Серенький волчок Кузнецов Сергей
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
придет серенький волчок
и укусит за бочок
он утащит во лесок
под ракитовый кусток
Когда нет истинной бараки, жажда человека к ней настолько велика, что его эмоциональность приписывает качество бараки своим надеждам и страхам. Так, испытывая горечь, печаль, сильные эмоции, он называет это баракой.
Шейх Шамсаддин Ахмад Сиваси
Описанные в романе события вымышлены, хотя иногда здесь рассказаны истории, в разное время происходившие со мною, а также с другими людьми, знакомыми и незнакомыми. Тем не менее, сходство или совпадение имен, фамилий и фактов биографий случайно и не должно считаться указанием на того или иного реального человека. Надеюсь, заинтересованные лица не будут в обиде за некоторые вольности в обращении с реальными событиями. Пусть все эти люди не забывают, что я их очень люблю.
Я считаю своим радостным долгом поблагодарить мою жену Екатерину Кадиеву – моего первого читателя и редактора. Без нее эта книга никогда не была бы написана. Также я рад выразить свою благодарность Настику Грызуновой за блестящую редактуру, которая сделала этот текст намного лучше. Я также благодарен Ирине Бирюковой, Анатолию «avva» Воробью, Марии Вуль, Александру Гаврилову, Линор Горалик, Татьяне Игнатовой, Демьяну Кудрявцеву, Максиму Кузнецову, Александру Милованову, Ксении Рождественской, Наде Уклеиной, Максиму Чайко, Жене Чечеткину, Саше Шерману и всем тем, кто поддерживал меня в девяностые и другие годы.
1
– Как бы там ни было, – говорит Юлик Горский, – надо стараться получать удовольствие от жизни.
Черные с серебряным шитьем подушки на истертом ковре, вместо узора – арабская вязь: может быть – молитва, может – бессмысленные слова, розыгрыш для счастливых обладателей ладанок со святой землей, которую можно наковырять прямо у обочины, для доверчивых туристов, покупающих флаконы со святой водой, крестики из оливкового дерева, куфии типа «арафатка», пузатые, червленного серебра, кальяны, вроде этого, украшенного стекляшками, из которого только что сделал затяжку Юлик Горский. Сделал – и перевел глаза на беленые стены, на картинки без рам – цветные пятна, радужные разводы, словно нефтяная пленка спиралями по воде, словно воспоминание о почти забытом, словно дым яблочного табака, тающий в кондиционированном воздухе, словно эхо слов «У меня больше не осталось Родины», сказанных Женей десять минут назад. Женя сидит тут же, подвернув под себя ноги, аккуратно держа в толстых коротких пальцах мундштук, делая затяжку и чуть приоткрытым ртом выпуская дым, пахнущий яблоками и розами.
– Ни в коем случае не следует пользоваться таблетками, – говорит Женя, – этой мерзостью, которая воняет селитрой и продается в арабских лавках. Надо брать древесный уголь, лучше всего – от розовых кустов. По правилам надо, конечно, делать самому, но на худой конец можно и купить. Таблетки – это вообще никуда. От них першит в горле и селитра забивает весь аромат. А табак в самом деле можно использовать двойной яблочный, это ничего, что он в тех же лавках продается.
Горский сделал затяжку, прислушался к бульканью в темном узорчатом сосуде и сказал:
– Откуда ты все это знаешь?
– У меня был знакомый ливанец, – объяснил Женя. – Я однажды хотел его угостить, разжег кальян, а он посмотрел грустно и говорит: «Женя, представь, ты пришел в гости, тебе говорят „хочешь выпить водки?“ – и выставляют стакан мутной жидкости, которая пахнет ослиной мочой. И сейчас я чувствую то же самое».
Горский засмеялся.
– В Калифорнии тоже все уверены, что русские пьют водку. Не было еще американца, который бы меня не спросил, правда ли, что русский может в одиночку выпить бутылку.
– В этом климате совсем не тянет, – сказал Женя.
Горский кивнул.
– Это точно.
Израильский климат не нравился ему. Три года Горский прожил в окрестностях Сан-Франциско, куда понемногу стягивались русские программисты, оказавшиеся в Америке в первой половине девяностых. За это время Горский привык к мягкой, хотя и переменчивой погоде: сам город напоминал Петербург, в котором отменили зиму, но зато растянули осень и весну на весь год, а на берегу океана и в жару дул ветер, так что даже самой жаркой – истинно калифорнийской – летней порой легко было спастись от духоты – если, конечно, в компании таких же искателей прохлады не застрять наглухо в пробке. Здесь, в Израиле, Горскому казалось, что от жары не убежать: даже под кондиционером не хватало кислорода. Странно было слушать Женины рассказы о том, как в первые годы после приезда он был дорожным рабочим, весь день на палящем солнце – и ничего. А теперь – офис, квартира, машина, всюду кондишн, о том, чтобы пройтись по улице, страшно и подумать, особенно когда дует хамсин.
– Хамсин – это по-арабски «пятьдесят», – объяснял Женя. – Ветер с пустыни, пятьдесят дней в году. Но не подряд, так что жить можно.
Неудивительно, что в этом климате евреи понемногу перенимали арабский образ жизни: медлительность, горячий кофе со стаканом ледяной воды, тягучая музыка, пита, хуммус, фалафель, кальян. И что воюют, думал Горский, ведь по сути же – один народ. Уверен, когда праотец Авраам ездил здесь на верблюде, на нем был не лапсердак и пейсы, а заштопанный халат и какая-нибудь тряпка на голове, вроде тюрбана. Вот у Жени на полке «Путь суфиев» Идрис Шаха стоит рядом с «Хасидскими притчами», а младшая сестра учится танцу живота. Глядишь, еще немного – и все перемешаются, как в Калифорнии, заживут счастливо и мирно. Женька говорит, что арабские рынки – самые дешевые, арабы – прекрасные строители и разнорабочие, все довольны, даже политики в Осло вроде обо всем договорились. В 2000 году палестинцы получат наконец свое государство, всё успокоится.
Но государство у них будет только через два года. А пока, в августе 1998-ого, Юлик и Женька беседуют о своей утраченной стране, потому что Горский решился, наконец, слетать в Москву. Он предвкушал встречу с Антоном или Никитой, экскурсию по местам былой славы, косячок по старой памяти, московские достопримечательности. Три года – большой срок. Горский помнил, что в начале девяностых город не держал форму и менялся на глазах. Выйдешь из дома – а на месте ларька только дыра в асфальте, а там, где вчера продавали воду, нынче продают вино.
