Рыбаки Григорович Дмитрий
По телевизору показывали пожар, сущий ад и безумие; на обгоревшем поле лежали почерневшие, обугленные тела. Обембе хотел еще что-то спросить, но отец вскинул растопыренную пятерню. Голос диктора произнес:
— По причине злостного саботажа дневная добыча страны снизилась на пятнадцать тысяч баррелей в день. Правительство генерала Сани Абачи просит граждан проявлять осторожность и заявляет, что возвращение очередей на заправках — это лишь временное явление. Злоумышленники непременно понесут заслуженное наказание.
Мы терпеливо ждали окончания блока новостей, и вот на экране появился мужчина, методично чистящий зубы.
— В январе? — поспешил спросить брат.
— Я сказал: в начале следующего года, — проворчал отец, опуская глаза (одно веко опустилось лишь до середины). Мне стало интересно, что же на самом деле случилось у отца с глазом. Я как-то подслушал родительский спор: мать обвиняла отца во лжи, говорила, что у него не было никакой «катаракты». Наверное, ему попало в глаз какое-то насекомое, решил я. Мне было тяжко оттого, что я не мог докопаться до истины — вот Икенна или Боджа, будь они живы, употребили бы в дело свою совершенную мудрость и нашли бы ответ.
— В начале следующего года, — пробормотал Обембе, когда мы вернулись к себе в комнату. Затем его голос упал, как уставший верблюд, и он повторил: — В начале. Следующего. Года.
— Это, наверное, в январе? — предположил я, радуясь про себя.
— Да, в январе, и значит, у нас мало времени… У нас его вообще не остается. Очень мало времени. — Он покачал головой. — Не видать нам счастья ни в Канаде, ни еще где, если безумец и дальше будет разгуливать на свободе.
Я очень боялся вызвать гнев брата, но не мог не напомнить:
— Мы ведь уже попытались. Он не умирает. Ты сам сказал: он — словно кит…
— Ложь! — вскричал Обембе, а из покрасневшего глаза у него по щеке скатилась слезинка. — Он — лишь человек и тоже может умереть. Мы совершили всего одну попытку. Всего одну — ради Ике и Боджи, но я клянусь: мы отомстим за них.
В этот момент нас позвал отец — велел помыть машину.
— Я сам все сделаю, — снова перешел на шепот брат.
Он вытер глаза платочком.
Вооружившись полотенцем и ведром с водой, Обембе помыл машину, а после сообщил, что нам следует попробовать план «Нож». Вот как мы должны были поступить: выбравшись посреди ночи из дома, прокрасться в фургон к Абулу, зарезать его и убежать. Описанный план действий напугал меня, но мой брат, этот маленький скорбящий мужчина, запер дверь и закурил — впервые за долгое время. Электричество в доме было, однако он погасил свет, чтобы родители думали, будто мы спим. Ночь выдалась холодная, и все же Обембе распахнул окно. Затем, докурив, обернулся ко мне и прошептал:
— Это надо сделать сегодня.
Сердце у меня чуть не остановилось. Где-то по соседству звучала знакомая мелодия рождественского гимна. До меня вдруг дошло: сегодня же 23 декабря, а значит, завтра — сочельник. По сравнению с предыдущими годами Рождество выдалось поразительно блеклое и скучное. По утрам, как всегда, было туманно, и когда дымка рассеялась, в воздухе остались оседающие тучи пыли. Обычно люди украшали дома, слушая целыми днями по радио и телевизору рождественские песни. Статую Мадонны у ворот кафедрального собора — новую, воздвигнутую взамен старой, оскверненной Абулу, — порой обвешивали яркими сверкающими гирляндами, превращая ее в главное украшение святок в районе. Лица людей озарялись улыбками, пусть даже цены на самые ходовые товары — в основном на живых кур, индеек, рис и все, из чего готовили блюда на Рождество, — взлетали до небес. Но ничего этого не было — по крайней мере у нас дома: ни украшений, ни подготовки. Естественный порядок вещей был словно разрушен напавшим на нас чудовищным термитом горя. От нашей семьи осталась лишь тень.
— Этой ночью, — немного погодя сказал брат, глядя на меня. Его лицо проглядывало во тьме силуэтом. — Я приготовил нож. Убедимся, что мама с папой спят, и выскользнем через окно.
Затем, словно передавая мне слова сквозь размытое облако дыма, он спросил:
— Я иду один?
— Нет, я с тобой, — запинаясь, проговорил я.
— Хорошо.
Мне отчаянно хотелось заслужить любовь брата и не хотелось снова разочаровывать его, но я никак не мог заставить себя посреди ночи отправиться убивать безумца. По ночам в Акуре было опасно, и даже взрослые с наступлением темноты старались лишний раз не выходить на улицу. Где-то в конце прошлой четверти — еще до гибели Икенны и Боджи — нам на утренней линейке сообщили, что Иребами Оджо, мой одноклассник, живший на одной с нами улице, лишился отца: его убили грабители. Как же мой брат, еще ребенок, не боялся выйти из дома ночью? Разве он не знал, не слышал этих страшных рассказов? А безумец, этот демон, наверняка знал, что мы придем, и не собирался спокойно нас дожидаться. Я вообразил, как Абулу хватается за нож и сам убивает нас, и жутко испугался.
