Кочубей Аладьин Егор
Кочубей присел на завалинке, не входя в штаб. Он привез из города гостинцев и, держа на коленях хозяйского и еще чьего-то малышей, разгрызал орехи своими крепкими зубами и ядра отдавал им.
Улыбнулся подошедшему комиссару, подвинулся. Кандыбин присел, тоже вынул из кармана подарки — два пряника в форме розовых, обсыпанных сахаром коней. Передал обрадованным детям:
— Катайтесь, ребята. Не все ж нам, надо и вам. Кочубей заботливо вытер меньшому нос подолом его же холстинной рубашки, заскорузлой от арбузного сока.
— Не будет с этого парасюка толку, ей-бо, не будет, — безнадежно сказал Кочубей.
— Может, и будет, Ваня! Что же ты его конфузишь?
— Не будет, Вася, нет. Як смолоду к сладкому привыкнет, ну и пропало все. Вот я конфет укусил пятнадцати годов, и то было зуб сломал. И толк вышел с меня. Гожусь кое на шо, а це — барчата.
«Барчата» были босы и без штанишек. Пятки у них потрескались, и рубашки были разорваны. У одного обнажился пупок, у другого — обгорелая, до цвета чугуна, костлявая спина.
— Этого барчука я знаю, — улыбаясь, указал комиссар на хозяйского сынишку, — а другого вижу впервые. Чей хлопец, а?
Кандыбин взял его шутливо за щечку; ребенок отвернулся и приник к груди Кочубея. Кочубей погладил его по головке.
— Кажуть хлопцы, позавчера его батьку убили.
— Какой сотни? — удивился комиссар, зная наперечет всех бойцов бригады, имевших семьи в обозе.
— С якой там сотни! — отмахнулся комбриг. — Жителя сын, да еще, кажуть, сухорукий был его батько. На загоне убили. Чужой клин пахал. Черти его мордовали в такое время пары подымать. Шкуринцы укокали. Мабуть…
Комбриг, не докончив фразы, поставил на землю ребят, встал и, встряхнувшись, направился в глубь двора.
— Шо там за свадьба? — недоумевал он, приближаясь. Под размашистой бесплодной грушей собрался кружок.
К дереву подводили строевых лошадей и через несколько минут уводили с коротко подстриженными гривами, точно у лошадок-двухлеток, и с обрезанными по самую репицу хвостами.
Кочубей растолкал увлекшихся бойцов и, пораженный, остановился у круга. Помаргивая красными веками и поторапливая, трудился казак, похожий на цесарку. Это был Чуйко, коновал. У ног Чуйко лежала груда конского волоса, а через плечо болталась неизменная сумка с набором инструментов, необходимых каждому уважающему себя коновалу.
Кочубей вспылил:
— Ты шо тут мудруешь, га?
Чуйко, нисколько не испугавшись, важно расправил хилые плечи.
— Должна быть отличной лошадь революционного солдата, чтоб по коням угадывал своих трудовой класс. Вот и приказал я обрезать хвосты и гривы.
Кочубей, не сводя глаз с Чуйко, крадущейся походкой начал надвигаться на него, выдавливая почти шепотом сквозь стиснутые зубы:
— Да кто тебе дал право приказывать? Кто дал тебе право с моей бригады цирку робыть?
Чуйко, почуяв беду, испуганно заморгал и стал бочком отступать. Ярче вышли на лицо ржавые пятна. Бесцветные глаза его, перестав мигать, стали округляться и будто остекленели. Сейчас он не напоминал цесарку, хлопотливую рябенькую птицу. Он походил на робкого кролика, замороженного гипнотическим взглядом удава.
— Как я есть конский лекарь… — пытался он оправдаться.
— Шо? Лекарь?! — рассвирепел Кочубей так, что Чуйко весь собрался от страха. — То-то я гляжу — в сотнях кони куцые. Муха, овод засекли худо бу. Жители на смех подымают куцую кавалерию… Хлопцы, всыпьте ему!
Вечером, когда на столе штаба шипела аппетитная колбаса, прибыл Кондрашев в сопровождении сильного конного отряда под командой пискливого Птахи. Кондрашев был голоден, Птаха тоже поглядывал алчно на пустую сковородку.
Они, охотно приняв приглашение, сели к столу и сняли шапки. Догадливый Левшаков исчез и затеял бранчливые переговоры с хозяйкой. В горнице было накурено. Кондрашев распахнул окно.
