На краю света Лесков Николай
— А ну, покажи руки.
— Наумыч, они у меня не отмываются, — под дружный хохот т говорит Боря, пряча руки за спину. — Честное комсомольское, ей-богу, не отмываются! Никак!
— Так, так, — говорит Наумыч, — это мы сейчас проверим, Григорий Афанасич, — обращается он к Шорохову, — ты рядом живешь, — механик у тебя сегодня умывался?
— А ну его, — говорит Шорохов. — Взяли с собой молокососа, а теперь вот возись с ним. Умывай, раздевай. Что я ему, нянька, что ли?
Голос у Бори начинает дрожать:
— Наумыч, я честное комсомольское дал. Они у меня в машинном масле, в копоти. Как хотите, но только я умывался. Вот и Безбородов видел.
— Умывался, умывался, — говорю я. — Как член санитарной комиссии могу засвидетельствовать.
— Ну, тогда садись.
Боря, радостный и довольный, садится за стол, пододвигает к себе тарелки, а через минуту уже смеется и рассказывает сны.
С того дня, как к зимовке первый раз подошли медведи, Боря стал всюду ходить с винтовкой за плечами.
— Брось винтовку! — кричал на него Шорохов. — Вот тоже наказание! Застрелит еще кого-нибудь, или выколет глаз, а потом отвечай за него!
Боря перестал носить винтовку, но зато вооружился тяжелым кольтом 38-го калибра. Поносил два дня в правом кармане — прорвал в кармане дыру с кулак. Поносил в левом — то же самое.
Тогда Боря стал затыкать кольт за пояс. Ходит, прямо как морской разбойник.
Так он таскал револьвер с неделю.
И вот как-то утром Шорохов послал Борю в ангар за гвоздями.
— Штук десять принеси. Они там в ящике у стены. Ну, живо!
Боря выскочил из Дома в одной кожанке и побежал в ангар.
В ящике навален инструмент, мотки проволоки, свалена кучей парусина. Боря долго рылся, пока, наконец, не нашел гвоздей. Он отобрал десять штук, сунул их в карман, поспешно выбежал из ангара и… остановился.
В пяти шагах от Бори на снегу сидели рядышком два медведя: один огромный, совсем старый, другой — помоложе, помельче. Склонив головы на бок, они внимательно рассматривали Борю. И Боря уставился на медведей — ни жив ни мертв. А револьвер Борин лежит в комнате, под подушкой. Все 11 патронов в обойме и даже предохранитель не спущен.
Стоит Боря. Сидят напротив него медведи. Боря потихоньку начал пятиться к углу ангара, а сам глаз с медведей не сводит.
Медведи сидят. Переглянулись и снова на Борю уставились.
Боря отошел шага на четыре, постоял, еще шагнул, потом еще, оглянулся, прикинул расстояние до дома, повернулся к медведям спиной и давай бог ноги.
Пока он добежал до нашего дома, отдал Шорохову гвозди, схватил свой кольт, каюры уже заметили медведей и успели обоих застрелить.
Боря чуть не плакал от злости и обиды.
Чтобы хоть немножечко утешить его, Боря Линев сходил в свою комнату, принес трубку и протянул ему:
— На уж, покури. Давно ведь клянчил. Покури, Желтобрюх, с горя. Помогает.
У Желтобрюха своей трубки не было, а курить из трубки ему очень хотелось: какой же это настоящий полярник, если без трубки?
Боря сразу повеселел.
Он не спеша набил трубку, зажег спичку и, громко причмокивая губами, принялся втягивать дым. Мы приготовились смотреть, что будет дальше.
И вот в трубке что-то тоненько, жалобно запищало, потом послышалось какое-то бульканье и урчание. А сам Боря, скосив глаза на кончик трубки, покраснев и задыхаясь, продолжал чмокать, точно он сосал соску.
Вдруг запахло паленой шерстью.
— Желтобрюх, никак брови горят? — сказал Боря Линев.
Желтобрюх схватился за брови.
