Лев Толстой Шкловский Виктор

Если были какие-то ошибки, то обычные, человеческие, забытые. Умерла Марья Николаевна, не слышно ее тяжелых шагов, не войдет она, не взглянет на всех лучистым своим взглядом, не подойдет к мужу тяжелой походкой, откинув свои плечи.

Умерла, оплакана, погребена, заменена, обратилась в воспоминания. Ее почти не увидел младший сын – «Милашка» – он и будет ее дольше всех помнить.

На столе постелена домотканая скатерть, грубоватая, но приятная, широкая. Солнце сверкает на тонких стаканах, в которых налит квас, желтые зайчики брошены на высокие лепные потолки. Маленькие руки детей поглаживают деревянные черенки ножей и вилок: хочется есть.

Сверкает солнце.

За бабушкой стоит Тихон – бывшая флейта в оркестре дедушки, перемигивается с детьми, размахивает тарелкой.

Бабушка оглянулась. Тихон стоит, как мраморная статуя домашней работы, полуприжав к синему сюртуку желтоватую тарелку.

Милашка – совсем маленький. Он болтает усиленно под столом толстыми ножками, обутыми в белые нитяные чулки, связанные Прасковьей Исаевной. На ногах грубые башмаки, сшитые глухим Алексеем-сапожником, с шелковыми бантиками.

Все друг про друга все знают.

Кушанья самые простые и понятные: щи, каша, картофель печеный, репа, куры с огурцами, творог со сметаной, оладьи, хворостинки – сухое печенье.

За стульями господ – лакеи: бывшие флейты, гобои, виолончели, скрипки, альты, барабаны умолкнувшего оркестра деда Волконского.

Когда окончится обед, пойдет Лева к Прасковье Исаевне в маленькую комнату.

Дым очаковского курения

Старый дом, построенный отцом Толстого, давно снят, фундамент ушел в землю, выросли большие деревья, которые кронами своими поднялись над крышей, когда-то перекрывавшей двухсветный зал.

Но Толстой любил воспоминания об этом барском доме. Вспоминал он этот дом как-то укоризненно и идиллию старого недолгого великолепия вставлял в рассказы о давних обидах дворовых людей.

Прасковья Исаевна была ключницей старого дома, и у нее всегда были приготовлены для детей сладости и рассказы. Прасковья Исаевна принимала детей, когда они приходили к ней, ласково и разговаривала с ними о старине и о храбром генерале – их деде, как ходил он под Очаков воевать турка.

Любила когда-то Прасковья Исаевна Фоку Демидыча – это было тогда, когда играл большой дедушкин оркестр и в нем Фока был второй скрипкой. Ходил скрипач в высоких чулках, в башмаках с пряжками и носил на голове пудреный белый парик, как и барин, а Паша пришла из деревни – была толстая, веселая. Потом получила она башмаки, приставили ее нянькой к Марье Николаевне; часто она встречалась с Фокой, полюбила его и пришла к бровастому генералу робко просить позволения выйти за Фоку замуж.

Генерал тряхнул черно-седой головой без парика, сказал Паше, что она неблагодарная, и сослал девку в наказанье скотницей в степную деревню. Через шесть месяцев вернули ее, была она опять босиком и в затрапезке, пала генералу в ноги, просила прощенья за свою дурь, и вернули ей милость и ласку. Служила она еще двадцать лет. Стала она Прасковьей Исаевной, начала носить чепец, и, когда барышня вышла замуж, дала она Прасковье Исаевне вольную и обещала пенсион ежегодный в триста рублей. Но пенсиона и вольной Паша не взяла. Она осталась в доме, где служил седой Фока, уже снявший парик. Осталась ключницей. О старой любви говорила как о дури, заперла ее и ключ забросила.

Много она видала, смотрела на то, как барышня ее стала барыней, удивлялась тому, что дарит она своей подруге-англичанке деревни с крепостными.

Добрая барыня – с хорошим, крепким характером. Деревню ей не позволили подарить родственники, так она подарила семьдесят пять тысяч рублей.

Барыням тоже жить трудно. Вот барышня Татьяна Александровна Ергольская – чем не барыня? Внучка князя Николая Ивановича Горчакова, а бедна. Не смогла выйти замуж. Хорошо, что Марья Николаевна, доброй души человек, ее держала в доме, а тоже своего счастья у Татьяны Александровны нет.

– Прасковья Исаевна, а дедушка как воевал? Верхом? – спрашивает Лева.

– Он всячески воевал – и на коне и пеший. Зато генерал-аншеф был.

И Лева смотрит на вещи, ими забита вся комната Прасковьи Исаевны, болтает свой вздор:

– Буду я генералом, женюсь на чудесной красавице, куплю рыжую лошадь, построю стеклянный дом и выпишу родных Федора Ивановича из Саксонии.

А Прасковья Исаевна качает чепчиком и отвечает:

– Да, мой батюшка, да…

Потом открывает голубой сундук – мальчик видит снизу крышку, на которой внутри наклеена картинка с помадной баночки, рисунок Сережи и изображение какого-то гусара, и достает для мальчика винную ягоду и карамельку. А потом вынимает курение, зажигает от лампадки бумажку, от бумажки смолку и помахивает ею.