– Даже не верится – говорил Женя. – Я в Москве был один раз, в 1983-м, когда поступать в МГУ пытался. Провалился, конечно, и вернулся в Харьков, но впечатление, помню, было сильное. Для меня Москва всегда будет столица нашей Родины.
– Не Киев? – спросил Горский.
– Какой Киев? – возмутился Женя. – Украина мне не Родина, нет для меня такой страны. Я родился в Советском Союзе и из Советского Союза уехал в 1990 году. Я его никогда особо не любил, но другой Родины у меня нет – если, конечно, не считать вот этой, исторической. Я, может, потому и уехал – почувствовал, что Родины у меня больше не будет: год-два – и все.
– Ты говоришь странные вещи, – сказал Горский. – Москва – столица, пускай, но почему Родины-то больше нет? Вот представь, у тебя есть родители, а потом они развелись, пусть даже взяли себе новые имена, ну, крестились, скажем, или наоборот, приняли этот ваш иудаизм. Зовут их по-другому, живут они по отдельности, но все равно – странно говорить, что у тебя больше нет родителей.
– Это сложный вопрос, – сказал Женя. – При таком раскладе у меня, конечно, есть мама и папа, но не факт, что есть родители.
– И впрямь сложный вопрос, – сказал Горский, – но, мне кажется, он скорее лингвистического порядка. Проблема имен. Я когда-то читал об этом. Где тот инвариант, который сохраняется при всех изменениях? Типа, сколько признаков надо сменить у объекта, чтобы он перестал быть «собой». Как мы вообще определяем тот или иной объект, если не через совокупность его свойств? А если свойства меняются – то как быть? Вот кошка – это животное с хвостом, четырьмя лапами и шерстью. Но есть бесхвостые кошки и кошки без шерсти. Если такой кошке отрежет лапу – она останется кошкой?
– Знаешь, ей не будет дела до того, осталась ли она кошкой. Ей будет просто больно.
Горский задумался.
– Ты прав, – сказал он после паузы. – Кошке будет просто больно. Это и есть травма. Я имею в виду – когда мы все время вынуждены искать ответ на вопрос «что случилось, куда все подевалось?». Мама с папой развелись – где мои родители? Моя страна распалась – где моя Родина? Где моя лапа, если говорить о кошке.
– Если уж мы так серьезно, – сказал Женя, – я бы мог сказать, что моя Родина – везде и нигде. Небесный Иерусалим и небесный Советский Союз.
– Это выход в трансценденцию, – сказал Горский. – Известный способ преодоления травмы. Особенно распространенный в России, Калифорнии и Израиле.
Самое обидное, что Горский уже понимал: на этот раз он так и не доедет до Москвы. Планируя путешествие, он решил, что, раз уж летит через океан, по дороге на недельку заглянет в Израиль. Давно хотелось посмотреть страну, тем более появился виртуальный друг – Женя Коган, программист из Хайфы, с которым они познакомились в гостевой «Русского журнала». Около года переписывались, обсуждая литературу, политику и сетевые сплетни – и когда Горский сообщил, что собирается в Москву, Женя предложил остановитья в Израиле и неделю пожить у него.
Неделя грозила обернуться месяцем – как раз сегодня, когда Горский поехал на экскурсию в Иерусалим, в Старом Городе у него сорвали с плеча сумку, где почти ничего не было, если не считать советского паспорта с американской визой Н1. Кредитные карточки, деньги, даже распечатанный на принтере листок с телефонами и адресами лежали в бумажнике, который Горский по привычке сунул в задний карман джинсов. Этот рефлекторный жест – расплатиться и убрать бумажник в карман – избавил Горского от множества хлопот, но, к сожалению, не от всех. Надо было делать новый паспорт в российском консульстве, а потом восстановить визу в американском посольстве. Ясно, что о Москве придется забыть.
Не пройдет и недели, как Горский поймет: потеря паспорта не была случайностью. Он не мог оказаться в Москве, – он никогда не появлялся там, где что-то происходило. Так была устроена его жизнь: подобно Ниро Вульфу, он был обречен разгадывать все загадки, так и не увидев места преступления.
В дверь позвонили, и Женя пошел открывать. Горский уже сидел за компьютером и отправлял мэйл Глебу Аникееву, московскому приятелю, которого не видел ни разу в жизни. Два года назад Горский помог Глебу разгадать одну загадку, и хотя воспоминание об этом деле не доставляло особого удовольствия, Юлик собирался повидаться с Глебом в Москве. Теперь Горский писал, что, увы, приезд отменяется, будем надеяться – не навсегда.
Нажав на «Send», Горский услышал за спиной глубокий и мягкий голос с едва различимым южным – не то украинским, не то еврейским – акцентом, голос, на который за семь лет наложилась характерная ивритская интонация. Медленно, не веря себе, он развернулся на крутящемся кресле – и увидел Машу Манейлис.
Они познакомились в Крыму летом 1991 года, последним советским летом: Маша приехала поездом из Харькова, Горский – стопом из Москвы. Днем они пили дешевую «Массандру» и нагишом купались в море, ночью пытались сварить молоко из безмазовой харьковской травы и занимались любовью в душной брезентовой палатке. В сентябре Машины родные уезжали в Израиль, и она приехала в Крым попрощаться с Черным морем. Перед тем как посадить ее в ялтинский автобус, Горский нацарапал на пачке «Беломора» адрес, но ни одного письма так и не получил. Возможно, думал Горский, Маша давно забыла эту историю – немного грустный символ прощания со страной и временем, которых никогда больше не будет. А может, она просто потеряла картонку или забыла ее в Харькове.
Однажды, уже в Америке, Горский подумал, что можно попробовать разыскать Машу с помощью специальных интернет-служб. Однако поиск на «Masha Maneylis», «Maria Maneilis» и даже «Mary Maneilis» ничего не дал: не то Машин адрес не был зарегистрирован в «Yellow Pages», не то она вышла замуж и сменила фамилию, став какой-нибудь Машей Кац или Мэри Джонс.
Горский думал, что Маша так и останется для него еще одним тускнеющим воспоминанием. Когда-то каждый месяц был наполнен событиями, но в климате Силиконовой долины не замечалась даже сама смена времен года. Если бы не разговоры о приближающемся миллениуме, Горский вовсе потерял бы счет годам, но с другой стороны, как ни нумеруй настоящее, прошлое и будущее, воспоминания все больше покрывались серебристым налетом, паутиной, сотканной из рассеянности и забвения.