На завалинке под окном кто-то уныло и монотонно пел:
- Гора крутой,
- Ишак худой,
- Кибитка далеко,
- Вода глубоко.
Ахмет презрительно бросил:
— Петь никак не умеет. Калмык поет, очень скверно поет.
Абуше Батырь — боец партизанской сотни — продолжал безрадостную песнь.
Игнат Кочубей, расправляясь с колбасным кругом и поминутно утираясь расшитым полотенцем, флегматично заметил:
— Не иначе — к лиху. Вот перед тем, как Наливайку убили, тоже вот так, як зараза, пел.
Суеверный Кочубей подскочил к окну, крикнул:
— Геть! Шо, тут тебе медом намазано? Вернувшись к столу и как бы оправдывая подчиненного, сказал:
— В бою тигра. А спивать — як сто шакалов. Чи голосу нема, чи жизня у них в степу тошная…
Степняк давно исчез. Ничто не нарушало теперь тишины, но дикая песня нагнала на всех необъяснимую тоску.
Молчали. Прочищали зубы, вертели из газетной бумаги козьи ножки, не торопясь, выбирая с крепких ладоней махорку широким концом закруток. Колбасу продолжал уничтожать один Кочубей.
Кондрашев кончил есть, закурил, подвинулся к Пелипенко.
Взводный привез сообщения с фронта от начальника штаба и Михайлова, поэтому за столом комбрига был случайным гостем. Пелипенко значительно потолстел за последний месяц. Он стеснялся обнажать свое тучное тело, но жара заставила расстегнуться. Сидя под образами, с наслаждением затягивался дымом папиросы и ежеминутно сплевывал в святой угол, под лавку. На шее его по-прежнему лоснился кожаный гайтан, в свое время заинтересовавший Левшакова.
— Религию не забываешь? — лукаво спросил Кондрашев, потянул гайтан. — А мне комиссар, по секрету тебе скажу, хвалился, что ты в коммунисты записался.
Пелипенко покраснел. Неловко застегнул ворот. Последний раз затянувшись, поплевал на пальцы, растер в них окурок и вытер пальцы о штаны.
— Трошки не так, товарищ командир дивизии, — я большевик, а не коммунист, — поправил взводный с неким чувством превосходства. — В церкву не ходю, попов не люблю, но в бога верю. А коммунист должен крест снять обязательно, а я привык к кресту, будто к куреву.
— Вот тебе и программа! — воскликнул Кондрашев и, переменив тему, обратился к Кочубею: — Ваня, у меня к тебе есть дело.
— Говори, раз дело. Со мной сам Орджоникидзе о делах разговаривал, а тебе и сам бог велел, — пошутил комбриг, дожевывая и вытирая пальцы прямо о скатерть, показывая этим, что он приготовился слушать.
— Вот какие дела, Ваня, — начал тихо Кондрашев, — идут слухи по армии — организует генерал Шкуро большую конную группу для прорыва фронта. Хочет окончательно отрезать армию от Царицына, закупорить нас хочет на Северном Кавказе, как в бутылке. По аулам и станицам бродят шкуринские агитаторы, князья да атаманы поднимают народ, баламутят. Как у него дела идут, у Шкуро, очень необходимо знать нам, Ваня. Штаб-то он перенес в Крутогорную станицу. Там у него вроде и центр комплектования. Что у него делается?
Кондрашев выжидательно поглядел на Кочубея, вынул платок и старательно вытер свою вспотевшую, наполовину лысую голову.
— Так чего тебе от меня нужно, Митька? — удивился Кочубей. — Крутую горку, может, взять? Давай приказ.
— Нет, — отмахнулся Кондрашев, — нужна глубокая разведка, ценные сведения… У тебя есть пронырливые ребята.
— Эге, понял! — обрадовался Кочубей. — А может, все же взять станицу надо?
— Нет, это не удастся. Можно бросить бригаду в капкан. Людьми рисковать нельзя, Ваня. Люди дороги нам сейчас. А вот задание подпольным ребятам пускай захватят твои разведчики.
Кочубей хлопнул в ладоши.
— Володька!
Из теплушки появился растрепанный Володька. Он укладывался спать и был в матросской тельняшке, охватывавшей его небольшое сильное тело.
— Вот шо, Володька. Собирайся к Шкуре в гости. Ты добрый грамотюка — до тыщи считать можешь. Да и очи у тебя, як у обезьяны на ярмарке. Да еще почту подполью подкинете. Письма! А шоб тебе одному не было скучно, возьми с собою… — Кочубей внимательно оглядел присутствующих и, задержав взгляд на Пелипенко, добавил: — Пелипенко.