— Верно, подпалил малость. Это я, наверно, когда прикуривал.
Боря Линев встал, подошел к Желтобрюху и, вытащив у него изо рта трубку, торжественно сказал:
— Согласно приказу начальника, за небрежное и разгильдяйское обращение с огнем трубка отбирается.
Все мы любили Желтобрюха. Только Шорохов сразу же, еще с Архангельска, не взлюбил почему-то своего борт-механика. Постоянно Шорохов кричал на Борю, жаловался на него и нам всем и Наумычу.
— Убери ты от меня Борьку, все равно я с ним летать не буду, — часто просил он Наумыча. — На что мне такой младенец? Он даже спичку зажечь не умеет, не то что с мотором управляться!
Наумыч хмурился.
— Разве ты не знал, кого берешь в борт-механики? Ты же сам его просил. Тебе же говорили в Москве, что парень он молодой, неопытный, а ты что сказал? Сказал, что берешь на свою ответственность, ручаешься и так далее. Раньше надо было думать, а теперь уже поздно. Постарайся сработаться.
— Чего там сработаться? — упрямился Шорохов. — К нему двух нянек надо приставить, а ты — сработаться. Дай мне Редкозубова, а Борьку забери.
— Ну, хорошо, — говорил Наумыч, — ладно. Допустим, что я Бориса у тебя заберу. Как же я могу тебе дать Редкозубова? Он ведь самый простой механик. Он даже не имеет права летать. А если что случится, — тогда кто будет отвечать? Я? Спасибо.
— Я его подучу, — не сдавался Шорохов. — Ты отвечать не будешь. Пойми ты, что мне не ужиться с Борькой. Убери его от меня, пожалуйста.
Наумыч начинал злиться.
— Эти капризы, Григорий Афанасич, надо забыть. Здесь не место капризничать. Понадобится, так с чортом уживешься, не то что с Желтобрюхом.
Шорохов уходил от Наумыча злой, хлопал дверями, по целым дням ни с кем не разговаривал, швырялся за обедом тарелками.
— Ничего, ничего, — посмеивался Наумыч, — пройдет. От этого люди не умирают.
А сам вызывал к себе в комнату Желтобрюха.
— Что же это такое, Борис? — строго говорил он. — Опять на тебя летчик жалуется. Ты что, думаешь, он к тебе будет подлаживаться? Нет, милый мой, ты к нему должен подладиться, а не он к тебе. Смотри у меня, Борис, я с тобой как с комсомольцем говорю; чтобы летчик больше на тебя не жаловался. Ступай, и чтобы у меня — тише воды, ниже травы.
И вот с Желтобрюхом стряслась беда. Желтобрюх совершил преступление.
Произошло это вот как.
Наумыч назначил меня библиотекарем зимовки.
Во время аврала никто, конечно, и не вспоминал о книжках. Некогда даже было умыться как следует, не то что книжки читать. Но, когда аврал кончился, когда наступила полярная ночь и жизнь наша вошла в колею, у библиотеки появились читатели.
Первым забежал ко мне Гриша Быстров.
— Открой, пожалуйста, библиотеку, — быстро проговорил он. — Нет ли у нас какой-нибудь книжечки по телефонии? Прямо до зарезу схему одну надо посмотреть.
— Пойдем, поищем. Только что-то я не помню, — кажется, нет такой.
Библиотека у нас была большая, но как-то бестолково подобранная.
В отделе журналов целые две полки занимали потрепанные номера «Русского богатства» за девяностые годы прошлого столетия.
В справочном отделе можно было найти по крайней мере пять экземпляров руководства для разведения шампиньонов и «Настольную книгу кроликовода», можно было получить самый подробный рецепт «Как самому, домашним способом приготовлять ароматические смеси и духи из простейших полевых цветов». Но зато, если бы вдруг понадобилось узнать, как провести звонок или выложить печку, как запаять кастрюлю или починить сапоги, — прочесть об этом было решительно негде.