– Это, батюшка, еще очаковское курение, когда наш покойный дедушка, царствие ему небесное, по турку ходили – вот оттуда привезли. Вот уже последний кусочек остался… – вздыхает старуха.

Фанфаронова гора

– Девочек на ту гору возьмем после, – шепчутся мальчики, – идти далеко.

Ее отсюда не видно.

Там живут, не прилаживаясь, не разламываясь, не пригибаясь, и никогда не шепчутся, и дверей не запирают.

Мужичьи избы все с трубами, и собаки всегда берут волка.

Так вечером сказал изумительный старший брат Николенька – предмет непрестанного изумления Левы. Мальчик двенадцати лет объявил всем, что у него есть тайна, и, когда она откроется, все люди сделаются счастливыми, не будет никаких неприятностей, никто ни на кого не будет сердиться и все будут любить друг друга, все сделаются муравейными братьями. Вероятно, Николенька слыхал или читал в отцовской библиотеке о моравских братьях, которые жили праведной жизнью, имея общее имущество, но в детском пересказе моравские братья обратились в мура-вейных. Слово «муравейные» детям нравилось; они видали, хорошо знали длинные дорожки, проложенные муравьями в траве.

Лев Николаевич до смерти своей любил смотреть на муравьев и утешался в последний год жизни, сидя на скамейке, рассматривая беспрерывную, лишенную ссор жизнь муравьиных семейств.

У детей была даже игра в муравейных братьев. Эта игра «состояла в том, что садились под стулья, загораживали их ящиками, завешивали платками и сидели там в темноте, прижимаясь друг к другу».

В доме Толстых старшие помнили о масонах, хотя в списках масонов потом не нашли ни имени деда, генерал-аншефа, ни имени отца Толстого. Масонство существовало под запретом императоров, которые распустили масонские ложи. В изустном предании, почти в сказке, масонские предания очистились, как очищаются быстрые реки, извиваясь среди полянок, отбрасывая мусор на берега и мелея.

Масонские правила приема в общество были сопряжены со сложными, странными и таинственными обрядами.

Дети стремились в своем живом воображении к иной жизни, полной любви к людям и доброты, к жизни, лишенной постыдных тайн, угроз, к жизни, на которую можно было бы смотреть, все понимая.

Николенька объявил, что существуют муравейные братья и есть условия приема к этим братьям. Условия приема были следующие: во-первых, надо было стать в угол и не думать о белом медведе.

Лева уже становился в разные углы в разных комнатах и все старался, но никак не мог не думать о белом медведе.

Второе условие было: пройти, не оступившись, по щелке между половицами, а третье условие – в продолжение года не видеть зайца – ни живого, ни мертвого, ни жареного на столе. Надо было еще поклясться никому не открывать тайн муравейного братства.

Когда соберутся муравейные братья, когда забудут они о белом медведе и обо всем плохом и станут хорошие, то Николенька возьмет зеленую палочку, на которой написана тайна; эту палочку все вместе отнесут на край оврага, что в Старом заказе, и там на переломе холма закопают у дороги, а сами уйдут на Фанфаронову гору жить хорошей жизнью, в которой не будет ни маленьких, ни больших и все будет говориться прямо, и никогда не будут шептаться, и не будут плакать.

Тогда можно будет выполнить любое свое желание, а эти желанья надо было высказать заранее. Сережа пожелал уметь лепить лошадей и кур из воска. Митенька пожелал не лепить, а рисовать – все в большом виде, маленький Лева ничего не умел придумать и пожелал все уметь рисовать в малом виде.

Главное было попасть на Фанфаронову гору – там успеем еще придумать самое хорошее.

Где гора – дети не знали: вероятно, за необозримым, блестяще-желтым ржаным полем, еще дальше, за синим лесом.

Она так далеко, что хотя высока, но не подымается над лесом.

Туда можно было дойти, если идти долго всем вместе.

Лева был маленький, как муравей, и понимал только любовь и ласку. Он стал членом муравейного братства на всю жизнь, мечтал найти дорогу в детство, прижаться к людям, как к близким, ни на кого не сердиться, не думать о ненужном белом медведе тщеславия.

Дети много разговаривали друг с другом; старшие подслушивали разговоры бывшего музыканта, крепостного дядьки Николая с Федором Ивановичем – немцем.

Скоро ночь. Николай собрал детское платье, сапоги; держит на руках, собирается унести чистить; Федор Иванович надел колпак с кисточкой, посмотрел на окна: за окнами еще смеркается. Федор Иванович высекает из огнива искру на трут, от трута зажигает серничек, от серничка свечку, укладывается, укрывается до горла.

Дети спят или собираются спать. Лева уложил игрушку рядом на подушке, долго смотрит, как ей уютно, как хорошо ей спать, и потом засыпает вместе с ней.

Николай Иванович и Федор Иванович – старые друзья и любят ночью поговорить.

Целый день ходил Николай, исполняя разные приказанья. Николай добр, и все им помыкали, а вечером он начинал разговаривать, обсуждать и хвастаться. Любил он смотреть на то, как Федор Иванович выклеивает из бристольского картона разные коробочки и украшает их золотой бумагой. Любил рассказывать о том, как жил в своем имении дед Льва Николаевича, генерал-аншеф, как он разбил парк перед домом вокруг старого вяза, оставшегося от заповедных лесов. В вязе том было три обхвата. Вокруг него скамеечки и пюпитры, а кругом клиньями липовые аллеи.