Игнат ущипнул избранного, подмигнул:
— Вот, Охрим, со взводного — в почтари. Колокольцы не забудь прицепить на оглобли.
Кочубей сердито взглянул на брата. Крупным шагом забегал по комнате. Что-то соображая, бормотал про себя:
— Роя зараз нема, он бы придумал фокус.
Потом лицо Кочубея озарила новая мысль, он осклабился, круто повернулся:
— Пелипенко будет слепцом, Володька — поводырь. Струмент достать Игнату. Давай, Митька, пошту. Да побалакай обо всем с хлопцами. А ты, Пелипенко, хоть и слепой, гляди в оба, шо там у Шкуры.
XXV
Ночью по Волчьей балке перешли условную линию фронта шестипудовый «слепец» с органчиком и поводырь. Сделав около двенадцати верст по полевым дорогам, они добрались к рассвету до Крутогорского почтового тракта.
— Як добрые кони, — отдуваясь, сказал «слепец». — Не швидко, Володька?
— Нет, товарищ Пелипенко, я быстрый.
Им встречались и всадники и подводы, но никто не обращал на них внимания. Много шлялось тогда певучих слепцов по кубанским укатанным шляхам. На ярмарках и базарах слушали их, швыряли в железную чашку грошовую милостыню, но здесь объезжали нищих рысью, чтоб не подцепились ненароком.
Миновав аул и переходя вброд студеную протоку, взводный поскользнулся на камне, вымок.
— Тю, бес кривоногий! — ругался Пелипенко. — Как с коня сойду, так нападет на меня какая-то трясучка.
Пришлось задержаться, хотя Круогорская была перед ними. Сделали привал. Выжали вдвоем скудное одеяние нищего. Растянули на кустах для просушки. Голый Пелипенко отмахивался жухлым листом лопуха от осенних назойливых мух.
— Добре, что батько письмо подпольное на гайтан приспособил, а то довезли б летку, — бурчал взводный.
— Какую летку? — полюбопытствовал Володька.
— Письмо да летка — все едино, — отвечал Пелипенко. — Ты слышал, как раньше летку возили?
И пока просыхала одежда, поведал казак Пелипенко своему малолетнему спутнику об атаманской спешной почте — летке.
Правлением выделялся специальный резерв, или по-казачьи искаженно «лизерт», для переброски важных депеш от станицы к станице. Чаще всего депеши эти исходили от атамана отдела [15] и требовали срочной доставки. В «лизерт» выделялись от кварталов и сотен богатые и бедные. Обычно крепкий казак из «лизерта», получив пакет, седлал коня и мчался с важным пакетом. А бедный , безлошадный казак запрягал быков в громоздкую мажару. Клал гонец пакет на мажару, на свитку, вверх пятью сургучными печатями, и отправлялся в путь, таща волов за налыгач. Встречные обычно интересовались: «Куда путь держишь, лизерт?» — «Не видишь, летку везу», — важно отвечал гонец, вышагивая в ногу с волами.
— А ты, Володька, куда скорее Кочубеево слово доносишь, — заключил свой рассказ Пелипенко, — потому и пуля тебя никак не угадает.
Лес обширной поймы реки прорезывался протоками. Кое-где зеленели луговины, покрытые сочной высокой травой. На крутое правобережье нависали сараи и заборы приречных дворов. Напротив ворчливой водяной мельницы, на обрыве, отчетливо выделялись бордовыми монументальными стенами какие-то заводские постройки. От завода круто вниз вела деревянная лестница. По лестнице спускался казачий оркестр. Под солнцем золотели трубы, вспыхивая и потухая, точно сигнализация гелиографа. Трубы просигналили последний раз на свайном пешеходном мосту и скрылись в лесу. В лесу, очевидно, предполагалось гулянье.
— В хорошей станице люди живут, — сказал Володька, проводив глазами трубачей.
