Рыбаки Григорович Дмитрий
— Я сразу понял, как только Абулу заговорил о рыбаке, что рыбак этот — ты. И никто иной.
Боджа понурил голову, точно пристыженный, и слушал.
— Я ничуть не удивлен твоему признанию. Ты меня всегда ненавидел. Вот только ты своего не добьешься! — внезапно и с яростью добавил Икенна.
Он накинулся на Боджу и ударил его по лицу. Боджа упал и стукнулся головой о стоявший на полу металлический ящик Обембе. Раздался громкий звон, Боджа закричал от боли и засучил ногами. Икенна, пораженный, попятился, словно от края бездны, а на пороге комнаты развернулся и побежал.
Обембе тут же кинулся к Бодже. Резко остановился и выкрикнул:
— Иисусе!
Я не сразу разглядел то, что успели заметить Икенна и Обембе, а дело было вот в чем: кровь разлилась по ящику и стекала на пол.
Встревоженный, Обембе выбежал из комнаты, и я — за ним. Мы нашли мать в саду: она, держа в руках тяпку и плетеную корзину, в которой лежало несколько помидоров, беседовала с Ийя Ийябо. Мы позвали их. Когда они зашли к нам в комнату, то ужаснулись. Боджа больше не выл, а лежал тихо, точно мертвый, спрятав лицо в окровавленных ладонях. Увидев его таким, мать разрыдалась.
— Скорее, отнесем его в клинику Кунле, — подсказала ей Мама Ийябо.
Донельзя взволнованная, мать быстро переоделась в блузку и длинную юбку. Соседка помогла ей взвалить Боджу на плечо. Наш брат висел тряпочкой; слепо глядя в пустоту, он тихонько постанывал.
— Если с ним что случится, — обратилась мать к соседке, — что скажет Икенна? Что родного брата убил?
— Olohun maje! Не дай Бог! — сплюнула Ийя Ийябо. — Мама Ике, разве можно из-за такого пустяка допускать подобные мысли? Они же просто мальчишки, им свойственно так вести себя. Не надо так думать. Понесли его в больницу.
Когда они ушли, я различил капающий звук. Это кровь собиралась в лужицу под ящиком. Потрясенный увиденным, я сел на кровать и погрузился в беспокойные мысли о том случае, о котором вспомнил Икенна. Хотя мне тогда и было примерно четыре года, я ничего не забыл.
Из Канады вернулся друг отца, мистер Байо. До этого он обещал забрать Икенну с собой. Сделал ему паспорт и канадскую визу. Утром, когда Икенна должен был ехать с отцом в Лагос и там сесть с мистером Байо на самолет, документы пропали. Икенна держал паспорт в нагрудном кармане дорожной куртки, а куртку повесил в шкаф, который делил с Боджей. Так вот, в кармане паспорта не нашлось. Они уже опаздывали, и отец в ярости бросился искать паспорт по всему дому. Но его нигде не было. Опасаясь, что самолет улетит без Икенны и что придется заново оформлять все документы, отец разозлился еще сильней. Он уже хотел побить Икенну за безалаберность, но тут Боджа, спрятавшись за спиной матери, где отец не достал бы его, признался, что это он стащил паспорт. «Зачем? — спросил отец. — И где же тогда паспорт?» Боджа, заметно дрожа, ответил: «В колодце». Затем добавил, что выбросил его туда накануне вечером, не желая отпускать Икенну.
Отец, как ужаленный, метнулся к колодцу, но на поверхности воды плавали только клочки паспорта — документ уже было не восстановить. Схватившись за голову, отец задрожал. Затем — будто дух в него какой вселился — бросился к мандариновому дереву и, отломив от него ветку, побежал назад в дом. Он уже хотел пороть Боджу, но тут вмешался Икенна: якобы это он велел братишке порвать паспорт и выбросить, потому что не хотел уезжать один. Они с Боджей решили, что вместе поедут в Канаду, когда подрастут. И хотя позднее мне (да и родителям) стало ясно, что это — ложь, отец сильно впечатлился поступком, который Икенна принял за выражение любви и который позднее — претерпев метаморфозу — интерпретировал как проявление лютой ненависти.
Когда мать с Боджей наконец пришли из больницы, Боджа, казалось, находился в милях от своего тела. Голову ему перевязали: на затылке, где и была рана, из-под окровавленного бинта высовывалась вата. Сердце у меня упало, и я содрогнулся при мысли, сколько крови он потерял и как ему больно. Я тщился понять, что случилось и что происходит: слишком все было сложно.
На остаток дня мать превратилась в подобие фугаса и взрывалась всякий раз, стоило приблизиться к ней хоть на дюйм. Позднее, готовя на ужин эба, она стала разговаривать сама с собой. Жаловалась, что просила отца перевестись обратно в Акуре или забрать нас к себе, а он так ничего и не сделал, даже к начальству не обратился. И вот теперь, причитала она, ее дети разбивают друг другу головы. Икенна, продолжала мать, стал для нее чужим. Ее губы не переставали шевелиться, даже когда она накрывала на стол, а мы занимали места на наших деревянных обеденных стульях. А когда мать поставила последний предмет — чашу для мытья рук, — то расплакалась.
В ту ночь наш дом погрузился в тишину и страх. Мы с Обембе отправились к себе пораньше, и Дэвид — опасаясь оставаться с раздраженной матерью — последовал за нами. Я долго не мог заснуть и прислушивался, не пришел ли Икенна, но все было тихо. Втайне я даже надеялся, что до утра он домой не вернется. С одной стороны, я боялся ярости матери, того, что она сделает с Икенной. С другой — слов Боджи, которые он произнес по возвращении из больницы: с него довольно.
— Обещаю, — говорил Боджа, облизнув кончик указательного пальца в традиционном жесте дающего клятву, — больше он меня из комнаты не выставит.
В подтверждение своих слов он улегся на свою кровать. Я боялся, что будет, когда Икенна вернется и застанет его там. Меня одолевало дурное предчувствие, что Боджа когда-нибудь все же отомстит за обиды. Тело мое уже изнемогало, пресыщенное событиями дня, однако я все размышлял, как глубоко проникла отрава в душу Икенны и к чему это приведет.
8. Саранча
Саранча была предвестником.
Накануне сезона дождей она заполоняла Акуре и большую часть юга Нигерии. Эти крылатые коричневые насекомые размером с рыболовную мушку как по команде выскакивали из отверстий в земле и устремлялись туда, где видели свет. Он притягивал их, точно магнитом. Обычно жители Акуре радовались появлению саранчи: дождь исцелял землю, истерзанную за время сухого сезона жестоким солнцем и гарматаном. Дети зажигали лампочки и светильники и подносили к ним миски с водой в надежде, что сумеют сбить насекомых в емкость или что те лишатся крыльев и утонут сами. Люди собирались вместе и, лакомясь жареными тельцами саранчи, радовались скорому приходу дождя. Однако дождь приходил — обычно через день после появления саранчи — в виде сильной бури, срывая крыши, разрушая дома, унося многие жизни и превращая целые города в странного вида речные русла. Саранча из глашатая добрых событий превращалась в вестника зла. Вот какая доля ждала акурцев, всех нигерийцев и нашу семью на той неделе, что следовала за травмой головы Боджи.