Я встал с кровати и сказал, что мне надо попить воды. Вышел в гостиную, где у телевизора все еще сидел отец, скрестив на груди руки. На кухне я чашкой зачерпнул воды из бочонка и выпил. Потом присел в кресло рядом с отцом, лишь кивнувшим при виде меня, и спросил: все ли у него хорошо с глазом?
— Да, — ответил отец и снова отвернулся к телевизору. На экране спорили двое в костюмах, на фоне задника с надписью «Проблемы экономики». Я попытался придумать, как не ходить с братом к Абулу, и в голову пришла одна мысль. Я взял газету, лежавшую под боком у отца, и принялся читать. Отцу это нравилось, он поощрял в нас любые попытки обрести новые знания. Читая газету, я задавал разные вопросы, на которые отец давал односложные ответы, а мне требовалось разговорить его. И тогда я спросил о том дне, когда его дядя отправился на войну. Отец кивнул, однако он уже засыпал, постоянно зевая, и поэтому история вышла короткая.
И все же в деталях она не потеряла: мой двоюродный дед прятался в придорожной роще, готовя засаду на нигерийский военный конвой. Дед и его товарищи открыли шквальный огонь по солдатам, которые, не понимая, откуда летят пули, принялись в панике палить по лесу — и все впустую. Их перебили.
— Ни один, — подчеркнул отец, — живым не ушел.
Я снова уткнулся в газету, молясь про себя, чтобы отец еще задержался в гостиной. Мы разговаривали уже с час, и время было почти десять. Я гадал, чем занимается брат и придет ли он за мной? Отец тем временем заснул, и я свернулся калачиком в кресле.
Прошло меньше часа, наверное, когда открылась дверь и в гостиной послышались шаги. Ко мне подкрались сзади и стали трясти: сперва осторожно, потом настойчиво — но я даже не пошевелился. Я постарался притворно засопеть, но только начал, как отец заерзал и Обембе поспешно спрятался за моим креслом. Потом он прокрался обратно в нашу комнату. Я выждал немного и открыл глаза. Отец спал, уронив голову набок и сложив руки вдоль бедер. На лицо ему через щелку в занавеси падал лучик желтоватого света — от соседской лампы, что часто светила нам из-за забора, — и создавал иллюзию маски из двух половинок, светлой и темной. Вид был поразительный. Я еще некоторое время следил за отцом, а после, убедившись, что брат ушел, попытался заснуть.
Наутро я рассказал Обембе, что пошел выпить воды, а когда возвращался, отец пристал с разговорами, и я сам не заметил, как заснул. Брат ничего не ответил. Он сидел, опершись головой на руку, и смотрел на обложку книги, где были изображены корабль в море и скалы.
— Ты убил его? — спросил я, когда молчание затянулось.
— Этого придурка не оказалось на месте, — к моему удивлению, сказал Обембе. Я этого не ожидал, но было похоже, что брат купился на мой трюк. Я даже не думал, что у меня когда-либо получится его обмануть, но вот он стал рассказывать, как выбрался из дома, с ножом, один — не добудившись меня. Он медленно шел по улицам — совершенно пустым в такое время ночи, — к фургону безумца, но его там не оказалось! Обембе пришел в ярость.
Я лежал на кровати, отпустив разум в странствие по обширной территории прошлого. Вспомнил день, когда мы поймали много рыбы — так много, что Икенна даже жаловался на боль в спине. Мы тогда сидели у реки и пели нашу рыбацкую песню, словно некий гимн свободы, до хрипоты. Мы весь остаток вечера пропели при гаснущем свете солнца, что висело в уголке неба — бледное, точно сосок на груди девушки-подростка вдали.
Сломленный чередой неудач, Обембе на много дней замкнулся в некоем коконе. В Рождество, за обедом, он пялился в окно, в то время как отец рассказывал, что отправил своему другу деньги на наш переезд. Слово «Торонто» порхало над столом, точно фея, наполняя сердце матери большой радостью. Казалось, отец — у которого по-прежнему один глаз закрывался не полностью — упоминает его так часто специально ради нее. В канун Нового года, когда на улицах — невзирая на запрет военного губернатора, капитана Энтони Ониеаругбулема, — трещали петарды, мы с братом сидели грустные в своей комнате. В прошлом мы с братьями сами взрывали на улицах петарды, а порой, вооружившись хлопушками, играли с другими ребятами в войнушку. Но только не в этот раз.
По традиции в новый год следовало вступить, находясь в церкви, и вот мы погрузились в отцовскую машину и отправились в храм. Народу собралось так много, что некоторым не нашлось места внутри. Накануне Нового года в церковь являлись все, даже атеисты. Эта ночь проходила под знаком суеверий, страхом перед свирепым, злобным духом месяцев «брь», который зубами и когтями сражался за то, чтобы люди не вошли в новый год. Мы верили, что в эти четыре месяца: сентябрь, октябрь, ноябрь и декабрь — регистрируется больше смертей, чем в остальные месяцы вместе взятые. Напуганные духом-жнецом, спешащим завершить жатву в последние минуты уходящего года, прихожане в тесной и душной толпе разразились гомоном в полночь, когда пастор объявил об официальном наступлении 1997 года. Воздух сотрясали крики: «С Новым годом, аллилуйя! С Новым годом, аллилуйя!», и люди бросались друг другу в объятия, даже совершенные незнакомцы, прыгали, свистели, пели и кричали. А снаружи над королевским дворцом сверкали безопасные огни: вспышки стробоскопов и искусственные молнии. Так всегда все и происходило, так жил мир, продолжая существование, несмотря ни на что.