Из своего психоделического опыта Горский знал: времени не существует. Сейчас, увидев Машу, он снова это почувствовал. Он различал морщины, которых не было семь лет назад, и несколько седых волосков в беспорядочных черных спиралях волос – но Маша сразу совпала с той Машей, которую он любил когда-то на черноморском берегу распавшейся страны. Та же плавность движений, та же улыбка, та же мягкость интонации, сглаживающей изумление:
– Юлик? Ты?
Они как будто продолжили с того места, где прервались на Коктебельской автобусной остановке – но в этом продолжении было все, что случилось с ними за эти годы: инвалидность, психоделия, эсид хаус, поездка в Америку, удачная операция и работа в Силиконовой долине. Машина эмиграция, жизнь в караване, долгий роман с Мариком, беспорядочные работы и картинки, которые она рисовала, чтобы продавать туристам и разносить по богатым домам.
– Как здорово, – сказала она, – что я зашла сегодня к Женьке. Я в четверг улетаю.
– Куда?
– В Москву.
– А зачем?
– Просто так. Приятель зовет, Сережа Волков, я его когда-то встречала в Крыму, а вот сейчас столкнулись в Праге.
– А чем он в Москве занимается? – спросил Горский.
– Не знаю толком. Что-то со страховкой связанное.
– Новый русский? – удивился Горский.
– Нет, – ответила Маша, – они называют себя «яппи».
2
Денис Майбах, иногда тоже называвший себя «яппи», лежал в теплой ванне и читал журнал «Вечерняя Москва». Самая обычная ванна, без модных наворотов, так что пузырьки, скользившие вдоль спины, просто поднимались от брошенного на дно душа. Они приятно щекотали кожу, и Майбах думал о том, что это и есть настоящее удовольствие, символ благополучной, без излишеств, жизни.
Однажды, года три назад, он заглянул к старому школьному товарищу, круто поднявшемуся не то на ваучерах, не то на каких-то пирамидах типа «МММ». Полученными деньгами приятель распорядился странно: купил смежную трешку с двушкой в спальном районе Москвы и, потратив еще столько же, сделал в них евроремонт. За свои деньги он посадил консьержа в подъезд, но тот все равно не мог проконтролировать, что творится в лифтах, – и потому временами, выходя из своих хором, старина Виктур брезгливо перепрыгивал мутную лужицу на ободранном полу кабинки. В квартире все, впрочем, было как у людей: белые стены, золоченые (золотые?) дверные ручки, итальянская мебель в комнатах и шкафы-купе в коридоре. Половину ванны занимала джакузи и Виктур уговорил Дениса опробовать новинку. Гордо показывая разные режимы булька, Виктур продемонстрировал жидкокристаллический экранчик и спросил, знает ли Денис итальянский. Распластанный и разморенный Майбах покачал головой, и Виктур объяснил, что, когда заканчиваешь мыться и спускаешь воду, на экране появится вопрос, на который ни в коем случае не надо отвечать Si, а надо отвечать No, потому что это вопрос о том, следует ли проводить дезинфекцию.
– Почему же не следует? – спросил Денис, прикидывая, хорошо ли, что Виктур не дезинфицирует ванну, куда приглашает всех гостей без разбора.
– Потому что тогда вот из этой дырочки бьет струйка хлорки или еще какой-то моющей хрени. А итальянцы считают, что никто не будет лежать в пустой ванне. И, значит, бьет она тебе прямо в глаз. Я едва увернулся.
Через год Виктур пропал с Денисова горизонта – видать, в какой-то момент не угадал правильный ответ или не успел увернуться. Воронка десятилетия засосала его вместе со множеством других пузырьков, когда-то с радостным бульком поднимавшихся к поверхности. Кого застрелили, кто сбежал за границу, кто подсел на второй номер, кто просто сгинул. А вот Денис лежит в ванной и чувствует ток воды вдоль ребер, запах ароматических солей, смешанный с вонью московской хлорки, глядит сквозь паркий воздух на страницу «Вечерней Москвы». Заслуженный покой, едва слышное из комнаты пение Лагутенко, спокойствие и надежность, полуприкрытые глаза, безопасность и комфорт. Хорошая работа, разумная зарплата, недавно отремонтированная квартира. Эргономичная жизнь.
Мобильный на компактной стиральной машине взорвался мультяшной мелодией. Денис перегнулся через край, сам себе напоминая Марата с известной картины, взял «нокию» и сказал «алле».
– Привет, это Иван, – сказала трубка. – Что поделываешь?
– Лежу в ванне, – ответил Денис, соскальзывая обратно в остывающую зеленоватую воду.
– Скажи, где находится это грузинское место, которое ты мне хвалил?
– «Мама Зоя»? Где-то в районе «Кропоткинской», – сказал Денис. – А что?
– Я тут уже полчаса кружу, никак не могу найти. Давай я заеду за тобой, ты мне покажешь и поужинаешь заодно с нами?
– Да мне неохота из дома, я же мокрый весь…
– Ничего, я через полчаса буду… как раз обсохнешь.
Выключив телефон, Денис вздохнул и выдернул затычку. Маленький смерч уходил в черную дыру водостока у него за спиной. Денис подумал, что главная проблема с комфортом – трудно решиться на что-то, когда любой выбор равно приятен.
Иван Билибинов был одет в легкий светло-серый костюм от «Calvin Klein», на ногах туфли «Lloyds», привезенные в прошлом году из Лондона. Его спутница, волоокая девушка Лена в светло-коричневом сарафане «Benetton», молча сидела напротив Билибинова и за весь вечер произнесла, кажется, только несколько слов, делая заказ – лобио, сациви, «Святой источник». Голос был мягок и мелодичен, как у всех Ивановых подруг, и Денис порадовался за приятеля, который умел выбирать себе девушек с нежным румянцем на щеках, скромно опущенными ресницами и длинными пальцами профессиональных пианисток. С такими бедными овечками и надо ходить в «Маму Зою»: сам Денис не мог без дрожи вспоминать вечер, когда зашел сюда поужинать вместе с Алей Исаченко из отдела медицинского страхования. Она попросила принести «Marlboro Light», официант сказал, что девушкам не надо курить, потому что они – будущие матери, Аля ледяным голосом потребовала менеджера, официант сказал, чтобы она не смела так с ним разговаривать, Денис попросил принести «Marlboro» лично ему – короче, получился безобразный скандал. За это Денис и не любил патриархальные места с их домашней кухней и материнской заботой хозяев. Лучше уж американский конвейер «TGI Friday».