Шла первая неделя августа, и наша футбольная команда мечты вышла в финал Олимпиады. За недели до этого базары, школы, офисы осветились именем Чиомы Ажунвы, завоевавшей золото во славу захолустной страны. И вот наши футболисты победили в полуфинале бразильцев и теперь готовились сразиться за золото с аргентинцами. Страна сходила с ума от радости. И пока в далекой Атланте люди на летней жаре размахивали флагами Нигерии, Акуре медленно тонул. Проливной дождь вкупе со свирепым ветром, оставившим городок без света, лил накануне финального матча между нигерийской «дрим-тим» и Аргентиной. Дождь не прекратился и утром в день матча, утром третьего августа, он барабанил по цинковым и шиферным крышам — до заката, пока наконец не ослаб и не перестал. В тот день из дома никто не выходил, Икенна в том числе, он заперся в комнате и вел себя тихо, лишь время от времени подпевая кассетному магнитофону с радиоприемником — прибор сделался его главным товарищем. К этому времени старший брат окончательно отгородился от нас.
Мать ругала его за то, что он ранил Боджу, но Икенна возразил, что Боджа начал ему угрожать.
— Я не мог просто стоять и слушать, как этот сопляк мне угрожает, — заявил он, встав на пороге комнаты. Мать тщетно умоляла его выйти в гостиную и поговорить там.
А потом, замолчав, Икенна расплакался. Вероятно, устыдившись своего взрыва чувств, он убежал к себе и заперся. В тот день мать сказала, что теперь полностью уверена в безумии Икенны и что его лучше остерегаться, пока не вернется отец и не вразумит его. Я, правда, и так с каждым днем все сильнее боялся того человека, в которого превратился Икенна. Боджа и тот, несмотря на обещание больше не давать слабины, подчинился велению матери и старался не попадаться Икенне на глаза. Он уже полностью поправился, и с него сняли повязку: на месте удара остались вмятина и рубец.
Вечером, примерно к тому времени, когда должна была начаться игра, дождь прекратился. Икенна куда-то пропал. Мы все ждали, когда восстановят подачу электричества, хотели посмотреть заветную игру, однако к восьми часам еще сидели без света. Весь день мы с Обембе проторчали в гостиной, читая при скудном дневном свете. Я читал любопытную книгу в мягкой обложке о животных, которые разговаривали и носили человеческие имена; это были домашние животные: собаки, свиньи, куры, козы… О моих любимых диких зверях не говорилось, но я не отрывался: меня затягивало то, что животные думали и разговаривали подобно людям. Я увлеченно читал, когда Боджа, сидевший все это время тихо, сказал матери, что хочет посмотреть матч в «Ля Рум». Мать в это время играла с Дэвидом и Нкем в гостиной.
— Разве уже не поздно? Дался тебе этот матч, — сказала она.
— Нет, не поздно, я пойду.
Немного подумав, она взглянула на нас и сказала:
— Ладно, только будьте осторожны.
Прихватив фонарь из комнаты матери, мы вышли в сгущающиеся сумерки. Тут и там виднелись скопления домов, освещенных благодаря генераторам — устройства громко гудели, наполняя район сплошным белым шумом. Большинство жителей Акуре верили, будто местные богачи подкупили отделение Национального ведомства энергоснабжения, чтобы во время вот таких крупных матчей вырубался свет и они могли заработать, устраивая платные просмотры. «Ля Рум» был самым современным отелем в нашем районе: четырехэтажное здание, обнесенное высоким забором с колючей проволокой. По ночам, даже когда пропадало электричество, яркие фонари, что высились над стеной, проливали озера света на прилегающую часть улицы. В тот вечер, как и в другие, когда случались перебои в энергоснабжении, «Ля Рум» превратил свой вестибюль в импровизированный телезал. Снаружи для привлечения людей водрузили крупную вывеску с цветным плакатом: логотип Олимпийских игр и подпись «Атланта 1996». Когда мы пришли, вестибюль и в самом деле оказался битком набит: люди теснились по всему помещению, изворачиваясь и стараясь увидеть хоть что-нибудь на двух четырнадцатидюймовых экранах, поставленных друг напротив друга на высоких столах. Те, кто пришел раньше всех, устроились на пластиковых стульях поближе к экранам; остальные зрители, которых становилось все больше, толпились позади.
Боджа приметил местечко, откуда был виден один из телевизоров, и прошмыгнул между двух человек, оставив нас с Обембе, но потом мы наконец тоже нашли место, откуда получалось смотреть футбол, пусть и урывками: приходилось наклоняться влево, подглядывая в узкий зазор между двумя мужчинами, чьи туфли воняли, как тухлая свинина. На следующую четверть часа или около того мы с Обембе погрузились в тошнотворное море тел, от которых исходил чрезвычайно насыщенный запах рода людского. От одного мужчины пахло свечным воском, от другого — старой одеждой, от третьего — мясом и кровью животного, от четвертого — засохшей краской, от пятого — бензином, от шестого — листовым металлом. Когда мне надоело зажимать рукой нос, я сказал Обембе, что хочу домой.
— Почему? — спросил брат, словно удивившись, хотя, как и я, побаивался крупноголового мужчины, стоящего за нами, и, вероятно, тоже хотел уйти. Мужчина сильно косил обоими глазами, так что они сходились к переносице. Обембе было не по себе еще и оттого, что тот пролаял: «Стоять надо нормально!» — и грубо толкнул Обембе в голову грязными руками. Он был как летучая мышь: уродливый и жуткий.
— Нельзя уходить, тут Икенна и Боджа, — прошептал Обембе, краем глаза поглядывая на страшного мужчину.
— Где? — шепотом спросил я.
Брат долго не отвечал; он стал медленно запрокидывать голову назад, пока не смог шепнуть:
— Он сидит впереди, я видел… — Но тут его голос потонул в громком реве. Воздух взорвался дикими выкриками: «Амунеке!» и «Гол!»; вестибюль накрыло волной радостного галдежа. Сосед похожего на летучую мышь человека, ликуя и молотя по воздуху руками, локтем попал Обембе в голову. Обембе вскрикнул, но его голос смешался с диким ором, и потому казалось, что мой брат радуется вместе со всеми. Кривясь от боли, он привалился ко мне. Тот, кто его ударил, ничего не заметил и продолжал орать.
— Это плохое место, идем домой, — попросил я Обембе после того, как раз десять произнес: «Прости, Обе». Чувствуя, что убедить его не удалось, я прибег к словам матери, которые она часто произносила, когда мы рвались посмотреть футбол вне дома: — Нам нельзя смотреть этот матч. В конце концов, если наши победят, деньгами они с нами не поделятся.
Сработало. Обембе, стараясь не расплакаться, кивнул. Потом я кое-как дотянулся до Боджи, зажатого между двумя парнями старше его, и похлопал его по плечу.
— Чего? — торопливо спросил он.
— Мы уходим.
— Почему?
Я не ответил.
— Почему? — снова спросил Боджа. Ему не хотелось отвлекаться.
— Просто, — сказал я.
— Ну ладно, потом увидимся, — произнес Боджа и повернулся к экрану.
Обембе попросил фонарь, но брат его не расслышал.
— Не нужен нам фонарь, — сказал я, продираясь между двумя высокими мужчинами. — Пойдем медленно. Бог охранит нас на пути домой.
Мы вышли наружу. Обембе все держался за голову, в том месте, куда ему заехали локтем — проверял, наверное, нет ли шишки. Ночь выдалась темной — такой темной, что мы почти ничего не видели, кроме фар проносившихся мимо машин и мотоциклов. Правда, и те попадались редко: похоже, все смотрели матч.
— Тот человек — просто дикое животное, даже не извинился, — посетовал я, борясь с нарастающим желанием заплакать. Казалось, боль Обембе передалась и мне; плакать хотелось отчаянно.
— Тс-с-с, — внезапно сказал Обембе.
