской. Та приняла Толстого «приятно», заявила, лукавя или вправду, что ей ничего не известно о том, где находится царевич, но «обещала о том трудиться, чтобы сие дело прекратить, не допустить до ссоры, и что она в том деле сама заинтересована так близким свойством и долженствует искать всяких способов, чтоб де мне сделать такое славное дело, еже бы такого великого монарха примирить с сыном его». На это Толстой ответил, что единственное средство примирения состоит в том, чтобы цесарь отпустил царевича с ним, Толстым, домой. Если же царевич останется во владениях цесаря, то царь предаст его проклятию. Герцогиня, выслушав угрозу, «зело усумнилась» и ответствовала: «Сохрани де Бог, чтоб до сего не дошло, понеже де сия клятва упадет и на моих внучат». Впоследствии Толстой еще раз посетил герцогиню, которая, по его словам, «показывается весьма прилежно, чтоб сие дело окончить по желанию вашего величества». Так, она обещала написать (и действительно написала) письмо к царевичу. В натуре своего зятя она, похоже, разобралась лучше, чем Петр. «Я де натуру царевичеву знаю, — говорила она Толстому, — и мнится де, что ваше величество изволяет трудиться напрасно, чтоб де царевича принуждать к воинским делам, понеже он лучше желает иметь в руках своих четки, нежели пистоли; только де то мне безмерно печально, чтоб немилость и клятва вашего величества на внука ее не упала; и обнадеживала притом доброжелательством своим к вашему величеству во всех случаях».
От герцогини Толстой по ее совету отправился к министру Зинцендорфу (к другим министрам она обращаться не рекомендовала), которому изложил возможные последствия, «ежели вскоре сына вашего со мною вашему величеству не отошлют». Зинцендорф положительного ответа не дал, заявив, что «вскоре цесарь учинит ответ», а до того он с ним «говорить не может».
В донесении, из которого извлечены приведенные выше сведения, Толстой высказал царю и свое «слабое мнение»: ни в коем случае не соглашаться на посредническую роль цесаря, «понеже, государь, Бог ведает, какие кондиции он предлагать будет. К тому же между вашим величеством и сыном вашим какому быть посредству?!»
Между тем для обсуждения письма Петра и составления официального ответа император созвал особую Конференцию из наиболее приближенных к нему министров. «Рассмотрев каждый термин царского письма к цесарю, столь важного по содержанию», Конференция пришла к следующим решениям, одобренным императором.
Во-первых, скрывать тайну царевича уже не представляется возможным, а потому остается признать, что Алексей находится в цесарских владениях. Однако объяснить причину, по которой цесарь принял его, надлежит тем, что «надеялись оказать царю услугу, устраняя опасность попасть царевичу в неприятельские руки, и тем более без нарушения народного (то есть международного. — Н. П.) права могла принять столь высокую особу, что она с вами в свойстве». «Царю же неправильно донесено, что сына его перевозят как арестанта; по его собственному желанию старались доставить ему уединенное и безопасное убежище и трактовали его как принца».
Во-вторых, что касается поездки Толстого и Румянцева в Неаполь для встречи с царевичем, то Конференция приняла решение дозволить посланцам царя ехать в Неаполь, видеться с царевичем и говорить с ним. При этом члены Конференции, как им казалось, приняли весьма хитроумное решение: «В этих пересылках и переписках выиграется время и, смотря по тому, как кончится нынешний поход царя, можно будет говорить с ним (с царем. — Н. П.) смелее или скромнее». В то же время Конференция признавала, что затеяла очень опасную игру с царем, допуская, что он может вторгнуться на территорию Вольфенбюттельского герцогства «и там остаться до выдачи ему сына; а по своему характеру он может ворваться и в Богемию, где волнующаяся чернь легко к нему пристанет».
В тот же день граф Зинцендорф принял Толстого, Румянцева и Веселовского и сообщил им о принятом решении. В обстоятельном послании, отправленном Петру 10 августа, Толстой и Румянцев, со слов Зинцендорфа, сообщили некоторые дополнительные подробности о позиции венского двора. Так, оказывается, решение о предоставлении царевичу убежища принималось не только для того, чтобы предотвратить его пленение неприятелем, но и с намерением, «чтоб де происшедшие несогласия между вашим величеством и сыном вашим не допустить знать другим». Более подробно изложены причины отказа выдать царевича: «Того де цесарю учинить невозможно, чтоб его неволею послать, понеже де то будет предосудительно его цесарской власти и противно всесветным правам, и будет то за знак варварства».
В разговоре с Зинцендорфом выяснилось, что к царевичу намереваются отправить курьера с известием о начавшихся переговорах. Толстой забеспокоился. Ежели послан будет курьер, заявил он, то эта посылка приведет все дело в «большую конфузию»: царевич, не зная, что получит прощение в своем проступке, если возвратится к отцу, не даст другого ответа, кроме того, как прежде, и, больше того, начнет проситься в другую область. Граф Зинцендорф возразил, что цесарю держать царевича в своей области неволею невозможно; впрочем, едва ли царевич захочет выехать в другое государство. Толстой настаивал на том, чтобы, не посылая курьера, разрешили ему ехать в Неаполь и вручить письмо отца и словесный приказ, который, вероятно, будет приятен царевичу. Зинцендорф взялся донести об этом цесарю, добавив: «Ежели де цесарь позволит вам ехать в Неаполь, то де, чаю, пошлет с вами знатную персону, чтобы вам в Неаполе в том деле вспомогать».
В общем, ситуация кардинально изменилась. Дело сдвинулось с мертвой точки.
Надобно признать: когда Конференция выражала надежду на то, что «в пересылках и переписках выиграется время», она не учла способностей Петра Андреевича, его настойчивости и напора и умения достигать поставленной цели, не пренебрегая даже и не самыми чистоплотными мерами.
В заключение данной главы приведем несколько откликов из России на бегство царевича. В большинстве своем они принадлежат его родственникам или близким к нему людям и извлечены из следственных дел.