Мы прошли в библиотеку. Библиотека не отапливалась, и в ней был такой холод, что книги приходилось выбирать, не снимая рукавиц.
— Вот научно-технический отдел, — сказал я, показывая на нижнюю полку. — Ищи! Только ставь, пожалуйста, на место.
Гриша присел перед полкой на корточки и проворно стал выхватывать одну за другой толстые потрепанные книги. Но, конечно, того, что ему было нужно, в библиотеке не оказалось.
Вторым читателем был Боря Линев. Он потребовал чего-нибудь про охоту, промысел морского зверя, про полярные экспедиции. На счастье, этих книг у нас было хоть отбавляй, и Боря ушел из библиотеки, нагруженный толстыми томами всяких отчетов и монографий.
Потом зашел ко мне Ступинский. Он спросил, нет ли в библиотеке Анатоля Франса, и так как Анатоля Франса не было, взял первый том Большой советской энциклопедии.
— Вы знаете, — сказал он, перелистывая энциклопедию, — я решил за зимовку прочесть весь этот словарь. У нас его сколько томов?
— Восемнадцать томов, от А до «Граца».
— Ну, вот. Я и буду прочитывать в месяц по одному тому. На весь год хватит, да еще останется. Это очень интересно. Правда? Вот, например, — он раскрыл книгу наугад, — например, «Автодидакт». Вы знаете, что это такое? Вот я вам сейчас прочту. «Автодидакт — это человек, не прошедший никакой школы, но приобретший знания путем самообучения». Самоучка, так сказать. Или вот — Адай-Хох. Смотрите, пожалуйста. Это, оказывается, одна из высочайших вершин Северного Кавказа! Высота ее — 4650 метров. Покрыта вечным снегом и ледниками. А я такой даже и не знал. Правда, любопытно?
Потом пришел Арсентьич. Он взял «Вопросы ленинизма» и попросил какой-нибудь задачник по арифметике. В отделе точных наук я раскопал тоненькую, еще не разрезанную книжечку: «Живой счет. Руководство для школ крестьянской молодежи» и дал ее Арсентьичу.
Наконец заявился Желтобрюх. Он осмотрел библиотеку, спросил, нет ли Конан-Дойля или «Чар полнолуния», и, узнав, что этих книг в библиотеке нет, разочарованно сказал:
— Ну, тогда дай еще чего-нибудь. Роман там какой-нибудь или приключения. Только потолще, чтобы надолго хватило.
— Хочешь «Графа Монте-Кристо»? — предложил я. — Это, брат, такое чтение, что за ушами трещать будет. Тут тебе и подкопы, и побеги, и страшная месть, и безумная любовь.,
— Это подходяще, — сказал Желтобрюх. — Давай графа.
На другой день, как обычно, в восемь часов утра меня разбудил «Яшка-коммивояжер». Ощупью я нашел над столом электрическую лампочку и повернул ее в патроне. Вспыхнул свет.
Слышно, как по коридору, шаркая меховыми сапогами, бродит Шорохов. Он подходит к каждой двери, стучит костяшкой пальца и сипло кричит:
— Камчадалы, вставать!..
Из-за дверей каждый отвечает по-своему:
— Встаю, встаю, — ворчливо брюзжит Ромашников. — И без вас встаю. Остановите, пожалуйста, патефон! Невозможно жить!.
— Встаю, милок, встаю, — бодро и весело отзывается Вася Гуткин.
— Отвяжитесь, встаю, — недовольно говорю я.
Желтобрюх, по обыкновению, не отзывается. Его придется будить сообща.
Умывшись холодней ледяной водой, я надел шерстяной свитер и безрукавку из собачьего меха, прибрал кровать и подмел комнату большим белым крылом чайки.
Вот я и готов. Я осмотрел комнату, потушил свет и вышел в коридор.
У стены напротив моей комнаты стоял Шорохов. Не успел я притворить за собой дверь, как Шорохов бросился ко мне, схватил за руку и потащил куда-то в сторону, по коридору.