Затем он утянул меня за собой на угол улицы, к деревянному ларьку. Я не сразу понял, в чем дело: под пальмой у наших ворот стоял безумец Абулу. Увидеть его я никак не ожидал, и сперва подумал: не померещилось ли? Я не видал Абулу с тех самых пор, как мы повстречали его у реки, но за прошедшее время — дни, недели — он, даже не присутствуя в моей жизни и жизнях моих братьев напрямую, губил ее своим тлетворным влиянием. Я знал его историю, меня предупреждали не связываться с ним, я просил Бога оградить меня от него, и все же я, сам того не ведая, ждал новой встречи с ним, даже желал его увидеть. И вот мы застали безумца у ворот дома; он пристально вглядывался в наш двор, но проникнуть за забор не пытался. Он жестикулировал, словно беседовал с кем-то, кого мог видеть он один. Потом резко обернулся и, шепча что-то, направился в нашу сторону. Когда Абулу проходил мимо, мы, затаив дыхание, прислушались, и, наверное, Обембе тоже разобрал слова безумца, потому что брат вдруг схватил меня за руку и потащил прочь. Запыхавшись, я смотрел, как Абулу уходит во тьму. Мимо проезжал грузовик нашего соседа, и в свете его фар тень безумца на миг выросла и нависла над улицей, а потом исчезла, когда машина подъехала ближе.
— Ты слышал, что он говорил? — спросил Обембе, когда Абулу наконец скрылся из виду.
Я покачал головой.
— Точно? — выдохнул брат.
Я уже собирался ответить, но тут мимо нас прошел вразвалочку мужчина с ребенком на плечах. Ребенок бормотал стишок:
- Дождик, дождик, перестань,
- Не ряди в такую рань,
- Дети же играют — глянь…
Не успели они отойти, как Обембе задал тот же вопрос. Я покачал головой: нет — однако то была ложь. Я хоть и нечетко, но расслышал, какое слово повторял Абулу, проходя мимо нас. А повторял он то же, что и в день, который положил конец нашей мирной жизни: «Икена…»
Нигерию охватило подозрительное веселье, распространяясь от заката и до рассвета — как саранча, что обрушивается на землю с приходом ночи и исчезает на восходе, оставив по себе следы в виде рассыпанных по городу крыльев. Мы с братьями веселились до глубокой ночи, слушая подробный — поминутный — рассказ Боджи о матче, похожий на кино: как Джей-Джей Окоча обводил соперников — словно Супермен, спасающий похищенных и облетающий врагов, и как Эммануэль Амунеке, точно Могучий Рейнджер, заколотил победный гол. Около полуночи матери пришлось прервать наше веселье: она велела ложиться спать. Когда я наконец заснул, мне приснился миллион снов. Я проспал до утра, когда меня растолкал Обембе с криками:
— Проснись! Проснись, Бен… Они дерутся!
— Кто? Что? — забормотал я.
— Они дерутся! — продолжал вопить Обембе. — Икенна с Боджей. Всерьез дерутся. Идем.
Он заметался в луче света, точно бабочка, а затем, обернувшись и заметив, что я все еще лежу, вскричал:
— Послушай, послушай!.. Как рассвирепели! Идем!
Задолго до того как Обембе разбудил меня, Боджа проснулся и начал ругаться. Грузовик-развалюха наших соседей, Агбати, разорвал тонкую пелену, что отделяла мир снов от мира сознания, отрывистым рычанием: врум! вру-у-ум-м! вру-у-у-ум-м-м-м! Грузовик разбудил его, но Боджа и сам намеревался встать пораньше и пойти порепетировать с другими ребятами-барабанщиками из нашей церкви. Он умылся и съел свою порцию хлеба и масла, которые мать оставила нам перед тем, как уйти в лавку с Дэвидом и Нкем, однако ему пришлось ждать, чтобы переодеться в свежие рубашку и шорты — потому что хоть он больше и не делил комнату с Икенной, вещи его по-прежнему оставались там. Мать, наш сокольничий, неустанно просила Боджу перебраться к нам с Обембе:
— Ha pu lu ekwensu ulo ya — не буди лихо, пока оно тихо.
Боджа не уступал, напоминая, что комната принадлежит и ему, не только Икенне, и что он ее не отдаст. А так как они с Икенной больше не разговаривали, ему приходилось ждать, пока Икенна встанет и отопрет дверь. Просить его Боджа не собирался. Однако накануне Икенна почти всю ночь шатался по улице, присоединившись к безумному празднеству на всю Нигерию, и заспался. Позднее Обембе сообщил мне по секрету, что Икенна пришел домой пьяным. Сказал, что когда впускал Икенну через наше окно — мать заперла входную дверь и ворота, то уловил сильный запах алкоголя.
Боджа ждал, клокоча от гнева, но ближе к одиннадцати терпение его закончилось. Он подошел к двери и постучался — сперва тихонько, затем — просто отчаянно. Обембе рассказывал, что Боджа от бессилия прижался ухом к двери, словно это была дверь чужого дома, а после обернулся к нему, словно молнией пораженный, и произнес:
— Я ничего не слышу. Ты уверен, что Икенна там вообще живой?
Обембе говорил, что спрашивал Боджа взволнованно, искренне испугавшись, что с Икенной могло случиться что-то ужасное. Затем он снова прижался ухом к двери, пытаясь услышать хоть что-нибудь, и опять принялся колотить в дверь — еще громче. Он звал, просил Икенну открыть.
Не дождавшись ответа, Боджа в отчаянии попытался высадить дверь. Потом, остановившись, он отступил; в глазах его читались облегчение и новый страх.
— Он там, внутри, — пробормотал Боджа. — Я слышал, он шевелится… живой.
— Что за безумец тревожит мой покой? — пролаял изнутри Икенна.
Боджа сперва ничего не ответил, но затем прокричал:
— Это ты безумец, Икенна! Лучше открой дверь, сейчас же! Это и моя комната тоже.
Послышались торопливые шаги. В следующий миг дверь распахнулась и из комнаты на полной скорости выскочил Икенна. Боджа не успел среагировать, не заметил удара: опомнился он уже на полу.
— Я слышал все, что ты наговорил, — произнес Икенна, пока Боджа пытался встать. — Все слышал: и то, что я покойник, больше не жилец. После всего, что я для тебя сделал, Боджа, ты желаешь мне смерти, да? И вдобавок обзываешь меня безумцем. Меня? Сегодня я покажу тебе…
Он еще продолжал говорить, когда Боджа молниеносно подсек ему ноги. Икенна спиной распахнул дверь и, ввалившись в спальню, рухнул навзничь. Пока он, морщась от боли, ругался и сыпал проклятиями, Боджа вскочил с пола.
— Я тоже готов, — произнес он с порога дома. — Если хочешь, то выйдем на открытое место, на задний двор, чтобы ничего здесь не сломать. Чтобы мама потом не узнала.
Сказав это, он выбежал на задний двор, где располагались колодец и сад. Икенна последовал за ним.
Едва выбежав следом за Обембе на задний двор, я увидел, как Боджа пытается уклониться от удара. У него не получилось, и Икенна заехал ему кулаком прямо в грудь. Боджа пошатнулся. Икенна воспользовался этим и ударил его ногой. Боджа упал, и Икенна навалился сверху; они сцепились, точно гладиаторы или кулачные бойцы. Невероятный ужас сковал меня. Мы с Обембе замерли в дверном проеме, не в силах пошевелиться, и умоляли братьев прекратить.
Они нас не слушали, только с дикой яростью мутузили друг друга. В смятении смотрели мы, как наши братья катаются по земле, суча ногами. Обембе вскрикивал, когда их свирепые удары достигали цели, а когда кто-то визжал от боли — ахал. Я тоже не мог вынести этого зрелища. Я то и дело закрывал глаза, когда кто-то из моих братьев резко замахивался, открывая их, только когда удар уже был нанесен. Сердце громыхало в груди. У Боджи пошла кровь из рассеченной брови над правым глазом, и Обембе снова стал просить братьев остановиться. Но Икенна осадил его.