С Иваном они заказали чихиртму, аджапсандали, шашлык и бутылку «Алазанской долины». Грузинские вина совсем испортились за годы войн и жульничества, но хотелось верить, что поддельная «Хванчкара» осталась в прошлом, как и разведенный спирт «Ройяль». Может, в киоске у метро по-прежнему торговали леваком, но Денис верил, что хотя бы в «Маме Зое» вино настоящее.
Немного поговорили о запутанной географии Москвы, где даже человек, проживший в городе всю жизнь, не может найти ресторан, о котором столько слышал, потом обсудили автомобильные пробки и пришли к выводу, что все должно улучшиться, потому что хуже быть уже не может: центр забит, по кольцу ползешь со скоростью километров 20 в час. Волоокая Лена молча ела сациви, подливая себе воды в высокий стакан.
Иван повертел в руках бутылку.
– Оказывается, покупая «Святой источник», мы поддерживаем Русскую Православную Церковь.
– Это правильно, – сказал Денис, – они много делают для страны. Взять хотя бы Храм Христа Спасителя: кому еще по плечу такая громадина?
– А по-моему – уродство, – сказал Билибинов.
– Ну нет, – не согласился Денис, – прекрасная вещь. Высокотехнологичная. Вот ты видел там металлические скульптуры церетелевские? Думаешь, хоть кто-то может принять это за бронзу? Гальванопластика – и все дела. Это как второй терминатор в «Терминаторе 2».
– Что такое «второй терминатор в терминаторе два»?
– Ну, этот… который из жидкого металла и может принимать любую форму. Вот так и новый Храм: реплика старого, только жидкокристаллическая. По-моему, очень круто.
– Не понимаю я тебя, – сказал Иван. – Вот вино… ты же не хочешь пить поддельную «Долину», а хочешь настоящую? Или одежда – ты же не покупаешь себе турецкие тряпки на рынке, а идешь в галерею «Актер» или в «Bosco»?
– Правильно, – кивнул Денис, – а ты скажи, когда ты последний раз был в Храме?
– На Пасху ходил в Храм Николы в Хамовниках – ну, где крестился в свое время. Я не особо часто хожу. Грех, конечно, но…
– Я так вообще не крещеный, но речь не о том. Просто Храм Христа Спасителя построен не для нас, а для народа. Для тех, кто покупает турецкие вещи и пьет спирт «Ройяль» из ларька.
– «Ройяль» давно не продают, – сказал Иван.
– Ну, откуда мне знать, что там у них продают? Я же этого все равно не пью. Может, и на рынке давно не турецкие вещи, а, скажем, китайские или там вьетнамские? Ты откуда знаешь?
Зазвонил мобильный, Иван сказал «Привет» и откинулся на спинку стула, показывая, что у него важный разговор. Пока он говорил, Денис смотрел на молчаливую девушку и пытался представить себе, как Билибинов занимается с нею сексом. Получалось что-то замедленно-тягучее, словно в тележурнале «Playboy», который когда-то показывали поздними вечерами в пятницу. Иван рассказывал Денису, что Лена работает менеджером в российском представительстве какой-то южно-корейской фирмы и завтра улетает на полгода в Сеул на стажировку. Интересно, будет ли он по ней тосковать или заведет себе другую – такую же молчаливую и хорошенькую?
– Что значит «компактно упаковал»? – переспросил Иван и после долгой паузы вздохнул: – Какой рейс?
Повесив трубку, сказал Денису:
– Ну вот, завтра придется тащиться в Домодедово, встречать эту еврейскую козу.
– Кого? – удивился Майбах.
– Машу из Праги, то есть из Израиля, – сказал Иван. – Меня Волков познакомил с ней в мае, помнишь, я говорил.
– А чего сам Волков не встречает?
– Ему утром срочно надо в офис.
Денис хотел спросить, что же означала фраза «компактно упаковал», но подумал, что это совсем не его дело – и промолчал.
Год назад, когда Денис впервые зашел в «Маму Зою», обед на троих стоил тысяч триста с хвостом. С тех пор цены повысились, но три нуля исчезли, так что за ужин он заплатил рублей сто пятьдесят вместе с чаевыми. Зато частник, на котором он добирался до дома, заблудился, и Денис раздраженно вышел, кинул водиле полсотни и решил дойти пешком – тем более, что в машине противно воняло бензином. Уже в который раз Денис подумал, что надо бы, как белые люди, завести в сотовом номер какой-нибудь новой компании такси, чтобы вызвать проверенную машину, а не ловить черт-те что.
Дорога шла вдоль старых трамвайных путей. Смеркалось, на улице не было ни души, и Денис подумал, что еще лет пять назад он бы сильно стремался гопников, которые надавали бы по хитрой рыжей морде и отобрали все деньги. Какие, впрочем, у него тогда были деньги? Смешно сказать. Однако сейчас он почему-то не чувствовал никакого страха. Может быть, подумал Денис, начиная с какой-то суммы в бумажнике вообще перестаешь бояться? Словно ты от всего застрахован.
Денису нравилась его работа. В страховании ему виделся какой-то символ новой эпохи. Со времен перестройки люди привыкли к тому, что государство отказалось от них: мол, выплывайте сами. Для Дениса главное в идее страхования была даже не компенсация за болезнь или аварию – нет, выплачивая взносы, человек прямо в офисе покупал спокойствие, уверенность в завтрашнем дне, то, чего так не хватало последние десять лет. Деньги оказывались страховочной сеткой, способной если не предохранить от беды, то смягчить падение. И потому Денис считал, что он не просто зарабатывает деньги в страховой конторе «Наш дом», а дарит людям твердую почву под ногами – взамен хлипких досок государственного корабля, давшего течь и вот-вот грозившего пойти ко дну.
Денис давно уже не был в этой части микрорайона: обычно доезжал прямо до подъезда и теперь удивлялся, что все вокруг выглядело каким-то запущенным, пыльным и грязным. Провинциальный пейзаж; ландшафт, где он сам, в своих габардиновых джинсах «Diesel» и футболке «GAS», казался неуместным, будто рекламный щит посреди пустыни. Здесь не было ни перестройки, ни девяностых, и потому тускло поблескивающие трамвайные пути вдоль облупившейся мутно-красной стены казались тропой в затерянном мире. Удивительный город, думал Денис, другого такого нет. Если присмотреться, за любым фасадом, прозрачным как голограмма, увидишь прошлое, чуть припорошенное бурой пылью. Время будто остановилось здесь – заблудившимся трамваем, потерянным на запасных путях.