Утром выходил князь Николай Сергеевич прибранным в сад с дочкой, всегда чисто бритый; батистовое белье манжет и манишки чистоты были ныне не встречаемой, губы твердые, глаза черные, брови широкие, нос сухой.

– В оркестре восемь человек – все в камзолах, в чулках и башмаках, в париках, все с нотами, и я в ноты смотрю, потому что я флейтой был.

Кругом сирень, шиповник; все посыпано песком и разметено и никем еще не пройдено.

Разложим ноты, откашляемся.

Вот и князь выходит, и начинаем играть Гайдна. Потом расходимся – кто чулки вязать, кто в саду работать. У всех были свои должности. Я, к слову сказать, свиней кормил, был при своей работе, а теперь порядка нет, господа замешались. И охоты наш генерал не любил, а любил цветы и оранжерейные растения, и, так сказать, разве теперешние свиньи – свиньи? И мужички, должен сказать, забеднели…

Окна совсем черные, в них отражается свеча слабым рыжим сиянием. Федор Иванович рассказывает о соседских делах, о том, что у Исленьевых нехорошо: Александр Михайлович совсем заигрался, и как они дела свои поправят – неизвестно.

Шепотом говорят, что дети Исленьевых называются Иславины, а граф Козловский Софье Петровне, урожденной графине Завадовской, развода не дает и за то, чтобы записать детей Исленьевых на свое имя как законных, спрашивает за каждого по сто тысяч, а столько не соберешь, если и все имение продашь. А вот Александр Михайлович триста тысяч выиграл – опять спустил.

И у Темяшевых нехорошо – и богат, и знатен, и Горчакову родственник, а дочки его незаконные: умрет Темяшев – выгонят девочек наследники на улицу.

Горит свеча, два старика разговаривают друг с другом о чужих делах и о том, как бы они все, если бы их воля, переделали.

Дела Толстых не плохи: долги по казанскому делу были выплачены после женитьбы на богатой невесте. Есть еще надежды и хлопоты.

Засыпает Федор Иванович. Николай тушит свечку, уходит тихонечко. Засыпают старшие дети.

Утром, когда будут гулять, старшие расскажут о том, что они услышали, младшим. Старшие важничают, говорят непонятно. Так получается, что все кругом неправильно и идет не так, как надо. У всех процессы, и папа судится, только он гордый – не хочет принимать чиновников на дому и посылает им деньги через Фоку в конвертах. Когда господа чиновники приезжают, то папаша к ним не выходит.

Дома очень хорошо.

Но где-то лучше.

Где?

Охота, стихи и сделки

Отца Лев Николаевич любил и помнил; он защищал его в своих воспоминаниях, хотя и ставил ниже матери.

Часто сближают Николая Ростова – героя «Войны и мира» – с Николаем Ильичом Толстым – отцом писателя. Каждое прямое сближение литературного произведения с фактами действительности, построенное так, что ждут совпадений, неправильно.

Про Николая Ильича Толстого, как мы его знаем по воспоминаниям, при всем понимании условности сравнения, должно сказать, что Николай Ильич Толстой выше, сложнее Николая Ростова.

Николай Ростов бестрепетно и по-своему самоотверженно предан власти. В конце «Войны и мира» во сне Николеньки Болконского Николай Ростов – это тот человек, который расстреливает по приказанию Аракчеева восставших декабристов.

Николай Ильич был неплохим хозяином, умел судиться, выигрывать дела; но больше всего он любил бездействие, бездействием он сохранял свою независимость.

Толстой позднее увидал эту гордость своего отца и вспоминал: «Он не только не служил нигде во времена Николая, но даже все друзья его были такие же люди свободные, не служащие и немного фрондирующие правительство. За все мое детство и даже юность наше семейство не имело близких сношений ни с одним чиновником. Разумеется, я ничего не понимал этого в детстве, но я понимал то, что отец никогда ни перед кем не унижался, не изменял своего бойкого, веселого и часто насмешливого тона. И это чувство собственного достоинства, которое я видел в нем, увеличивало мою любовь, мое восхищение перед ним».

Дела с чиновниками велись через доверенных лиц и как будто не пачкали рук, хотя они были сложны и иногда спорны.

Дома дворян были свободны.

Вернее, они были нетревожимы.

Дети приходили к отцу. Николай Ильич сидел с трубкой на зеленом диване, ласкал сыновей, иногда пускал их к себе за спину на кожаный диван, продолжая разговаривать со стоящим у притолоки двери приказчиком.

Раз, когда в гостях был Языков, отец заставил Леву прочесть выученные им наизусть стихи Пушкина «К морю» и «Наполеон».

Лев Николаевич и в детстве отличался необыкновенной памятью. В одном из стихотворений – сто двадцать строк, в другом – шестьдесят. Значит, он запомнил и прочел свободно, с пафосом сто восемьдесят строк сложного стихотворного текста.

