На краю света Лесков Николай
Теперь уже никто не бездельничал на зимовке.
Наступила рабочая пора и для тех, кому в полярную ночь нечего было делать.
Каждый день профессор Горбовский расставлял теперь на льду бухты теодолит и полосатые рейки, пользуясь светлыми часами, проверял свои геодезические приборы и инструменты; целые дни возился теперь на плоской крыше своего актинометрического павильона молчаливый Лызлов, наш «заведующий солнцем», приготовляясь во всеоружии встретить его приход; в мастерской с утра до вечера стоял гром и звон, — это Костя Иваненко гремел жестью и железом, клепал, паял походную кухню по специальным чертежам Савранского.
Шорохов и Редкозубов принялись за сборку самолета. Самолетов у нас было два: один зимний — на лыжах, другой летний — на поплавках. Летний — как мы его привезли, так и стоял на берегу, заделанный в огромный деревянный ящик. А зимний мы с самого начала зимовки затащили в ангар. Его-то сейчас и собирали Шорохов и Редкозубов. Они привесили к фюзеляжу крылья, поставили хвостовое оперение, надели пропеллер и наконец начали выверять мотор. По целым дням теперь из ангара несся ровный звенящий гул, изредка, прерываемый частыми, как ружейные выстрелы, хлопками. А в самом ангаре бушевал ураганный ветер, и желтое пламя било из выхлопных патрубков самолета.
В кожаном пальто и в очкастом шлеме Шорохов сидел в кабинке пилота и то и дело кричал Редкозубову:
— Даю газ!
— От винта!
— Выключено!
И нам, метеорологам, тоже прибавилось работы: в метеорологической лаборатории проверяли для экспедиции походные барометры, Ромашников засел за обработку многолетних материалов о климате на Земле Франца-Иосифа, чтобы наши путешественники заранее знали, какая погода может застигнуть их в феврале и в марте.
Теперь уже никто не засиживался в кают-компании после завтрака или после обеда. Сразу пустела кают-компания, все расходились по своим делам.
Уже давно все оправились после болезни. Только у Бори Линева и у Лени Соболева все еще болели и пухли ноги. Но даже с больными ногами они не сидели без дела.
Каждое утро, вооружившись длинными иголками, мотками толстых ниток, ножницами и всякими выкройками, Боря Линев брел на Камчатку и там, устроившись в красном уголке, штопал для экспедиции палатки, шил рукавицы, чинил алыки и потяги.
А Леня Соболев где-то раздобыл длинный бамбуковый шест и ходил, тяжело опираясь на него, как на посох. Теперь, когда начало светать, работы у аэрологов было хоть отбавляй, уже можно было выпускать и дневных и ночных разведчиков, и постоянно на бугре около аэрологического сарая возился Каплин и прихрамывая ковылял Леня Соболев.
Только один Стремоухов, обрюзгший, заросший грязной бородой, по целым дням валялся в постели, хотя давным-давно совершенно выздоровел. То он жаловался на ломоту в спине, то на головную боль, то на резь в желудке. Он еще ни разу даже не вышел на улицу, где мы проводили теперь все свободное время, чтобы посмотреть на зарю, с каждым днем разгоравшуюся все ярче и ярче.
— Чего я там потерял) — презрительно говорил он. — Мне и тут, на кровати, хорошо. Пускай дураки смотрят.
Только к завтраку, к обеду и к ужину он приходил с неизменной аккуратностью, даже раньше всех. Ел он много и жадно. Каждый день, сверх нашей обычной нормы, он съедал еще огромную банку фаршированного перца и сердился, брюзжал и жаловался, если Желтобрюх забывал поставить к его прибору эту добавочную порцию консервов.
И вот как-то за обедом Наумыч сказал:
— Завтра, часов с одиннадцати, как только немножечко посветлеет, надо начать тренировку собак. Теперь уже часа по три в день светло бывает. Терять время нельзя. Как у тебя, Борис, сбруя, нарты? Все в порядке?
— Все готово, Наумыч, — весело отозвался Боря. — Уж рукавицы шьем.
— Ну, вот и отлично. Чтобы не канителиться, сразу начнём объезд обеих упряжек. — Наумыч повернулся к Стремоухову. — Степан Александрович, завтра с утра выходите па работу. К двадцать пятому февраля упряжки должны быть совершенно готовы к походу. Понятно?