— Что это за станица! — презрительно скривился Пелипенко. — Речки непутевые, так и валят с ног. Пока до станицы доберешься, как коршун летаешь с горы на гору. Нет лучше Кирпильской станицы. Весь юрт — как на ладони, а посредине речка течет спокойная, важная, как попадья. В камыше у нас всякой твари по паре: утка, лыска, нырок, чирок. В Кирпилях сазаны — как подсвинки, караси — как поросята, линьки — как сосунки. А раки? Раки, как черепахи, — одной клешни хватит закусить полбутылки. Эх, Володька, хорошая станица Кирпильская! Как повырываем волосья кадету, приезжай ко мне в гости. Женим тебя в Кирпильской, справные девчата у нас в станице, вот такие, как я…
Пелипенко расправил широкие плечи и, выпятив могучую грудь, ударил по ней кулаком. Володька потянул его за руку.
— Глянь, дядя Охрим! Пелипенко прищурился.
В воду влезло темное стадо буйволов. Они вобрались в протоку, легли и подняли вверх безразличные квадратные морды. Пастух, не снимая штанов, перешел протоку и, волоча змеевидный конопляный батог, приблизился к путникам. Поздоровался, сел и попросил закурить. Пастух был молодой невеселый парень, худой и длинношеий. Он курил сыроватую махорку Пелипенко и поминутно кашлял. Наблюдая торопливые воды, он безучастно бросал в протоку камешки.
— Уважает буйла мокрое, — глядя на нищих, тихо произнес он. — Заберется в воду — не поднимешь: как каменная. Обрыдло у них в подчинении быть. Вроде и хозяин скотине и не хозяин. Жди, пока она сама встанет.
— Все твои буйволы? — удивился Володька, разглядывая войлочную осетинскую шляпу пастуха и драный бешмет.
— Какой там мои! — покашливая, отмахнулся пастух. — Чужая скотина. У черкесов в работниках, в ауле. Все воюют, а я один с буйлами, тоже, поди, воюю…
— Бросил бы их, — посоветовал Володька.
Пастух глянул на него. Володька разглядел серые печальные глаза парня. Под глазами были темные круги и, несмотря на очевидную молодость, мелкие старческие морщины.
— Бросил бы, да не могу. Кому я нужен? Хворый я. С Суворовской я сам. Шкодливый был. Раз крал горох у хуторянина, Луки Копытова, а он застал… ну, я с того дня и высыхать начал.
Пелипенко толкнул Володьку в бок, шепнул:
— Про нашего Копыта. — Громко спросил: — Так с чего сохнуть начал?
— Поймал Лука, прикрутил к дрогам конскими путами да и начал гонять по кочкам. Пока кровь с глотки пошла. То смеялся Лука, а то сам испугался, отвязал, домой отправил и гороху еще в карманы мне напхал.
— Может, не Лукой зовут Копыта, а Тарасом? — нахмурившись, спросил взводный.
— Нет, Лука, — отмахнулся пастух. — Тарас-то брат его. Тот справедливый. Говорили на улице, у Кочубея он в отряде. Я бы сам к Кочубею пошел в отряд, да негож. Все одно не возьмут.
Буйволы начали подниматься. Пастух встал. Он покачивался на длинных ногах, застегивая бешмет. Из бешмета лезли клочки хлопка.
— Кто в Крутогорской атаманует? — спросил, будто невзначай, Володька. — Кто управляет, добрый до нищих-старцев?
— Да, может, до старцев и добрый, а вот молодых со свету сжил, — меняя тон и возбуждаясь, ответил пастух. — Главный будет атаман Михаил Басманов — генерал. Был проездом Покровский, повешал, повешал и на фронт подался. Сейчас Шкуро здесь. Азиатские полки смотреть приехал, а может, царскую тетю проведать.
— Какую тетю? — насторожился Пелипенко.
— Да гостит сейчас в станице великая княгиня Марья Павловна, что ли, с детьми, да еще князья какие-то. Живут в доме полковника, у него еще яблони родят лучший на всю станицу шафран. На улице караулы. Меня в воскресенье не пустили по той улице. В доме танцы. Говорили на базаре казаки: потому танцуют, что с ними самая главная по танцам, вторая жена самого царя, Кшесинская.
— Гляди, прямо не Крутогорка, а Петербург, — удивился Пелипенко. — Да что же они тут делают? Танцуют, и все. Люди кровь теряют, а они танцуют. — И тихо шепнул Володьке: — А мы насчет Сорокина своего сумлеваемся. Может, так и надо: как вылез в великое начальство, так без выпивки и танца — вроде без полной формы. Как свадьба без музыки. — И уже громче спросил: — Да где же они гроши берут?
— Деньги есть у них, — собираясь уходить, ответил пастух. — Казакиконвойцы говорили — Шкуро за двадцать мильонов вывозит гужом их до самого Новороссийска. Не последнее ж отдали.