Толстой вспоминает, что отец был поражен чувством, с каким сын прочел эти стихи. Послушав стихи, Николай Ильич переглянулся со старым своим другом – Языковым.

Это были вести из большого мира их прошлого.

Все хорошо; сейчас друзья поедут на охоту. День мирен; ворота имения закрыты, никто не нарушит покоя, кроме воспоминаний.

Стихи, которые читал Лев, связаны с Наполеоном; стихотворение «К морю» – с Байроном. Для Николая Ильича время Наполеона, рассказ о его войнах – часть биографии.

Семнадцати лет Николай Ильич поступил на военную службу. В то время Николай Иванович Горчаков, близкий родственник матери Николая Ильича, был военным министром, брат Николая Ивановича – Андрей Иванович – генералом действующей армии. Николай Ильич был зачислен к нему адъютантом, проделал походы 1813–1814 годов, в четырнадцатом году попал в плен к французам, жил в Париже и был освобожден нашими войсками в 1815 году.

Наполеоновская тема – это тема молодости тогдашних людей; тема Байрона, лежащая в основе стихов Пушкина, – это рассказ о разочаровании, о больших надеждах, большой тоске.

Николай Ильич был связан с декабристами.

Ближайшие его друзья, Исленьев и Колошин – декабристы. Но граф Николай Ильич всего только хороший сын и толковый хозяин.

Стихи, прочитанные Левой, говорили о другом:

  • Тогда в волненье бурь народных
  • Предвидя чудный свой удел,
  • В его надеждах благородных
  • Ты человечество презрел.

Наполеон – враг русской армии, враг побежденный. Наполеон – воспоминание юности, но он же враг революции, он против благородных мечтаний Руссо и других людей революции, книги которых стоят в шкафах большого дома.

Николай Ильич – человек добрый, но малолитературный; дворянскую культуру в доме представляет Марья Николаевна, а гордость дома – бабушка Горчакова.

Книги в доме мало читаются, и в этом отношении дом провинциальный. Но и Москва присмирела, и старые друзья Николая Ильича – декабристы не скоро вернутся из ссылки.

Маленький сын Лева читает стихи Пушкина «К морю»:

  • Мир опустел… Теперь куда же
  • Меня б ты вынес, океан?
  • Судьба людей повсюду та же:
  • Где благо, там уже на страже
  • Иль просвещенье, иль тиран…

Не думал отставной подполковник, как будет жить его маленький толстый сын Лева-рева в пустом, обставленном караулами мире.

Читает мальчик хорошо и явно имеет чувствительную душу.

За окнами хорошая погода, в воздухе блестят, летают паутины. Хорошо собрать друзей и поехать на охоту, затравить зайца или лисицу, послушать заливистые голоса собак; скакать по полю, не думая ни о чем.

В границах поместья во время охоты свободен дворянин.

Чем же виновен Николай Ильич?

Он не пошел служить в николаевскую армию, он презирает людей, которые томят в Сибири декабристов, но презрение его не мешает ему жить.

Его вина была в том, что он, будучи добрым, честным и связанным, не чувствовал пут свивальника.

Лев Николаевич поэтизировал своего отца. Он писал: «Помню еще его поездки в город и тот удивительно красивый вид, который он имел, когда одевался в сюртук и узкие панталоны. Но более всего я помню его в связи с псовой охотой. Помню его выезды на охоту. Мне всегда потом казалось, что Пушкин списал с них свой выезд на охоту мужа в „Графе Нулине“.

Отъезжает охота. На хороших конях едут любимые егеря отца: Петруша и Матюша – сильные и ловкие охотники. Оба они холосты, оба нелюбимы дворней, оба получили вольную, живут в нижнем этаже большого дома в отдельных комнатах. На окнах комнат стоят фарфоровые фигурки собак, лошадей, обезьян, и дети с завистью смотрят на эту потеху.

Едут Петруша и Матюша за барином по долгой деревенской улице в бойких клубах пыли, борзые, как на картинке, гнут спины.

Егеря голосом и арапником вводят порядок в оживленные своры пестрых и ретивых собак.

Но вот поле принимает охоту. Ветер дует навстречу охотникам. Живое золото овсянища под ветром треплется как бешеное – как цыганка плечами.

У леса размыкают своры. Гончие встряхиваются и бегут мелкой рысью, махая хвостами и принюхиваясь. И вот свора подает голос. Звуки постепенно становятся сильнее и непрерывнее и сливаются вдали в заливистый гул.

Голоса гончих слились в хор и ушли вдаль.

А на поле скрипят ржаные колосья, срезаемые серпами. В густой ржи согнутые спины жниц и взмахи колосьев, перекладываемых из руки в руку.

Лев Николаевич с детства и до смерти любил охоту. Только под самую старость, встретив на лесной прогулке зайца, он вместе с охотничьим жаром на сердце чувствовал ласку к зайцу и кричал на него весело и ободряюще. А заяц бежал стремглав, так, как будто еще стоит большой дом с колоннами, и живут в Ясной Поляне своры злобных заливистоголосистых собак, и рога егерей трубят в перелесках.

К Толстым приезжало в дом не много гостей – только соседи, самые почтенные. Бывал Александр Михайлович Исленьев – адъютант генерал-майора Орлова, человек, связанный с декабристами, богатый, неустроенный. Он станет дедом Софьи Андреевны Берс-Толстой и Татьяны Кузминской.