Аврам Лопухин: «Сие де он, царевич, учинил добро, и будет де ему в нынешнее время без всякой турбации. Слава Богу, что Бог его унес». Другой вариант его высказывания: «Царевич де хорошо сделал, что он цесаря держится…»
Василий Глебов: «Это де дело хорошо, что он цесаря держитца. И цесарь де ево никаким образом не отдаст. А вить де царевич ни от чево де уехал, что от понуждения. Принудил де отец, первое, от наследства прочь, другое и постричься понуждал».
Гофмейстерша, что состояла при дворе царевича: «Слава Богу, и вы молитесь как де я. Слышу, что царевич в хорошем охранении у цесаря обретается. Пишут де ко мне, что он отсюда светлейшим князем изгнан, только де он ему после заплатит».
Князь Иван Львов: «Хвалил и радовался тому, что царевич отъехал в Цесарию. Там сыскал он себе место изрядно, и цесарь ево не оставит. И если б де меня позвал какой случай отлучица отсюда, я его там сыскал».
Сибирский царевич Василий Федорович говорил Ивану Большому Афанасьеву: «Многие похваляют царевича, что он очень умно сделал, что отъехал в Цесарию». Однако фамилий, кто именно «похваляет» царевича, не назвал.
Отклики, как видим, в большой мере основывались на молве. Ясны и мотивы, которыми руководствовались лица, сочувствовавшие бегству царевича. Они надеялись извлечь пользу из последующего воцарения Алексея Петровича, получить материальные выгоды в виде пожалований и удовлетворить собственные честолюбивые претензии.
Князь В. В. Долгорукий: «Когда царевич будет царствовать, и нам будет добро».
Аврам Лопухин: «Когда де будет царевич на царстве и нам будет добро».
Достоин осуждения поступок, совершенный Алексеем Петровичем Бестужевым-Рюминым, будущим знаменитым государственным деятелем. Он с разрешения Петра находился на службе у английского короля и, когда узнал о бегстве царевича, то 7 мая 1717 года, побуждаемый честолюбием, прислал ему из Лондона следующее письмо:
«Отец мой, брат и вся фамилия Бестужевых пользовались особенною милостию вашего высочества; я всегда считал обязанностию принести вам мою рабскую признательность и от юности ничего так не желал, как служить вам. Но обстоятельства не дозволяли. Это принудило меня вступить в чужестранную службу, и вот уже четвертый год я состою камер-юнкером у его величества короля Английского.
Как скоро верным путем узнал я, что ваше высочество находитесь у его цесарского величества, своего шурина, и я по теперешним конъюнктурам замечаю, что возникли две партии; притом воображаю, что ваше высочество при нынешних обстоятельствах не имеет никого из своих слуг, я же чувствую себя достойным и способным служить вам в настоящее время, то осмеливаюсь к вам написать и предложить себя вам — будущему царю и государю в услужение.
Ожидаю только милостивого ответа, чтобы тотчас уволиться от службы королевской и лично явиться к вашему высочеству. Клянусь всемогущим Богом, что единственным побуждением моим есть высокопочитание к особе вашего высочества».
Перед отъездом в Россию царевич все письма сжег. Письмо Бестужева (в немецком переводе) каким-то образом оказалось в Венском архиве и было обнаружено Н. Г. Устряловым только в 1859 году. Если бы письмо стало известно Петру, Бестужев не избежал бы смертной казни, а так он остался в стороне от трагических событий 1718 года.
Бестужев отличался безграничным честолюбием. Уже будучи в России, он прилагал немало усилий, чтобы услужить Бирону, и активно способствовал объявлению последнего регентом грудного императора Иоанна Антоновича. Казалось бы, с падением Бирона карьера Бестужева должна была прерваться, но изворотливому карьеристу удалось при Елизавете Петровне занять должность сначала вице-канцлера, а затем и канцлера — должность, позволявшую ему свыше полутора десятка лет руководить внешней политикой России.
Глава четвертая
ВОЗВРАЩЕНИЕ БЕГЛЕЦА
В предшествующей главе мы оставили царевича в Неаполе, куда его доставили ночью 6 мая 1717 года и где поселили в гостинице «Три короля». Утром следующего дня сопровождавший царевича секретарь Кейль отправился к вице-королю Дауну, наместнику австрийского императора, и вручил ему письмо цесаря, а также сообщил о прибытии царевича, которого просил, как можно скорее, переселить из гостиницы в более надежное место.
Место, однако, не было подготовлено, и царевича с Евфросиньей (остальные лица, сопровождавшие царевича, остались в Эренберге) тайно перевезли окольными путями из гостиницы в Королевский дворец, где он провел два дня — столько времени понадобилось, чтобы приготовить покои в замке Сент-Эльм, стоящем на высокой горе и господствующем над Неаполем.
В Королевском замке царевич написал два письма: одно цесарю, другое вице-канцлеру Шёнборну с выражением благодарности за заботу о его безопасности. Одновременно он обратился к секретарю Кейлю с устной просьбой передать цесарю, что он ни в чем перед отцом не виноват и желает восстановить его милость. Другая просьба касалась его отношений с покойной супругой. Он просил убедить цесаря, что находился с кронпринцессой не в ссоре, а в добром согласии, проявлял о ней заботу, в то время как отец и мачеха относились не только к нему, царевичу, но и к ней с презрением, что ее крайне огорчало.
Вспомним, как обстояло дело в действительности! Очевидно, что именно для того, чтобы убедить венский двор проявить к нему снисхождение, царевич не стеснялся прибегать к явной лжи.
Когда Кейль уже собирался возвращаться в Вену, царевич попросил его отправить три письма своим друзьям в России для того, чтобы известить их, что он жив и что распространяемые слухи о его гибели являются ложью. Одно письмо было адресовано сенаторам, два других — иерархам церкви: митрополитам Рязанскому и Крутицкому. Из этих трех писем сохранились два.
Сенаторам царевич писал:
«Превосходительнейшие господа сенаторы!
