Лев Толстой Шкловский Виктор
Девушка сказала свою фамилию: ее зовут Копервейн. Она просит что-нибудь сделать для своей матери. Могущественный император ходит по Петербургу недовольный, повторяя фамилию: «Копервейн, Копервейн…»
Фамилия запомнилась на шестьдесят пять лет.
Пригласили детей на рождество к Шипову. Тут же были молодые князья Горчаковы – племянники военного министра.
Это были родственники Льва Николаевича по бабушке.
Когда дети расходились, всем дали подарки. Горчаковым дали хорошие вещи, а Толстым дешевые.
Москва показывала молодым графчикам место на социальной лестнице. Они уходили с праздника по широким ступеням графского дома, держа в руках дешевые вещички, которые как будто отделяли их от других; шли, шаркая ногами, считая ступени вниз.
Смерть старой Горчаковой
Графиня Пелагея Николаевна Толстая, урожденная княжна Горчакова, дочь Николая Ивановича Горчакова, была женщиной недалекой, малообразованной, хорошо говорящей по-французски, хуже по-русски; была она очень избалована – сначала отцом, потом мужем.
Портрет ее отца, написанный в то время, когда он ослеп, и сейчас висит в зале яснополянского дома Льва Николаевича Толстого. На портрете князь Николай Иванович сидит в халате перед каким-то ящиком. Предание говорит, что этот богач любил перебирать золотые монеты, а слуги понемногу заменяли золото на медь (хотя золото тяжелее меди в два раза и слепой может эту тяжесть в руке различить).
Предание это говорит о большом уважении к золоту и о представлении о богатстве как о сокровище. На самом деле фунт золота, считая по-старому, стоил триста рублей, и те деньги, которые раздала Марья Николаевна Волконская своим подругам – сто двадцать пять тысяч, – при переводе на золото весили бы четыреста семнадцать фунтов, или, на пуды говоря, более десяти пудов. Так что если деньги Николая Ивановича пропали, то больше он потерял на неумении вести свои дела. Если же сравнивать людей не только по доходам, но и по долгам, то долг Николая Ильича, который, вероятно, приближался к четыремстам тысячам, мог бы в золоте возиться только на телеге, запряженной парой коней.
Толстой в своих воспоминаниях перебирает свое родство, и самыми полновесными кажутся ему связи с Горчаковыми. Он отмечает в воспоминаниях, что у Пелагеи Николаевны бывали все Горчаковы: и бывший военный министр Николай Иванович, и Андрей Иванович, и сыновья вольнодумца Дмитрия Петровича – Петр, Сергей и Михаил, которого называет Михаилом Севастопольским.
Бабушка Пелагея Николаевна была окружена в доме большим уважением. С ней так считались, что она ни на кого не кричала. Но сердиться на кого-нибудь надо.
За неудачи в пасьянсах, за плохую погоду и без всякого основания бабушка изводила свою горничную Гашу, а та, в свою очередь, будучи женщиной неспокойной, огрызалась и потом кричала на девочку, которая к ней самой была приставлена, драла за уши собственную престарелую и почтенную кошку и выкидывала ее за двери, схватив за хвост.
Впрочем, Пелагея Николаевна была женщиной доброй, хотя и заносчивой, и мы должны быть ей благодарны за то, что по ее приказанию ни Льва Николаевича, ни его братьев никогда не секли. Дом Пелагеи Николаевны был высокомерно-порядочный, и от высокомерия ее страдала непосредственно кошка, а отраженно дети: они все время должны были оглядываться на аристократов «настоящих», аристократов, которые держались за двор и пользовались его привилегиями.
Дом был все же графским. В него приезжали знатные люди: приехал Петр Дмитриевич Горчаков, сибирский генерал-губернатор, с адъютантом, блистающим красотой и кавалерийскими панталонами, приходили другие знатные люди, потому что бабушка была дочерью старшего Горчакова и московская знать признавала ее родовитость.
Бабушка сильно старела, ей читали вслух романы Радклиф, романы были полны описаний монастырей, страшных подземелий, убийств, призраков в цепях. Развязки романов были всегда благополучны. Готические ужасы романов и страшные гравюрки, которые можно было рассматривать, как будто смягчали горе старой графини.
Она сидела в глубоком кресле, нюхала тертый табак из золотой табакерки, у ног ее сидела приживалка – тульская торговка. Слушала непонятную французскую речь и рассказывала бабушке все одно и то же – о том, каким красивым был Николай Ильич.