Приезжают в Ясную Поляну и другие почтенные люди: Н. В. Киреевский, С. И. Языков – крестный отец Льва Николаевича, человек, пропахший табаком и замечательный по своему безобразию: у Языкова на лице как будто лишняя кожа, и он ее передергивает странными гримасами.

Часто бывает Огарев, и дети не знают, что жена Огарева любовница Николая Ильича. Бывает еще богач-холостяк Темяшев, питающий к Николаю Ильичу восторженную любовь.

Рассказывает Толстой: «Был зимний вечер, чай отлили, и нас скоро должны были вести спать, и у меня уже глаза слипались, когда вдруг из официантской в гостиную, где все сидели и горели только две свечи и было полутемно, в открытую большую дверь скорым шагом мягких сапог вошел человек и, выйдя на середину гостиной, хлопнулся на колени. Зажженная трубка на длинном чубуке, которую он держал в руке, ударилась об пол, и искры рассыпались, освещая лицо стоявшего на коленях, – это был Темяшев».

Темяшев и отец ушли в комнату с зеленым диваном и там совещались. В доме Толстых появился новый человек – девочка с широким, покрытым веснушками лицом, звали ее Дунечка.

У Дунечки была своя нянька – высокая сморщенная старуха.

Нянька и Дунечка были частью большой сделки между Темяшевым и Толстым.

Все дело было в дочерях Темяшева. Они были рождены дворовой, с которой барин не был венчан. Темяшев не мог детям оставить наследство обычным способом. Наследницами Темяшева являлись его сестры, им передавал он по завещанию все свои имения, но Пирогово, в котором сам жил, фиктивно продавал Николаю Ильичу.

Сделка была сложная. На Николая Ильича переводилась задолженность по имению – долг опекунскому совету – сто шестнадцать тысяч.

Кроме того, считалось, что Николай Ильич уже уплатил Темяшеву сто восемьдесят четыре тысячи наличными деньгами. Николай Ильич и Темяшев связывали друг друга различными документами; Толстой обязан был по этим документам уплатить деньги матери дочерей Темяшева.

Нужно еще сказать, что законодательство было устарелым и всеми обходилось. Вот почему дело о пироговском наследстве могло оказаться не точно оформленным.

Исленьев был одним из держателей векселей, которые должны были обеспечить уплату пироговских денег, и уплатил деньги, так же как и Глебов – третий участник договора.

Лев Николаевич помнит, что Языков – четвертый участник сделки – присвоил деньги.

Все дело было выгодно: Пирогово стоило много дороже той суммы, которую за него платили, его называли в разговоре золотым дном.

В Москве

Жизнь в Ясной Поляне продолжалась спокойная, дети вырастали. Лева перестал быть «Милашкой» – стал мальчиком, его теперь стали называть ласково Лева-рева за чувствительность.

Дела Николая Ильича были тогда на подъеме, и он после удачи с перовским наследством и покупкой Пирогова поехал в Москву вместе со своими сыновьями и младшей дочерью.

Выехали Толстые из Ясной Поляны в Москву 10 января 1837 года.

Лев Николаевич писал по памяти, не мог вспомнить, было ли это осенью или зимой, потому что он помнил, что Петрушка – камердинер отца – по дороге, увидав лисицу, пустил за нею борзого серого кобеля Жирана, который лисицы не взял. Но сохранилась запись Татьяны Ергольской, что дело было зимой. Ехали на семи возках – на своих и мужицких лошадях. Возок бабушки был отдельный. Бабушка боялась, что возок перевернется, и поэтому к саням были приделаны широкие отводы. На отводах стояли два камердинера папеньки.

В Серпухове ночевали. Постоялый двор имел ворота со сводом. Бабушкины важные сани не проехали в ворота, и надо было ее выводить из возка с улицы в горницу.

Приехали на другой день. Золотоглавая Москва, тихая, в еще не изъезженном снегу, полная народа, оживленна, люди по-разному одеты, дома разного роста – из них сотни с колоннами, львы на воротах, галки на крестах церквей. Далеко виден не заслоненный домами Кремль; все произвело на детей большое впечатление.

Был хороший день. Лев Николаевич помнил свое восхищение при виде московских церквей и домов. Это восхищение было как бы подсказано мальчику тоном гордости, с которой отец показывал ему Москву.

В Москве сняли квартиру, это была тоже новость. Вся семья поселилась на Плющихе в доме Щербачева, против церкви Смоленской божьей матери. Дом стоял во дворе вольно, фасад его составлял острый угол к улице, улица была как будто сама по себе, а дом сам по себе.

Прожили в этом доме полтора года. Гуляли дети по Москве с Федором Ивановичем, познакомились со сверстниками.

Лев Николаевич здесь первый раз увидал людей, которые не знали, кто такой Николай Ильич Толстой и кто такие его дети.

В деревне были известны все истории и горести, которые связывали людей большого барского дома, и люди в дальней деревне тоже были известны, каждый дым из трубы подымался из знакомой избы.

Здесь никто не кланялся им на улице. Люди, которые жили рядом, тоже были неизвестны. Не знал Лев Николаевич, когда они родились, как они пишут, сколько у них детей. Неизвестно, как эти люди относятся к своим детям.