Как вашей милости, так, чаю, и всему народу не без сумнения мое от Российских краев отлучение и пребывание по се время безызвестное, на что меня принудило от любезнейшего отечества отлучитися не что иное, только (как вам уже известно) всегдашнее мне безвинное озлобление и непорядок, а паче же, что было в начале прошлого года, едва было и в черную одежду не облекли меня нуждою без всякой (как вам всем известно) моей вины. Но всемилостивый Господь, молитвами всех оскорбляемых утешительницы Пресвятыя Богородицы и всех святых избавил мя от сего и дал мне случай сохранить себя отлучением от любезного отечества (которого, аще бы не сей случай, никогда бы не хотел оставить), и ныне обретаюся благополучно и здорово под охранением некоторой высокой особы до времени, когда сохранивый мя Господь повелит возвратитися во отечество паки, при котором случае прошу не оставите меня забвенна, а я всегда есмь доброжелательный как вашей милости, так и всему отечеству до гроба моего
Алексей.
P. S. Будет есть ведомости об мне (хотя память об мне у людей загладить), что меня в живых нет, или ино что зло, не извольте верить: Богу хранящу и благодетелем моим, жив есмь и во благополучии обретаюся; того ради и сие писание посылаю, дабы отразить противное мнение об мне».
В тех же выражениях и в таком же духе царевич обратился и к духовному иерарху (неизвестно какому — письмо осталось безадресным).
Когда венские министры ознакомились с содержанием писем, они благоразумно решили не отправлять их в Россию — письма пролежали в тайном архиве Вены до тех пор, пока их не обнаружил Н. Г. Устрялов. Оставить письма неотправленными министры имели серьезные основания. Их содержание противоречило многократным заявлениям царевича о своей готовности примириться с отцом. Они открыто выражали противостояние отцу, претензии царевича на трон. Совершенно очевидно, рассуждали в Вене, письма приведут не к примирению отца с сыном, а к разжиганию конфликта, поскольку вызовут гнев царя. Кроме того, они дадут повод царю обвинить цесаря во вмешательстве во внутренние дела России, поскольку царю было известно о строгом содержании беглеца, о невозможности совершения им любых действий без ведома караульного начальства.
Письма подтверждают довольно высокую оценку умственных способностей царевича Алексея. Он действительно был «не дурак», по выражению его отца. Царевич не имел в Неаполе секретарей, письма он сочинял сам. Они показывают высокую степень грамотности автора, его умение владеть пером, излагать мысли на бумаге. В то же время письма насквозь лживы — в них царевич продолжал линию, которой придерживался при появлении в Вене в беседах с Шёнборном и министрами: изображать себя жертвой нерасположения отца. Царевич писал явную неправду, когда сообщал сенаторам и духовным иерархам, что отец его намеревался насильно обрядить в монашескую одежду, умолчав о том, что по совету друзей сам дал письменное согласие на пострижение. Умолчал царевич и о разговоре отца перед отъездом в Копенгаген, когда он, зная об обременительности монашеской жизни, предоставил ему полгода на размышление. Ни единым словом не обмолвился он и о своем вызове в Копенгаген.
Поселившись в крепости Сент-Эльм, царевич в течение пяти месяцев предавался спокойной и беззаботной жизни, обременяя себя лишь письмами оставшимся в России друзьям и слугам в Эренберг да приятным общением с любовницей Евфросиньей.
Между тем он не замечал, как над его головой сгущались тучи, предвещавшие грозу. Его безопасность в цесарских владениях оказалась эфемерной, и он медленно, но верно подвергался натиску сил, способствовавших, явно и тайно, его возвращению в Россию. В этом стремлении к выдворению царевича из пределов Австрийской империи объединились многие: царь и цесарь, Толстой и Румянцев, вице-король граф Даун и теща царевича герцогиня Вольфенбюттельская. Подспудно возвращению царевича способствовала и Евфросинья, в которую он был безумно влюблен. Любовница царевича оказалась женщиной властной, она сумела полностью подчинить своему влиянию безвольного любовника. Расчетливо-меркантильная, она, по-видимому, искала лишь выгод из общения с царевичем, но не отвечала взаимностью на его страстные чувства.
Но главное — изменилось отношение цесаря к проживанию царевича в его владениях. Цесарский двор, предоставляя убежище царевичу, отдавал отчет о возможных последствиях этого шага. С самого начала пребывание царевича в пределах Австрийской империи было крайне неудобно для венского двора. Когда же Петру стало известно, где находится его сын, власти империи постарались сделать все, чтобы поскорее избавиться от царевича. Сохраняя лицо, цесарь решительно отказал в насильственном выдворении Алексея из своих владений, но зато предоставил Толстому и Румянцеву возможность встретиться с царевичем. Тональность его писем, связанных с пребыванием царевича в его владениях, меняется. Показательно в этом отношении его письмо графу Дауну, в котором последнему предписывалось оказывать царским уполномоченным доброжелательные услуги.
Приведем выдержки из этого письма, отправленного вице-королю 10 августа 1717 года:
«Когда приедет Толстой, примите его учтиво, как царского тайного министра, и как первое требование его, без сомнения, будет видеться с царевичем, то вы назначьте ему день и час. Для этого прежде вручите царевичу присланное ко мне с Толстым письмо на русском языке, или сами, или чрез доверенное лицо, и объявите по доверенности, что присланы к нему Толстой и Румянцев с письменною и изустною комиссиею. Причем можно сказать, что… царь не только дарует царевичу прощение, но соглашается дозволить ему жить в таком месте, какое он сам изберет, в чем, можно сказать, мы будем порукою.
Следовательно, когда царевич согласится видеть Толстого, то внушите ему по доверенности, что как гнев царя на него происходит единственно от того, что он имеет при себе женщину (в мужской одежде), то по удалении ее немедленно последует примирение».
Даун должен был заверить царевича, что цесарь ни в коем случае не выдаст его против его воли. Вместе с тем Даун должен был добиваться, чтобы свидание состоялось непременно. Любопытно, что император знал о том влиянии, какое оказывала на царевича его любовница, и оговорил специально: «Весьма хорошо бы получить резолюцию царевича прежде, чем он переговорит со своею переодетою женщиною, чтобы она его не отклонила».