Святочный дух не позволял мрачным мыслям задерживаться в умах, но они были точно занавеска на окне — днем ты отодвигаешь ее, чтобы впустить в комнату свет, но никуда она не девается, ждет терпеливо, когда наступит ночь и ты снова ее задернешь. Так было всегда. Мы вернулись домой, съели перечного супа и бисквитов, выпили газировки — все как в прошлые годы. Отец включил видео с выступлением Раса Кимоно, и мы танцевали под его музыку.
Дэвид, Нкем и я пустились в пляс — и вместе с нами Обембе, который словно забыл о неудачах и вообще о нашей миссии. Он отплясывал под отрывистый ритм регги. Мать подбадривала нас: «Onye no chie, Onye no chie», глядя, как Обембе, мой верный брат, танцует при свете экрана. Как и многие люди в тот день, он искал временного облегчения, чтобы горе отправилось в землю, оставив его в этом балагане блаженства. А на рассвете, когда город погрузился в сон, на улицах воцарился покой, в небе стало тихо, церковь опустела, рыбы уснули в реке, бормочущий ветер ерошил мех ночи, отец заснул в большом кресле, а мать — у себя, вместе с малышами, мой брат вновь вышел за ворота. Занавеска вернулась на окно, скрывая его из виду. Рассвет адской метлой смел остатки праздника — принесенные им покой, облегчение и даже искреннюю любовь — словно конфетти, разбросанные на полу после гуляний.
15. Головастик
Надежда была головастиком.
Созданием, которое приносишь домой в баночке, но которое умирает, даже если держать его в речной воде. Сколько отец ни берег свою карту желаний, надежду, что его сыновья вырастут в великих людей, вскоре она умерла. Моя надежда, что мы с братьями никогда не расстанемся, наплодим детей и создадим собственный клан, сколько мы ее ни выхаживали еще в самом зародыше, тоже умерла. Так же умерла и наша надежда эмигрировать в Канаду — почти на самой грани ее исполнения.
Эта надежда пришла с Новым годом, принеся новый дух и покой, контрастирующий с печалью прошедшего года. Казалось, больше она в наш дом не вернется. Отец перекрасил машину в блестящий темно-синий цвет. Он часто, почти непрерывно, говорил о приезде мистера Байо и нашей скорой эмиграции в Канаду. Он снова стал называть нас ласковыми прозвищами: мать была Omalicha, прекрасная; Дэвид — Onye-Eze, король; Нкем — Nnem, его мать. Перед нашими с Обембе именами он, словно звание, ставил эпитет «рыбак». Мать вернула себе свой нормальный вес, но моего брата эта перемена не тронула. Ничто его не радовало. Ни одна новость, даже самая важная. Его не впечатляла мысль, что мы впервые полетим на самолете и будем жить в городе, где по улицам можно кататься на велосипедах и скейтах — как дети мистера Байо. Когда отец впервые упомянул об этом, для меня это была большая новость: если сравнивать с животными, то это была корова или целый слон, тогда как для брата она имела размер муравья. Позже, когда мы вернулись к себе в комнату, он зажал этого муравьишку обещаний лучшего будущего в щепоти и вышвырнул в окно. Сказал:
— Я должен отмстить за наших братьев.
Однако отец был настроен решительно. Утром 5 января он разбудил нас — точно так же, как за год до этого, когда сообщил о командировке в Йолу, — и сказал, что едет в Лагос. Меня посетило ощущение дежавю. Кто-то говорил, что большинство вещей заканчиваются похоже — пусть и отдаленно — на то, как они начинались. Так же было и с нами.
— Я прямо сейчас отправляюсь в Лагос, — заявил отец. Он надел свои обычные очки, скрыв глаза за стеклами, и старую рубашку с короткими рукавами и бэджиком Центрального банка Нигерии на кармане.
— Возьму ваши фотографии для загранпаспортов. К тому времени, как я вернусь, Байо уже прилетит в Лагос, и потом мы все вместе отправимся получать для вас канадские визы.
За два дня до этого нам с Обембе побрили головы, и мы пошли к «нашему фотографу» мистеру Литтлу, как мы его называли: он держал фотолавку «Литтл-бай-литтл». Он усадил нас на стулья с мягкой обивкой под яркой флуоресцентной лампой и тканевым навесом. Позади стульев на треть стены был натянут белый задник. Сверкнула ослепительная вспышка, мистер Литтл щелкнул пальцем и велел моему брату занять место на стуле.
Отец достал две пятидесятинайровые купюры, положил их на стол и одними губами произнес:
— Будьте осторожны.
Развернулся и ушел, совсем как в то утро, когда уезжал в Йолу.
После завтрака, состоявшего из кукурузных хлопьев и жареного картофеля, пока мы таскали воду из колодца в ванную, брат заявил, что пришла пора «последних попыток».
— Когда мама с малышами уйдут, мы отправимся на поиски Абулу, — сказал он.
— Куда? — спросил я.
— На реку, — не оборачиваясь, ответил Обембе. — Убьем его как рыбу, удочками с крючьями.
Я кивнул.
— Я уже два раза ходил за Абулу до самой реки. Он, похоже, каждый вечер туда наведывается.
— Правда?
— Да, — кивнул Обембе.