На улицах стояли дома каменные, а больше деревянные, много было дворянских особняков с садами. В то время в Москве можно было прочесть такие объявления: что сдается, мол, дом с садом, с сенокосами, и с речкой, и со всеми угодьями, но без права охоты.

Москва перебивалась купами деревьев – летом зелеными, зимой белыми. Ездили по Москве кареты, извозчичьи сани, розвальни. Множество торговцев продавали свой товар на улицах с лотков.

Бабушка требовала в доме уклада, соответствующего графскому титулу. Она предложила уволить Федора Ивановича и нанять, как в других домах положено, француза.

Лев Николаевич в «Детстве» рассказывает, как Карл Иванович подал при увольнении счет на жалованье и еще за подарки, которые он делал детям, склеивая эти подарки из картона и белой бумаги: на все у него были счета. Просил он также, чтобы ему заплатили стоимость золотых часов, которые были когда-то обещаны в подарок, но не подарены.

Составлялись счета долго, и друг немца, старик Николай, обсуждал счета и плакал, повернувшись лицом к стенке.

Придя к барину Николаю Ильичу, немец сперва не сробел и начал высчитывать свои убытки, а потом заплакал и сказал, что согласен служить и без жалованья, потому что очень любит детей. Он остался.

История его описана и развита в книге Толстого «Детство», где Федор Иванович Рёссель назван Карлом Ивановичем.

История, конечно, изменена.

Писатель, когда он пишет, отражает жизнь, но не сразу и не всегда точно. Он зеркало, отполированное жизнью. Он говорит то, что понимает, а понимать его научил опыт других людей.

В городе было труднее, страшнее. В городе надо было блюсти «приличия», дети учились новым манерам, учились кланяться, увидали, как дворяне по-разному разговаривают на разных улицах.

Была тогда мода детей одевать щегольски, но по-народному, в чуйки: что-то вроде пальто в талию. Льва Николаевича на улицах иногда принимали за хорошо одетого простолюдина, и он понял, что в народе над барами смеются и называют их «господишками».

День в Москве был всегда занят. Мальчики учились на колымажном дворе верховой езде, правильной посадке – не деревенской, а городской, щегольской. Учился и Лев Николаевич, упал раз с лошади, ему сказали, что детское тело мягкое, и продолжали учить. Он эту историю впоследствии с удовольствием описал в своей «Азбуке», считая, что поступили с ним правильно.

К городу дети привыкли. Вдруг пришло известие, что Темяшев лежит в параличе и что сестра его Наталья Алексеевна Корякина подала на права Николая Ильича донос.

Сестры-наследницы утверждали, что сделка на Пирогово мнимая, безденежная, несмотря на то, что все документы оформлены купчими и заемными обязательствами. Сестра Темяшева Наталья Алексеевна Корякина в апреле 1837 года обратилась в правительственное учреждение с жалобой, что будто бы сделки с Н. И. Толстым были заключены ее братом А. А. Темяшевым, когда он был уже разбит параличом.

Прошение шло за прошением. Истица требовала произвести обыск в доме графа Толстого для того, чтобы в его бумагах найти похищенные дорогие вещи и документы, будто бы взятые из шкатулки Темяшева. Это было обвинение не только серьезное, но и позорящее.

Здоровье Николая Ильича в Москве было неважное; из горла у него шла кровь. Ехать было трудно, но из Пирогова – нового толстовского имения – шли плохие вести: управляющий имением В. С. Бобров, дядя детей Темяшева, в письме к новому своему господину извещал, что Корякина писала ему с угрозами; что Александр Алексеевич лишился языка и всех телесных сил и нельзя ожидать его возврата к жизни; что сестра велела следить за тем, чтобы у него ничего не было растрачено, а слухи о том, будто бы имение продано, ложные, и если что будет взято, за это будет взыскано, и нужно повиноваться посланному от госпожи Корякиной.

Корякина прислала своих людей к старосте и к другим людям в Пирогово. Кроме того, были присланы четыре крестьянина для присмотра за конным заводом, гумном и господским домом, как за имуществом, принадлежащим Корякиной.

Корякина подала прошение военному генерал-губернатору князю Голицыну, в бумаге написала, что Николай Ильич воспользовался болезнью брата и что деньги, показанные в документах о продаже, на самом деле уплачены не были и вся сделка на продажу Пирогова, как безденежная, должна быть признана незаконной.

В мае получено было письмо от М. П. Глебова – друга Темяшева и графа Толстого. Он говорил, что распространяется клевета, и уговаривал Николая Ильича держаться крепко: «Вы и я были самые близкие люди к Александру Алексеевичу, на вас он возложил надежду свою в исполнении священной его обязанности. От нас зависит благосостояние и вся будущность его сирот, следовательно, мы должны, во всяком случае, употребить все средства к достижению этой цели и отстоять смело противу угрожающей бури нам, тем более что ваши добродетели и никем не запятнанная репутация делают вас совершенно неприкосновенным разглашаемым клеветам».

Николай Ильич, собрав деньги, какие были в доме, отправился в Тулу объясняться с Темяшевым. Может быть, он вспомнил, что задержал какой-нибудь платеж: известно, что денег Николай Ильич забрал с собой много.