Тяжело пережила смерть сына Пелагея Николаевна. Почтительный и благородный сын, который пожертвовал жизнью для того, чтобы сохранить вокруг матери привычную ей обстановку, красавец сын, который был для нее ненаглядным сокровищем, для которого не было невесты достаточно прекрасной, а его похоронили без всяких почестей, – на похороны поехал только старший внук и одна тетка. Разве так хоронят?.. Разве так похоронил бы своего сына старый бригадир?..
Графиня думала о пустяках, а потом опять горевала о самом главном, о привычном. Она горевала и вспоминая о Ясной Поляне: там было счастье, там для нее выкатывали в Большой заказ желтый кабриолет, вез этот кабриолет могучий лакей Фока. Фока, держась за оглобли, вкатывал легкую, высокую коляску в орешник. Федор Иванович – немец, могучий и седой, пригибал высокие кусты орешника. Пелагея Николаевна обирала белыми руками орехи с веток с шершавыми листьями, и внуки рядом с ней маленькими руками брали орехи, а потом немец опускал ветку, и она, шумя, уходила в небо. Она была зеленая на синем фоне, и видно было, что орехов осталось еще много. Можно было подумать, что так и жизнь пройдет: и пригибали тебе ее, и давали ее тебе в руки, но она ушла – жизнь. И дети какие-то странные: внук Лева выпрыгнул, чтобы всех удивить, со второго этажа. Хорошо, что нижний этаж полуподвальный.
Все внуки затейливые. Туанет Ергольская ненадежная, Александра Ильинична хоть и дочь, а надо сказать, еще ненадежнее, только и знает, что крестится.
К бабушке приводили внуков, они испуганно смотрели на раздутую женщину, на блестящее, с натянутой кожей лицо и слушали, не узнавая, тихую речь бабушки.
У постели стоит золотая бабушкина табакерка, а бабушка не может до нее дотянуться, подает табакерку Гаша, она при больной неотлучна.
С горничной Гашей бабушка теперь надменна и капризна, но только с ней и говорит, потому что бабушка произносит слова невнятно, а Гаша ее не переспрашивает.
Пелагея Николаевна стала называть горничную в насмешку «вы, моя милая» и требовать от нее исполнения приказаний, которых не делала, занимая перекорами и попреками время своей тягостной слабости.
Бабушка, хотя Гаша была рядом, звонила в колокольчик, призывая к себе горничную, и жаловалась:
– Что же вы, моя милая, не подходите!
Бабушка становилась все слабее, и из-за закрытых дверей все чаще, хотя тише, дребезжал требовательный колокольчик старухи и ворчливый голос Гаши.
Однажды колокольчик умолк.
25 мая 1838 года графиня Толстая, урожденная княжна Горчакова, Пелагея Николаевна, будучи от роду семидесяти шести лет, тихо почила.
Старая бабушка была человеком в доме очень уважаемым, о ней вспоминали почтительно, хотя редко. Она медленно угасала в своих апартаментах, раскладывая уже вышедшие из моды старинные пасьянсы.
Дети видели ее только в урочные часы, но казалось, что бабушка будет существовать вечно. Однажды случилось неожиданное.
Быстрыми шагами вошел белокурый маленький гувернер Сен-Тома и, не обращая внимания на то, что делают дети, сразу сказал:
– Ваша бабушка умерла.
В доме стало тихо. Появились гробовщики, привычно ходя вдоль стен и осторожно ступая на паркет, принесли гроб с глазетовой крышкой; положили в гроб бабушку высоко и почетно на толстые, жесткие подушки.
У бабушки горбатый нос, лицо строго, на седых волосах белый чепец, на шее белая, сильно накрахмаленная косынка.
Спешно всем детям из черного казинета сшили новые курточки, курточки обшили белыми траурными тесемками.
Приходили люди, шептали про маленьких графов:
– Круглые сироты… недавно отец умер, а теперь бабушка…
Дети ходили спокойные, в доме было тихо, и плакали мало. Одна Гаша плакала, убегала на чердак, там запиралась, рвала на себе волосы, проклинала себя и говорила, что только смерть теперь для нее будет единственным утешением после смерти Пелагеи Николаевны.
Новые опекуны
После смерти Пелагеи Николаевны решили ограничить расходы. Переменили квартиру, но жизнь была уже налажена на широкую ногу; на жалованье учителям шло более восьми тысяч; многие расходы отмечены темно: отмечались выдачи по назначению четырехсот рублей; разъезды и подарки – тысяча двести рублей.
Разъезды производились на собственных лошадях; вероятно, расходы по назначению и подарки вместе скрывали не столько разъезды, сколько взятки.