Первые несколько дней нового года он не обсуждал нашу миссию, но много думал и оставался замкнутым, часто исчезая из дома, особенно по вечерам. Потом возвращался и делал какие-то пометки в блокноте, что-то рисовал. Я никогда не спрашивал, где он пропадает, а он и не рассказывал.
— Я уже некоторое время слежу за ним. Он ходит на реку каждый вечер, — сказал Обембе. — Ходит туда почти каждый день и моется, наверное, а потом сидит под манговым деревом, под которым мы его тогда встретили. Если убьем Абулу там, — он осекся, словно в голове у него промелькнуло возражение, — никто ничего не выяснит.
— Когда пойдем? — пробормотал я, кивая.
— Абулу отправляется на реку на закате.
Позднее, когда мать с младшими детьми ушла и мы остались одни, Обембе указал под кровать:
— Там наши удочки.
И сам же вытащил их оттуда: две уснащенные колючками палки с серповидными крючками на концах. Лески были укорочены так сильно, что казалось, будто крючья приторочены к самим палкам, в которых уже нельзя было узнать удочки. Я понял, что в оружие их переделал Обембе, и эта мысль парализовала меня.
— Я принес их вчера после того, как проследил за Абулу, — сказал он. — Теперь я готов.
Должно быть, пропадая, Обембе и переделывал удочки. Меня же в это время переполнял страх, и я погружался в омут темных мыслей. Я, как обезумевший, искал брата по всему дому и двору, лихорадочно соображая, куда он мог подеваться, пока один раз в голову не пришла мысль, от которой никак не получалось избавиться. Я метнулся к колодцу и, тяжело дыша, попытался поднять крышку, но она, словно бы в знак протеста, сорвалась и громко ударила по кромке. Напуганная грохотом, с мандаринового дерева, громко крича, вспорхнула птица. Я дождался, пока осядет пыль раскрошенного бетона, взметнувшаяся от удара крышкой, и открыл-таки колодец. Заглянул в него, но увидел только отражение светящего мне в затылок солнца, мелкий песок на дне и маленькое пластмассовое ведерко, наполовину ушедшее в глину. Притенив глаза ладонью, я присмотрелся лучше, пока не убедился, что брата внизу нет. Тогда, все еще тяжело дыша, снова закрыл колодец, раздосадованный собственным мрачным воображением.
При виде оружия миссия вдруг показалась более реальной и конкретной, словно мне только что все втолковали. И пока Обембе прятал удочки назад под кровать, я вспомнил все, что говорил утром отец. Вспомнил, что мы пойдем в другую школу — вместе с белыми людьми — и получим лучшее западное образование, о котором отец постоянно твердил, точно об осколке рая, неким образом ускользнувшем даже от него. Зато в Канаде этих осколков вдосталь, как листьев в лесу. Я хотел отправиться туда вместе с братом. Он все еще рассуждал о походе на реку, объясняя, где именно на берегу нам следует подкараулить Абулу, но тут я заорал:
— Нет, Обе!
Он пораженно уставился на меня.
— Нет, Обе, давай не будем этого делать. Послушай, мы ведь в Канаду едем, будем жить там. — Я говорил, пользуясь его молчанием и ощущая прилив отваги. — Давай не будем этого делать. Давай уедем. Вырастем большими, как Чак Норрис или Шварценеггер, вернемся и пристрелим безумца, даже…
Обембе замотал головой. И тогда, лишь тогда, я увидел в его глазах слезы ярости.
— Что, что такое? — запинаясь, пробормотал я.
— Ты дурак! — прокричал Обембе. — Сам не понимаешь, что говоришь. Хочешь, чтобы мы бежали в Канаду? Где Икенна? Где, я спрашиваю, Боджа?
Прекрасные улицы Канады в моем воображении подернулись рябью.
— Ты не знаешь, — сказал брат, — зато знаю я. Хочешь — уезжай, без тебя обойдусь. Сам все сделаю.
Образы детей на велосипедах потускнели, и мне отчаянно захотелось угодить брату:
— Нет-нет, Обе. Я с тобой.
— Нет! — вскричал Обембе и вылетел вон.
Какое-то время я сидел неподвижно, но потом мне стало слишком страшно оставаться в комнате. Я боялся, что наши мертвые братья — как и предупреждал Обембе — узнают о моем нежелании мстить за них, и вышел на веранду, сел там.
Брат пропал надолго — ушел неизвестно куда. Посидев еще немного на веранде, я отправился на задний двор, где на бельевой веревке висела одна из разноцветных маминых врапп. Я забрался на мандариновое дерево и, устроившись в его кроне, стал думать.
Когда Обембе наконец вернулся, то сразу же направился в нашу комнату. Я слез с дерева, прошел за ним и, встав на колени, принялся умолять взять меня с собой на миссию.
— Что, больше в Канаду не хочешь? — спросил он.
— Без тебя — нет.
Постояв немного на месте, он отошел в другой угол комнаты и произнес:
— Встань.
Я встал.
— Послушай, я тоже в Канаду хочу. Потому и тороплюсь выполнить миссию, а после уже начну собираться. Ты ведь знаешь, что отец уже поехал за визами?
Я кивнул.
— Послушай, если мы не завершим дело здесь, то счастливыми из Нигерии не уедем. Послушай, дай сказать, — произнес Обембе, подходя ближе. — Я старше тебя и знаю куда больше.
Я согласно кивнул.