— Мой-то олух царя небесного что натворил, — зашептал Шорохов мне в ухо. — Жуть!
— Что такое?
— Уснул вчера, зачитался, поди, своим Монте-Кристом. Сколько раз ему, пащенку, говорил: не читай, не твоего ума дело. Нет, все свое! Зачитался, лампу-то и не потушил. Всю ночь коптела. Я сейчас зашел к нему, а он черный, как аспид, комната вся в саже, на потолке прямо шерсть. Хорош, а? Вот мерзавец, ведь пожар мог устроить. Ну что это такое? Ну куда это годится?. Смотри, смотри, выплывает.
Крайняя дверь тихо отворилась, и в коридор вышел Боря Маленький. Он быстро посмотрел в нашу сторону и отвернулся. Лицо его было темносерого, мышиного цвета, белые испуганные глаза сверкнули, как у негра.
— На башке-то колтун от сажи, — шепнул мне Шорохов.
Бережно, двумя пальцами Боря нес черную наволочку, которую он стал робко встряхивать около выходной двери.
— Ты где трясешь! — вдруг закричал Шорохов. — Где ты трясешь? Тебе что здесь — улица? Дворницкая? Да? Здесь, милый мой, люди живут! Видали вы такого растяпу?
Боря покорно вышел в сени.
— Нет, каков, а? — не унимался Шорохов. — Ну как же, скажи на милость, с таким растяпой работать? Сегодня он лампу не потушил, а завтра чорт его знает что наделает. С таким не сработаешься. Нет.
Мне стало жалко Желтобрюха.
— Ну, Григорий Афанасич, ну зачитался парень Он, поди, и сам до смерти перепугался теперь.
— Как это зачитался! — вскричал Шорохов. — Что это значит — зачитался? Он у меня в самолете зачитается, а я что должен? Погибать? Зачитался! Тоже этот — как его? — Тургенев. Нет уж, мне Тургенева не надо. Мне борт-механик нужен, а не Тургенев.
Шорохов направился к себе в комнату, шаркая сапогами и бормоча что-то про Тургенева, а я прошел к Васе Гуткину.
Широко расставив ноги, он согнулся у рукомойника, голый до пояса, и плескал себе на грудь пригоршни воды, потихоньку взвизгивал, охал и тряс головой.
— У-ах! Хорошо! Ух ты, чорт! Ну, еще. Ах!
— Вася, — сказал я, садясь на диван, — Желтобрюху крышка.
— Как крышка? — Вася перестал плескаться и выпрямился, весь мокрый, блестящий. — Как это крышка?
— Очень просто. Он лампу не потушил. Всю ночь коптела, он сейчас черный, прямо как Вельзевул. Всю комнату к свиньям закоптил.
— А мы не скажем, — быстро проговорил Вася. — Не скажем, никто и не узнает. Борьке, конечно, дадим бубна хорошего, а Наумычу не скажем.
— Шорохов скажет, он видел.
Вася сел на диван, медленно стал вытираться полотенцем.
— Шорохов, пожалуй, скажет, если видал. Что же теперь будет? Наумыч Борьку съест.
К завтраку собрались с опозданием. Вся зимовка уже знала про Борино несчастье, однако никто не подавал вида. За столами шептались, перемигивались, посматривали на мрачного Шорохова, с нетерпением поджидали Наумыча.
Скажет Шорохов или нет?
Наконец пришел Наумыч. Теперь были все в сборе, кроме Желтобрюха. Наумыч пробрался на свое место у окна, оглядел кают-компанию, громко сказал:
— Ну, чем нас сегодня Арсентьич травить будет? Опять консервы с картошкой?
— Сегодня язык с горохом, — сказал Костя Иваненко, мрачно ставя на стол большое блюдо.
— Гарно. Поедим язычок балаболку. — Наумыч пододвинул к себе дымящееся блюдо, наложил полную тарелку зеленого горошка, крякнул — Люблю горох. Как это там, Сергей, у Некрасова про горох-то написано?