В 1841 году в феврале уездный крапивенский суд признал покойного графа Николая Ильича в обвинениях, выдвинутых Н. А. Корякиной, невиновным.
Главные дела устроились, и Александра Ильинична Остен-Сакен поехала с горничной Гашей, которая перешла в ее ведение после смерти бабушки, в монастырь – Оптину пустынь. Младшие дети – Дмитрий, Лев и Мария – с тетушкой Татьяной Александровной поселились после смерти бабушки в деревне, Николай и Сергей оставались в Москве.
1841 год был годом голода. Чтобы не разорить имение и как-нибудь сохранить крестьянскую силу, которая была нужна для того, чтобы мужики могли тянуть свое тягло, продали деревню Неручь и на эти деньги кое-как помогли крестьянам перебиться.
Кроме барского дома, все жили очень сжато, и даже господским лошадям была уменьшена выдача овса. Лев Николаевич вспоминал, как жалко было детям своих лошадей, как ходили дети на крестьянские поля и обшмыгивали руками овсяные колосья, набирали подолы зерна и скармливали своим лошадкам.
В тот год овес был пищей не лошадей, а людей. Но лошади были ближе к дому – их больше жалко.
И так поступал и справедливый Дмитрий, и добрый Лев, который сообразил свою ошибку через много лет.
Так жили летом все в Ясной Поляне, зимой наезжали в Москву. В Ясной Поляне было тихо, скучно, но все было понятно, а жизнь в Москве разваливалась.
Осенью 1841 года в Оптиной пустыни умерла голубоглазая тетка Александра Ильинична.
Александра Ильинична похоронена в Оптиной пустыни, на могиле ее поставлен памятник, на котором выбиты стихи, написанные племянником Львом Николаевичем. Можно сказать, что это первое обнародованное произведение Толстого.
- Уснувшая для жизни земной,
- Ты путь перешла неизвестный,
- В обителях жизни небесной
- Твой сладок, завиден покой.
- В надежде сладкого свиданья
- И с верою за гробом жить,
- Племянники сей знак воспоминанья —
- Воздвигнули, чтоб прах усопшей чтить.
Не надо думать, что первые произведения гениальных писателей сразу свидетельствуют об их высокой одаренности. И детские стихи, и детские шалости в общем похожи друг на друга, и им не надо удивляться, то есть не надо на них переносить то впечатление, которое мы имеем от взрослого человека.
Только один Николай Николаевич в год смерти своей тетки был совершеннолетний, но он не мог, учась в университете, принять на себя опекунство, и это к тому же не было тогда в обычае: опекун должен быть человек немолодой. Осталась одна тетка Пелагея Ильинична, которая была выдана в Казани за Юшкова еще тогда, когда старый граф губернаторствовал в городе.
Юшков был человеком любезным, но неверным, злым шутником, человеком с причудами, любящим всякой ценой привлекать к себе внимание.
Пелагея Ильинична была женщиной доброй, религиозной, чванной, чувствительной и ленивой. Муж ее Юшков когда-то ухаживал за Татьяной Ергольской, и Пелагея Ильинична к Татьяне Александровне относилась враждебно.
Что за человек была Т. А. Ергольская?
Лев Николаевич всегда вспоминает о ее бесконечной доброте, о том, что она никогда никого не обижала, что ее любили в деревне все, но у нее есть и другие свойства, которые Лев Николаевич тоже закрепил своими записями.
Поколение отца Льва Николаевича было поколением, разбившим Наполеона, поднявшим восстание против русского императора.
Это поколение надеялось и верило, что судьба мира находится в его руках. Оно было воспитано на книгах французских энциклопедистов, которые для дедов были забавой, а для детей стали правилами поведения. Это было поколение читателей Стерна и Плутарха. Римская история считалась образцом для поведения сейчас, сегодня.
Мать Льва Николаевича воспитывала обожаемого сына Николая в правилах суровых, запрещала ему плакать над мелкими несчастьями, говорила, что излишняя чувствительность для мальчика совсем не годится.
Те люди, которые вывели солдат, на Сенатскую площадь, считали себя учениками римлян, учились у республиканского Рима суровым добродетелям, а у Стерна и Руссо – умению понимать человеческую душу.
Человеческие слабости уже были известны и оценены, но считалось, что, когда дело идет о победе добродетели, надо преодолевать слабости.
Все мы знаем о женах декабристов, о дворянках, которые бросили свои имения и в возках поехали за своими мужьями-каторжниками и провели молодость в Сибири, у дверей тюрем.
Черноволосая, черноглазая Татьяна Ергольская могла бы быть среди них, если бы Николай Ильич Толстой не был бы спасен от участия в декабрьском восстании судьбой, отставкой и спокойным характером.