— Поэтому я говорю тебе, послушай: если уедем в Канаду, не закончив дело, то на новом месте нам будет плохо. Не будет нам счастья. Разве ты не хочешь быть счастлив?
— Хочу.
— И я хочу.
— Тогда идем, — сказал я, убежденный его словами. — Я готов.
Обембе медлил:
— По правде готов?
— По правде.
Он пристально взглянул на меня.
— Точно по правде?
— Да, точно по правде, — сказал я, безостановочно кивая.
— Ну хорошо, тогда идем.
День уже клонился к вечеру, и кругом черными фресками лежали тени. Брат спрятал удочки снаружи, под окном, и накрыл их старой враппой, чтобы мать не заметила. Я подождал, пока он сходит за нашим оружием. Потом Обембе вручил мне фонарь.
— Это на случай, если придется ждать до темноты, — пробормотал он. — Сейчас — самое время. Мы наверняка застанем безумца у реки.
И мы вышли в вечер, точно рыбаки, которыми некогда были, неся с собой завернутые во враппы удочки. Вид, открывшийся на горизонте, вызывал ощущение дежавю: румяное небо и красный шар солнца на нем. По пути к фургону Абулу я заметил, что рухнул уличный фонарь на деревянном столбе: светильник разбился вдребезги, и из него вывалились лампы, повиснув на проводах. Мы старались избегать мест, где нас могли узнать люди, знакомые с нашей историей: они всегда смотрели на нас с жалостью или даже с подозрением. Мы планировали устроить засаду на безумца на ведущей к реке тропинке, между зарослями крапивы.
Пока мы ждали, Обембе рассказал, как в один день застал у реки группу людей: те застыли в странных позах, словно молились некоему божеству. Оставалось надеяться, что сегодня их у реки не будет. Он все еще говорил, когда послышалось веселое пение Абулу. Безумец остановился напротив бунгало, где на веранде двое голых по пояс мужчин, сидя друг напротив друга на деревянной скамье, играли в лудо. Между ними лежала прямоугольная стеклянная доска с фотографией белокожей модели. Мужчины кидали кости и двигали фишки по доске, стремясь к финишу. Абулу опустился на колени, что-то быстро бормоча и качая головой. Были сумерки, время, когда он обычно превращался в Абулу сверхъестественного, и глаза у него сделались уже не человеческие, но как у духа. Молился он с чувством, глубоко стеная. Мужчины же продолжали играть как ни в чем не бывало, словно Абулу не молился за них, словно одного из них не звали мистер Кингсли, а другого — именем йоруба, оканчивающимся на «ке». Я уловил конец пророчества:
— …когда ваш сын, мистер Кингсли, сказал, что готов пожертвовать родной дочерью ради денежного ритуала. Его застрелят вооруженные грабители, и кровь его замарает окно машины. Господь воинств, сеятель, говорит, что он…
Абулу еще продолжал свою речь, когда мужчина, названный мистером Кингсли, вскочил и в ярости бросился внутрь бунгало. Потом выбежал и, размахивая мачете и сыпля убийственными проклятиями, погнался за Абулу. Остановился он там, где дорожка с трудом пробивалась между кустами крапивы, и, возвращаясь, пообещал Абулу убить его, если тот еще раз приблизится к дому.
Мы тихонько покинули укрытие и последовали за Абулу к реке. Я плелся за братом, словно ребенок, ведомый на эшафот для порки, — боясь кнута, но не в силах свернуть. Обембе нес удочки, а я фонарь. Поначалу двигались мы медленно, чтобы не вызвать подозрений, но стоило зайти за Небесную церковь, скрывавшую реку от обзора с улицы, и мы прибавили шагу. Напротив церкви в луже собственной мочи лежал козленок, а на пороге валялась старая газета, принесенная, наверное, ветром: раскрывшись, она одним листом, как плакат, лепилась к двери.
— Подождем тут, — запыхавшись, сказал брат.
Мы почти подошли к концу тропинки, ведущей к реке. Я видел, что и Обембе боится, что грудь, из которой мы пили молоко отваги, опустела и сморщилась, как у старухи. Обембе сплюнул и затоптал слюну ногой в парусиновой туфле. Мы были уже совсем близко и слышали, как Абулу поет у реки и прихлопывает в ладоши.
— Он там, нападаем, — сказал я, и пульс у меня снова участился.
— Нет, — шепнул брат и покачал головой, — надо подождать немного, убедиться, что больше никого нет. Вот тогда и убьем его.
— Темнеет же.
— Не волнуйся. — Обембе огляделся по сторонам. — Убедимся только, что мужиков поблизости нет. Тех двоих.
Голос у него слегка надломился, как будто он до этого плакал. Я вообразил, как мы преображаемся в кровожадных человечков с его рисунков — бесстрашных, способных прикончить безумца, — но испугался, что мне не дано быть столь же храбрым, как те воображаемые мальчишки, убивающие Абулу камнями, ножами и удочками с крючьями. Я все еще предавался этим мыслям, когда брат развернул удочки и дал одну мне. Они были очень длинные, выше нас, как копья древних воинов. Со стороны реки по-прежнему доносились плеск, пение и хлопки, и тогда брат обернулся ко мне. В его взгляде я прочел вопрос: «Готов?» Команды к действию я ждал с замирающим сердцем.
— Ты боишься, Бен? — спросил Обембе и бросил враппу в кусты. — Скажи, тебе страшно?