Итак, необходимо обеспечить следующее:
«1) свидание должно быть непременно; 2) ежели царевич для избежания его захочет удалиться из Неаполя, решительно не дозволять; 3) уведомить царевича за несколько часов об имеющей быть аудиенции, чтобы не застигнуть его врасплох и дать ему время приготовиться; 4) вы или другая персона будете при том присутствовать с посылаемым курьером (знающим русский язык. — Н. П.); 5) свидание должно быть так устроено, чтобы никто из москвитян (отчаянные люди и на все способные!) не напал на царевича и не возложил на него руки, хотя я того и не ожидаю».
Что ж, можно признать, что пункты, включенные в письмо, явно соответствовали интересам царя.
В письме предусматривались три возможных результата свидания Толстого с царевичем: 1) царевич согласится ехать с Толстым; 2) согласится, но с известными условиями и предосторожностями; 3) решительно откажется. В первом случае надлежало «дозволить без прекословия возвратиться к отцу и дать верного офицера для охранения в моих владениях»; во втором случае предписывалось «потребовать от царевича пункты и мне донести, ожидая моей резолюции; Толстому до того времени дозволить остаться в Неаполе»; наконец, в третьем случае «вы не должны решительно прерывать дела, — наказывал император, — но повторите Толстому, что вы мне донесете и будете ждать повеления, что ему надобно взять терпение; а дабы ему не было скучно, то посоветуйте осмотреть разные достопамятности. Между тем смотрите за ним тщательно, особенно, чтобы он никого из своих людей курьерами не посылал без вашего ведома; письма же отправлял бы с моими курьерами».
Даун в своем ответе 24 августа (3 сентября) писал цесарю, что царевич в разговоре с его секретарем Вейнгардом заявил, «что ни в каком случае своею охотою не возвратится в отечество, где ничего доброго себе не ожидает: какие бы уверения отец его ни делал, царевич, зная его, ему не поверит: царь никаким словом себя не связывает. Если же поводом к неудовольствию отца находящаяся при нем женщина, почему не требует ее удаления и простирает руки на него самого?» «Из этих слов, — полагал Даун, — очевидно, что трудно будет склонить его к добровольному возвращению».
Далее Даун спрашивал, как трактовать царевича: до того времени, когда он был на положении инкогнито, к нему относились как к государственному арестанту, и только один служитель имел к нему доступ. Теперь стало известно, что он царевич, и он «не может жить так тесно и дурно». Вице-король испрашивал повеление и суммы на содержание.
В то время как в Неаполе были озабочены обустройством жилья для проживания царевича и выяснением условий его содержания, Толстой в Вене безуспешно добивался выдачи царевича. Наконец ему было объявлено о разрешении ехать в Неаполь. Причем Толстой добился согласия министра Зинцендорфа без проволочек отпустить царевича к отцу, как только тот даст на это согласие, и, более того, добился повеления Дауну во всем помогать возращению сына к отцу.
Толстой и Румянцев выехали из Вены 21 августа, но из-за проливных дождей и плохой дороги прибыли в Неаполь только 24 сентября. На другой день Толстой отправился к Дауну для согласования дня свидания с царевичем. Оно было намечено на 26 сентября, причем не в скромных покоях крепости, а в роскошном зале королевского дворца. Даун объяснил это тем, что царевич до сих пор не знает об их приезде не только в Неаполь, но даже и в Вену, а потому может воспротивиться встрече: «Потому завтра, не объявляя о вашем прибытии, позову его к себе в дом и за вами пошлю. Если же он не захочет с вами видеться, то, по цесарскому повелению, я и против воли его вас к нему допущу».
На первой же встрече 26 сентября Толстой и Румянцев вручили царевичу письмо отца, датированное 10 июля.
«Мой сын! — писал Петр. — Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал, и ни от слов, ни от наказания не последовал наставлению моему, но наконец, обольстя меня и заклинаясь Богом при прощании со мною, потом что учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чужую протекцию, что не слыхано не точию междо наших детей, но ниже междо нарочитых подданных. Чем какую обиду и досаду отцу своему и стыд отечеству своему учинил!
Того ради посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чем тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же побоишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаю Богом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от Бога властию, проклинаю тебя вечно, а яко государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем Бог мне поможет в моей истине. К тому помяни, что я не насильством тебе делал, а когда б захотел, то почто на твою волю полагаться? Чтоб хотел то б сделал».
Письмо, как видим, достаточно жесткое. Чтобы понять суть случившейся позднее трагедии, призываем читателя запомнить из него слова: «…Я тебя обнадеживаю и обещаю Богом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет…»
Вместе с этим письмом царевичу вручено было и другое — от тещи, герцогини Христины Луизы. Впрочем, содержанием своим оно, наверное, разочаровало Толстого. В разговоре с ним герцогиня не скупилась на обещания энергично помогать ему в возвращении сына к отцу, но на деле ограничилась кратким письмом, в котором значимы были всего несколько слов о том, что герцогиня «желает примирения царевича с отцом». Но и это должно было помочь Толстому и Румянцеву в их многотрудном деле.
Царевич был очень напуган. Внезапное появление Толстого и Румянцева привело его в оцепенение. Мы «нашли его в великом страхе», — доносили Петру Толстой и Румянцев. Царевич «был в том мнении, будто мы присланы его убить, а больше опасался капитана Румянцева». По этой причине царевич не смог дать никакого вразумительного ответа посланцам отца: «не учинил нам никакого ответа, кроме того, что уехал он без воли вашего величества под протекцию цесарскую, опасаясь вашего гневу, будто ваше величество, изволяя отлучить его от наследства короны Российской, изволил принуждать к пострижению, а о возвращении своем говорил: „Сего де часа не могу о том ничего сказать, понеже де надобно мыслить о том гораздо“»[7].
О каждом визите к царевичу и о содержании бесед с ним Толстой и Румянцев обстоятельно доносили царю. Эти донесения являются главным источником информации о состоявшихся переговорах. На их достоверность можно положиться, правда, с учетом одного обстоятельства, характерного для документов этого жанра: авторы, стремясь подчеркнуть свое усердие и заслужить похвалу царя за умение и ловкость в преодолении трудностей, усиливали упорство сопротивления и неприятия их предложений. В этом плане способностей у опытного дипломата Петра Андреевича не отнимешь. (Примечательно, что отчет о первом свидании с царевичем Толстой и Румянцев отправили только 1 октября, четыре дня спустя. Столько времени понадобилось им, чтобы обдумать содержание послания и определить свои дальнейшие меры.)