Девочки тоже читали римскую историю и увлекались тем, что старик Тредьяковский – переводчик Роленевой римской истории – называл всенародством. Мысль о подвигах, о народном решении лежала в самой основе тогдашних историй Рима; римская история была образцом для французской революции.
Конечно, Ергольская читала римскую историю по-французски. Толстой говорит: «Очень рисует ее характер событие с линейкой, про которое она рассказывала нам, показывая большой, чуть не в ладонь, след ожога на руке между локтем и кистью. Они детьми читали историю Муция Сцеволы и заспорили о том, что никто из них не решился бы сделать того же. „Я сделаю“, – сказала она. „Не сделаешь“, – сказал Языков, мой крестный отец, и, что тоже характерно для него, разжег на свечке линейку так, что она обуглилась и вся дымилась. „Вот приложи это к руке“, – сказал он. Она вытянула белую руку – тогда девочки ходили всегда декольте, – и Языков приложил обугленную линейку. Она нахмурилась, но не отдернула руки, застонала она только тогда, когда линейка с кожей отодралась от руки. Когда же большие увидали ее рану и стали спрашивать, как это случилось, она оказала, что сама сделала это, хотела испытать то, что испытал Муций Сцевола».
По любви к ней детей, по количеству забот, вложенных в их воспитание, Ергольская имела право остаться их воспитательницей, но она была дальняя родственница и, кроме того, на ее стороне, очевидно, не стоял Николай Николаевич. Николай Николаевич 12 сентября 1841 года обратился к Владимиру Ивановичу Юшкову с письмом, в котором просил от своего имени, от имени своих братьев и сестры:
«Мы просим вое нашу тетеньку, я, мои братья и моя сестра, не покидать нас в нашем горе, взять на себя опекунство. Вы должны себе представить, дядюшка, весь ужас нашего положения. Ради бога, дядюшка, не отказывайте нам, мы просим вас ради бога и покойной».
Может быть, предполагалось, что дети останутся в Ясной Поляне, тем более что Николай Николаевич учился в Московском университете на втором курсе.
Пелагея Ильинична Юшкова принять опекунство согласилась, но сказала, что детей увозит с собой, что так будет удобнее им получить образование.
Н. Н. Гусев приводит отрывок из дневниковых записей Т. А. Ергольской, хранящихся в отделе рукописей Государственного музея Толстого. Татьяна Александровна, вспоминая свои столкновения с Юшковой, 24 марта 1850 года пишет:
«С каждым днем я все больше убеждаюсь в том, что эта ненависть восходит ко времени ее брака и что она никогда не могла простить мне того, что я внушила любовь ее мужу».
Так же думает Софья Андреевна Толстая; она говорит, что Владимир Иванович в молодости делал предложение Татьяне Александровне, но та ответила ему отказом.
Пелагея Ильинична приехала за детьми сама. На реке Упе поставлены были барки, туда нагрузили провизию, вещи; и поплыли крепостные души: столяры, портные, слесари, обойщики, повара вместе с толстовским имуществом по Упе на Оку, с Оки на Волгу к Нижнему Новгороду и дальше по Волге к Казани.
Татьяна Александровна писала Юшкову: «…это варварство – желать разлучить меня с теми детьми, которым я расточала самые нежные заботы в течение почти двенадцати лет и которые были мне доверены их отцом в момент смерти его жены».
Раскаленный уголь жег сердце Татьяны Александровны и был оторван от этого сердца, когда дети поехали от деревни к деревне, из бедных русских деревень в еще более бедные чувашские деревни, где трудно было даже найти место для ночлега.
Татьяна Александровна надолго осталась одна.
О Казани и о Казанском университете
Город Казань стоит на впадении реки Камы в реку Волгу. Здесь Волга, изгибаясь, делает почти прямой угол и направляет свои пополневшие воды на юг, к Каспию, к старым дорогам на юго-восток.
А. И. Герцен писал в очерке «Письмо из провинции» (1836):
«Ежели России назначено, как провидел великий Петр, перенести Запад и Азию и ознакомить Европу с Востоком, то нет сомнения, что Казань – главный караван-сарай на пути идей европейских в Азию и характера азиатского в Европу. Это выразумел Казанский университет. Ежели бы он ограничил свое призвание распространением одной европейской науки, значение его осталось бы второстепенным; он долго не мог бы догнать не только германские университеты, но наши, например, Московский и Дерптский; а теперь он стоит рядом с ними, заняв самобытное место, принадлежащее ему по месту рождения. На его кафедрах преподаются в обширном объеме восточные литературы, и преподаются часто азиатцами; в его музеумах больше одежд, рукописей, древностей, монет китайских, маньчжурских, тибетских, нежели европейских».