За спиной Дениса раздался грохот: Майбах обернулся. Реальный, а не метафорический трамвай приближался к нему. Отскочив, он пропустил лязгающую махину. В ярко освещенном салоне было почти пусто: Денис увидел только парня с девушкой, взасос целующихся на задней площадке. Парень стоял, прислонившись спиной к окну, и Денис хорошо видел буквы «Adidas» на его линялой футболке. Свободной рукой парень держал бутылку «Балтики», и при каждом толчке вагона пиво выплескивалось ему на руку и капало на пол. Денису показалось, что в ноздри ударил запах перебродивших дрожжей, смешанный с запахом пота и застоявшейся трамвайной пыли.
«Зато поддерживают отечественного производителя», – подумал он.
3
Перед отъездом мама позвонила Маше Манейлис и зачитала статью из местной русскоязычной газеты. Автор, недавно побывавший в Москве, рассказывал, что в этом городе нет ни порядка, ни закона. С пафосом он рассуждал о том, почему израильская полиция работает лучше, чем московская милиция: мол, если сегодня брать взятку за то, что человек ездит на машине без прав, завтра палестинские террористы подорвут всю страну. Не то автор призывал израильтян сказать спасибо младшим семитским братьям за порядок и закон в земле обетованной, не то удивлялся, почему чеченцы в Москве еще не взрывают пассажирские автобусы.
Вполуха слушая хорошо интонированный мамин голос, Маша собирала вещи. О том, что статья закончилась, она догадалась по тону: назидательно бубнящая мелодия сменилась вопросительно агрессивной.
– Ну? – спросила мама, – И туда ты собираешься ехать? Тебя же там убьют.
– С чего бы это? – спросила Маша.
– Там всех убивают, я же тебе прочитала только что!
Маша вздохнула.
Все это время Горский сидел в кресле и смотрел, как Маша запихивает в сумку и чемодан вещи. Плечом она смешно прижимала к уху трубку, отчего силуэт приобретал кокетливую несимметричность. С возрастом Машины движения стали более плавными, былая порывистость исчезла, но она все так же откидывала волосы назад и теребила в руках то очки, то ручку, то мобильный телефон.
Четыре дня они почти все время провели вместе – если не считать визитов Горского в консульство и посольство. Маша рассказывала, что прожила три года с Мариком, программистом из Ленинграда, познакомились уже здесь, в Израиле, а сейчас она снимает квартиру одна, дороговато, но зато район приятный, несколько раз ездила в Европу, кто бы мог подумать лет десять назад, что будет так просто – купила билет и полетела, ни визы, ни разрешения, ничего. До Америки вот еще не добралась, уж теперь, конечно, обязательно в гости, но что Америка! Даже в Москву первый раз еду, Сережа очень уговаривал, нет, что ты, какой роман, просто я не люблю как туристка, лучше когда в гости к кому-нибудь, чтобы показали город по-настоящему.
Показать по-настоящему Хайфу Маша не успевала – нужно доделать все дела, заплатить вперед за квартиру, хотя и обидно, три недели меня здесь не будет, хочешь, сдам тебе? Нет, что ты, я шучу, Женька обидится, он с тех пор как развелся, совсем звереет от одиночества, он так рад, что ты приехал, даже злится, что я тебя у него украла.
Ужинали в небольшом ресторане на набережной, со Средиземного дул прохладный ветерок, жара спала, пили «Маккаби» и вспоминали, как семь лет назад, в августе сидели на берегу другого моря, смотрели на лунную дорожку и гадали, что их ждет, хотя уже знали, что никакого «их» в будущем не будет, Горский вернется в Москву, а Маша через неделю улетит в Тель-Авив.
– А видишь, – смеялась Маша, – мы все равно встретились, хоть и ненадолго.
И вот теперь она катила тележку к чек-ину, который в России, наверное, до сих пор называют длинным словом «регистрация». В России, думал Горский, так привыкаешь к тому, что если можно переделать английское слово, то никто не придумывает русское – не говорить же «олень» вместо «бакс», – что в Израиле не перестаешь удивляться способности местных жителей бесконечно кроить новые слова из старого языка. «Ниагара» вместо «бачок унитаза», «мазган» вместо «кондишн». Каждый раз когда слышу это слово, представляю себе даже не какой-нибудь супер-умный кондиционер, smart air condition, а такого бугая, сам себя шире – но бугай не в физическом, а в интеллектуальном смысле. Не просто умный – настоящий мазган. Вундеркинд, математический гений. Мой братан большой мозган.
После нескольких лет английского иврит казался Горскому искусственным – впрочем, как и вся эта страна, в буквальном смысле живущая под капельницей: едва ли не под каждой травинкой на газоне виднелась маленькая трубочка с пресной водой, местная система орошения. Искусственный язык, искусственная природа – и при этом вполне живые люди, может быть, живее даже, чем в Америке – во всяком случае, если судить по улыбке, не судорожной, будто приклеенной американской keep-smile, а широкой, во все лицо, наполненной симхат хаим, радостью жизни. Такая улыбка была теперь у Жени; такая же появилась за семь лет и у Маши.
Маша обернулась через плечо и еще раз улыбнулась на прощанье. С неожиданной завистью Горский подумал о Сергее Волкове, который проведет с Машей ближайшие три недели.