Второе свидание состоялось в том же дворце 28 сентября. Царевич объявил, что «возвратиться к вашему величеству опасен, понеже де пред разгневанное лицо вскоре явиться не безстрашно, и какие де ради причины ныне возвратиться не смею, о том де письменно донесу протектору моему, его цесарскому величеству».
Услышав это, Толстой и Румянцев стали ему «угрожать жестко». «И когда от нас услышал, что ваше величество не оставит его доставать и вооруженною рукою, о том немного усумнился и, вызвав вицероя (вице-короля. — Н. П.) в другую камору, несколько времени с ним говорил. На остаток сказал, чтоб ему еще дать время к размышлению: „Может де быть, что буду писать, ответствуя вашему величеству на ваше письмо, и тогда де уже дам конечный ответ“».
На 30 сентября назначено было третье свидание, но царевич не явился во дворец, сказавшись, что «занемог головною болезнию».
Положение казалось очень затруднительным. «Сколько можем видеть из слов царевичевых, — делали вывод Толстой и Румянцев, — что многими разговорами с нами только время продолжает, а ехать к вашему величеству не хочет, и не чаем, чтобы без крайнего принуждения поехал».
Перед Толстым и Румянцевым возникла первостепенной важности задача — лишить царевича уверенности в том, что цесарь в случае необходимости будет защищать его военной силой. Для этого прежде всего решили прибегнуть к помощи Веселовского, и оба сели за стол, чтобы сочинить письма резиденту в Вену. «Мои дела в великом находятся затруднении… — писал Веселовскому Толстой. — Ежели не отчаится наше дитя протекции, под которою живет, никогда не помыслит ехать. Того ради надлежит вашей милости тамо во всех местах трудиться, чтобы ему явно показали, что его оружием защищать не будут, а он в том все свое упование полагает. Мы должны благодарить усердие здешнего вицероя в нашу пользу, да может преломить замерзелого упрямства… Сего часу не могу больше писать, понеже еду к нашему зверю, а почта отходит». О том же, только другими словами, писал и Румянцев (его послание, по всей вероятности, носило неофициальный характер).
Нужда в услугах Веселовского, однако, отпала. 3 октября состоялось третье свидание с царевичем. О его результатах немедленно было сочинено царю радостное послание, в котором сообщалось об успешном завершении всего дела:
«Всемилостивейший государь! Сего октября в 1 день доносили мы вашему величеству чрез почту о всем подробно, что у нас здесь чинилось и какие трудности находились в нашей комиссии. А сим нашим всеподданнейшим доносим, что сын вашего величества, его высочество государь-царевич Алексей Петрович изволил нам сего числа объявить свое намерение: оставя все прежние противления, повинуется указу вашего величества и к вам в С.-Питербурх едет беспрекословно с нами, о чем изволил к вашему величеству саморучно писать, и оное письмо изволил нам отдать не запечатанное, чтобы его к вашему величеству под своим ковертом послали…»
О согласии вернуться в отечество царевич известил отца собственноручным письмом, подписанным 4 октября:
«Всемилостивейший государь-батюшка!
Письмо твое, государь, милостивейшее чрез господ Толстого и Румянцева получил, из которого, также изустного мне от них милостивое от тебя, государя, мне, всякие милости недостойному, в сем моем своевольном отъезде, будет я возвращуся, прощение; о чем со слезами благодаря и припадая к ногам милосердия вашего, слезно прошу о оставлении мне преступлений моих, мне, всяким казням достойному. И надеяся на милостивое обещание ваше, полагаю себя в волю вашу и с присланными от тебя, государя, поеду из Неаполя на сих днях к тебе, государю, в Санктпитербурх.
Всенижайший и непотребный раб и недостойный назватися сыном Алексей».
Что же произошло в течение этих нескольких дней? Какие события вызвали столь крутой поворот в позиции царевича, когда «замерзелое упрямство» сменилось согласием вернуться в Россию?
Эти события вызваны были умелыми действиями Толстого, расставившего вокруг царевича хитроумные сети и использовавшего все доступные ему ресурсы, чтобы выманить «зверя» из его укрытия. О своих действиях сам Толстой весьма откровенно поведал в письме к не названному по имени министру Петра I[8]:
«Начало сему счастливому сукцессу есть министры цесарские, гишпанцы, о которых я писал из Вены, понеже оные привели цесаря к тому, что саморучно писал к вицерою Неаполитанскому, дабы всеми мерами трудился привесть царевича к тому, чтобы он к отцу поехал. Но царевич сначала и слышать того не хотел, о чем вицерой со мною откровенно говорил и требовал в том моего совету, как ему с ним поступать. О чем я ему всегда советовал, чтоб он показал ему явно, что цесарь его оружием защищать не будет, понеже и резона не имеет: и хотя царевич всегда в разговорах упоминает, что цесарь ему обещал свою протекцию, на которую он весьма уповает, но цесарь уже обещание свое исполнил и протестовал его, доколе царское величество изволил ему обещать прощение, о чем и к цесарю и к самому царевичу изволил писать, заклинаясь Богом, что во всех его винах простить изволит, ежели он токмо с повиновением возвратится; то уже цесарь не должен его протестовать больше, понеже явно есть, что он за своим упрямством к отцу ехать не хочет, и тако повинности цесаревой нет, чтоб за него с царским величеством против правды чинить войну, будучи и кроме того в войне с двух сторон; и ежели до сего дойдет, то принужден будет цесарь и противно воли его выдать отцу.
И вицерой сказал: так де сурово говорить ему не может, однакож де сколько возможно будет показывать, что пристойно рассудить. Сие я учинил для того, чтоб и вицерою положить в голову сумнение, что царское величество и оружием доставать его не оставит».
Как явствует из приведенного отрывка, главная причина в отказе цесаря от намерения защищать царевича состояла в изменении в худшую сторону внешнеполитического положения Австрии. Империя и так с натугой оказывала сопротивление туркам; теперь предстояло открытие второго фронта — война с Испанией. Придерживаться прежних позиций цесарь не мог, ибо в этом случае ему грозило появление третьего фронта — Петр, зная об истощенных ресурсах Австрии, мог перейти от угрозы к действиям и без особых усилий принудить цесаря выдать ему сына.