— Но почему же я, Платон Наумыч? — обиженно сказал Стремоухов. — Почему я это должен делать?..
— То есть как почему вы? — удивился Наумыч. — Вы же каюр! Или что, по-вашему, я — каюр?
— Что же из того, что каюр? — зло проговорил Стремоухов. — Собаками должен заниматься тот, кто пойдет в санную экспедицию. С собаками надо…
— Так вот вы и пойдете в санную экспедицию, — перебил его Наумыч. — Линев и вы, два каюра.
Стремоухов отодвинул от себя тарелку.
— Нет, — резко сказал он, — я в санную экспедицию не пойду, Платон Наумыч. Я болен.
— Вы больны? — удивился Наумыч. — Це дiло треба розжуваты. Чем же это вы больны?
— Это уж вам виднее чем. Вы доктор, а не я.
И вдруг Стремоухов сбросил с ноги какой-то опорок и поднял босую грязную ногу. — Вот чем я болен! Вот!
— Ничего не вижу, — спокойно проговорил Наумыч. — Нога как нога. Я вам такую же могу показать, только немного почище. Может, вы расскажете, что у вас с ногой.
Стремоухов злобно дернул плечами.
— Вы что же, сами разве не видите, как разнесло подъем?
И он снова поднял над столом свою ногу.
— Ну, хорошо, хорошо, — брезгливо отмахнулся Наумыч, — после обеда. Не отбивайте у людей аппетит демонстрацией ваших немытых конечностей. Посмотрим после обеда, что там у вас такое вдруг случилось с подъемом. А пока запомните, что я, как врач, считаю вас абсолютно здоровым. Понимаете — абсолютно здоровым. Ну, вот таким же здоровым, как себя, как Редкозубова, как Шорохова. И еще, если вам интересно, я, например, считаю, что у Линева, действительно, с ногами еще далеко не благополучно после гриппа, и все же решительно назначаю его сопровождать в качестве каюра очень тяжелую и длительную экспедицию.!
Наумыч пристально посмотрел прямо в глаза Стремоухова, побарабанил по столу толстыми волосатыми пальцами.
— Вот какие дела, Степан Александрович.
Стремоухов молча пожал плечами и с обиженным видом принялся за свой перец…
На другой день, за завтраком, я сказал Боре:
— Когда будете запрягать — забеги, пожалуйста, ко мне, скажи. Очень хочется посмотреть, как вы на собаках будете ездить.
— Кто это «вы»? — недовольно сказал Боря.
— Как кто? Ты и Стремоухов.
— Стремоухов все по бюллетеню гуляет. Испытание ему какое-то Наумыч назначил, велел лежать, всё ноги его ощупывает. Опять мне одному ковыряться.
Боря озабоченно вздохнул, нахмурился.
— Желтобрюха, что ли, попросить помочь? Ведь за ними же бегать надо, как угорелому, а у меня у самого ноги едва ходят. Уж как я буду бегать, не знаю.
Он поманил Желтобрюха, проходившего мимо с тарелками.
— Борис! Поди-ка на минутку. Слушай, Желтик. Как посветлее станет, поможешь мне с собаками? По бухте с тобой покатаемся. Одному мне никак не справиться. А я тебе тоже чего-нибудь потом помогу. Ладно?
Желтобрюх прямо засиял.
— Конечно, о чем разговор! Обязательно! Я сейчас только картошки скорей начищу, вода у меня уже есть, а посуду я потом вымою. Ты, когда соберешься, зайди на кухню и мигни мне, а то Арсентьич еще ругаться будет. Хорошо? Вот так мигни. — Желтобрюх показал, как надо мигать: одним глазом, делая страшное, разбойничье лицо. — Мигнешь и сразу выходи, а я потом уж выскочу.
Весь завтрак Желтобрюх расхаживал по кают-компании с сияющим лицом, то и дело подсаживался к Боре Линеву и что-то ему шептал, потом подмигивал мне и издалека показывал, чмокая губами и по-кучерски вытянув руки, что он, мол, будет править и уж помчится так, что только держись.
В десять часов утра на улице была еще непроглядная ночь. Начинало светать только часов в одиннадцать, к полудню становилось совсем светло и снова темнело во втором часу дня.