— Заткнись! — прорычал он и сплюнул в грязь. — Если не заткнешься, оба к нему присоединитесь. Придурки. Не слышали разве, как он обо мне отзывался? Я не виноват. Это он начал, так что…
Тут Боджа прервал его, нанеся страшный удар в спину, а потом перехватив поперек талии. Оба рухнули на землю, подняв облако пыли. Они били друг друга с такой яростью, с какой ребята их возраста никогда не дерутся с братьями. С таким жаром Икенна, даже мальчишку, продавца куриц с базара Исоло, не охаживал. Перед очередным Рождеством мать отказалась купить у него птицу, и он обозвал ее ashewo — шлюхой. Мы тогда болели за Икенну, и даже мать, презиравшая насилие в любой форме, сказала — когда торговец поднялся на ноги, подхватил плетеную клетку с птицей и дал деру, — что обидчик заслужил тумаки. Родного брата Икенна молотил куда сильнее, жестче, больнее. Да и Боджа работал руками и ногами куда смелее, чем когда сцепился с мальчишками, грозившими не пустить нас на рыбалку в одну субботу. Эта драка отличалась от прочих. Наши братья бились как одержимые; казалось, ими овладела некая сила, проникшая в каждую клетку их существа, пропитавшая даже мельчайшие частички их крови. Должно быть, та же сила — никак не рассудок — заставляла пускать в ход такую грубую мощь. И пока я наблюдал за дракой, меня охватило предчувствие, что теперь уже ничто не будет по-прежнему. Каждый удар был наполнен разрушительной мощью, которую не сдержишь, не подчинишь и не отразишь.
Мой разум — точно смерч, захватывающий пыль, — принялся вращаться с бешеной скоростью, превратившись в воронку лихорадочных мыслей, и самой яркой, самой сильной среди них была странная и непривычная мысль о смерти.
Икенна сломал Бодже нос. Кровь вытекала толчками и капала с подбородка в грязь. Охваченный болью, Боджа опустился на землю, плача и промокая нос клочками разодранной футболки. Мы с Обембе расплакались при виде его окровавленного лица. Я понимал, что драка еще далеко не закончена и Боджа отомстит, потому что он не из тех, кто может запросто струсить. Когда он пополз в сторону сада, пытаясь подняться на ноги, мне в голову пришла мысль. Я обернулся к Обембе и сказал, что нужно привести кого-нибудь из взрослых, чтобы разнял их.
— Да, — согласился брат, обливаясь слезами.
Мы тут же бросились в соседний дом, но там на воротах висел амбарный замок. Мы и забыли, что хозяева два дня назад уехали из города и не вернутся до вечера. Побежав дальше, мы увидели пастора Коллинза из нашей церкви — он ехал мимо в фургоне. Мы принялись отчаянно махать руками, но он нас не заметил. Ехал себе дальше, качая головой в такт музыке из автомобильного стерео. На бегу мы перепрыгнули через сточную канаву, где лежала изувеченная мертвая змея, маленький питон: его забили камнями.
Наконец мы нашли мистера Боде, автомеханика. Он жил в трех кварталах от нас в одном из некрашеных и неотделанных бунгало. Его недостроенный дом стоял в окружении разбросанных тут и там досок и песочных куч. Внешне мистер Боде напоминал военного: высоченный рост, огромные бицепсы и лицо — суровое, как изрытая канавками кора дерева ироко. Он как раз пошел из мастерской в туалет — общий для всех, кто жил с ним в пятикомнатном бунгало. Когда мы нашли его, он стоял у крана — длинный смеситель торчал прямо из земли у стены — и, напевая какую-то мелодию, мыл руки, еще даже не успев застегнуть штаны, так что были видны натянутые до пояса трусы.
— Добрый день, сэр, — приветствовал его Обембе.
— Привет, мальчики, — ответил он и поднял на нас взгляд. — Как дела?
— Хорошо, сэр, — хором ответили мы.
— В чем дело, ребята? — спросил мистер Боде, вытирая руку о грязную промасленную штанину.
— Да, сэр, — произнес Обембе. — Наши братья дерутся, и мы… мы…
— У них кровь, eje ti o po — много крови, — вставил я, видя, что Обембе не может говорить дальше. — Помогите, пожалуйста.
Глядя на наши заплаканные лица, мистер Боде нахмурился, будто сам получил неожиданный удар.
— Что за дела? — спросил он, стряхивая с рук последние капли воды. — Почему они дерутся?
— Мы не знаем, сэр, — коротко соврал Обембе. — Пожалуйста, идемте с нами. Помогите.
— Ну хорошо, идем, — согласился мистер Боде.
Он кинулся было в дом, — хотел, наверное, что-то забрать — но передумал и, махнув вперед рукой, сказал:
— Идем.
Мы с братом побежали, но пришлось остановиться и подождать мистера Боде.
— Надо спешить, сэр, — умоляюще произнес я.
Мистер Боде, хоть и был босиком, тоже перешел на бег. Почти у самого дома дорогу нам преградили две женщины в дешевых грязных платьях и с сумками кукурузы на головах. Обембе на бегу задел одну женщину, и у нее из дырки в сумке вывалилась пара небольших початков. Вслед нам полетела ругань.
Во дворе мы наткнулись на соседскую беременную козу. Она лежала рядом с воротами на разбухшем животе и отвисшем вымени и мекала; язык свисал у нее изо рта, словно кусочек клейкой ленты. Ее темное, тучное и вонючее тело было покрыто собственным пометом: какие-то комочки расплющились в кляксы, похожие на капли бурого гноя; прочие лепились к шерсти по два, по три рядом, а то и больше. Кроме натужного дыхания козы, я ничего не слышал. Мы бросились на задний двор, но нашли там лишь обрывки того, что раньше было одеждой. Темнели капли крови, да виднелся нижний слой жирной земли, взбитой ногами наших братьев. Невозможно было представить, что они сами прекратили бой, без постороннего вмешательства. И куда они делись? Кто их разнял?
— Так где, говорите, они дрались? — озадаченно спросил мистер Боде.
— Вот здесь, на этом самом месте, — ответил Обембе, и на глазах у него выступили слезы.
— Ты уверен?
— Да, сэр, вот тут, мы оставили их прямо тут. Здесь вот.
Мистер Боде взглянул на меня, и я сказал:
— Да, здесь. Здесь они и дрались. Видите кровь? — Я указал на слипшиеся от крови комочки песка и на влажное темное пятнышко в форме полуприкрытого глаза.
Мистер Боде в замешательстве произнес:
— Тогда где они сейчас? — Он снова принялся озираться по сторонам, а я тем временем утер глаза и высморкался на землю. В этот момент на забор справа от меня сел, быстро хлопая крыльями, голубь. Затем, словно чем-то напуганная, птица снялась с места и, пролетев над колодцем, опустилась на забор с противоположной стороны. Я обернулся посмотреть, не сидит ли у себя на веранде дедушка Игбафе — я заметил его там во время драки, но и его не оказалось на месте, только пластиковая кружка стояла на пустом кресле.
— Ладно, пойдем посмотрим в доме, — предложил мистер Боде. — Идем, идем. Может, они перестали драться и вернулись в дом.
Обембе кивнул и повел его внутрь, а я остался на заднем дворе. Ко мне, ковыляя и мекая, подошла коза. Я попробовал отпугнуть ее, но она встала как вкопанная, вскинула рогатую башку и замекала, точно бессловесная тварь, которая, став свидетелем чего-то страшному, пытается всеми силами извлечь из пасти членораздельную речь и обо всем рассказать. Однако как коза ни старалась, самое большее, что получалось у нее, было оглушительное «ме-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е!». Сейчас я понимаю, что она, наверное, обращалась ко мне с мольбой на козлином языке.