Казань была старым владением России; оттуда собирались двигаться дальше, здесь подготовлялись переводчики из местного населения, чтобы идти на Среднюю Азию.
Нижний Новгород и Казань были дальними пунктами связи России и Востока.
Ока, Кама, Волга через Каспийское море и с перевалами посуху через Дон и Черное море тянулись на восток голубыми дорогами.
Все это имело отношение и к потомкам бывшего казанского губернатора.
На гербе графов Толстых – сложном и запутанном – самой достоверной геральдической деталью было изображение семибашенного замка тюрьмы, возвышающейся в Константинополе.
Два раза был заключен в этой красивой тюрьме русский боярин, впоследствии граф Петр Андреевич Толстой, человек коварный, но упорный, смелый в отстаивании данных ему поручений.
Путь мальчика, отправленного учиться в Казань, жить у чудаковатого дяди Юшкова, отставного полковника, сохранившего черными усы, которые переходили в широкие бакенбарды, был не случаен, хотя биографически обусловливался рядом смертей, посетивших семью. Не случаен так же, как позднейшее знакомство юноши с Кавказом.
В свое время по дороге в Арзрум Пушкин встретил тело убитого в Тегеране Грибоедова.
Судьба русских вольнолюбивых писателей и образ Кавказских гор наполняют все «Путешествие в Арзрум».
Поэт узнал на краю неба облака, которые видел десять лет тому назад: «Они были все те же, все на том же месте. Это – снежные вершины Кавказской цепи».
Скоро Толстой увидит эти же горы, сперва примет их за облака, потом поразится их дали, потом успокоит горами душу.
Путь туда, на юг, на восток, был привычным для русских дворян – как дорога войн и изгнаний. Кавказские горы стали полутюрьмой для Бестужева-Марлинского, Одоевского, Лермонтова и многих других.
Константинополь был городом, дорога к которому как будто шла прямо мимо Ясной Поляны, только надо было ехать все на юг, все на юг.
В Казанском университете особенно славились факультеты математический и восточных языков.
В Казани было много знакомых; там сохранились связи бывшего казанского губернатора и какой-то отзвук славы графов Толстых.
Лев Толстой ехал в Казань с собственным дворовым Ванюшкой, подаренным тринадцатилетнему мальчику теткой Пелагеей Ильиничной, ехал, ночуя то в коляске, то в курных избах.
На привалах дворовый дружески болтал с барином по-французски. Ванюшка полудругом, полуслугой прошел через Кавказ, Севастополь, Ясную Поляну; всю жизнь он подавал Льву Николаевичу воду и полотенце, а изредка переписывал его рукописи крупным полудетским почерком.
Борис Михайлович Эйхенбаум обратил внимание на то, что в «Отрочестве» героя повести друзья его брата шутя называют «дипломатом». В «Юности» прозвище остается. Это прозвище родилось из важной болтовни бабушки, которая думала, что ее внук обратится в дипломата и будет ходить во фраке и в модно взбитой прическе.
Если можно считать случайным то, что Николай Николаевич, старший брат Льва, после неудачи на экзаменах в Московском университете перешел в Казанский университет, то не случайно то, что в Казани для четырнадцатилетнего графа Толстого наняли учителей и посадили за изучение турецкого, татарского и арабского языков.
Б. М. Эйхенбаум в журнале «Русская литература» в интересной статье «Из студенческих лет Л. Н. Толстого» писал: «С начала 40-х годов особую популярность и злободневность заново приобрел так называемый „восточный вопрос“. Недаром Лермонтов собирался ввести в свою „Сказку для детей“ (1840) строфу со следующими стихами:
- Меж тем о благе мира чуждых стран
- Заботимся, хлопочем мы не в меру,
- С Египтом новый сладил ли султан?
- Что Тьер сказал, – и что сказали Тьеру?
- На всех набрел политики туман…
К середине сороковых годов международная острота «восточного вопроса» еще усилилась, и Николай I подготовил проект дележа «умирающей» Турции между Англией и Россией. Дело приняло настолько серьезный оборот, что весной 1844 года Николай I совершил поездку в Лондон для переговоров с королевой Викторией и министром иностранных дел графом Эбердином. Так завязался сложный дипломатический узел, втянувший потом Россию в Крымскую войну, в которой Толстой принял близкое участие, но не в качестве дипломата.