Я сидел у себя в комнате, когда под окном вдруг раздался дикий, в четыре пальца, свист, залаяли и завыли собаки. Кто-то постучал в стену снаружи и что-то прокричал.
«Наверно, Боря Линев», — подумал я.
Одевшись, я вышел из дома.
На берегу слышался оживленный разговор и смех, копошились какие-то темные фигуры. Это были Желтобрюх и Боря Линев. Они пристраивали к передку походной нарты длинный сыромятный ремень — потяг, к которому были накрепко пришиты три пары металлических колец. Этот потяг в собачьей упряжке служит вместо дышла.
На снегу были разложены маленькие, обшитые войлоком хомутики — алыки, валялись какие-то ремни с блестящими никелированными карабинчиками. А невдалеке, наблюдая за работой людей, в ряд сидели собаки.
— Ну, вот так, кажется, будет крепко, — сказал Боря Линев. Он подергал за потяг, подул на зазябшие руки и надел кожаные голицы.
— Слушай, — сказал он, обращаясь ко мне, — посиди здесь, пожалуйста. Покарауль, чтобы собаки ремни не погрызли. А мы с Желтобрюхом одним духом за лошадьми сбегаем. Хорошо?
Оба Бориса рысью побежали к салотопке.
«Чего же они туда помчались? Ведь вон же собаки сидят.», подумал я. А собаки, выждав, пока Боря Линев скрылся из вида, тихонько подошли поближе к нарте и снова уселись в ряд.
Я узнал косматого Моржика, белую Сову, маленьких Буянов, Вайгача, Гусарку. Это всё были медвежатники, а ездовые, значит, все сидели взаперти, в салотопке.
Вскоре Желтобрюх и Боря Линев вернулись. Каждый вел на цепочках по паре собак. Собаки рвались, выли, изо всех сил тянули к нарте, и Желтобрюх кричал на них срывающимся басом, совсем как заправский кучер на лошадей:
— Балуйся!
— Осади!
Боря Линев передал мне обеих своих собак — Мильку и Джима, а сам принялся разбирать валявшуюся на снегу собачью сбрую.
— А ну, давай-ка теперь Мильку, — сказал он мне. — Она у нас сзади всех пойдет, лодырей подгонять будет.
Он надел Мильке через голову алык, хорошенечко приладил его на ее и застегнул второй ремень, перехватывавший туловище Мильки. От алыка шли два тонких ремешка, что-то вроде постромок, которые заканчивались карабинчиком. Боря защелкнул карабинчик за кольцо на потяге. Вот Милька и запряжена.
Запрячь собаку легко. Самое трудное — заставить ее спокойно ждать, пока запрягут остальных.
В паре с Милькой запрягли Джима — дымчатого вертлявого пса. Он все время лаял, топтался на месте, путал ремни, переступал потяг. Боря Линев то и дело хватал его за лапу и покрикивал:
— Джим, ножку! Ножку!
Во второй паре были Альт и Алх. Пока запрягали других собак, Алх спокойно сидел, посматривая по сторонам, и от нечего делать изредка потявкивал. Но как только Боря Линев надел на него хомут, Алх сразу преобразился. Он завыл, залаял, начал рваться вперед, натягивая свои постромки. От злости, что ему не удается сдвинуть нарту с места, он вставал на дыбы, грыз снег, быстро-быстро рыл его толстыми коротенькими лапами. Видя, что у него ничего не выходит, Алх перескочил на другую сторону потяга, где сидел уже запряженный Альт, поднял его на ноги злым лаем, и они вместе стали дергать и тянуть нарту, спутали все ремни и под конец сами запутались в них, как в сетях.
— По местам! Кэ-э-э! — дико заорал Боря Линев. Он схватил Алха в охапку и бросил на место. Алх упал на бок, вскочил и принялся рвать сбрую. Сослепу, хорошенько не разобрав, в чем дело, вскочила и принялась лаять Милька. Заголосил и запрыгал Джим. Все спуталось и смешалось.
Теперь уже втроем, проклиная собак и щедро раздавая пинки и тумаки, мы принялись голыми руками разбирать упряжь. Руки сразу коченели на морозе, то и дело приходилось совать их подмышки, чтобы отогреть, а собаки тем временем опять начинали возню, и снова все путали.