Оставив козу, я направился в сад. Тем временем Обембе и мистер Боде ходили по дому и звали наших братьев. Я пробирался между стеблями кукурузы, которые резко пошли в рост после августовского дождя, и уже почти дошел до конца посадок, где у забора лежали старые шиферные листы, — когда из кухни раздался пронзительный крик. Я сломя голову помчался к дому. На кухне царил разгром.
Дверцы шкафчиков были открыты: на полках стояла бутылка из-под «Хорликса», банка смеси для заварного крема и несколько старых кофейных жестянок, одна на другой. У двери лежал, задрав черные, как сажа, ножки, мамин пластиковый стул со сломанным подлокотником. По столешнице, возле забитой немытой посудой мойки, растекалась лужа бурого пальмового масла, она уже переливалась через край и капала на пол. Синяя жестянка из-под масла лежала на полу, в ней еще оставался темный осадок. В бурой луже, точно дохлая рыба, лежала вилка.
Рядом с Обембе стоял мистер Боде. Он схватился за голову и скрежетал зубами. Впрочем, был и третий человек, жизни в котором, однако, оставалось не больше, чем в рыбе и головастиках из реки Оми-Ала. Он лежал лицом к холодильнику, глядя перед собой неподвижными глазами, вывалив язык и широко разведя руки, словно прибитый к невидимому кресту. С губ у него капала белая пена, из живота, наполовину скрывшись в плоти, торчала деревянная рукоять маминого кухонного ножа. Весь пол был в крови: живая, подвижная кровь медленно затекала под холодильник и, к моему ужасу, — точно реки Нигер и Бенуэ, чьи воды, сливаясь у Локоджи, породили слабое и никчемное племя, — смешивалась с пальмовым маслом. В этом месте, словно в ямке на грунтовой дороге, образовалась странная бледно-красная лужица. В Обембе как будто вселился демон, лишающий дара связной речи.
— Красная река, красная река, красная река… — бормотал брат, губы у него дрожали.
Больше он ничего сказать и сделать не мог, ибо ястреб уже взлетел и парил, поймав восходящий поток теплого воздуха. Оставалось выть и кричать, выть и кричать. Я, как и Обембе, оцепенел от того, что видели мои глаза; я выкрикивал имя брата, но язык сделался точно у Абулу, и потому имя звучало неверно. Оно было урезанное, израненное, выхолощенное, мертвое и ускользающее: Икена.
9. Воробушек
Икенна был воробушком.
Крылатым созданием, способным в мгновение ока скрыться из виду. К тому времени, как мы с Обембе привели мистера Боде, жизнь уже покинула Икенну. На кухне, в луже крови лежало пустое, продырявленное тело. Вскоре и его забрали у нас — увезли на «скорой» в главную городскую больницу. Через четыре дня вернули — в деревянном гробу, в кузове пикапа, но мы с Обембе брата не видели; просто слышали время от времени упоминания о его «теле в гробу». Многочисленные слова утешения от соседей: «E jo, ema se sukun mo, oma ma’a da — не плачьте, все будет хорошо» — мы глотали, точно горькие пилюли, способные исцелить. Никто не говорил, что Икенна в одночасье сделался путешественником. Необычным путешественником, оставившим собственное тело пустым, как две половинки арахисовой скорлупы, которые заново склеили, предварительно вынув ядра. Я понимал, что Икенна умер, но верить в это не хотел. Даже увидев, как его забирают врачи, не мог представить, что брат больше не поднимется на ноги и не войдет в дом.
Узнав обо всем, отец вернулся спустя два дня после смерти Икенны. Моросил дождь, было сыро и прохладно. Ночь я провел в гостиной и поутру, смахнув с окна испарину — так что получилась этакая арка, увидел, как во двор въезжает машина. Отец приехал домой впервые с того дня, как назвал нас рыбаками. С собой он привез все пожитки, явно не собираясь больше никуда уезжать. Он несколько раз безуспешно просил начальство отпустить его на пару дней с проходящих в Гане курсов обучения, еще когда мать пожаловалась на то, как изменился Икенна. Зато потом, когда мать спустя несколько часов после гибели Икенны позвонила, сказав только: «Эме, Икенна an-a-a-a-a!», и в отчаянии бросилась на пол, отец написал заявление об увольнении и оставил его у коллеги в учебном центре. Вернувшись в Нигерию, он ночным автобусом отправился в Йолу, там собрал вещи и, бросив их в машину, вернулся в Акуре.
Икенну похоронили на четвертый день после возвращения отца. Куда пропал Боджа, мы так и не знали. Новости о трагедии быстро разлетелись по району, и соседи осаждали наш дом, делясь тем, что видели или слышали, но о местонахождении Боджи не было никаких сведений. Беременная женщина, жившая от нас через дорогу, слышала громкий крик — примерно в то же время, когда умер Икенна. Она спала, и этот крик разбудил ее. Один аспирант университета по прозвищу Док — неуловимый тип, почти не бывающий в своем маленьком двухкомнатном бунгало по соседству с Игбафе, — примерно в то же время занимался и слышал металлический грохот. Однако более или менее правдоподобные подробности трагедии сообщила мать Игбафе. Она передала рассказ своего отца, дедушки Игбафе: один мальчик (наверное, Боджа) с трудом поднялся с земли, но не стал драться дальше, а в слепой ярости ринулся на кухню; другой мальчик побежал следом. В тот момент испуганный старик, решивший, что драке конец, оставил свое место на веранде и вернулся в дом. И куда делся потом Боджа, он сказать уже не мог.
Как по волшебству, в течение двух дней в доме собралась целая толпа, почти все — наши родственники, Nde Iku na’ ibe; некоторых я видел прежде, а некоторые были для меня просто лицами со множества дагерротипов и выцветших фотографий в семейных альбомах. Все они приехали из деревни Амано, места, для меня почти незнакомого. Мы только раз ездили туда — на похороны Йейе Кенеолисы, старого паралитика, нашего двоюродного деда по отцовской линии. Мы проехали по бесконечной дороге, зажатой между двумя густыми лесами, пока не достигли места, в котором огромные джунгли сменились небольшой рощицей, грядками и рассредоточенной армией пугал. Вскоре после того как отцовский «Пежо», дико трясясь, преодолел засыпанные песком дорожки, к нам стали подтягиваться люди, которые знали отца. Они приветствовали наших родителей и нас шумно и с лучезарным радушием. Позднее, одетые в черное, мы в компании других людей совершили траурную процессию. Никто не разговаривал, только плакал, словно мы из наделенных даром речи существ превратились в создания, способные только рыдать. Это поразило меня просто неописуемо.
И вот я снова увидел этих людей — точно такими, какими запомнил: в черном. Только Икенна на собственные похороны получил другую одежду. Ослепительно белые рубашка и брюки делали его похожим на ангела, земное воплощение которого застали врасплох и переломали ему кости — чтобы не вернулся на небо. Все остальные облачились в черное и разные оттенки скорби, кроме нас с Обембе — мы единственные не плакали. В те дни, что минули со смерти Икенны и скапливались, точно дурная кровь внутри нарыва, мы с Обембе отказывались плакать. Слезы, пролитые на кухне при виде мертвого брата, стали последними. Даже отец несколько раз плакал: сначала когда вешал на стену дома некролог с фотографией Икенны и еще — беседуя с пастором Коллинзом, в первый раз зашедшим выразить соболезнования. Хотя я не мог логически объяснить своего решения не плакать, держался я его стойко, как и Обембе. До того стойко, что когда хотелось всплакнуть, я устремлял взгляд на лицо Икенны, которое, я знал, мне больше не суждено было увидеть. Лицо Икенны омыли и умастили оливковым маслом, так что кожа засияла неземным блеском. Рана на губе и шрам на брови были отлично видны, но от брата веяло таким сверхъестественным покоем, словно он был ненастоящий, словно он всем нам мерещился. И только теперь, глядя на него мертвого, я заметил то, что давно уже видел Обембе: у Икенны была щетина. Она будто внезапно проклюнулась и теперь темнела на подбородке, подобно изящной штриховке.