— Не знаю, — пробурчал я, — про горох что-то не помню.
— Кто помнит про горох?
Про горох никто не помнил. Наумыч укоризненно покачал головой.
— Что же это вы, хлопцы? Мы, украинцы, своего Шевченку от доски до доски на зубок знаем. А вы про горох у Некрасова не помните! Дрянь! Ну, скажу, коли так. — Он поднял вверх ложку и важно продекламировал:
- Поспел горох! Накинулись,
- Как саранча на полосу:
- Горох что девка красная,
- Кто ни пройдет — щипнет.
Вдруг Шорохов с треском отодвинул свой стул, положил вилку и, прищурившись, сказал:
— Разрешите вам, Платон Наумыч, заявить насчет сегодняшнего официального события на Камчатке. Конечно, — он криво улыбнулся и развел руками, — так, как Некрасов, я говорить ке умею, уж скажу, как выйдет.
В кают-компании стало очень тихо.
— Так вот, Платон Наумыч, — продолжал Шорохов, — сегодня ночью Борис едва не спалил Камчатку..
— Какой Борис? — быстро спросил Наумыч.
— Мой Борис, Виллих, какой же еще? Развалился на койке и читает, как Тургенев какой-нибудь. Я уж ему тысячу раз говорил: не читай, говорю, по ночам, добром это не кончится! Нет, все свое! Ну, вот. Лампу, конечно, и не потушил. Это, товарищи, я считаю прямое безобразие! Всю ночь лампа горела. Пламя прямо языком хлестало. Всю комнату чадом закоптил, сам — как я уже не знаю кто сделался. Во всяком случае, товарищи, — он осмотрел кают-компанию, — я считаю, что надо сделать самые строгие выводы. Куда же это годится? Так мы далеко не уедем. Погорим все к чорту!
Шорохов замолчал. Молчали и мы все. Молчал и Наумыч.
— И потом, — сказал Шорохов, снова пододвинувшись к столу и взяв вилку, — я с ним, с таким растяпой, летать, ясное дело, не буду. Что же это такое? Читателей мне не надо. Он мне что-нибудь такое накрутит, что потом и на кладбище не разберешься.
— Где Борис? — глухо сказал Наумыч.
Шорохов хмыкнул:
— Где? Копоть, поди, отмывает! Он прямо как арап Петра Великого сделался. На башке — колтун, одни глаза сверкают. Хорош, нечего сказать.
Снова в кают-компании стало тихо. Едва-едва звякнет вилка или чайная ложечка.
Вдруг хлопнула входная дверь, и в коридоре раздались медленные, тяжелые шаги.
Мы переглянулись. Шаги стихли у кают-компании. Девятнадцать пар глаз уставились на дверь.
Дверь медленно-медленно растворилась, и вошел Желтобрюх. Он, наверное, уже все понял: никогда еще не было в кают-компании так тихо.
Ни на кого не глядя, Желтобрюх прошел на свое место, сел, серой рукой взял кусок хлеба, откусил и замер. Он сидел спиной к Наумычу, и я видел, как Наумыч не отрываясь смотрел на его совершенно окаменевшую, неподвижную спину.
— Борис, — вдруг позвал Наумыч каким-то чужим, незнакомым голосом.
Тишина.
— Борис, — снова позвал Наумыч.
— Я, — не поворачиваясь, тихо ответил Боря.
— Т…т…ы слыхал приказ об осторожном обращении с-с огнем? — заикаясь сказал Наумыч.
— Платон Наумыч, я хотел.
— Ты слыхал, я спрашиваю, приказ?
— Я хотел было.
— Ты приказ слыхал, или нет, чорт подери, — я кого, в конце концов, спрашиваю?! — закричал Наумыч.
— Слыхал.
— Слыхал? Отлично! — Наумыч глубоко вздохнул и уже совершенно спокойным голосом добавил: — После завтрака зайдешь ко мне в комнату. Поговорим наедине.