Наконец все собаки расставлены парами по местам. Впереди становится Чакр. Он — вожак. Он — предводитель.
Чакр сосредоточен и важен. Он поводит плечами, чтобы алык лег поудобнее, строго оглядывает всю упряжку и, подняв маленькую умную морду, белыми глазами выжидающе смотрит на Борю.
— Теперь так, — говорит Боря Линев, назидательно помахивая пальцем перед носом Желтобрюха. — Если надо, чтобы собаки вперед бежали, — будем кричать: Та-та! Если понадобится остановить — будем кричать: Кэ! Они уж так приучены.
Желтобрюх с уважением посматривает на смирно лежащих собак и кивает головой:
— Понятно. Кэ!
— Как тронемся, вались на нарту и лежи смирно, а если они будут путать упряжку, уж придется с нарт прыгать и распутывать на ходу.
— Ладно уж, распутаю, — говорит Желтобрюх. — Только поедем поскорей, а то как бы Арсентьич меня не хватился.
Боря Линев еще раз осматривает всю упряжку.
— Приготовьсь! — кричит он, и сразу все собаки вскакивают с мест, натягивают постромки, налегают на алыки и застывают, подавшись всем корпусом вперед. Только Алх подскуливает от нетерпения, топчется, оглядывается, роет снег.
— Та-та!
Собаки дружно подхватывают легкую нарту. Низко опустив голову и помахивая колбаской обрубленного хвоста, Чакр весело бежит впереди. Он быстро-быстро перебирает коротенькими лапками, точно шьет на швейной машине.
Налегая грудью на алык и загнув голову на бок, крупной рысью идет Урал. Напрыгом скачет Хулиган.
Оба Бориса врастяжку лежат на нарте, покрикивая:
— Та-та! Та-та!
Собаки и нарта, похожие издали на пеструю сороконожку, быстро удаляются, оставляя на гладком снегу узкий блестящий след полозьев. Я вижу, как Желтобрюх на ходу соскакивает с нарты и, размахивая руками, мчится рядом с собаками. Он поправляет упряжь, падает, вскакивает и огромными прыжками догоняет нарту.
Нарта делает по бухте большой круг и мчится обратно. Все ближе и ближе слышен отрывистый собачий лай, скрип и свист полозьев, бодрые крики погонщиков.
— К-э-э! — пронзительно кричит Боря Линев, и Чакр с ходу останавливается. Задние собаки с разбегу налетают на передних.
Стоп. Приехали. От Желтобрюха валит пар. Он расстегнулся, сбросил шарф, вытирает пот рукавом.
— Ты долго мне будешь путать! — кричит он на Хулигана, который с виноватой мордой стоит, глядя куда-то в сторону. — Ты долго будешь путать, собачье мясо? А?
Боря Линев слезает с нарты, достает из кармана длинную веревку.
— Вот мы его сейчас приструним, будет тогда знать, — строго говорит Боря. Он привязывает веревку одним концом за ошейник Хулигана, а другой конец сует Желтобрюху в руки. — Как тронемся, беги рядом и тащи его за веревку, чтобы он, подлец, не перескакивал через потяг. Понял?
Упряжку опять ставят головой к бухте, Желтобрюх берется за веревку.
— Приготовьсь! Та-та!
Снова мчится по крепкому снегу легкая нарта, а сбоку, как пристяжная, прыжками скачет долговязый Желтобрюх.
Так все утро они и разъезжают по бухте — то к берегу, то от берега.
А на юге, за далеким мысом Дунди разгорается все ярче и ярче, все выше и выше взбирается на холодное высокое небо розовая веселая заря.
Светает.
Второе преступление
За четырехмесячную полярную ночь и комнаты наши и кают-компания успели здорово нам опостылеть. Теперь, когда начало светать, мы уже не сидели целыми днями по домам. Любимым местом наших сборищ стало теперь крыльцо бани.
Баня стояла высоко на берегу, крыльцо ее было обращено в бухту, и отсюда открывался просторный, спокойный вид.
Только выберется свободная минута — сразу надеваешь малицу, шапку и выходишь на улицу. А на крыльце бани уже чернеют знакомые фигуры.