Пелипенко, забыв, что он немощный слепец, вскочил, плюнул и выругался так, как мог отвести душу только лихой кочубеевский командир.
Пастух, не обращая на него внимания и не попрощавшись, покашливая, перебрел протоку и погнал в гору блестящее стадо.
Влажная одежда досыхала в пути на горячем теле взводного. Они шли, и для практики Пелипенко ворочал белками, пел, покручивая незамысловатый органчик. Затемно добрались до церковной ограды и заночевали под густой и надежной сенью грушевых деревьев, недалеко от могилы похороненного в ограде священнослужителя с длинной и странной фамилией.
Утром их прогнал церковный сторож, и они направились к базару.
Станица была многолюдна, шумна. Чувствовалась близость фронта. Во дворах стояли армейские повозки, тачанки, кухни. На площади, у веревочных коновязей, расположилась сотня казаков-черноморцев и, накрытые брезентом, серели горные орудия. На базаре бабы торговали молоком, сметаной, маслом. Гоготали гуси, ощупываемые и передаваемые из рук в руки. Бойко распродавали с возов арбузы и дыни.
Молчаливые карачаевцы сидели на корточках возле пирамид брынзы. Тут же рядом, связанные веревками, поводили печальными влажными глазами поджарые бараны высокогорных пастбищ. Привыкшие к альпийским лугам Бычесуна и безмолвию, они не понимали прелести базарной сутолоки, блеяли и поворачивали удивленные сухие головы. Карачаевки торговали айраном, выдавливая кислое молоко из коричневых бурдюков, доставленных в долину на низкорослых облезлых ослах.
За «слепцами» двигалась орава мальчишек. Пелипенко устал закатывать очи и притворяться немощным. Он был потен и зол. Уйдя с базара, они снова попали на плщадь к собору к концу обедни. Замешавшись в празднично разодетую толпу, они протиснулись как раз к тому времени, когда из церкви, сопровождаемый пасхальным трезвоном колоколов, вышел генерал Шкуро.
Казаки конвоя генерала сдерживали напор, но все же вскоре Шкуро оказался в плотном кольце любопытных. Пелипенко, будучи на полголовы выше всех, сумел разглядеть генерала.
Шкуро был затянут в серую черкеску. Оружие было выложено слоновой костью. Рукава черкески были широки и подвернуты почти до локтя, обнажая шелковый бешмет.
Генерал был похож на обыкновенного казачьего вахмистра. Держал себя с нарочито подчеркнутым достоинством и грубоватой натянутостью.
Сопровождавший его генерал Басманов блестел крестами и медалями, добытыми еще в Маньчжурии, под водительством генерала Мищенко. Черкеска черного сукна была расшита генеральским басоном. Бешмет настолько затянул воловью шею, что лицо атамана отдела налилось кровью. Был грузен Михаил Басманов; говоря со Шкуро, нагибался всем корпусом и, видимо, стеснялся ломать спину перед этим неказистым, бесцветным выскочкой, взлетевшим, как фейерверк, на вершину чинов и славы.
Шкуро медленно продвигался. Он недовольно морщился и был беспокоен. По пути отвечал на незначительные вопросы станичников об успехах на фронте, о предполагаемом призыве трех годов. Вопросы ему, очевидно, надоели, и он отвечал быстро резким, срывающимся голосом.
Володьке, как он ни тянулся, не был виден Шкуро, но его самоуверенный голос раздражал Володьку, и его так и подмывало сделать генералу неприятность. Когда Шкуро в ответ на чей-то вопрос зло обозвал Кочубея большевистским выродком, Володька не выдержал и звонко выкрикнул:
— Ваше превосходительство, правда, что вы поймали Ваньку Кочубея?
Кругом притихли. Басманов выпрямился, грозно метнул глазами. Какой-то солдат в зеленых обмотках, больно ущипнув Володьку, дернул его и поставил за свою широкую спину. Пелипенко, сверкнув фарфоровыми белками, застыл. Гроза миновала. Басманов нагнулся к Шкуро, и тот, сдвинув выцветшие брови, резко бросил:
— А меня поймал Кочубей?
— Никак нет, ваше превосходительство! — поспешно рявкнули конвойные казаки и вперебой кое-какие старики.
— Ну, так и я его.