Боря склонился над столом и, взяв вилку, как-то механически стал тыкать в банку со шпротами.
Завтрак закончился в молчании.
«Что же теперь будет с Желтобрюхом?» — думал я, возвращаясь в свою комнату. Мне было очень жалко его, и я чувствовал какую-то свою вину в том, что случилось, — ведь это я дал ему «Графа Монте-Кристо».
Не зажигая огня, я лег на кровать. Я слышал, как вернулся к себе Шорохов, и сразу же громко, на весь дом, заиграл патефон; как быстро прошел Вася Гуткин, остановился, приоткрыл мою дверь, увидел, что у меня темно, и прошел мимо; как протопал в лабораторию Ромашников.
Мы сговорились с Ромашниковым, что будем дежурить по десяти дней — десять дней он, десять — я. Но пока что все наблюдения проводил он, а я был вроде практиканта: приглядывался к его работе, смотрел, как он отсчитывает показания приборов, меняет ленты на самописцах, составляет радиограммы для Бюро погоды Ленинграда и Москвы.
Вдруг в дверях кто-то тихо поскребся.
— Да, да, можно! — крикнул я.
Кто-то вошел и в темноте остановился на пороге.
— Кто там?
— Это я, Желтобрюх, — грустно сказал невидимый Боря. — Ты что, спишь?
Он ощупью добрался до кровати, сел в ногах, вздохнул.
— Ну, был? — спросил я.
— Был.
— Ну?
— Да что же?.. Говорил он со мной. «Что же ты, — говорит, — натворил? Ты же, — говорит, — дом мог сжечь». Потом спрашивает: «Ну, что мне теперь с тобой прикажешь делать?»
— Ну, а ты чего?
— Ну, чего же. Я говорю: делайте, что хотите. Что полагается, то и делайте. Попилил он меня, и говорит: «Иди. Потом в приказе прочтешь».
Мы помолчали.
— Злой? — спросил я.
— Да нет, не то, чтобы очень злой. Все вздыхал, сопел, по комнате ходил. «Сукин ты сын, — говорит, — вот ты кто. Тебе бы, — говорит, — вложить по первое число, ты бы тогда знал».
Мы посидели с Желтобрюхом в темноте, — как-то не хотелось зажигать яркий свет, — покурили.
— Ну, пойду, — сказал Желтобрюх и, тяжело вздохнув, встал.
— Да ты, Желтик, не убивайся, — попробовал я его утешить. — Может, еще и пронесет, может, только выговор даст.
— Да нет уж, — уныло сказал Боря. — Приказ-то помнишь?. Вот тебе и борода. Теперь и верно как у Шмидта вырастет..
Два дня после этого вся зимовка мучилась в догадках — что будет с Желтобрюхом.
Шорохов по целым дням сидел у Наумыча в комнате, они о чем-то спорили и громко кричали. Радист Рино приносил Наумычу какие-то радиограммы и, по слухам, отправлял много радиограмм в Москву — все о Борьке и о Шорохове.
Наконец, на третий день, за обедом Наумыч передал мне большой лист бумаги и сказал:
— Прочти-ка приказ. Потом вывеси на доске.
— Подожди, подожди! — испуганно закричал Леня Соболев. — Наумыч, разреши за трубкой сбегать. Ей-богу, без трубки не могу слушать. Я одним духом.
Он быстро вернулся с трубкой и с большой круглой коробкой махорки.
— Ну, теперь крой!
Я прочел;
по научно-исследовательской базе на Земле Франца-Иосифа
За неосторожное, преступное обращение с огнем механику лётной группы тов. Б. И. Виллих объявляю строгий выговор с предупреждением.
Для пользы дела, согласно рапорта летчика Г. А. [Дорохова, отчисляю тов. Б. И. Виллих из лётной группы и назначаю служителем зимовки.
Механика радиостанции тов. Редкозубова С. И. зачисляю борт-механиком лётной группы (основание: радиограмма Нач. Управления Воздушных сил Г.У.С.М.П.)