Толстой задействовал и другие рычаги давления на царевича, быстро нащупав наиболее уязвимое его место. В ход шло все: подкуп, шантаж, ложь, угрозы, несбыточные обещания и др. Продолжим чтение его письма министру:
«Потом мне вицерой говорил: „Я де намерен его постращать, будто де хочу у него отнять девку, которую он при себе держит; и хотя де мне не можно сего без указу учинить, однако ж де увидим, что из того будет“. Я ему то сделать советовал для того, чтоб царевич из того увидел, что цесарская протекция ему ненадежна и поступают с ним против его воли. А потом увещал я секретаря вицероева, который во всех пересылках был употреблен и человек гораздо умен, чтоб он будто за секрет царевичу сказал все вышеписанные слова, которые я вицерою советовал царевичу объявить, и дал тому секретарю 160 золотых червонных, обещая ему наградить впредь, что оный секретарь и учинил.
И возвратясь от царевича, привез ко мне его письмо… прося меня, чтоб я к нему приехал один, что я немедленно и учинил. И приехав, сказал ему, будто я получил от царского величества саморучное письмо, в котором будто изволил ко мне писать, что конечно доставать его намерен оружием, ежели вскоре добровольно не поедет, и что войски свои в Польше держит, чтоб их вскоре поставить на зимовые квартиры в Силезию, и прочая, что мог вымыслить к его устрашению, а наипаче то, будто его величество немедленно изволит сам ехать в Италию… И так, государь, сие привело его в страх, что в том моменте мне сказал, еже всеконечно ехать к отцу отважится. И просил меня, чтоб я назавтрее паки к нему приехал купно с капитаном Румянцевом: „Я де уже завтра подлинный учиню ответ“.
И с тем я от него поехал прямо к вицерою, которому объявил, что было потребно, прося его, чтоб немедленно послал к нему сказать, чтобы он девку от себя отлучил; что он, вицерой, и учинил: понеже выразумел я из слов его, что больше всего боится ехать к отцу, чтоб не отлучил от него той девки. И того ради просил я вицероя учинить предреченный поступок, дабы с трех сторон вдруг пришли ему противные ведомости, то есть что помянутый секретарь отнял у него надежду на протекцию цесарскую, а я ему объявил отцев к нему вскоре приезд и прочая, а вицерой разлучение с девкою, и противно воли его учинить хочет, чтоб тем его привести к резону, ибо иного ему делать нечего, кроме того, что ехать к отцу с повиновением. И когда присланный от вицероя объявил ему разлучение с девкою, тотчас ему сказал, чтобы ему дали сроку до утра: „А завтра де я присланным от отца моего объявлю, что я с ними к отцу моему поеду, предложа им токмо две кондиции, которые де я уже сего дня министру Толстому объявил“. А кондиции те: первая, чтобы ему отец позволил жить в его деревнях, а другая, чтоб у него помянутой девки не отнимать. И хотя сии государственные кондиции паче меры тягостны, однакож я и без указу осмелился на них позволить словесно».
Коварные действия Толстого достигли цели — он нанес царевичу два удара в самые уязвимые места. Проницательный сановник, общаясь с царевичем и его «девкой», обнаружил его безумную влюбленность в Евфросинью, а также огромное влияние этой женщины (находившейся тогда на четвертом месяце беременности) на царевича. «Невозможно описать, как ее любит и какое об ней попечение имеет», — писал Толстой в том же письме министру. Кроме того, Толстой сумел «разгадать» и саму Евфросинью — расчетливую и циничную женщину, стремящуюся извлечь из привязанности к ней царевича максимальную выгоду.
Мы не знаем, какими чарами Евфросинья покорила сердце Алексея. О ее внешности источники донесли два несхожих известия. Один из современников писал, что она была маленького роста, а лицо ее украшали толстые губы. Французский же консул в Петербурге Виллардо считал Евфросинью «финкой, довольно красивой, умной и весьма честолюбивой». Скорее всего, прав был Виллардо, ибо едва ли откровенно непривлекательная женщина смогла бы завоевать сердце царевича[9]. Евфросинье суждено будет, как мы увидим, сыграть роковую роль в судьбе Алексея Петровича. Известно, что еще до бегства из России он заявлял своим приятелям: «Ведайте себе, что на ней женюсь, видь де и батюшко таковым же образом учинил». Петр Андреевич употребил оба привычных для себя способа: угрозу и ласку. Угроза отнять у царевича любимую женщину не могла не привести в отчаяние обоих: и Евфросинью, и ее будущего супруга. Одновременно Толстой, кажется, сумел привлечь любовницу царевича на свою сторону: надо полагать, он использовал все свое красноречие, чтобы убедить Евфросинью в том, что надежда стать супругой наследника престола эфемерна, ибо царь воспрепятствует этому браку.
Француз Виллардо приписывал Евфросинье решающую роль в согласии царевича вернуться на родину. Вот что он пишет:
«До отъезда в Италию был выработан план, с помощью которого он (Толстой. — Н. П.) надеялся добиться успеха. План заключался в привлечении на свою сторону любовницы царевича, которую тот взял с собою из Петербурга». Толстой решил сыграть на ее честолюбии: «он убедил ее с помощью самых сильных клятв (он не затруднялся давать их, а еще меньше — выполнять), что женит на ней своего младшего сына и даст тысячу крестьянских дворов, если она уговорит царевича вернуться на родину. Соблазненная такими предложениями, сопровождаемыми клятвами, она убедила своего несчастного любовника в уверениях Толстого, что он получит прощение, если вернется в Россию».
Зная нравственный облик Толстого, вполне можно допустить, что он не поскупился на подобные обещания. Однако ни один источник версии о его намерении женить сына на крепостной девке не подтверждает. Но вот что не вызывает сомнений, так это то, что Толстой действительно сумел использовать Евфросинью в качестве своей союзницы. Подтверждением тому является письмо, отправленное Толстым Евфросинье из Твери 22 января 1718 года. Какая надобность была тайному советнику отправлять крепостной девке письмо, когда царевич уже находился в России, а она, ожидая родов, оставалась за ее пределами?! Напрашивается вывод, что услуги Евфросиньи не были полностью исчерпаны, что они еще были нужны во время следствия, и, понимая это, будущий руководитель Тайной розыскных дел канцелярии счел полезным отправить ей письмо как бы от имени ее верноподданного.