Вон Ромашников в зырянской шапке с длинными ушами. В этой шапке, которая торчит на нем, как скуфейка, в широком длинном пальто, подпоясанном почти подмышками, он похож на беглого монаха.
Вон Вася Гуткин в рыжем дубленом полушубке, в валенках, в пыжиковой шапке. И полушубок, и шапка, и валенки всегда сидят на Васе как-то особенно ладно, все на нем по росту, все по-хозяйски починено, пригнано, все в порядке.
Леня Соболев сидит на ступеньке со своей неразлучной трубкой, а перед крыльцом вертится Гриша Быстров. Он то поднимет с земли какую-нибудь щепочку, повертит ее в руке и бросит, то примется ногой долбить сугроб, то вдруг вытащит из кармана свисток и ни с того ни с сего свистнет.
Крыльцо бани называлось у нас «Пикквикский клуб».
Было приятно в морозных синих сумерках собираться на этом крыльце, тихо разговаривать, хором петь печальные песни Большой Земли, мечтать о нашем возвращении на эту землю, смотреть, как медленно и неохотно тухнет за далеким черным мысом Дунди лимонная заря, как появляются звезды, сначала едва приметные, а потом яркие, сверкающие, белые.
У наших ног мирно спят собаки, глухо стучит мотор радиорубки и вокруг — такая тишина и покой, что не хочется уходить с крыльца в свою тесную, прокуренную, надоевшую комнату.
Вот так, после целого дня работы, мы и сидели однажды на нашем крыльце, прижавшись друг к другу, закутанные в шубы, в шарфы, сидели и тихо пели:
- В саду ягода малина под закрытием росла,
- А княгиня молодая с князем в тереме жила.
В ясном, морозном воздухе далеко разносилась наша стройная песня. Боря Линев, запрокинув голову и глядя в студеное небо, тонким, дрожащим голосом печально запевал:
- Как у князя был слугою…
И Вася Гуткин сейчас же подхватывал чистым и звонким альтом:
- Ванька ключник молодой…
Голоса их то сплетались, то расходились, спокойно и неторопливо выводя протяжный и грустный мотив.
А дружный хор тихо и неторопливо подхватывал:
- Ванька-ключник, злой разлучник.
- Разлучил князя с женой…
И вдруг вдали у старого дома хлопнула дверь, и чей-то голос в сгустившихся сумерках издалека прокричал:
— Эй, запевалы, Желтобрюха там нет? Начальник требует.
Желтобрюх был здесь. Петь вместе со всеми ему было строго-настрого запрещено: слуха и голоса у него не было решительно никакого, и он только пуал всех своим пронзительным фальцетом. Но, как все люди, не умеющие петь, он очень любил пение и постоянно робко и тихонько подтягивал вместе с хором. Если он забывался и голос его вдруг начинал выпирать из хора, кто-нибудь наступал ему на ногу, или грозил кулаком, и Желтобрюх сразу смолкал.
— Ты что же — оглох? Я кому говорю? — закричал Шорохов, подходя к Желтобрюху. — Видали вы — стоит, как ни в чем не бывало! Хорош! А ну, живо к начальнику!
Желтобрюх, недовольно ворча, спрыгнул с крыльца и нехотя побрел к старому дому. А Шорохов сел на место Желтобрюха и закурил папиросу.
Мы уже кончали песню, и Боря Линев проникновенным голосом выводил:
- Вот повесили Ванюшу
- На пеньковой на петле,
когда, размахивая руками и громко хрустя снегом, к нам подбежал запыхавшийся, сияющий Желтобрюх. Он сорвал с головы кожаную на меху шапку и дико закричал:
— Ребята, каюром!
— Чего каюрам? — сердито спросил Боря Линев, обрывал песню. — Чего там еще?
— Каюром назначили! Меня! — Желтобрюх бросил на снег шапку и заплясал вокруг нее, гулко топая лыжными башмаками.
— Как каюром?
— Почему?
— А как же Стремоухов? — перебивая друг друга, — заволновались певцы.
Желтобрюх подкинул носком башмака шапку, как футбольный мяч, поймал ее, надел и плюхнулся на крыльцо.
— Каюром! Вторым каюром! Та-та!
Шорохов толкнул его сзади в спину:
— Да расскажи ты толком, обалдел уж От радости. Кто назначил? А Стремоухов?