Ускорив шаги, Шкуро подошел к фаэтону, отстранил истеричных дам, пытавшихся поцеловать полы его черкески, и покатил к дому по дороге, раздвинутой конным конвоем.
Не успел лакированный задок фаэтона скрыться за акациями, площадь окружили казаки-черноморцы.
— Облава! — с неподдельным ужасом воскликнул молодой карачаевец и, работая локтями, кинулся в сторону.
Солдат в обмотках быстро нагнулся, вымазал пылью лицо и, скривившись, подмигнул Володьке:
— Сейчас будут трех годов призывать… добровольческая армия. Может, за дурачка пройду!
Пелипенко поволок Володьку, забыв про слепоту.
— Забратают, ей-бо, забратают, — тревожился он. — Видишь, как Шкуро войско организует.
— Дядя Охрим, — радовался Володька, — считай, ползадачи вырешили, а? Про это и сомневался начдив.
На них хлынула толпа, почти сбив с ног. На площади появились верховые. Проверяли документы. К церковной ограде сгоняли мужчин под охрану взвода юнкеров. Над толпой пронеслось истошное причитание:
— Ой, на кого ж вы нас оставляете? Ой, да куда ж вы его забираете?..
В ответ запричитали бабы, выкрикивая плачевные слова.
— Ой, да куда ж вы его забираете? — метался безнадежный голос, осиливая весь поднявшийся над площадью шум.
Так голосили только по покойникам.
Володька вцепился во взводного и потащил его по улице, ведущей к Кубани. Их догнала волна людей, отхлынувшая от кирпичного здания почты, сшибла и понеслась дальше. Кое-где упали женщины. Гикая, скакали черкесы. Взводный выругался, не поднимаясь, крутнулся в пыли, поспешно нащупал в лохмотьях шероховатую ручку нагана… Может, погиб бы пылкий кочубеевец, но неожиданно пронеслась горластая команда, повторенная, точно эхо, во всех концах площади:
— Снять посты, прекратить проверку!
Черкесы, завернув, поскакали к почте. На площадь въезжал на сивовороном жеребце казачий офицер в сопровождении седобородых в зеленых чалмах. Это был друг Шкуро, прославленный жестокостью и отвагой есаул Колков, будущий командир волчьей сотни. С ним были представители аулов, князья и эфенди. Позади на двух разведенных мажарах, запряженных быками, лежали бурыми холмами зубробизоны, убитые есаулом в истоках Большого Зеленчука, в урочищах Кяфара.
Мимо кочубеевцев проскрипели подводы с богатой охотничьей добычей шкуринцев, проехали казаки на заморенных конях с двумя вьючными пулеметами. Пелипенко, машинально покручивая ручку органчика, напевал «Лазаря». Володька видел, как от ограды под усиленным конвоем повели сотни полторы вновь навербованных «добровольцев», а за ними с плачем бежали женщины.
«Слепцы» расположились у протоки, недалеко от водяной мельницы. Никто им не мешал. Они резали продольными кусками арбуз и пряную дыню-зимовку и обсуждали переживания сегодняшнего дня. Органчик лежал рядом. Невдалеке купались. Пелипенко чувствовал себя неудобно в узкой одежде, поспешно раздобытой в Суркулях, и пытался снять рубаху. Под рубахой ничего не было, кроме розового мускулистого тела, и Володька не советовал раздеваться.
— Дядя Охрим, очень уж у тебя фигура ладная. Как бы не заподозрили. Хоть грязью ребра нарисовать, а то какой же ты слепец.
— Да, видать, что так, — вздыхал взводный. — Вот как с почтой?
Из разговоров на базаре они узнали: четырех большевиков, указанных по фамилиям Кондрашевым, незадолго перед этим повесил Шкуро на базарной площади. Пятый бежал и, судя по намекам, скрывался где-то в прикубанских садах. Чтобы повидаться с ним, надо было иметь знакомых в станице. Пелипенко еще больше потел и доканчивал третий арбуз, когда к ним, незаметно подойдя, подсел вчерашний длинный пастух в осетинской шляпе.
— Здравствуйте, товарищи, — тем же безучастным голосом поздоровался он, глядя в сторону.
— Здоров, товарищ, — притягивая пастуха за руку, ответил Пелипенко, внезапно почуяв в обращении «товарищ» неожиданного союзника и помощника.
Пастух огляделся. Поднялся.
— Тут не совсем ладно.
Они перешли мутную и шумную протоку, пересекли лесок и очутились на песчаном берегу основного кубанского русла. Здесь людей не было.