— Да, страшно.
— Почему? Мы вот-вот отомстим за братьев, за Икенну и Боджу. — Он утер лоб, упер свою удочку в травянистую землю и положил руку мне на плечо.
Потом подошел ближе и, не выпуская из руки удочку, обнял меня.
— Слушай, не надо бояться, — прошептал он мне на ухо. — Видит Бог, мы поступаем правильно. Мы будем свободны.
Опасаясь сказать то, что я хотел сказать на самом деле: чтобы Обембе одумался и мы пошли домой, что мне страшно за него, — я пробормотал, напуская туману:
— Давай по-быстрому.
Лицо Обембе медленно, точно зажигающаяся керосиновая лампа, озарилось. В тот памятный момент я точно знал: колесико этой лампы поворачивают нежные руки моих мертвых братьев.
— Так и сделаем! — прокричал в темноту Обембе.
Подождав немного, он устремился в сторону реки, а я за ним.
Вылетев на берег, я даже толком не понимал, зачем мы орем, бросившись к Абулу. Может, криком я пытался вновь запустить вдруг вставшее сердце. Или же, потому, что брат мой заплакал, когда мы, точно солдаты прошлого, ринулись в атаку. Или потому, что дух мой катился впереди меня, как мяч по навозному полю. Достигнув берега, мы увидели, что Абулу лежит на спине и громко поет. Позади него тянулась река, окутанная покрывалом тьмы. Глаза безумца были закрыты, и даже когда мы накинулись на него с дикими, рвущимися из глубин души воплями, он словно нас не заметил. Джинн, внезапно овладевший нами в тот момент, забрался мне в голову и разорвал в клочья мой рассудок. Мы принялись вслепую хлестать Абулу удочками по груди, лицу, рукам, голове, шее — всюду, куда доставали, — с криками и слезами. Безумец лихорадочно вскочил и принялся в смятении махать руками и отступать назад, неистово крича. Я плотно зажмурился, однако временами все же приоткрывал глаза и видел, как хлещет кровь и летят в стороны куски мяса. Беспомощные крики Абулу потрясли меня до глубины души, но в те мгновения мы с Обембе, как две птицы в клетке, вымещали на нем свой гнев, перескакивая с жерди на жердь, сверху вниз — с пола на свод клетки и обратно. В панике безумец метался и что-то оглушительно громко выкрикивал. Мы продолжали бить его, взмахивали удочками, тянули их на себя, кричали, плакали и всхлипывали, пока ослабевший и весь покрытый кровью Абулу не завыл, как ребенок, и не рухнул с громким всплеском навзничь в воду. Мне как-то сказали, что если человек чего-то хочет, то пока ноги идут, он цели достигнет — и неважно, насколько она безумна. Так с нами и вышло.
Река уносила тело Абулу, точно раненого левиафана в облаке крови, а позади нас раздались голоса. Кричали на языке хауса. Мы обернулись, все еще во власти эмоций, и увидели, что к нам бегут двое с фонарями. Не успели мы сорваться с места, как один из них схватил меня за пояс брюк. Сильный запах перегара заглушил все прочие. Человек, невнятно тараторя, повалил меня на землю. Мой брат тем временем несся вдоль рощи и звал меня, удирая от второго преследователя, тоже пьяного. Мою же руку словно зажали в клещи — казалось, дернись я, и она оторвется. Пытаясь освободиться, я нашарил удочку и со всей отвагой ударил противника. Закричав, охваченный жгучей болью, он отшатнулся. Фонарик выпал у него из руки, и луч света на мгновение выхватил из тьмы его ботинок. Я сразу понял: это один из солдат, которых мы недавно видели на берегу.
Подхваченный вихрем страха, обезумев, я со всех ног побежал меж домов и кустарников, пока не достиг фургона Абулу. Там остановился и, упершись руками в колени, стал хватать ртом воздух — так, словно кислород мог напитать меня жизненной силой и успокоить. Тем временем я увидел, что солдат, гнавшийся за моим братом, бежит обратно к реке. Я спрятался за фургоном: сердце колотилось: я боялся, что солдат заметит меня. Я ждал, представляя, как он хватает меня и тащит за собой, но время шло, и вскоре я понял, что видеть меня он не мог: рядом с фургоном не было уличных огней, а ближайший фонарный столб рухнул, и над ним, словно стервятники над падалью, вились мухи. Юркнув в кусты на пятачке, отделявшем фургон от пустыря позади нашего двора, я отполз на приличное расстояние и побежал домой.
Мать уже наверняка закрыла магазин и вернулась, и потому я выбрал окольный путь — через поросячью лужу. Далекая луна освещала землю, и деревья застыли пугающими силуэтами — словно чудовища с темными, неразличимыми лицами. Когда я подбегал к забору, мимо, в сторону дома Игбафе, пролетела летучая мышь. Я проводил ее взглядом, вспомнил про их деда — наверное, единственного человека, кто видел, как Боджа прыгнул в колодец. Он умер в сентябре, в загородной больнице. Ему было восемьдесят четыре. Перелезая через забор, я услышал шепот: у колодца ждал Обембе.
— Бен! — окликнул он меня, вскакивая на ноги.
— Обе, — отозвался я.
— Где твоя удочка? — спросил брат, стараясь унять дыхания.
— Я… бросил ее, — запинаясь, ответил я.
— Зачем?!