— Наумыч назначил, кто же еще? Я прихожу — он и говорит: «Ну, как тебе, — говорит, — на кухне работается?» — Желтобрюх передохнул. — Фу ты, чорт, запыхался, никак не отдышусь.
«Ничего, — говорю, — плохо». — «Сам, — говорит, — виноват».
Я соглашаюсь: «Конечно, сам. Я, мол, не жалуюсь». Тут он мне и сказал: — «Хочешь в каюры, с Борисом Линевым работать? А Стремоухов вместо тебя на кухню пойдет».
— Ну, а ты чего? — спросил Боря Линев.
— Я говорю — хочу. Очень, говорю, хочу. Прямо зачах я на кухне. Я уж постараюсь изо всех сил.
— А почему же Стремоухов-то на кухню? — недоверчиво спросил Шорохов. — Он что же — не может, что ли, по болезни? Или что?
— Разговаривает больно смело с начальником. Не подлизывается, вот и попал на кухню, — усмехаясь проговорил Сморж.
Желтобрюх пожал плечами.
— Это уж я не знаю. Наумыч ничего не сказал. Сказал только, что Стремоухова на кухню.
Он радостно потер руки, похлопал себя по коленкам, захохотал, наклонился к Боре Линеву.
— А, Борис! Каюром! Здорово, правда?
— Ничего, — степенно сказал Боря Линев. — Завтра, значит, с утра впрягайся с Хулиганом. Придется уж побегать.
— Пожалуйста, — радостно сказал Желтобрюх. — Разве я чего говорю? Побегать, так побегать. Это не плиту топить.
— Нет, но почему же Стремоухова-то на кухню? — недовольно опять проговорил Шорохов. — Все-таки товарищ, какой ни какой, а специалист… Как-то чудно Наумыч рассуждает. — Он неодобрительно посмотрел на сияющего Желтобрюха, дернул плечами. — Ты-то чего в каюрском деле смыслишь? Ведь не смыслишь же ни бельмеса. Тебе самое подходящее дело посуду мыть. А он уж обрадовался: вторым каюром.
— Ну, я тоже не судомойка, — со смехом ответил Желтобрюх. — Я тоже специалист — борт-механик. Да ничего — мыл, пускай вот он теперь помоет.
— Будет трепаться-то, — сказал Сморж, — специалист! Все мы вроде тебя специалисты. Вот Стремоухов — так это по-настоящему человек ученый: и по английскому может и по французскому… Такого человека — и вдруг на кухню пихать… Что он — мальчишка, что ли? За правду страдает, вот и все.
— Ну, и пускай пострадает на кухне, — смеясь проговорил Гриша Быстров и засвистел в свисток с горошиной.
— Верно, верно, — подхватил Вася Гуткин, — нечего тут богадельню устраивать. Все работают, как лошади какие, один только Стремоухов барином живет. Если не может в санную итти, — ноги там у него что-то болят, — пускай хоть на кухне работает, Арсентьича английскому учит.
— Нет, но почему же именно Борьку каюром? — не унимался Шорохов. — Что Борька понимает? Назначили бы кого-нибудь другого.
— Ну, а кого же? — лениво проговорил Боря Линев. — Тебя, что ли? Или Сморжа? Больше-то ведь некого? Некого. Ну и об чем разговаривать? Давайте лучше «То не ветер ветку клонит» споем.
Шорохов покрутил головой, что-то пробормотал себе под нос и быстро пошел к старому дому, из невидимых труб которого, как длинные огненные волосы, летели искры.
— К Наумычу пошел — отговаривать, — испуганно сказал Желтобрюх. — Ну что я ему такое сделал, что он на меня взъелся? В Москве ходил за мной, упрашивал — поедем, поедем, будем вместе летать, ты мне самый подходящий механик, а вот теперь прямо проходу не дает — и ест и ест, и пилит и пилит. Прямо житья нет от него.
Желтобрюх жалостливо шмыгнул носом, с тоской осмотрел всех нас, ожидая поддержки.
— Он думает — мне легко было: ехал механиком, а попал в судомойки?
Голос Желтобрюха дрогнул от обиды.