Служителя тов. Иваненко зачисляю механиком радиостанции.
Начальник научно-исследовательской базы на Земле Франца-Иосифа
Доктор Руденко.
Все молча выслушали приказ и уткнулись в свои тарелки, стараясь не глядеть ни на Желтобрюха ни на Платана Наумыча. Один только Шорохов торжествующе посмотрел по сторонам и с особенным удовольствием принялся поедать котлеты, запихивая в рот огромные куски хлеба и громко, на всю кают-компанию причмокивая.
Глава пятая
Шифрованная телеграмма
Ночь на 1 ноября я почти не спал. Вообще-то я бессонницей не страдаю: сплю много и крепко, а тут через каждые полчаса я просыпался, чиркал спичку, хватал часы. Нет, еще рано.
Правда, на столе у кровати стоял будильник, заведенный на 6 часов утра. Но будильнику я не верил: а вдруг не зазвонит, или не услышу звонка? Лучше уж до будильника проснуться.
Так и промучился всю ночь.
Волновался я недаром. Это был знаменательный день моей жизни на зимовке: в среду 1 ноября я в первый раз выходил на самостоятельную научную работу. В этот день я был не просто зимовщик, я был дежурный метеоролог.
А дежурный метеоролог — это уже персона. По радио дежурный сообщает в Архангельск, в Ленинград, в Москву обо всем, что делается с погодой на Земле Франца-Иосифа.
Десятки приборов помогают дежурному следить за погодой. Один прибор непрерывно записывает, как меняется давление воздуха — вычерчивает перышком на ленте кривую, другой все время записывает температуру воздуха, третий — влажность воздуха.
Пишут они сами и потому называются самописцами. Такой прибор надо только завести, натянуть на его барабан ленту, налить в перышко, похожее на маленькую лодочку, специальные незамерзающие чернила, а уж дальше прибор сам пойдет писать, пока весь завод не выйдет.
Кроме самописцев, под начальством дежурного всякие термометры, барометры, анемометры, флюгер, снегомерные рейки.
Хозяйство у дежурного метеоролога такое большое, какого, пожалуй, ни у кого нет. И ветер, и дождь, и снег, и облака, и гололедица, и мороз, и туман, и град, и метель — все это в его хозяйстве, за всем надо следить.
Четыре раза в сутки обходит дежурный все свои приборы, записывает все, что ему рассказывают о погоде его подчиненные.
Только десять минут дается дежурному на этот обход. А сделать за эти десять минут надо целую кучу дел, и сделать точно, аккуратно, быстро.
И вот сегодня все это я должен проделать сам. В Бюро погоды получат сегодня с Земли Франца-Иосифа радиограммы, которые составлю я.
Мне было и приятно и страшновато. Ромашникову-то легко, он опытный, старый метеоролог, для него все это пустяки, он привык к этой работе. А я в метеорологии совсем новичок. Для того, чтобы меня взяли на зимовку, мне пришлось поступить на курсы метеорологов-наблюдателей. Всего полгода я учился на этих курсах и окончил их только за месяц до отъезда на зимовку. Вдруг я зашьюсь, что-нибудь не так сделаю, напутаю, навру..
За десять минут я должен успеть зарисовать в специальную тетрадочку облака, в другую тетрадочку записать давление воздуха по ртутному барометру и по барометру-анероиду, потом сходить на метеорологическую площадку и там записать показания трех термометров, измеряющих температуру снега, и пяти глубинных термометров, которые в металлических трубках опущены в глубину почвы. Потом по снегомерным рейкам я должен вычислить высоту снегового покрова, потом записать влажность воздуха, с какой стороны и какой силы дует ветер и что вообще делается с погодой.
После этого надо снять со столба ведро, в котором собираются осадки — дождь и снег, поставить на его место пустое и, вернувшись в дом, в одну минуту из всех этих показаний и наблюдений составить телеграмму и отнести ее радисту.
Ровно в 7 часов 10 минут радист уже должен передать мою радиограмму на Большую Землю.