Никто не улыбался в аэропорту Шереметьево, кроме Маши Манейлис. Ни на паспортном контроле, ни на выдаче багажа, ни в зеленом коридоре. По временам Советского Союза Маша помнила, что улыбка почему-то раздражает людей – но сегодня ничего не могла с собой поделать. Три часа полета под Леонарда Коэна в плейере, час в очереди у российской границы, улыбка во все лицо. Сумка будто ничего не весит, и даже тяжеленный чемодан Маша стянула с ленты транспортера одной рукой. Маша не была в Москве с пятого класса: художественная школа на ноябрьские праздники послала двенадцать учеников на экскурсию, которая была бы еще лучше, если б не приходилось каждый вечер звонить маме и подробно рассказывать, где были сегодня, что видели и что понравилось больше всего. В маминых страстных вопросах чувствовалось ожидание ответного восторга, и Маша изо всех сил старалась соответствовать, при каждом удобном случае возбуждая в себе художественный экстаз. Именно это усилие и запомнилось больше всего, будто оно стояло между маленькой Машей и всем, что она видела в эти дни. На холодных московских улицах, в переполненных залах музеев и даже в гостинице, где они жили, она придирчиво рассматривала каждую вещь, словно пытаясь определить – сгодится ли для отчета, дергает ли за какие-то струны в душе. Мама любила говорить про струны, и Маша почему-то всегда представляла дядю Сеню, который щипал прокуренными пальцами специально для него купленную гитару. Порой ей казалось, что душевные струны и должны отзываться на что-то типа «В Кейптаунском порту» или «Ребята, надо верить в чудеса…» – и присматриваясь к картинам, витринам и одежде московских пешеходов, Маша пыталась понять, что? больше всего похоже на кухонные песни дяди Сени. По вечерам она звонила из гостиничного номера и подробно, боясь что-нибудь пропустить, рассказывала о романтических переживаниях прошедшего дня. Тогда еще слово «романтический» не связывалось с любовью, а просто означало что-то, выделяющееся из серых буден. Будни в Москве были бело-красными от раннего снега, праздничных флагов и транспарантов, но Маша уже тогда понимала, что маму не интересует ни Мавзолей, ни Красная площадь. Маша сама не знала, откуда взялось это понимание, но оно было естественным, хотя Маше никогда бы не пришло в голову сказать о нем другим девочкам. Впрочем, Ида Львовна показывала Красную площадь как-то на бегу, словно школьница, отвечающая скучный урок, хотя и выученный наизусть. Зато в Пушкинском музее, у картин Моне и Ренуара, она говорила вдохновенно, и Маша немного завидовала ей: вот у кого сами по себе звучали струны души, без всякого пробного подергивания. Но все равно, чувствительная художественная душа не помешала Иде Львовне устроить Маше скандал в самый последний московский день: выяснилось, что Маша наговорила с мамой на тридцать два рубля с копейками, и Ида Львовна кричала, что Маша безответственная девочка, не понимает, что мать работает круглыми сутками, чтобы в одиночку поставить дочь на ноги, а Маша не знает цены деньгам, и она, Ида Львовна, не будет платить из своего кармана, и родительский комитет тоже не будет, и, значит, придется платить Машиной маме, которая и так работает круглыми сутками, чтобы в одиночку поставить дочь на ноги, а Маша не понимает и треплется по телефону, словно у нее папа – академик.
Маша не очень ясно представляла, кем был папа, но точно – не академиком. Ей не было года, когда он развелся и уехал из города, может быть, даже в Москву, а может, и дальше – за Урал, в Сибирь, и только дядя Сеня, папин брат, иногда получал от него поздравительные открытки на какие-то странные праздники типа Дня геолога или Международного Дня защиты детей. В открытках этих, возмущалась мама, о дочери – ни слова, но Маше нравилось представлять, что мама просто не хочет говорить об этом, а тем временем папа просит дядю Сеню заботиться о них, и поэтому тот так часто приходит в гости. Кстати, дядя Сеня и выплатил злополучные тридцать два рубля ноль семь копеек, и тогда Маша твердо решила, что, когда вырастет, с первой же зарплаты обязательно отдаст долг. Первую зарплату она получила уже в Израиле, а стипендия, которая была у нее в харьковском Худпроме, расходилась так быстро, что мысль отдать тридцать два рубля из сорока не приходила в голову – тем более, что Маша давно забыла свою детскую клятву и вспомнила только сейчас, в «Шереметьево-2», высматривая в толпе Сережу Волкова и думая, сколько деноминированных рублей надо было бы сегодня вернуть дяде Сене, если бы он был жив.
Она миновала зеленый коридор и теперь шла живым коридором встречающих, с картонками в руках, выкрикивающих «такси, такси», привстающих на цыпочки и спрашивающих с интонацией ее покойной бабушки: «Простите, девушка, это рейс из Тель-Авива?» Сережи Волкова нигде не было видно, но вдруг сквозь шум и гомон шереметьевской толпы Маша услышала свою фамилию. Она обернулась на голос и увидела Ивана Билибинова, который глянцево, по-американски, улыбался ей. Это была ее первая московская улыбка.
– Привет, – сказал Иван. – У Волкова сегодня утром встреча неожиданно назначилась… ну, и я здесь.
Он развел руками, а Маша подумала, что он сказал «назначилась», будто встреча – живое существо, наделенное собственной волей.
– А, – протянула она, стараясь изобразить смесь разочарования и легкого недоумения: мол, ничего страшного, но как-то странно, мог бы и встретить старую подругу. Ей казалось, именно такой реакции ждет от нее Билибинов, хотя, честно говоря, она ничуть не огорчилась.
Сказав Горскому, что собирается в Москву к Сереже Волкову, она немного соврала. Волков не слишком интересовал ее: она это поняла еще много лет назад в Крыму. Наверное, он был неглуп и, может быть, даже хорош собой, но на Машин вкус немного вяловат: типичный московский юноша, очарованный романтическими красотами южного берега Крыма. Таких, как Волков, дед называл шлимазл, и это было единственное слово на идиш, которое он употреблял, – возможно, потому что сам был чистокровным хохлом. Каждый раз, слыша шлимазл, Маша понимала: чтобы выразить пренебрежение к такому человеку, уже не хватает ни русского, ни украинского.
К тому Волкову, которого она знала когда-то в Коктебеле, она бы ни за что не поехала, но за прошедшие годы он как-то изменился, и на смену лихорадочному московскому желанию покайфовать на югах пришла легкая расслабленность, какой-то даже буржуазный лоск, этакое скромное обаяние. Но как мужчина он все равно был не Машиного типа, ничего не попишешь. Может, дело в том, что все пять часов, которые они провели в пражских пивных, Сережа добивался от Маши каких-то давно позабытых воспоминаний. Да, он был предупредителен и мил, но Маше куда больше понравился молчаливый Иван Билибинов. Наверное, меня теперь привлекают сдержанные, спокойные мужчины, словами дамского романа думала Маша, прикидывая – с чего бы это: реакция на трехлетний роман с Мариком или просто возраст?
– Он пытался дозвониться вчера вечером, но тебя не было дома, – пояснил Иван, словно оправдываясь за Волкова.
– Позвонил бы на пелефон. – Маша попыталась пожать плечами, сумка соскочила, и Иван едва успел ее подхватить.