Вот это письмо: «Государыня моя, Афросинья Федоровна! Поздравляю вас, мою государыню, благополучным приездом в свое отечество государя-царевича, понеже милостию Божиею все так исправилось, как вы желали. Дай Боже, вашу милость, мою государыню, вскоре нам купно при государе-царевиче видеть. Покорный слуга Петр Толстой».
Обращают на себя внимание слова из письма: «…все так исправилось, как вы желали». Их можно интерпретировать однозначно: Евфросинья желала возвращения царевича в Россию. Сама Евфросинья после прибытия в Петербург показала на допросе: «А когда господин Толстой приехал в Неаполь и царевич хотел из цесарской протекции уехать к папе римскому, но я его удержала».
Что касается другой угрозы Толстого — относительно намерения царя добывать сына силой оружия и сосредоточения войск в Силезии, о чем якобы царь сам извещал Толстого, то эта мистификация оказала еще большее влияние на царевича. Правда, поначалу царевич усомнился в подлинности сообщения и попросил Толстого во время приватной встречи показать ему письмо. Письма, как известно, не существовало. Как Толстому удалось выпутаться из этого положения — неизвестно. Но в итоге, как мы уже знаем, царевич сдался.
О решении Алексея возвратиться к отцу известил цесаря и граф Даун. Он сообщал Карлу VI, что «царевич долго колебался дать положительную резолюцию», но наконец 3 октября согласился ехать. Царевич выразил желание отправить цесарю благодарственное письмо, а также просил разрешения прибыть в Вену для изъявления ему личной благодарности.
Надо сказать, что в Вене решение царевича вызвало вздох облегчения. Тайная конференция, созванная в связи с письмами царевича и Дауна, постановила рекомендовать цесарю дать аудиенцию царевичу, «тем более что он будет incognito». Кроме того, Конференция полагала необходимым направить к царю специального чиновника, с тем чтобы убедить Петра проявить к сыну милосердие, любовь и милость. «На письмо царевича вашему величеству отвечать не следует, — советовали императору члены Конференции, — а можно чрез императорского посла в Венеции объявить Толстому, что царевичу как в Вене, так и в других местах оказано будет все возможное внимание».
Однако согласие царевича отправиться к отцу еще не означало успешного завершения всего дела — надлежало доставить беглеца к русской границе и пересечь ее. Зная неуравновешенность царевича, его способность поддаваться стороннему влиянию, нужно было опасаться того, что в любой момент он может отказаться от принятого им решения, и тогда все старания Толстого и Румянцева пойдут прахом. Перед представителями Петра стояла непростая задача: на всем пути от Неаполя до русской границы держать царевича в полной изоляции, лишить его общения со всеми, кто мог внушить ему мысль о гибельности его поступка.
Насколько было важно сохранить тайну возвращения, явствует собственноручная приписка Толстого к его совместному с Румянцевым письму к царю от 3 октября 1717 года:
«По моей рабской должности я, Талъстой, дерзаю донести: благоволи, всемилостивейший государь, о возвращении к вам сына вашего содержать несколько времени секретно для того: ибо когда сие разгласится, то не безопасно, либо кому то есть противно, чтоб кто не написал к нему какого соблазна, от чего, сохрани Боже, может, устрашась, переменить свое намерение». Кроме того, Толстой просил прислать ему царский указ ко всем командирам русских войск, «ежели которые обретаются на том пути, которым мы поедем», чтобы они в случае надобности предоставляли ему охрану.
Толстой дважды предупреждал и Веселовского, чтобы тот соблюдал тайну возвращения царевича: «А буде услышишь в Вене, что государь-царевич изволит возвращаться в свое отечество, о сем не изволь отнюдь ни к кому в С.-Питербурх писать». В другом письме он объяснил причину необходимости соблюдать тайну: «чтобы какой дьявол не написал царевичу и не устрашил бы от его поездки». (Любопытно посланное одновременно с Толстым письмо Веселовскому Румянцева, написанное в несколько шутливом тоне. Сообщая о том, что «некоторую важную тягость с рук сбыли», Александр Иванович коснулся и интимных дел. Имея в виду известную вольность нравов неаполитанских дам, он успокаивал своего приятеля: «И об моей персоне изволь быть безопасен, ибо я до того не самой охотник».)
Труднее было обеспечить изоляцию царевича. Толстой и Румянцев не спускали с него глаз. Царевич, прежде чем возвращаться в Россию, изъявил желание поклониться мощам святого Николая в итальянском городе Бари. Толстой и Румянцев последовали за ним. Вице-король Даун предложил для этой поездки казенные кареты и эскорт из офицеров, но любезность была отклонена — мало ли как будут себя вести офицеры. «За что мы ему, благодарствуя, весьма то отрекли, — доносил Толстой, — и просили его, чтобы нас отправил как можно больше инкогнито, на нашем иждивении». Решительно откажется Толстой от конвоя и на обратном пути царевича в Россию.
Поездка в Бари заняла около недели. Подлинная ее причина заключалась не столько в особом благочестии царевича, сколько в том, чтобы протянуть время, дождаться согласия царя на те «кондиции», о которых упоминалось выше: чтобы отец позволил ему жить в его деревнях и чтобы у него не отняли Евфросинью.
Известие о благополучном разрешении дела чрезвычайно обрадовало Петра. 17 ноября 1717 года он отправил собственноручное письмо царевичу:
«Мой сын! Письмо твое в четвертый день октября писанное, я здесь получил, на которое ответствую, что просишь прощения, которое уже вам пред сим чрез господ Толстова и Румянцева письменно и словесно обещано, что и ныне подтверждаю, в чем будь весьма надежен. Также о некоторых твоих желаниях писал к нам господин Толстой, которые также здесь вам позволятся, о чем он вам объявит».