Уложенное в гроб тело Икенны — лицо, поднятое к небу, ноги вместе, руки по швам, в ушах и в носу ватные затычки, — имело почти эллиптическую, яйцевидную форму и очертаниями походило на птицу. Все потому, что Икенна, по сути, был воробушком — хрупким созданием, которое не определяет свою судьбу. Все было решено за него. Его chi, личный бог, который, по поверью игбо, есть у каждого, оказался слаб. Это был efulefu, безответственный страж, порой оставлявший подопечного без защиты и улетавший в далекие странствия или по каким-то своим делам. Именно поэтому уже подростком Икенна хлебнул горя, ведь он был воробушком в мире черных бурь.
Как-то в шесть лет он играл в футбол, и какой-то мальчик ударил его между ног — да так, что одно из яичек переместилось из мошонки в живот. Икенну срочно доставили в больницу, где врачи в срочном порядке вставили ему трансплантат, тогда как в соседней палате другие врачи откачивали нашу мать: услышав о травме Икенны, она потеряла сознание. К утру оба очнулись. У матери вчерашний страх, что сын умрет, сменился облегчением, а у Икенны вместо утраченного яичка в мошонке теперь болтался маленький шарик. Он не играл потом в футбол три года, а когда снова вышел на поле, то хватался за мошонку всякий раз, когда мяч летел в его сторону. А в восемь лет, когда он сидел под деревом в школе, его ужалил скорпион. И снова Икенна избежал смерти, но вот его правая нога навсегда осталась увечной: ссохлась и стала меньше левой.
Похороны состоялись на кладбище Святого Андрея — огороженном поле с множеством надгробий и редкими деревьями. Кругом виднелись плакаты с некрологом, которые мы наделали для церемонии. Некоторые из них, распечатанные на белых листах формата А4, висели на автобусах, доставивших на кладбище прихожан нашей церкви и прочих гостей, а еще парочка — на лобовом и заднем стеклах отцовской машины. Один мы поместили на внешнюю стену дома, рядом с номером дома — его написали и обвели в кружок куском угля в 1991-м, во время национальной переписи населения. Один плакат висел на столбе линии электропередачи у ворот дома, другой — на доске объявлений у церкви. Еще плакаты повесили на воротах моей школы, где Икенна когда-то учился, и колледжа Фомы Аквинского, средней школы, в которую он ходил с Боджей. Отец решил, что развешивать плакаты стоит лишь там, где это необходимо, просто чтобы «дать родне и друзьям знать о случившемся».
Все портреты были озаглавлены словом «Некролог». Правда, чернила размазались — в верхней части буквы Н и в нижней части буквы Р. Почти на всех плакатах белизна бумаги оттеняла сам портрет, из-за чего создавалось впечатление, будто это фото человека из прошлого столетия. Внизу шла подпись: «Пусть ты ушел столь рано, мы тебя сильно любим. Надеемся, когда придет время, мы снова свидимся». И еще ниже другая:
Икенна А. Агву (1981–1996),
безвременно покинул родителей,
гна и гжу Агву, своих братьев и сестру,
Боджу, Обембе, Бенджамина, Дэвида и Нкем Агву.
Во время похорон, перед тем как Икенну засыпали песком, пастор Коллинз попросил членов семьи собраться вокруг него, а прочих — отойти.
— Чуть-чуть отойдите, пожалуйста, — произнес он по-английски с сильным акцентом игбо. — О, спасибо, благодарю. Да благословит вас Господь. Еще немного, пожалуйста. Да благословит вас Господь.
Члены семьи и родственники окружили могилу. Некоторых из этих людей я отродясь не видел. Пастор попросил закрыть глаза и помолиться, но мать разразилась пронзительным криком боли, и всех нас накрыло ужасной волной скорби. Пастор Коллинз внешне невозмутимо продолжал молиться, но голос его дрожал. И хотя его слова: «…Ты простил и принял душу его в царствие Свое… Мы знаем, что Ты как даешь, так и забираешь… стойкости перенести утрату… благодарим Тебя, Господи Иисусе, ибо знаем, что услышал нас…» — казались мне почти бессмысленными, в конце все громко прогудели «аминь». Затем, передавая по кругу единственную лопату, стали забрасывать могилу землей.
Дожидаясь своей очереди, я глянул на горизонт и увидел там похожие на комки ваты облака — такие белые, что даже белые цапли, случись им пролетать в тот час на их фоне, показались бы постыдно серыми. Я увлекся этим видом и не сразу услышал, как меня зовут. Глянул по сторонам и увидел, что Обембе дрожащими руками протягивает мне лопату и что-то бормочет со слезами на глазах. Лопата была большая и очень тяжелая — особенно из-за комка земли, налипшего на заднюю сторону полотна и похожего на горб. А еще она была холодная. Стоило копнуть и поднять немного земли, и ноги мои погрузились в песок. Бросив землю в могилу, я передал лопату отцу: тот зачерпнул полный штык. Он был последним в очереди и, отложив лопату, опустил мне руку на плечо.
Затем, словно по сигналу, пастор откашлялся и шагнул было вперед, но покачнулся на краю могилы. Пытаясь удержать равновесие, он нечаянно присыпал гроб песком. Наконец ему помогли, и он немного отступил от края.
— Время прочесть из Слова Божьего, — произнес пастор, наконец заняв устойчивое положение. Говорил он отрывисто, будто слова его были — что тропические кузнечики: спрыгивая с языка, они на мгновение замирали. Прыг — остановка — скок, прыг — остановка — скок… И так до конца речи. При этом адамово яблоко у него ходило туда-сюда, вверх и вниз. — Давайте же зачитаем отрывок из Послания к Евреям, стих первый, глава одиннадцатая. — Подняв суровый взгляд, он охватил им сразу всю толпу скорбящих. Затем, чуть наклонив голову, стал читать: — «Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом…»
Пока пастор читал нам из Библии, мне страшно захотелось взглянуть на Обембе, попытаться понять, что он чувствует. И когда я взглянул на него, меня переполнили воспоминания о потерянных братьях, словно прошлое вдруг взорвалось и его осколки, подобно конфетти внутри воздушного шара, теперь плавали во взгляде Обембе. Сперва я увидел Икенну: глаза его подернулись пеленой гнева; он навис надо мной с Обембе, стоящими перед ним на коленях. Это происходило у куста крапивы, на пути к реке Оми-Ала: сразу после того, как Обембе пошутил над прихожанами Небесной церкви, Икенна велел нам встать на колени в наказание за «неуважение к чужой вере». Потом я увидел, как мы с Икенной сидим на ветке мандаринового дерева во дворе, точно киношные Шварценеггер-коммандо и Рэмбо, устроившие засаду на Обембе и Боджу. Они были Халк Хоган и Чак Норрис соответственно и прятались на веранде. Они то и дело высовывались из укрытия и, тыча в нашу сторону игрушечными автоматами, кричали: тра-та-та, бах-бах-бах. Стоило им вскочить или закричать, как мы кидали в них воображаемой гранатой: ба-ах!