– Куда? – переспросил он, взяв у Маши сумку и чемодан.
– На пелефон, на селл… как это теперь называется в России? Сотовый?
– Мобильный, – поправил Иван. – Никто уже не говорит «сотовый». А в Израиле – «пелефон»?
Маша кивнула. Она сама уже не помнила точно историю: кажется «Пелефон» была первая компания, вышедшая на рынок мобильной связи. «Пеле» – это «чудо» на иврите, и вот название прижилось, как слово «ксерокс» для копиров в России.
Высокий, светловолосый, широкоплечий Иван, отбиваясь от таксистов, пошел вперед увлекая за собой Машу к припаркованной чуть в стороне «тойоте». В машине он снял светло-бежевый пиджак и повесил на плечики над задним сиденьем.
– Жарко, – сказал он, – а кондишн что-то барахлит. Все равно приходится в костюме ходить, у нас в офисе дресс-код.
Вот поэтому я никогда не работала ни в одном офисе больше месяца, подумала Маша, усаживаясь на переднее сиденье.
– Давно не была в Москве? – спросил Иван.
– Считай, никогда не была. Со школой ездила в пятом классе.
– Из Израиля?
– Из Харькова.
Иван кивнул, и Маша вспомнила: кто-то объяснял ей, что для москвичей обитаемая земля кончается за пределами кольцевой и снова начинается за Чопом и Брестом. Интересно, подумала она, сдвинулись ли эти границы после распада Союза? Или для московских яппи Харьков теперь совсем уже middle of nowhere1? Когда-то Машин родной город был хотя бы известен как пристанище «харьков» – страшных харьковских гопников, наезжающих в Крым 23 августа – отметить день освобождения родного города от немецко-фашистских захватчиков побоищами среди хиппи и диких туристов, облюбовавших камни Симеиза.
– Ты теперь Москвы не узнаешь, – улыбнулся Иван.
– Да я ее толком и не видела, – сказала Маша. – Мы все больше по музеям ходили.
Последний раз московский поход по музеям Маша вспоминала год назад в Амстердаме, когда Марик потащил ее в музей Ван Гога. На этот раз речь не шла ни о каких трепещущих струнах: мама давно уже не приставала к Маше с расспросами, а самого Марика больше волновали местные кофе-шопы. Музей был просто местом, где надо отметиться, – как-никак, подруга художница, да и сам – интеллигентный еврейский мальчик, надо же хоть чем-то отличаться от друзей, которые ездят в Амстердам легально обкуриться. Поэтому они и пошли смотреть Ван Гога и Маше, к ее удивлению, в музее понравилось, хотя она сто раз видела все на репродукциях. Они переходили от картины к картине, и Марик шипел на ухо о позитивных вибрациях – не иначе, как тех же маминых душевных струнах. Тогда-то Маша и подумала, что хорошо бы съездить в Москву, пройти по Пушкинскому и Третьяковке, уже без Иды Львовны и вечерних звонков маме. За прошедший год Маша об этом позабыла, так что сегодня ей уже хотелось избежать туристских маршрутов, найти потаенный, сокрытый от всех город, сакральную, незримую Москву, знакомую только столичным аборигенам. В поисках примет этой Москвы она смотрела в окно «тойоты»: вдоль Ленинградки проплывали рекламные щиты. Маша вспомнила, как полгода назад пыталась делать такие поп-артовские коллажи в псевдорекламном стиле, но дело не пошло, картинки все-таки брали лучше. Особенно романтические, с пейзажами, луной и каким-то намеком на неземную страсть. Такие получались у Маши хорошо, может быть, даже лучше, чем у ее подруг, веривших в неземные страсти. Маша никогда не верила, что пейзажи как-то способствуют любви. Любовь – не кругляш луны и не кружево прибоя, а всего лишь неясные колебания эфира, предчувствие перемен, дрожь предвкушения. Главное – не спугнуть, не сделать резкого движения, не броситься очертя голову, до того, как все созреет и случится само. И сейчас, глядя на Билибинова, маневрирующего в своей «тойоте» среди немытых московских машин, Маша ощущала знакомый трепет, будто в самом деле вибрировали те струны, в которые так верила мама.
– Не могу до Сережи дозвониться, – сказал Иван выходя из машины около подъезда, – Наверное, мобильник выключил. Забросим к нему вещи, а потом я тебя в офис отвезу.
– А душ можно будет принять?
– Конечно.
– Или даже ванну, – мечтательно сказала Маша. – У вас ведь по-прежнему вода бесплатная?
В Израиле вода стоила фантастических денег (что естественно для страны, выросшей посреди пустыни), и вдобавок в домах, где жила Маша, всегда была проблема с бойлером: если кто-то принимал ванну, остальным не хватало горячей воды даже умыться.
– Да, – сказал Иван, нажимая кнопку лифта, – вода и воздух у нас бесплатные. А в остальном Москва – самый дорогой город мира.
В голосе его звучала гордость.
– Хорошо, что у меня есть ключи от Сережиной квартиры, – сказал он, – а то пришлось бы в офис заезжать.
Иван отпер дверь. Маша подумала, что это первая московская квартира в ее жизни. Сняв туфли, она рассматривала прихожую – светлые обои с рельефным рисунком, тусклая елочка паркета. Сквозь приоткрытую дверь гостиной виден густой ковер, белые стены, открытое окно. В комнате почему-то горел свет.
– Пойдем, покажу тебе квартиру, – сказал Иван. – Сережа ее всего год назад отремонтировал.
Сделал два шага, вошел в гостиную, замер на пороге, спина словно одеревенела. Маша подошла к нему и увидела Сережу Волкова, неподвижно сидевшего на полу у самой стены. Ковер промок от крови, серые глаза широко открыты. Огонек лампы мерцал в них блеклой точкой.
4
Первой Машиной мыслью было: «Мама скажет, что она опять права!». Подумала и сама разозлилась – какое, собственно, маме дело? Можно ей вообще ничего не говорить. И почему она сейчас стоит над первым трупом в ее жизни и думает о том, что скажет мама. Как маленькая, честное слово.
Она заставила себя посмотреть в лицо мертвецу. Сережин рот был полуоткрыт, кровь запеклась в уголке. Верхние пуговицы шелковой рубашки расстегнуты, видны светлые, слипшиеся от крови волосы. Маша сглотнула, сказала: «Надо вызвать милицию», – и потянулась к радиотрубке на столике.