— Мало передать письмо — надо станицу поднять, — тихо и все так же печально заявил пастух, дослушав Пелипенко. Он закашлялся. — А вы сумеете. Жив Кочубей?
— А куда ж он денется! — гордо ответил Володька.
— То и Шкуро сказал, как ты его спросил. Я все слышал. Догадался. Неспроста же пробрались в опасное место. Решил — разведка. Тут ожидают красных. Видели, как до генералов добровольцы идут? Почему Кондрашев не идет? Ведь свободно забрать у кадетов станицу.
Парень оживился. Показался он Володьке теперь молодым и красивым. Пелипенко не поддержал воинственных настроений собеседника.
— Забрать станицу легко, да удержать трудно, — разумно определил взводный. — Вскочишь в нее и будешь как мышь в котле. В ямке стоит ваша станица.
— А я все мечту имел нашим помочь, пушки считал шкуринские, пулеметы, — грустил парень. — Хотелось чем-нибудь помочь своим… — и он, докончив, отвернулся.
Взводный сочувственно покачал головой. Тронул парня.
— Как тебя кличут?
— Степан, — ответил пастух, не отнимая шляпы от лица.
— Так вот что, Степка. Пушка да пулемет счет любят. Не зря считал. Нука, выкладывай, сколько этого добра у кадета.
Парень подробно перечислял огневое вооружение шкуринцев. Пелипенко даже вспотел и, толкая Володьку, приговаривал:
— Видишь все, как в своем амбаре. Все, что есть в закромах, что чувалами. Батько три раза перед бригадой целовать будет. А хворобу твою вылечим, не робей, — утешал Пелипенко. — У нас в бригаде есть ловкий фершал: рыжий, плюгавый, а все превзошел. Коня и бойца может на ноги поставить. За неделю до этой путешествии мучился я животом. Не пойму, с чего он закрутил. Аль с баранины. Аль с кисляка-каймака. Так будто и не может того быть, босъел я всего-навсего кисляка того полведра в Ивановском селе. Одним словом, сгорбатила меня хвороба. Не мог прямо ходить, все дугой. Пронос открылся. Беда! Хлопцы — в шашки, а я в кусты. Пояс на шею и думаю, как индюк. Перед взводом страм. Раз было кадет срубал, да случай спас. Штаны я не успел одеть. Застеснялся кадет, и срубал я его. Может, никогда не дрался барчук с беспортошным. Так обратился я к Чуйке: «Вылечи, говорю. Бери что хочешь за средство: шашку, кисет». Не взял ничего, а вылечил. Дал бутылку, с чернымчерным жидкостей и сказал: «По две деревянных ложки три раза в сутки». Как рукой сняло!
— Да что ж то было, дядя Охрим, деготь? — плутовато спросил Володька.
Пелипенко хмыкнул и обидчиво бросил:
— Деготь?! Такой фершал — и деготь… Он меня тем лечил, что сам царь раньше принимал, до революции… Креолина какой-сь, во!
Пастух сдержанно улыбался. Володька, схватившись за живот, катался по песку.
— Ты чего? — надулся Пелипенко.
— Дядя Охрим, — визжал Володька, — да креолином коней от часотки пользуют.
— Брешешь ты! — обиделся взводный и, немного смущенный, переменил разговор. — Как с леткою? — обратился он к пастуху.
— Попытаемся. Отпусти Володьку. Сходим к знакомому парубку, он в караул идет.
Пастух закашлялся. Отхаркнулся кровью.
— Все ж смех смехом, а надо до Чуйки, — убежденно произнес Пелипенко, поглядывая на кровь. — Враз, как рукой… Он сеченный хоть, да битый завсегда дороже…
— У нас свой черкесский доктор в ауле, доктор на весь мир, — похвалился со вздохом парень, — да разве он пастуха будет лечить! Что взять с голого?
Володька придвинулся ближе.
— Степан, а как все же до того попасть, что в сады ушел?
Долго у суматошной Кубани шептались люди.
Когда темнота спустилась и у берегов появились патрули, Пелипенко, Володька и их новый друг поползли по-над рекой в кустах податливого ивняка.
XXVI
«Слепцы» были захвачены белогвардейцами у реки, у Каменного брода, и, испытав допрос есаула Колкова, лежали связанные на подводе. Прошло более суток. Пленных куда-то хотели отправить. К правлению подтягивались мажары, порожние и с печеным хлебом, накрытым брезентами. На возах сидели казаки-подводчики, вооруженные винтовками. У правления на повозки начали грузить связки рогатин.