На Кавказ ехали добиваться чина коллежского асессора чиновники-недоучки и там заселяли скромными памятниками тифлисские кладбища.
На Кавказ посылали ссыльных поляков, слишком влиятельных вельмож и поэтов-неудачников.
Лев Николаевич не был сразу принят в число студентов, но ему дали переэкзаменовку и в результате приняли, в чем, вероятно, сказались хлопоты семьи.
Внуки опального губернатора для казанского общества были юношами знатными и достаточно богатыми, так как долги деда не перешли на внуков, а осуждение старого графа не состоялось ввиду его смерти.
Но Лев Николаевич был в обществе угловат, несмел и в то же время странен.
На восточном факультете Лев Николаевич учился плохо.
Он не увлекался арабским и турецким языками, несмотря на то, что был к языкам поразительно способен. Восточные языки тогда учили так, как учили арабскому языку в дальних медресе Бухары: через язык проламывались, не считаясь с его духом, изучали так, как будто идет погоня через лес или, вернее, человек, завязший в болоте, вытаскивает с трудом свои ноги.
Рядом читал лекции молодой профессор-юрист, лекции которого привлекли молодого графа.
Перед переводом молодой студент на лето поехал в Ясную Поляну.
Путь по грунтовым дорогам от Казани до Ясной Поляны, даже если имеешь собственных лошадей, не легкий и не близкий.
О длине пути дает представление тот факт, что Лев Николаевич в одной из обратных поездок в Казань прочел за дорогу восьмитомный роман Александра Дюма «Граф Монте-Кристо». Какое бы ни было у него здоровье, какие бы у него ни были тогда глаза, но читать приходилось в тряске телеги или в курных избах.
Кроме того, Лев Николаевич уезжал на лето, то есть попадал на весеннюю и осеннюю дороги с распутицами.
Но он возвращался в большой старый дом, к тетушке Татьяне Ергольской, вел с нею длинные разговоры, опять гулял по яснополянским перелескам, встречался со старыми дворовыми.
Мир вокруг него изменялся.
Получалось так, будто он закрывает глаза на деревню зимой и открывает весной. Каждый раз Ясная Поляна изменяется как будто мгновенно, как будто толчком, потому что промежутки расставания с Ясной Поляной были временем созревания. В Ясной Поляне все погашало, посмирнело. Говорили знакомые мужики обиняками, что опекуны хуже барина, и жизнь стала теснее, и в казенные леса теперь не пускают, и дров и хворосту теперь там не возьмешь. А про барский лес и говорить нечего.
Теперь теснота, строгость и тягло посуровее.
Дом был знаком и пуст. Татьяна Александровна жила в антресолях, в той комнате, которую раньше занимала бабушка. Комната совсем опустела: в левом углу стоит шифоньерка с бесчисленными вещицами, ценными только для самой Татьяны Александровны, в правом киот с иконами и большим, в серебряной ризе, старинным образом Спасителя; посредине диван, на котором тетушка спала, перед диваном стол; между окнами зеркало, письменный столик, у окна два кресла и еще одно – с вышивками, очень покойное, с выступами для того, чтобы можно было прислонить к ним голову, отдыхая.
Уютно и пусто.
Тетушка постарела, неохотно расспрашивает она про казанских родственников; о разных неприятностях Левушки тетушка как будто ничего не знает.
На столике у тетушки лежит роман Радклиф не на английском, а на французском языке; роман многотомный, книжки маленькие, удобные, в томиках гравюрки. Сама тетушка тоже любит рассказывать страшные истории и про истории такие племянника расспрашивает.
Любит сообщать светские сплетни про людей, которые изменяют друг другу и ломают семьи, но говорит, их не осуждая, и тут же со вздохом советует племяннику завести роман с замужней женщиной из хорошего общества, потому что это образует мужской характер, придает мужчине настоящий лоск.
Прислуживает тетке и ходит за ней Глафира, которую прежде звали Гашей; дворня уже называет старую деву почтительно – Агафьей Михайловной, и на улице ей кланяются.
Тот дом за рекой, куда дети с Федором Ивановичем и бабушкой ездили пить сливки и есть творог, на котором остался вкусный след от грубого холста, – тот домик состарился.
На пыльной улице села встретил казанский студент крестьянина своего Митьку Копылова. Сразу не узнал.
У Митьки теперь борода, хотя он еще и молод. На Митьке надеты лапти, он тянет соху, перевернув ее сошником вверх: будет пахать.
Опекуны уменьшают расходы; Митьку отпустили на оброк в Тулу. Митька – хороший форейтор, служил у купцов – им сейчас тоже форейторов надо. Одевали купцы своего форейтора в шелковую рубашку и бархатные штаны. Баловство!