Я увидел Икенну в красной майке у прочерченной мелом полосы, на спортивной площадке начальной школы. На дворе 1991-й, и я только что пробежал дистанцию за детсадовскую команду синих; пришел вторым с конца — мне удалось обогнать участника команды белых. Меня обнимает мама, мы вместе с Обембе и Боджей стоим за ограждением — натянутой между столбов веревкой — у края беговой дорожки. Болеем за Икенну, кричим, Обембе и Боджа прихлопывают в ладоши. В какой-то момент раздается свисток, и Икенна — стоящий на одной отметке с участниками от команд зеленых, синих, белых и желтых — опускается на одно колено. Мистер Лоуренс, наш учитель на все руки, в том числе и физрук, кричит:
— На старт!
Он делает паузу, когда бегуны выпрямляют одну ногу и упираются пальцами в землю, точно кенгуру.
— Внимание! — кричит он дальше, а когда выкрикивает: «Марш!» — то кажется, что мальчики все еще стоят на одной линии, плечом к плечу, хотя они уже сорвались с места и бегут. Но вот между бегунами появляются просветы. Майки мелькают перед глазами: где была только что майка одного цвета, внезапно появляется другая. Затем зеленый спотыкается и падает, поднимая облако пыли. Остальных ребят словно окутывает дым, но вот Боджа замечает Икенну: тот победно вскидывает руку, он пересек финишную черту. Теперь я тоже это вижу. Мгновение — и Икенну окружает толпа ребят в красных майках, кричащих: «Да здравствуют красные! Да здравствуют красные!» Мать от радости начинает прыгать, держа меня на руках, а потом вдруг замирает. И я вижу почему: Боджа пролез под веревкой и несется к финишной линии, крича:
— Ике победил! Ике победил!
А следом за ним гонится учитель с длинной тростью, стоявший на посту у заграждения.
Когда мое внимание вновь переключилось на похороны, пастор уже дошел до тридцать пятого стиха: его голос звучал громче, завораживая, так что каждый прочитанный им библейский стих повисал на крючке разума и бился пойманной рыбой. Наконец пастор закрыл потрепанную Библию с загнутыми уголками страниц и убрал ее под мышку. Утер и так уже влажным платком лоб.
— Разделим же благодать, — сказал он.
В ответ все, соединившись в хор могучих глоток, произнесли молитву — и я читал ее как можно громче, крепко зажмурившись:
— Благодать Господа нашего Иисуса Христа, и любовь Бога Отца, и общение Святого Духа со всеми вами. Аминь[13].
Медленно затухая, слово «аминь» пронеслось меж могильных камней, чей язык — тишина. Затем пастор сделал знак могильщикам, которые всю церемонию сидели в сторонке, о чем-то болтая и смеясь. Работники сразу же подошли. Эти странные люди принялись спешно забрасывать могилу землей, ускоряя исчезновение Икенны, как будто им было невдомек, что, как только Икенна скроется под слоем земли, никто его больше никогда не увидит. Комья земли сыпались на гроб, и снова вспыхнуло горе: почти все, кто пришел на похороны, не выдержали, точно скорлупа ореха ифока. Я, правда, сам не заплакал, но зато остро, до боли, почувствовал потерю. Могильщики работали с ошеломляющим безразличием, все больше ускоряясь; один из них ненадолго сделал паузу — чтобы достать из-под песка, уже наполовину скрывшего гроб с телом Икенны, расплющенную бутылку воды. Наблюдая за ними, я мысленно ушел в холодную землю собственного разума, и мне вдруг стало ясно — как становится ясно все с опозданием, что Икенна был нежной и ранимой птичкой. Он был воробушком.
Даже самые незначительные вещи могли растревожить его душу. Смутные мысли часто прочесывали его меланхоличный дух в поисках кратеров, чтобы наполнить их печалью. Маленьким мальчиком он засиживался на заднем дворе, погруженный в раздумья, положив локти на колени и сцепив пальцы. Он ко всему относился недоверчиво, сильно напоминая в этом отца. Он мелкие вещи распинал на тяжелых крестах и подолгу корил себя, сказав кому-то что-то не то; неодобрение со стороны окружающих страшило его неимоверно. В нем не было места иронии и сатире — они его смущали.
Сердце Икенны было как воробушек — такое же бездомное, ведь мы считали, что у воробьев нет дома. У него не было постоянных привязанностей. Икенна любил далекое и близкое, маленькое и большое, странное и понятное. Но сострадание вызывали в нем вещи незначительные, они вытягивали его из Икенны. Больше всего мне запомнилась птичка, которая жила у него в 1992-м, всего несколько дней. Накануне Рождества Икенна сидел один перед домом, тогда как остальные в гостиной танцевали и пели, ели и пили. И тут на землю перед ним упала птичка. Икенна медленно нагнулся и протянул вперед обе руки — его пальцы сомкнулись на пернатом тельце. Это был облезлый воробушек: кто-то держал его у себя, но он сумел вырваться; на лапке у него висел кусок нитки. Душа Икенны раскрылась перед этой птичкой, и он ревностно оберегал ее три дня, искал прокорм. Мать просила отпустить ее, но Икенна отказывался. А потом, на утро четвертого дня, отнес мертвое тельце на задний двор и сам выкопал могилку. Сердце его было разбито. Они с Боджей засыпали трупик землей. Точно так же исчез и сам Икенна. Сперва его засыпали землей скорбящие, а завершили дело могильщики: Икенна и его облаченный в белое торс, его ноги и руки, его лицо скрылись от наших взоров навсегда.
10. Грибок
Боджа был грибком.
Он сам кишел грибком. Сердце его качало кровь, наполненную спорами. Его язык был поражен грибком, как, наверное, и большая часть органов. Из-за грибка в почках он писался в постель до двенадцати лет. Мать стала волноваться, не наложили ли на него заклятия недержания. Сводив Боджу несколько раз на молебен, она стала мазать края его кровати елеем — освященным оливковым маслом, хранившимся в маленьких бутылочках, — каждый вечер перед сном. И все же Боджа писаться не перестал, пусть даже ему приходилось терпеть позор, выставляя обмоченный матрас — зачастую покрытый пятнами разных форм и размеров — с утра на просушку. Соседские мальчишки могли увидеть, как матрас сохнет на солнце, особенно Игбафе и его кузен Тоби, которым открывался хороший вид на наш двор из окна двухэтажного дома. Именно потому, что отец высмеял его за описанный матрас, Боджа и устроил переполох на школьной линейке в то памятное утро 1993 года, когда мы повстречали М.К.О.
Точно так же, как грибок обитает в теле ничего не подозревающего носителя, Боджа целых четыре дня после убийства Икенны, незамеченный, оставался с нами. Он был рядом, тихий и неприметный, отказываясь говорить, в то время как весь район и даже город отчаянно пытались найти его. Полиция не догадывалась, что далеко за ним ходить не надо, ведь он ничем себя не выдавал. Не пытался прогнать скорбящих, что слетелись в наш дом, словно рой пчел — на бочку меда. Не возражал, когда по городу, точно вспышка гриппа, распространились его портреты, напечатанные почти выдохшимися чернилами. Плакаты развесили всюду: на автобусных остановках, в автопарках, в отелях и у подъездных дорожек. Имя Боджи не сходило с уст горожан.
Боджанонимеокпу Агву, он же Боджа, 14 лет. Последний раз его видели в его доме номер 21 на углу Акуре-ХайСкул-роуд и Арароми-стрит, 4 августа 1996 года. Был одет в выцветшую синюю футболку с изображением багамского пляжа. Футболка была изодрана, на ней имелись пятна крови. Видевших его убедительная просьба сообщить в ближайший полицейский участок или позвонить по номеру 04-8904872.
Он не выдал себя, даже когда его фото стало безостановочно мелькать на экранах телевизоров, занимая приличное эфирное время на госканалах. Вместо того чтобы дать знать о своем местонахождении, он стал являться нам во снах, а матери еще и в тревожных галлюцинациях. Обембе приснилось — в ночь перед похоронами Икенны, что Боджа сидит на диване в гостиной, смотрит телевизор и смеется над выкрутасами мистера Бина. Мать говорила, что часто видела его в гостиной: окутанный темнотой, он исчезал прежде, чем мать успевала позвать на помощь и зажечь свет.