Вечером 19 июня 1837 года Николай Ильич Толстой выехал из Москвы. Были с ним его молодой егерь-камердинер Матюша и старый слуга Николай Михайлов. Ехали спешно. В дороге не ночевали. Расстояние в сто шестьдесят одну версту четверка пронеслась менее чем в одни сутки.

Утром 21 июня отставной подполковник уже ходил по разным государственным учреждениям Тулы, а вечером к нему пришли знакомые чиновники – инспектор тульской врачебной управы Т. В. Миллер и врач И. А. Войтов, и чиновники Васильев и Вознесенский. Очевидно, надо было доказывать, что документы были выданы Темяшевым в здравом уме и твердой памяти, а может быть, и получить от больного при свидетелях подтверждение законности сделки.

Очевидно, должно было произойти свидание с Темяшевым при врачах и чиновниках. Чиновник Васильев отправился в дом Темяшева и уже из дома видел, как Николай Ильич идет к старому своему другу. Слуги Темяшева видели приближающегося графа, но он упал на улице, не дойдя нескольких десятков шагов, был поднят и внесен в соседний дом регистратора Орлова. Собрались врачи, с которыми только что советовался граф по делу Темяшева.

Николай Ильич умер в тот же день. Бумаги его были описаны. Деньги остались не найдены.

Вскрытие тела было признано излишним.

Так умер отец Льва Николаевича, умер еще человеком не старым, в хлопотах об имуществе своего друга и о собственном имуществе.

Дела дворян того времени были неспокойны, находились в ведении людей недобросовестных, бумаги редко выражали истину.

Дело это считалось темным. Толстой писал об этом, вспоминая, как винили Петрушу и Матюшу: «Когда отец мой скоропостижно умер, было подозрение, что эти люди отравили его. Повод к этому подозрению подало то, что у отца были похищены все бывшие с ним деньги и бумаги, и бумаги только – векселя и другие – были подкинуты в московский дом через нищую. Не думаю, чтобы это была правда, но было возможно и это».

Подозревала камердинеров в убийстве и друг Николая Ильича Толстого Ергольская. Очевидно, с ее слов утверждала то же и сестра Льва Николаевича – Марья Николаевна. Об этом говорил внук Николая Ильича – Сергей Львович.

Н. Н. Гусев в книге «Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии» все это подробно опровергает на основании документов, оставшихся в тульском суде,

Собранные Н. Н. Гусевым документы показывают, что граф Николай Ильич умер на людях, смерть его определена как последовавшая от «кровяного удара, к чему способствовал менее суточный переезд из Москвы в Тулу и хождение его пешком по сему городу поутру, среди дня и, наконец, на гору вечером, произведшее сильное волнение крови».

В день смерти при Николае Ильиче не было Петруши и Матюши, а был только один из них – Матвей. Врачи, осматривавшие Николая Ильича, не говорили об отравлении.

Но нас занимает другое: сам Лев Николаевич, в 1903 году записывая эту историю, считает ее возможной. Что же касается документов, оставленных по этому делу, то нужно сказать, что не только сомнительные дела, но даже самые обыкновенные гражданские записи оформлялись неточно. Так, рождение сестры Толстого Марии Николаевны Толстой записано в метрической книге церкви села Кочаки задним числом, смерть матери М. Н. Толстой также помечена задним числом.

Лев Николаевич считал насильственную смерть своего отца фактом возможным и так объяснял преступление камердинеров. Он говорил: «Бывали часто такие случаи, именно то, что крепостные, особенно возвышенные своими господами, вместо рабства вдруг получавшие огромную власть, ошалевали и убивали своих благодетелей… Не знаю уж, как и отчего, но знаю, что это бывало и что Петруша и Матюша были именно такие ошалевшие люди».

Сироты

Дом на Плющихе оказался домом тревоги и горя. Шептались, обсуждали случившееся и ахали слуги в полуподвальном этаже, там, где ютились они в низких комнатах. Во втором этаже, где не ютились, а жили в высоких комнатах баре, графы, было горе. Старая графиня больше всех любила сына, который окружал ее такой заботой.

Она не принимала смерти.

Софья Андреевна рассказывает, что Пелагея Николаевна приказывала отворять дверь в соседнюю комнату. Говорила, что видит своего сына, разговаривала с ним.

Это была мать, это была барыня, ей нужно было обвинять кого-нибудь в своем несчастье. Она кричала ужасные слова, проклинала бога, грозила кому-то, вскакивала, ходила по комнате и падала опять.

Дела графского семейства были запущены. Назначена была опека: графиня Остен-Сакен, сестра Николая Ильича, и приятель Николая Ильича С. И. Языков – человек веселый, ласковый и как будто бы недобросовестный; Лев Николаевич его называл иезуитом.

Графиня Остен-Сакен, несмотря на свои сорок лет, опыт в делах имела малый и была изумлена количеством судебных дел и долгов. Кроме того, госпожа Корякина продолжала свои домогательства и говорила, руководствуясь темными слухами, что в квартире покойного графа оказалась шкатулка, в которой хранились денежные документы Темяшева, говорила, что похищены деньги, вещи. Все это было основано на раздражении наследницы и на том, что она знала, что сделка была условной и, хотя уплата обеспечена документами на имя Языкова и Глебова, документы эти на самом деле находились среди бумаг покойного Толстого.