Митькиного брата в очередь сдали на военную службу, старик отец не может тянуть два тягла, Митька не мог оставаться на оброке, потому что землю отберут. Вернулся он в деревню и вот несет тягло – так надо.
Лев Николаевич смотрит на Митьку: серьезно живут мужики. Тетке своей студент ничего не сказал, уехал в Казань.
В 1845 году, 25 августа, из Казани, робея, Толстой пишет Татьяне Ергольской, сообщая ей решение, которое не смог выговорить лично. Надо было признаться, что два года пропали даром и он не выполнил того, за что взялся.
Семнадцатилетний Толстой пишет: «Хотя и с опозданием, а все-таки я вам пишу; себе в оправдание я мог бы много наврать, но я этого не сделаю, а просто сознаюсь, что я негодяй, не заслуживающий вашей любви. И хотя он сознает это и также всем сердцем вас любит, но у него столько недостатков, притом он такой лентяй, что не умеет доказать вам своей любви. А за нее простите его. Вот уже три дня, как мы в Казани. Не знаю, одобрите ли вы это, но я переменил факультет и перешел на юридический. Нахожу, что применение этой науки легче и более подходяще к нашей частной жизни, нежели другие; поэтому я и доволен переменой. Сообщу теперь свои планы и какую я намереваюсь вести жизнь. Выезжать в свет не буду совсем. Буду поровну заниматься музыкой, рисованием, языками и лекциями в университете. Дай бог, чтобы у меня хватило твердости привести эти намерения в исполнение».
На юридический факультет Толстой попадает к профессору Мейеру.
Профессор заметил нового своего студента и дал ему самостоятельную тему.
В первый раз Толстой попал под влияние большого и понятного ему человека. Мейер был связан с кругом Белинского, знаком с молодым Чернышевским. Впоследствии Чернышевский писал о Мейере, что он принадлежал к людям, которые представляют собою «редкое явление не только по своей непреклонной честности и великим талантам, но и потому, что одинаково ревностно исполнял свою обязанность в самых неважных положениях, между тем как, собственно, был создан только для верховного управления целой нации».
«Вы говорите о героях, – пишет он дальше, – есть они и между нами. Да, есть у нас люди, которыми может гордиться земля наша. Но… зачем они погибают обыкновенно так рано? И по какому печальному совпадению обстоятельств слишком часто погибают они именно в то время, когда всего более становились полезными?»
Мейер был переведен в это время из Казани в Петербург. В Казани профессор построил юридическую клинику, в которой в присутствии студентов разбирал реальные дела того времени, принимал посетителей для юридической консультации. Юридическая наука не академическая, а новая, живая, знающая прошлое и настоящее и борющаяся с ним, проходила перед глазами студентов.
В 1904 году Толстой, просматривая составленную П. И. Бирюковым биографию, сделал ряд вставок и исправлений; в главу о казанской жизни он вписал несколько слов о заданной Мейером работе («эта работа очень заняла меня»), а в беседе с А. Б. Гольденвейзером (26 июня 1904 года) сказал: «…когда я был в Казани в университете, я первый год, действительно, ничего не делал. На второй год я стал заниматься. Тогда там был профессор Мейер, который заинтересовался мною и дал мне работу – сравнение „Наказа“ Екатерины с „Esprit des lois“ Монтескье. И я помню, меня эта работа увлекла; я уехал в деревню, стал читать Монтескье, это чтение открыло мне бесконечные горизонты; я стал читать Руссо и бросил университет, именно потому, что захотел заниматься».
От Мейера, человека широких требований, широкого понимания, еще раз возвращался Толстой в Ясную Поляну, где все было как будто тихо, только старели избы и беднели крестьяне.
На юридическом факультете юноша Толстой продолжал учиться плохо, но умный профессор обратил на студента внимание и сказал про него несколько слов, которые замечательны тем, что они появились в воспоминаниях П. Пекарского (студенческие воспоминания о Д. И. Мейере в сборнике «Братчина». Казань, 1859), когда имя Толстого еще не было особенно знаменито да и сам Толстой в воспоминании обозначен одной буквой «Т».
Профессор говорил о Толстом: «Сегодня я его экзаменовал и заметил, что у него вовсе нет охоты заниматься; а это жаль: у него такие выразительные черты и такие умные глаза, что я убежден, что, при доброй воле и самостоятельности, он мог бы сделаться замечательным человеком».