— Она застряла в руке у того мужика.
— Правда?
Я кивнул:
— Он схватил меня. Пришлось отбиваться.
Брат, похоже, ничего не понял, и по дороге к помидорным грядкам я все ему объяснил. Затем мы сняли окровавленные футболки и, точно воздушных змеев, перебросили через забор, в кусты. Брат хотел спрятать свою удочку, но когда он включил фонарик, то на крючке мы увидели окровавленный кусок плоти. Пока Обембе соскребал ее о забор, я упал на четвереньки, и меня вырвало.
— Не волнуйся, — успокоил меня Обембе под пение сверчков. — Все кончено.
— Кончено, — не своим голосом повторил я, кивая. Брат, отбросив удочку, подошел и обнял меня.
16. Петухи
Мы с братом были петухами.
Созданиями, что пением поднимают людей, возвещают, словно живые будильники, о наступлении нового дня, а в награду за службу могут угодить на стол к человеку. Убив Абулу, мы сделались петухами, но процесс превращения по-настоящему начался спустя мгновения после того, как мы покинули сад и вошли в дом… где ждал пастор Коллинз, который, казалось, появлялся почти всегда, когда что-то происходило. Пастор уже собирался уходить. Рана на голове у него все еще была заклеена пластырем. Он сидел в кресле у окна, широко расставив ноги — между которых уселась Нкем; она играла и щебетала без умолку. Пастор приветствовал нас зычным голосом. Мать, которую наше отсутствие уже начало беспокоить, точно закидала бы нас вопросами — если бы не гость, а так она просто взглянула на нас с любопытством и вздохнула.
— Рыбаки! — вскинув руки, прокричал пастор Коллинз.
— Сэр, — хором отозвались мы с Обембе. — Добро пожаловать, пастор.
— Ehen, дети мои. Подойдите и поприветствуйте меня.
Он привстал, чтобы пожать нам руки. Была у него такая привычка — всем при встрече жать руки, даже детям — скромно и с неожиданным почтением. Икенна как-то сказал, что эта его скромность — вовсе не признак глупости и что наш пастор кроток, потому что «рожден заново». Он был старше нашего отца, но телосложением более коренастый.
— Вы давно пришли, пастор? — спросил Обембе, улыбнувшись, и подошел к нему. Хоть мы и выбросили футболки, но от Обембе пахло крапивой, п отом и чем-то еще.
— Да уж порядочно, — ответил пастор, лицо его просветлело. Он прищурился, глядя на часы, съехавшие по руке к запястью. — Часов с шести, наверное. Нет, скорее, с без четверти шесть.
— Где ваши футболки? — растерянно спросила мать.
Я остолбенел. Мы ведь не придумали легенду, совсем о ней забыли. Просто сбросили футболки, испачканные в крови Абулу, и вошли в дом в одних шортах и парусиновых туфлях.
— Было жарко, мама, — после паузы произнес Обембе, — и они насквозь промокли от пота.
— И… — продолжила мать, вставая и приглядываясь к нам. — Взгляни на себя, Бенджамин, у тебя вся голова в грязи.
Все взгляды устремились в мою сторону.
— Признавайтесь, где были?
— Играли в футбол на площадке возле общественной средней школы, — ответил Обембе.
— Боже! — воскликнул пастор Коллинз. — Ох уж эти уличные футболисты.
В этот момент Дэвид принялся стягивать с себя футболку, и мать отвлеклась на него:
— Ты чего это?
— Жарко же, мама, жарко, мне тоже душно, — ответил наш братик.
— Ах, и тебе жарко?
Дэвид кивнул.
— Бен, включи вентилятор, — велела мать, а пастор Коллинз захихикал. — И марш в ванную, оба, отмойтесь!
— Нет-нет, можно я? — закричал Дэвид. Он быстро подтащил стул к стене, на которой висел выключатель и, забравшись на сиденье ногами, повернул ручку по часовой стрелке. Лопасти с шумом ожили.
Дэвид спас нас: пока все смотрели на него, мы шмыгнули к себе и заперлись. Шорты мы, конечно, вывернули наизнанку, чтобы скрыть пятна крови, но мать всегда узнавала, если мы в чем-то провинились, так что еще бы немного, и мать точно бы нас расколола.
Едва мы вошли в комнату, Обембе включил лампу, и ее свет заставил меня прищуриться.
— Бен, — сказал брат, его глаза осветились радостью. — У нас получилось. Мы отомстили за них, за Ике и Боджу.
Он снова тепло обнял меня, а я, положив голову ему на плечо, чуть не заплакал.
— Понимаешь, что это значит? — спросил Обембе, отстраняясь, но все еще держа меня за руки.
— Esan — возмездие, — сказал он. — Я много читал и знаю: если бы мы не отомстили, наши братья не простили бы нас и мы не знали бы свободы.
Обембе посмотрел вниз — на левой икре у него темнело пятно крови. Я закрыл глаза и кивнул.