Боджа был не просто грибком; он воплощал большое разнообразие представителей этого царства. Он был губительным грибком: напористым человеком, который силой ворвался в этот мир и с силой же из него вырвался. В 1982-м он самовольно вылез из утробы матери, когда та прилегла вздремнуть. Внезапные схватки застали ее врасплох, словно вызванный клизмой позыв облегчиться. С первым спазмом мать пулей пронзила дикая боль. Мать свалилась на пол, а затем, не в силах встать на ноги, с криками заползла обратно. Ее услышала домовладелица — раньше родители жили в другом доме — и прибежала помочь. Понимая, что времени ехать в больницу нет, женщина захлопнула дверь, взяла кусок ткани и обернула им ноги матери. Затем принялась дуть и обмахивать матери лоно со всей силой, на которую только была способна, и мать родила на кровати, которую делила с отцом. Потом, годы спустя она вспоминала, что крови натекло очень много — она просочилась через матрас и под кроватью осталось большое несмываемое пятно.
Боджа лишил нас покоя, заставил думать только о нем. В те дни отцу даже присесть было некогда. Не прошло и двух часов после возвращения с похорон, как он объявил, что идет в полицию — выяснить, как продвигаются поиски Боджи. Мы в тот момент сидели в гостиной. Я сам не заметил, как бросился следом за ним:
— Папочка! Папочка!
— Что такое, Бен? — спросил отец, обернувшись. На указательном пальце у него висело кольцо с ключами. Я увидел, что у него расстегнута ширинка, и, перед тем как ответить, указал на нее. — В чем дело? — снова спросил отец, посмотрев вниз.
— Я с тобой хочу.
Застегнув молнию, он взглянул на меня как на некий подозрительный предмет, лежащий у него на пути. Должно быть, заметил, что я с момента его возвращения не пролил и слезинки.
Полицейский участок размещался у старых железнодорожных путей, уходивших за поворот и дальше, влево — через изрытую подтопленными выбоинами дорогу. Он занимал большую территорию, на которой возле здания полиции, под матерчатым навесом, на вбитых в мостовую металлических столбах стояло несколько черных (цвет нигерийской полиции) фургонов. Под другим — прохудившимся — навесом громко спорила группа голых по пояс молодых людей; за ними наблюдала группа офицеров.
Мы прошли сразу к дежурному за огромной деревянной стойкой. Он сидел по ту сторону на высоком стуле. Отец спросил, нельзя ли поговорить с заместителем начальника.
— Представьтесь, пожалуйста, сэр, — без тени улыбки попросил констебль и зевнул, растягивая слово «сэр», отчего оно прозвучало, как заключительное слово погребальной песни.
— Я Джеймс Агву, работаю в Центральном банке Нигерии, — ответил отец.
Порывшись в нагрудном кармане, он достал красное удостоверение и показал его констеблю. Тот изучил документ; лицо его сморщилось и тут же просияло. Возвращая отцу удостоверение, он улыбался от уха до уха и потирал висок.
— Ога, порадуете нас? — спросил он. — Знаете, говорят, вы можете…
Завуалированная просьба о взятке разгневала отца: он яро ненавидел коррупцию, поразившую нигерийский народ, во всех ее проявлениях и часто открыто порицал ее.
— Нет у меня на это времени, — сказал отец. — У меня сын пропал.
— Ах! — воскликнул офицер, словно перед ним вдруг явился мрачный призрак. — Так вы отец тех мальчиков? — машинально спросил он и тут же, осознав, что наговорил до того, произнес: — Простите, сэр. Прошу, подождите, сэр.
Он вызвал коллегу, и из коридора вышел другой офицер — худой и с очень темной кожей. Он как-то странно чеканил шаг. Остановившись, он поднял руку к голове, так что кончики пальцев оказались прямо над ухом, а затем уронил руку и прижал ее к бедру.
— Отведи его к ога замначальника, — распорядился первый полицейский по-английски.
— Есть, сэр! — отозвался младший офицер и притопнул.
Его лицо показалось мне смутно знакомым. Подойдя, он уныло предупредил:
— Простите, сэр, но прежде чем вы пройдете дальше, мне надо вас обыскать.
Офицер обыскал отца, похлопав его по карманам брюк. Затем уставился на меня, словно сканируя взглядом, а после спросил, нет ли у меня чего в карманах. Я мотнул головой, и он, поверив мне, обернулся к старшему по званию и снова отдал честь.
— Все в порядке, сэр!
Старший коротко кивнул и жестом велел проходить дальше.
Замначальника был тощим и очень высоким, с поразительным строением лица: широченный лоб, который, словно шиферная плита, нависал над выступающими, как будто бы опухшими, бровями и глубоко посаженными глазами. При виде нас он быстро встал.
— Мистер Агву, верно? — Он протянул отцу руку.
— Да, а это — мой сын Бенджамин, — буркнул отец.
— Добро пожаловать. Прошу, присаживайтесь.
Отец опустился на единственный стул, стоявший перед столом, а мне жестом велел присесть на тот, что стоял у стены возле двери. Кабинет был оформлен по-старому: все три шкафа ломились от книг и папок. Лампа не была включена, но в щель между коричневыми занавесками пробивалась полоса яркого дневного света. Пахло лавандой, и этот запах напоминал о визитах в офис к отцу, когда он еще работал в местном отделении Центрального банка.
Наконец замначальника поставил локти на стол и, сцепив пальцы, начал:
— Эм-м… мистер Агву, мне жаль сообщать, но мы пока еще не выяснили, где ваш сын. — Поерзав и расцепив пальцы, он поспешил добавить: — Но у нас наметился прогресс. Мы опросили одну свидетельницу из вашего района, которая подтвердила, что видела в тот день мальчика через дорогу от дома. Судя по описанию, речь идет о вашем сыне: на нем была окровавленная одежда.
— А куда он направился, она не сказала? — взволнованный, поспешил спросить отец.
— Пока нам неизвестно, но мы ведем тщательное расследование. Члены нашей команды… — Тут он, мелко дрожа, закашлялся в кулак.
— Желаю вам поправиться, — пробормотал отец, и офицер его поблагодарил.
— То есть наша команда ведет поиски, — продолжил он, сплюнув в носовой платок. — Однако нас ждет неудача, если как можно скорее не предложить вознаграждения. То есть надо привлечь к поискам жителей города. — Открыв лежавшую перед ним книгу в твердом переплете, замначальника, казалось, стал внимательно читать ее, продолжая при этом говорить: — Узнав, что нашедшего ждет награда, люди, уверен, подключатся. То есть в противном же случае наши действия будут равносильны ночному подметанию улиц при скудном лунном свете.
— Я все понимаю, офицер, — немного погодя ответил отец. — Однако в таком деле я все же доверяю инстинктам, так что дождусь, когда вы закончите предварительные поиски, прежде чем примусь за исполнение собственных планов.
Замначальника быстро закивал.
— Что-то мне подсказывает, что он жив и здоров, — продолжил отец. — Просто скрывается после содеянного.
— Да, это возможно, — слегка повысив голос, согласился офицер. Казалось, ему было неудобно в кресле: он нажал рычажок под сиденьем, регулируя высоту, а после принялся бездумно перебирать разбросанные по столу бумажки. — Знаете, дети и даже взрослые, совершив нечто такое ужасное… то есть убив брата… пугаются. Ваш сын может бояться нас, полицейских, или даже вас, родителей, будущего — да всего. Есть вероятность, что он и вовсе сбежал из города.