– Ничего не трогай, – сказал Иван, но в этот момент телефон зазвонил, и он автоматически взял трубку.
Вечно так, раздраженно подумала Маша. Решать за других – пожалуйста, а сами-то. Марик всегда говорил, что она разбрасывает вещи по дому, – а между прочим, через несколько месяцев после того, как он съехал, она нашла его трусы за диваном. Обычное мужское поведение. Вот сволочь.
– Сейчас Вадим Абросимов придет. – Иван положил трубку. – Живет в доме напротив, увидел, как мы подъехали, вот и позвонил.
Да уж, подумала Маша, большой город, а все как у нас: всем всё видно. Кто куда зашел, что сделал. Посмотрела на Ивана, и тот пожал плечами:
– Извини, что я на тебя накричал. Просто напугался, ну, и думал, что…
– Ничего, – кивнула Маша, – чего уж там.
Да, глядя на Ивана, трудно было поверить, что убийства в России стали обычным делом. Маше захотелось взять его за руку и сказать: «Все обойдется», – хотя она понимала, что ничего не обойдется: вот он, Сережа Волков, лежит на ковре, и уже двое мужчин склонились над ним.
– Фью, – присвистнул Абросимов.
Тоже, наверное, напуган, но вида не подает. Похож на сытого кота, с растрепанными усами, в белоснежной футболке и светло-голубых джинсах. На внезапно постаревшего кота с рекламы «китикэт», вообще – на рекламного персонажа, немного растерянного, потому что покинул привычный глянцевый мир.
– Надо вызвать милицию, – повторила Маша.
– Не надо, – решительно сказал Иван. – Мы в России милицию не любим.
Вот, подумала Маша, есть хоть что-то неизменное – недоверие к властям. Власти могут смениться, а недоверие останется. Удивительно, что, переехав в Израиль, мама решила полюбить местные власти, и общаться с ней стало совсем невозможно. Хотя, если вдуматься, все власти одинаковы, в любой стране, да и в любое время. Но полицию в Израиле Маша все-таки вызвала бы: даже Марик, при всех своих закидонах, спокойно звонил в полицию, если вечеринка у соседей сверху, шумных молодых сабров, переваливала заполночь.
– Поехали в офис, – сказал Иван, – пусть Крокодил Гена разбирается. У него свои прикормленные менты.
– Что значит «прикормленные менты»? – спросила Маша.
– Это что-то вроде домашних крыс, – объяснил Иван. – Их надо хорошо кормить, чтобы они тебя не съели.
– Домашние крысы – милейшие существа, – возразил Абросимов. – Это, считай, другая порода. Не те, что на помойках.
Он улыбнулся, и Маша снова вспомнила про телерекламу. Неясно, что бы мог рекламировать Вадим: прочность денима ливайсов, отбеливающее действие «Ариеля» или зубной блеск «Колгейта».
– В этом их отличие от ментов, – ответил ему Иван, – Тут уж как волка не корми… – Абросимов почему-то посмотрел на него осуждающе, и Иван осекся. Потом оба оглянулись на Волкова, и Вадим быстро сказал:
– Упокой, Господи, Сережину душу.
До офиса доехали быстро – всего за полчаса. Вдыхая бензиновую московскую вонь, Маша думала, что не понимает, зачем ехать на машине – ведь пробка все равно движется со скоростью пешехода. На велосипеде вышло бы куда быстрей, вот в Амстердаме все ездят на велосипедах, Марика однажды чуть не сшибли. Обычно вспоминать Марика было неприятно, но сегодня Маша предпочитала вызывать в памяти его веснушчатое худое лицо, а не поникшую тряпичной куклой фигуру Волкова.
– Как ты думаешь, когда это случилось? – спросил Билибинов.
– Поздно ночью, – ответил Абросимов, – или рано утром. Кровь уже засохла, ты же видел.
– Я говорил с ним часов в десять. По мобильному, из «Мамы Зои».
– Ну, как минимум в полдвенадцатого он еще был жив.
– Звонил тебе?
– Нет, – ответил Абросимов, – я просто видел. Из окна.
Разговаривая, они словно забыли о Маше, но теперь Иван обернулся к ней:
– Прости, что мы так говорим. Мы, на самом деле, тоже сильно переживаем. Он же был мой ближайший друг, ты знаешь.
– Да-да, – кивнула Маша и вдруг поняла: что-то с ней не так. Она злилась на маму, которая сглазила ее поездку, нервничала при виде крови, волновалась из-за того, что непонятно, где теперь жить, – но совсем не переживала. Она попыталась вспомнить, каким был Сережа Волков при жизни – и не смогла.
– Я хочу тебе сказать, что мы скорбим вместе с тобой, – продолжал Иван. – И мы, Сережины друзья, постараемся сделать все, что от нас зависит… ну, ты понимаешь.
Маша не понимала, но кивнула еще раз.
– Ты раньше была в Москве? – спросил с переднего сиденья Абросимов.
– Давно.
– Давай тогда Денис тебе покажет город. Он мастак на такие дела.
– Точно, – согласился Иван. – Я думаю, Сережа был бы рад, чтобы Денис.
– Кто это? – спросила Маша. Она бы предпочла, чтобы Иван сам показал ей город. Вот еще одно чувство, вдобавок ко всем прочим: ей нравится смотреть, как он водит машину. Если, конечно, можно считать вождением это бесконечное стояние в пробках.
– Майбах, – ответил Абросимов, – приятель мой, тоже у нас работает. Тебе понравится. Еврей, как и ты.
– Мне как-то без разницы, – ответила Маша.
– А я их вообще-то не очень, – все так же дружелюбно улыбаясь, сообщил Абросимов.
– То есть? – сказала Маша. Она не то чтобы разозлилась, но опешила. За годы в Израиле она привыкла к тому, что антисемитизм – это только статьи в газетах, пропаганда по телевизору и воспоминания о жизни в Союзе. Так в годы ее детства «Правда» писала о безработице: за границей бывает, а у нас – никогда.
Абросимов смутился.
– Да я пошутил, – сказал он. – Это же цитата, из фильма «Брат». Ты не видела, что ли? Отличное кино.
5
Страховая компания «Наш дом» возникла еще в начале девяностых. Два выпускника физтеха, Геннадий Семин и Олег Шевчук, основали ее, сообразив, что наработанный в альма-матерь аналитический аппарат можно применить не только к далеким от жизни проблемам физики твердого тела.