Володька пробовал шутить, выталкивая слова из запекшегося рта:
— Попали бычки на рогатину!
Пелипенко, закинув чубатую голову, хрипел. Крепким боем добывал есаул у Пелипенко признание. Но трудно что-либо получить у кочубеевца. Кашлял взводный. У рта надувались розовые пузыри, оседавшие на усах кровяными сгустками.
— Скорее бы в расход пускали… подлюки…
— Попался, бес краснопузый! — злобно сказал подводчик, старый казак с широкой седой бородой, и ткнул Пелипенко в бок.
— Что ты его мучишь, кум? — пожалел другой, мимоходом стегнув пленников кнутом.
Взводный, зарычав, приподнялся, но, обессиленный, повалился навзничь.
— Не все хмара, будет и солнечко, — утешая, шептал Володька, проглатывая ненужный комок. Он крепился, хотя получил от есаула только чуть меньше друга. Ему было жаль взводного, всегда такого сильного, кряжистого, а сейчас опрокинутого врагом на спину, побитого и окровавленного.
От домов упали тени. Подводы двинулись. Казак-подводчик, сев удобней на сено и положив на колени винтовку, тронул лошадей последним. Догоняя рысью, держался кочковатой обочины дороги. Дроги прыгали. Пленники ощущали во всем теле «услугу» подводчика. Володька невольно вспомнил бесхитростное повествование пастуха о наказании за кражу гороха. Не было с ними длинного кашляющего парня с печальными глазами. Видел его Володька последний раз возле Пелипенко, когда застукали их невдалеке от Каменного брода. Видел Володька, отстреливаясь из-за коряги, как махнул ему пастух своими несуразно длинными руками и исчез в бурной реке.
Трясло. Володька просил:
— Дядя Охрим, вались на меня, может, складней будет.
— Ой, друже, — хрипел Пелипенко, — попали как дурни. Что батько скажет, как узнает! — Выдохнул вместе с пеной: — Хлопчика сгрызут.
— Куда иголка, туда и нитка, дядя Охрим, — пытаясь улыбнуться, сказал Володька. Он жадно глядел вокруг.
Сваленная в котловину, станица кое-где недружно карабкалась в гору. У подножия плоскогорья — курчавые сады и строения. Внизу, замыкая котловину, бежала взлохмаченная буранами Кубань. Далеко за Кубанью дымились аулы и распахнулась степь, яркая, как афганская шаль.
— В хорошей станице жили люди, — вздохнул Володька.
— Жить и на базу хорошо, а вот помирать…
Обоз, проехав окраину, двигался по долине правобережья Кубани, минуя небольшие левады. Двое конвойных разговаривали, бросив поводья на луки седла и выпростав из стремян ноги. Конвойные — простые молодые парни. Под ними были худые лошади с побитыми хомутами шеями и старые казачьи седла. Один, долгоносый и смешливый, вытащил ситцевый кисет, скрутнул цигарку, передал кисет приятелю. Задымили махоркой. Пелипенко сплюнул голодную слюну.
Сутки без пищи, а главное — без курева. Острое желание курить на время заслонило физическую боль.
«Одну б затяжку перед смертью».
Вдали, над желто-зелеными лугами, маячили конные фигуры.
— Видать, казаки карачаевцев рубать учат, — вглядываясь, определил долгоносый конвоир и, засмеявшись, добавил: — Гололобых в воскресенье только и погонять. В будни на этом плацу больше сами казаки лозу рубают…
Второй флегматично предложил:
— Балачки да калячки, а дело стоит. Надо в расход пущать, а то Колков ноги повыдергивает. — И, очевидно считая себя старшим, громко крикнул: — Сто-о-ой!
Подводы остановились. Лошади, звеня цепковыми поводами, потянулись в сочный придорожный шпарыш. К повозке с пленниками подошли два казака, просто ради любопытства. Остальные, отойдя от дороги, прилегли и наблюдали.
Старик подводчик, не вставая с места, обернулся и, скосив выразительные глаза, предложил:
— Решайте их на дорогах. Все едино мертвяков-то возле дороги не кинешь. Надо ж их отволочь подальше от станицы… по-хозяйски.
Конвоиры спешились. Таща лошадей в подводу, обошли дроги и остановились. Лица их были серьезны и вспотели.
Старшой почесал затылок.