— Да ладно тебе, — миролюбиво сказал Вася Гуткин, — ничего он Наумыча не уговорит. Не бойся ты, пожалуйста. Наумыча, тоже, не так-то просто уговорить. Если сказал — каюром, значит — каюром. А на Шорохова ты не обращай внимания. Такой уж у него, значит, характер — не может, значит, человек, чтобы кого-нибудь не пилить. Такие люди есть, я знаю, у меня у самого дядя такой же. Прямо деревянная пила.
— Верно, есть такие, — подтвердил из темноты и Романтиков. — У меня вот теща тоже такая.
Мне стало очень жалко Желтобрюха. Я вспомнил, каким веселым парнем он ехал сюда на зимовку, представил, как он, наверное, мечтал об интересных приключениях, об интересной работе, как ему действительно трудно и тяжело было целыми днями возиться на кухне с грязной посудой, с картошкой, с плитой.
— Вот что, товарищи, — сказал я. — Если Желтобрюха переводят в каюры, значит, он действительно заслужил это. А помните, какой у нас был уговор? Когда Желтобрюх покажет себя взрослым мужчиной, настоящим полярником, мы обещали торжественно его обрить. Я думаю, что теперь для этого самое подходящее время.
— Правильно! Правильно! — закричали кругом. — Брить Желтобрюха!
— Под музыку! — прокричал Ромашников. — В кают-компании!
В этот вечер ужин подавал уже Стремоухов. Ни на кого не глядя, он молча швырнул на столы блюда с тушеным мясом и, шаркая ногами, пошел к выходной двери.
— Что, Степан Александрович, — громко сказал Сморж, искоса посмотрев на Наумыча, — никак новую ученую должность получили? Вот она, правда-то, до чего доводит. Вот как нынче ученым-то быть. — Сморж покачал головой и ухмыльнулся. — Хорошо, что я мореходку-то не кончил, а то и меня, наверное, на кухню бы запихали… Потеха, прямо.
— Какая же потеха? — насмешливо откликнулся Шорохов. — Использование специалистов по назначению! Раз ученый охотовед, — значит, на кухню. Что же тут долго думать?
— Я не намерен каждому зимовщику давать отчет в своих поступках, — вдруг резко сказал Наумыч.
Шорохов со звоном бросил ложку на стол.
— Не каждому зимовщику, а надо было людей спросить. Я Борьку знаю как миленького. И Стремоухова мы все знаем.
— Все знаем, что лодырь, — спокойно вставил Боря Линев.
— Не лодырь, — закричал Шорохов, — а специалист И потом — почему демократия не соблюдается? Все-таки, как ни как, а у нас профком существует. Почему его не спросили? Этак, может, и меня завтра свиней чистить пошлют?
— Если заслужишь — так и свиней пойдешь чистить, хоть ты и председатель профкома, — сказал Наумыч и посмотрел Шорохову прямо в глаза. — А насчет демократии не будем разговаривать. Здесь зимовка, а не новгородское вече.
— Чем же это Стремоухов заслужил? — опять вмешался Сморж. — Что ноги больные? Что ноги ему вылечить не смогли? За это на кухню?
— Хорошо, хорошо, — махнул на него рукой Наумыч. — Все, что тебе надо будет знать, — ты узнаешь. Не расстраивайся, пожалуйста.
Сморж покачал головой и еще раз сказал:
— Потеха!
Только кончился ужин, как мы сами, не дожидаясь Стремоухова, мгновенно убрали со стола грязную посуду. Вокруг пианино столпились музыканты с балалайками, гитарами, мандолинами, из всех комнат собрали самые красивые бритвенные принадлежности — у одного мыльницу, у другого кисточку, у третьего зеркало, у четвертого стаканчик для кипятка. И только с одеколоном вышла заминка. Еще на «Таймыре» наша огромная бутыль с одеколоном разбилась, а личные запасы уже давно у всех иссякли. Одеколона ни у кого не нашлось.
Боря Линев с белоснежной салфеткой был парикмахерским «мальчиком», Леня Соболев сбивал мыльную пену, Редкозубов точил бритву, звонко хлопая ею по натянутому ремню и пробуя точку на волосатой своей руке.
Смущенного и радостного Желтобрюха усадили перед столом и закрыли простыней. Он посмотрел на себя в зеркало, подвигал скулами, с опаской покосился на Редкозубова, который лихо, со щелканьем захлопнул бритву и подал ее мне, громко провозгласив:
— Готово. Не бритва, а огонь.