Мы пошли мыться. Обембе поставил в угол ванны ведро с водой. Намылился и принялся смывать с себя пену, периодически зачерпывая воду большим ковшом. Кусок мыла до нас оставили в лужице воды, и он, растворяясь в ней, уменьшился вдвое. Пришлось мыться экономно: Обембе натер мылом волосы и стал лить воду на голову, чтобы пена, стекая, омывала все тело. Не переставая улыбаться, он затем вытерся большим полотенцем — нашим общим, на двоих. Когда пришла моя очередь лезть в ванну, руки у меня дрожали. Сквозь прореху в москитке на маленьком окне, забранном жалюзи, налетели привлеченные светом жуки и мошки. Теперь они ползали по стенам, а те, что сбросили крылья, образовали живой налет по всей ванной. Я следил за ними, тщетно пытаясь успокоить мысли. Меня накрыло ощущение дикого ужаса, и когда я попытался полить себя водой, то выронил пластиковый ковш, и тот разбился о пол.
— Ах, Бен, Бен, — метнулся ко мне Обембе и взял меня за плечи. — Бен, посмотри мне в глаза.
Я медлил, и тогда он схватил меня за голову и развернул к себе.
— Боишься? — спросил он.
Я кивнул.
— Почему, Бен, почему? Ati gba esan — мы свершили возмездие. Почему, почему, рыбак Бен, тебе страшно?
— Солдаты, — кое-как проговорил я. — Я боюсь их.
— Почему? Что они нам сделают?
— Боюсь, что они придут и убьют нас. Всех нас.
— Тс-с-с, не так громко, — велел Обембе. Я и не заметил, что произнес последние слова в полный голос. — Послушай, Бен, солдаты не придут и не убьют нас. Они нас не знают, поэтому не выследят. Даже не думай об этом. Они не знают, ни кто мы, ни где нас искать. Они же не видели, как ты сюда пришел, правда?
Я покачал головой.
— Так чего же ты боишься? Бояться нечего. Послушай, дни разлагаются, как еда, как рыба, как мертвые тела. И эту ночь точно так же настигнет разложение, ты позабудешь ее. Послушай, мы забудем ее. Ничего, — он горячо замотал головой, — ничего с нами не случится. Никто нас не тронет. Завтра приедет отец, отвезет нас к мистеру Байо, и мы улетим в Канаду.
Обембе встряхнул меня, чтобы я скорей согласился. В те дни я верил, что он сразу видит, когда меня удается переубедить, полностью перевернуть мои убеждения или наивные познания, как переворачивают вверх дном чашку. И часто случалось, что мне это было необходимо и что я нуждался в неизменно поражавшей меня мудрости брата.
— Понимаешь? — снова встряхнул меня Обембе.
— Скажи, а что мама с папой? Их солдаты тоже не тронут?
— Нет, не тронут. — Обембе ударил кулаком левой руки в раскрытую ладонь правой. — Все с родителями будет хорошо. Они будут жить счастливо и навещать нас в Канаде.
Я кивнул, помолчал еще немного, а потом другой вопрос тигром вырвался из клетки моих мыслей.
— Скажи, — тихо попросил я брата, — а что… что же ты, Обе?
— Я? — переспросил Обембе. — Я? — Он провел ладонью по лицу и покачал головой. — Бен, я же говорил, говорил тебе… Со. Мной. Все. Будет. Хорошо. С тобой. Все. Будет. Хорошо. С папой. И с мамой. Все. Будет. Хорошо. Ах, да все будет замечательно.
Я кивнул. Мои вопросы явно расстроили его.
Из большой черной бочки он взял ковшик поменьше и стал поливать меня. Глядя на емкость, я вспомнил, как Боджа, спасшись в лоне евангелистской церкви Рейнхарда Боннке, убедил и нас принять крещение, дабы мы не угодили в ад. Одного за другим он уговорил нас покаяться и крестил в этой вот бочке. Мне тогда было шесть, Обембе — восемь. Росту нам не хватало, и пришлось встать на пустые ящики из-под пепси. Боджа по очереди окунал нас головой в воду, пока мы не начинали захлебываться, а потом отпускал и, сияя от радости, обнимал, провозглашал нас очистившимися от грехов.
Мы уже одевались, когда мать позвала: скорей, пастор Коллинз хочет перед уходом помолиться за нас. Мы вышли и по велению пастора опустились на колени. Дэвид стал настойчиво проситься к нам.
— Нет! Вставай! — гаркнула мать, и Дэвид накуксился, готовый заплакать. — Попробуй только заплакать, вот только попробуй — и я тебя высеку.
— О, нет, Паулина, — рассмеялся пастор. — Дэйв, прошу тебя, не переживай, преклонишь колени, когда я закончу с твоими братьями.
Дэвид уступил, а пастор Коллинз опустил руки нам на головы и начал молиться. Молился он горячо, орошая брызгами слюны наши макушки: просил Господа защитить нас от лукавого. Где-то посреди молитвы он перешел к наставлениям, напоминая об обетованиях Божьих. Под конец просил, во имя Христа, дабы они стали «нашим уделом». Затем стал просить милости Божьей для нашей семьи:
— …прошу, Отец наш Небесный, помоги этим мальчикам и дай им сил двигаться дальше после трагедий минувшего года. Помоги им в странствии за моря и благослови обоих. Пусть чиновники из канадского посольства одобрят им визы, Боже, ибо Ты способен все наладить, ибо сила — Твоя. — Мать то и дело вставляла громкое «аминь», вслед за ней — и Дэвид с Нкем, да и мы с Обембе вторили приглушенно. Пастор же внезапно запел, перемежая слова шипением и щелчками, и мать присоединилась к нему:
Он всесилен, / всесилен / спасти и сохранить,
Он всесилен, / всесилен / сохранить / тех, кто верит в Него.