Шли доносы, прошения появлялись во всех инстанциях. Корякина требовала обысков. Она подала прошение на имя царя, ходатайствуя о наложении ареста на Пироговское имение.

Неспокойно было и в доме на Плющихе. Опека решила, что детей надо учить: пригласили француза Сен-Тома; это был человек для должности гувернера – образованный, претенциозный, самомнительный, любящий составлять правила и расписания, пишущий своим воспитанникам нарядные письма с комплиментами и угрожающий им розгами.

Федор Иванович ставил детей в наказанье в угол, хлопал линейкой по пальцам, но это были домашние наказанья. Стоять в углу было скучно; когда ударяли линейкой, было больно. Федор Иванович дрался, но он не обижал. Это был свой человек.

Сен-Тома был чужой человек и ставил в наказанье на колени, заставлял провинившегося просить у него прощения, а сам стоял, выпятив грудь.

Лев Николаевич ненавидел Сен-Тома: его сюртук, запах его духов, красноречье, манеру ставить ударение на последнем слоге.

Лев был заперт, от него требовали, чтобы он просил прощения у гувернера. Он провел время как будто в бреду: он мечтал о славе для того, чтобы отомстить мучителю, он проклинал бога.

За запертыми дверьми продолжалась обычная, даже праздничная жизнь, как будто ничего и не произошло. Только приход прислуги, старого дядьки, утешал мальчика: бывалый крепостной говорил: «Перемелется – все мукой будет».

Но ребенку тяжело чувствовать себя зерном, которое размалывают шершавые жернова, раздирают в муку.

Лев знал, как мелют зерно гранитными жерновами. Он забывался и снова приходил в себя. В результате он заболел, его уложили в постель. Он проспал сутки и выздоровел.

Через шестьдесят лет, 31 июля 1896 года, Толстой записывает в дневнике: «Всем хорошо. А мне тоска, и не могу совладать с собой. Похоже на то чувство, когда St. Thomas запер меня, и я слышал из своей темницы, как все веселы и смеются».

Лев не знал раньше, как он любит своего отца, и его рассеянную доброту, и устоявшийся, не совсем понятный покой большого дома.

Неволя и неравенство томили молодого графа, ребенка из несчастливой барской, разрушенной неудачами семьи.

Свивальники свивают младенца. Когда нет отца, тупая торжественная жестокость иностранца, напыщенного и чужого, заставляет тебя склониться перед тем, с чем ты не согласен.

Обиды бывают самые странные, но все равно они обиды.

Москва интересная за заборами, в просторных чужих садах видны цветы над прудами, статуи. Между Большой Бронной и Тверским бульваром был сад. Раз мальчики Толстые пошли с седовласым Федором Ивановичем и хорошенькой девочкой гувернантки Исленьевых – Юзенькой Копервейн гулять по Москве. На Большой Бронной они увидели калитку незапертой и, робея, вошли в сад. Юзенька была очень красива. Дети увидали лодочки, мостики, беседочки, дорожки, аллеи, цветы, тщательно и богато убранные.

Их встретил какой-то господин, оказавшийся владельцем сада, и покатал их на лодке. Детям это понравилось.

Они через несколько дней опять постучались в калитку. Юзеньки с ними не было. Подошел лакей, спросил, что угодно господам. Мальчики попросили передать хозяину, что графы Толстые просят разрешения войти в сад.

Слуга ушел, через некоторое время вернулся и сказал, что сад принадлежит частному лицу и посторонним вход воспрещается.

Лев Николаевич в 1905 году отмечал этот случай как «второй опыт жизни». В дневнике же от 19 апреля 1852 года записывает: «Я вспомнил эпизоды Эсташевского сада и жалею, что не поместил их в повести» (то есть в «Отрочестве»). Таким образом, сильное бытовое впечатление и душевное переживание существовали как художественно невключенные, но непрерывно учитываемые более полстолетия.

Толстой запомнил и фамилию Копервейн, как имя, связанное с красотой и какой-то неприятностью.

В «Хаджи Мурате» император Николай I на маскараде встречается с красивой девушкой, дочерью шведки-гувернантки, вводит ее в ложу; девушка говорит, что она всю жизнь была влюблена в императора. После свидания с нею у Николая «осталась какая-то неприятная отрыжка», какое-то чувство недовольства или укора совести, что ли.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Во второй книге «Октября Шестнадцатого» читатель погружается в тоску окопного сидения и кровавую мол...
В книге первой «Октября Шестнадцатого» развернута широкая картина социальной обстановки и общественн...
Восьмой том содержит окончание «Августа Четырнадцатого» – первого Узла исторической эпопеи «Красное ...
Седьмой том открывает историческую эпопею в четырех Узлах «Красное Колесо». Узел I, «Август Четырнад...
Великий поэт, основоположник романтизма в русской литературе Василий Андреевич Жуковский (1783–1852)...
«По порядку говорить, так с Тары начинать придется. Река такая есть. Повыше Тобола в Иртыш падает. С...