Вместе с этим письмом было отправлено и послание Толстому:
«Междо другими доношении писал ты, что сын мой желает жениться на той девке, которая у него, также, чтоб ему жить в своих деревнях — и то, когда сюда прибудет, позволено ему будет; а буде же тогда здесь не похочет, то мочно где и в его деревне учинить, по прибытии сюда».
Сделай, читатель, зарубку в своей памяти о втором обещании царя — разрешить сыну жениться на Евфросинье!
Царевич и сопровождавшие его лица отбыли из Неаполя 14 октября, о чем Алексей Петрович известил отца и мачеху. Последнюю он просил «милостивым своим предстательством не оставить» его.
О выезде из Неаполя Толстой и Румянцев сообщили царю в тот же день. В этом письме они еще раз писали о «некоторых желаниях» царевича:
«Сего числа сын вашего царского величества, государь-царевич, и мы при нем из Неаполя к вашему величеству поехали, наняв лошадей и коляски до Рима, а из Риму, государь, поедем в Венецию… Сын ваш весьма намерен к вам ехать, о чем при сем случае и сам к вашему величеству пишет. И неоднократно нам говорил, чтобы к вашему величеству послать с тою ведомостью, что уже он из Неаполя к вам поехал, дабы ваше величество изволили увериться, что он повинуется повелению вашему и к вам едет, желая ваше величество умилостивить и получить от вас позволение, дабы ему жить в его деревнях, которые близь С.-Питербурха, а наипаче, чтобы ему жениться на той девке, которая ныне при нем и уже брюхата, тому четвертый месяц. И когда мы его сначала склоняли, чтоб к вашему величеству поехал, он без того и мыслить не хотел, ежели вышеписанные две кондиции позволены ему не будут… о чем ныне нам говорит, чтоб мы его в том письменно уверили. И ежели, государь, не можно нам будет от него в том отговориться, то мы, чтоб его не привести в отчаяние, дадим ему письмо такое, что ваше величество, когда он с повиновением к вам возвратиться, изволите его милостиво принять и позволить ему жить в его деревнях, и что мы указу не имеем предреченной девки от него отлучать».
Чтобы ускорить возвращение царевича, Толстой и Румянцев готовы были пойти на обман:
«Зело, государь, стужает, чтоб мы ему исходатайствовали от вашего величества позволение обвенчаться с тою девкою, не доезжая до вас, и ежели ваше величество изволит ему на то позволить, то безсумнительно к вам поедет. А ежели ваше величество изволит разсудить, что непристойно тому быть, то не изволишь ли его милостиво обнадежить, что может то сделаться не в чужом, но в нашем государстве, чтоб он, будучи обнадежен, ехал к вам без всякого сумнения, и повели, государь, немедленно прислать нам указ, что нам о сем ему сказать, понеже под предлогом, будто хочет смотрить Риму и Венецию и прочих мест, а в самом деле того ради медлить будет в дороге, чтоб ему, не приближаясь к своему отечеству, получить ваш указ о женитьбе своей и по тому бы примать свои меры». «К тому, государь, дороги в горах безмерно злые, — добавляли Толстой и Румянцев, — и хотя б нигде не медля ехать, но поспешить невозможно».
Царь снова дал вполне удовлетворительный ответ на просьбы сына.
«…Что сын мой, поверя моему прощению, с вами действительно уже сюда поехал… меня зело обрадовало, — писал он Толстому и Румянцеву 22 ноября. — Что же пишете, что желает жениться на той, которая при нем, и в том весьма ему позволится, когда в наши края приедет, хотя в Риге или в своих городах или хотя в Курляндии у племянницы в доме. А чтоб в чужих краях жениться, то больше стыда принесет. Буде же сумневается, что ему не позволят, и в том может рассудить: когда я ему так великую вину отпустил, а сего малого дела для чего мне не позволить? О чем и напред сего писал… и ныне паки подтверждаю; также и жить, где похочет в своих деревнях, в чем накрепко моим словом обнадежьте его».
Тем же днем датировано и письмо сыну, в котором царь собственноручно обнадежил его:
«Писали к нам господин Толстой и Румянцов о вашем желании, о чем я позволил и писал к ним пространно, в чем будьте весьма благонадежны».
Царевича действительно не покидали сомнения, и Толстой был прав, когда доносил, что он тянет время до получения точных заверений отца. Так, из Неаполя они выехали 14 октября, а прибыли в Рим только 26-го. Инсбрука они достигли спустя еще месяц, 26 ноября. Сего числа, писал Толстой Веселовскому, поедем до Залла, «где у нас заготовлено судно, в котором поедем водой до Вены». Толстой, кстати, предлагал не заезжать в Вену, но царевич очень хотел испросить аудиенцию у цесаря.
До Рима царевича сопровождала Евфросинья. Но затем ее отправили по более спокойному и безопасному северному маршруту — через Германию, дабы она не подвергалась изнурительной тряске, ибо дороги были «зело трудны» и «злы», а Евфросинья, напомним, находилась на четвертом месяце беременности.
Раздельный маршрут принуждал их обмениваться письмами. Письма эти не отличаются богатством содержания, зато свидетельствуют о безмерной и нежной любви царевича к будущей супруге и о трогательной заботе о ней. В переписке с Евфросиньей царевич выглядит совсем другим человеком, разительно не похожим на того, который был супругом нелюбимой им кронпринцессы Шарлоты. В отношениях с Евфросиньей он не позволял себе грубостей, бестактных поступков, невнимательности.
Письма царевича исполнены самых нежных слов, причем чем продолжительнее была разлука, тем нежнее становилось обращение. Первое письмо начиналось со слов: «Маменька, друг мой». В последующем письме нежности и теплоты прибавилось: «Матушка моя, друг мой сердешной, Афросиньюшка, здравствуй о Господе»; «Матушка моя, друг мой сердешной, Ефросиньюшка Федоровна, многолетно здравствуй»; «Друг мой сердешный, Афросиньюшка, здравствуй, матушка моя, на множество лет».
Письма проникнуты заботой о здоровье любимой, о том, как бы обеспечить ее всеми возможными удобствами в пути, поддержать в бодром настроении.