— Мальчик, воды! — прокричал я.
Боря Линев опрометью кинулся на кухню и сейчас же вернулся со сверкающим подносом, на котором дымился никелированный стаканчик с кипятком. Леня Соболев намылил подбородок, и скулы, и щеки Желтобрюха до самых глаз. Я сделал знак Стучинскому, и оркестр заиграл вальс «Над волнами».
Началось бритье. Желтобрюх вздрагивал, как лошадь, которая сгоняет со спины оводов, испуганно смотрел на себя в зеркало, боясь пошевелиться.
— Мальчик, компресс! — снова прокричал я, когда последние волосочки с верхней губы Желтобрюха были скошены сверкающей бритвой. Боря немедленно притащил салфетку, только что опущенную в кипяток.
— Не беспокойтесь, — галантно сказал я шарахнувшемуся от салфетки Желтобрюху. — Не спалю. Музыка, стоп!
Как заправский парикмахер, я помахал в воздухе горячей салфеткой и ловко набросил ее на сверкающий подбородок Желтобрюха. Желтобрюх заскулил от боли, а я махнул рукой и все, кто были в кают-компании, под аккомпанемент снова грянувшего оркестра запели торжественную кантату, специально сочиненную на этот случай:
- Забудем кручину
- Желтобрюх прощен.
- Желтобрюх в мужчину
- Перевоплощен.
- Ликуют народы,
- Весь мир потрясен:
- Каюром отныне
- Становится он.
После каждого куплета был припев:
- Желтобрюху слава,
- Желтобрюху честь.
- Желтобрюха доблестей
- Не перечесть!
А на другой день на доске в кают-компании появился новый приказ. Вот что прочли мы в этом приказе:
«Каюр Стремоухов С. А., пытаясь обмануть доверие к нему всей полярной станции и ввести в заблуждение меня, как врача и начальника зимовки, симулировал осложнение на ноги после гриппа. Специальное исследование подъема на обеих ногах Стремоухова показало, что на первый взгляд аномальная высота этого подъема является на самом деле не следствием осложнения гриппа, а естественным, от рождения, подъемом и никаких болезненных последствий Стремоухову причинить в санных экспедициях не могла бы, как не причиняла ему до сих пор в течение его 43-летней жизни.
«Однако Стремоухов пытался уклониться от участия в санных походах, ссылаясь на этот подъем как на болезненную «опухоль» ног, что является чистейшей симуляцией.
«Такому недостойному человеку не может быть доверено руководство транспортом во время полярных санных походов, требующих от участников мужества, преданности делу и высокого чувства товарищества.
«А посему каюра Стремоухова С. А. с сего числа перевести служителем на кухню, а служителя тов. Виллих Б. И. зачислить вторым каюром».
Полет
12 февраля я проспал завтрак. Меня разбудил Гриша Быстров. Он забарабанил в мою дверь и громко прокричал:
— Вставай, вставай! Наумыч велел всем сейчас же собраться к ангару. Брезент откапывать будем. Слышишь?
Одна стена нашего ангара, обращенная к бухте, была из брезента. Брезент, как огромную штору, можно было поднять, и тогда самолету открывался просторный выход на пологий дощатый помост, спускающийся прямо в бухту.
За долгую полярную ночь штормы и метели завалили эту брезентовую стену высокими плотными сугробами, и самолет был наглухо заперт в ангаре.
«Ну, раз брезент откапывают, — думал я, торопливо натягивая штаны, — значит, лететь собрались. Вот будет обида, если без меня полетят».
Дверь моей комнаты вдруг приоткрылась, и ко мне заглянул сосредоточенный и очень важный Ромашников. Надменно оттопырив губы, он держал во рту изжеванную, потухшую папироску.
— Скажите там, пожалуйста, Наумычу, — проговорил он сквозь зубы, даже не глядя на меня, — что я сейчас прийти не могу. Я занят составлением прогноза погоды для лётной группы. Ну-с, вот.
Как видно, Ромашникову очень хотелось, чтобы я поговорил с ним о его прогнозе. Он продолжал топтаться в дверях, что-то ворча себе под нос и мусоля во рту потухшую папиросу.