Лев Николаевич и тогда мог произвести впечатление серо-голубыми глазами – небольшими, но яркими, и бровями, рано разросшимися. Лев Николаевич, прочитав в одном романе про героя, обладающего мохнатыми бровями, мальчиком натер свои брови порохом и поджег. Брови сгорели, а потом отросли очень пышными, тогда уже, когда Лев Николаевич забыл о когда-то им любимом герое.
Я привожу это место как воспоминание потому, что, хотя оно рассказано про Николеньку – героя «Отрочества», а не про Льва Николаевича, но сестра Льва Николаевича помнила, что брат ее в детстве остриг себе брови. Мне же эта подробность кажется чертой Льва Николаевича – замечательной в том отношении, что он с детства сам как бы лепил себя.
Эпоха анализа и правил
Самостоятельность, о которой говорил Мейер, пришла к Толстому неожиданно. Он получил задание от Мейера написать реферат о «Наказе» Екатерины II. Реферат этот малосамостоятельный, он состоит в сопоставлении «Наказа» Екатерины и его французских источников. Но по тому, как умел работать с книгами Толстой на Кавказе, как он умел их конспектировать, мы видим, что казанские профессора научили Толстого многому.
Университетская жизнь шла не очень по-деловому. Толстой попадал в карцер, пропускал экзамены. Начало его дневников, которые он потом вел в продолжение всей своей жизни, случайно совпало с пребыванием молодого студента в госпитале.
В госпитале Лев Николаевич первый раз остался один: при нем не было никого из дворни, и он это сразу заметил. Ведь всю жизнь до этой поры, когда Лев Николаевич снимал платье, платье уносили, чтобы почистить, утром он надевал вычищенное, выглаженное, обедал, имея за собой лакея.
Он становился на собственные ноги.
Одинаковые причины у разных людей дают совершенно разные следствия. В жизни Льва Николаевича сталкивались разные силы, как будто боролись разные магнитные поля, но главное был он сам, все переключающий по-своему. Во многом с ним случалось то же самое, что случалось с братьями, но вышло из него нечто другое, как бы оспаривающее, отвергающее прошлое.
Правда, прошлое влачилось за ним, создавая противоречия. Вот с чего начинается толстовский дневник. Идет анализ, уже толстовский, хотя написанный еще другим, не сбросившим старомодности, языком.
«17 Мар<та>. Вот уже шесть дней, как я поступил в клинику, и вот шесть дней, как я почти доволен собой…
Здесь я совершенно один, мне никто не мешает, здесь у меня нет услуги, мне никто не помогает – следовательно, на рассудок и память ничто постороннее не имеет влияния, и деятельность моя необходимо должна развиваться. Главная же польза состоит в том, что я ясно усмотрел, что беспорядочная жизнь, которую большая часть светских людей принимают за следствие молодости, есть не что иное, как следствие раннего разврата души».
Так начаты были дневники Толстого. Здесь дает он и анализ «Наказа» Екатерины, то есть занимается как бы учебной работой. Но уже через неделю дневник изменился. Толстой пишет 24 марта: «Я много переменился; но все еще не достиг той степени совершенства (в занятиях), которого бы мне хотелось достигнуть».
Толстой ставит сам себе шесть правил: пока только для этой работы.
«1) Что назначено непременно исполнить, то исполняй, несмотря ни на что. 2) Что исполняешь – исполняй хорошо. 3) Никогда не справляйся в книге, ежели что-нибудь забыл, а старайся сам припомнить. 4) Заставь постоянно ум твой действовать со всею ему возможною силою. 5) Читай и думай всегда громко. 6) Не стыдись говорить людям, которые тебе мешают, что они мешают; сначала дай почувствовать, а ежели он не понимает, то извинись и скажи ему это».
Молодой человек, воспитанный женщинами, не имеющий над собой никакой власти, увлекающийся картежной игрой, тщеславный, сладострастный, необыкновенно талантливый, сам себя ведет со строгостью школьного учителя; опираясь только на свою необыкновенную волю, он мнет себя, как глину, и создает из себя иного человека, несмотря на страшные трудности.
Начинается эпоха анализа и правил.
Многие молодые люди и по многу раз ставят перед собой целые проблемы жизни, программы, которые они собираются потом проводить, но намерения Толстого отличаются тем, что у этого молодого человека была очень сильная воля. Он все время относился к себе как к ученику, ставил себе задачи, все время их проверял и даже как бы ставил себе отметки, и это продолжалось годами.
Правила Толстой создает для себя и о том, как играть в карты, и как обращаться с женщинами, и как входить в светскую гостиную, и как читать книги. Даже в недостатках – не только в работе, он живет по все время нарушаемым правилам.
Лев Николаевич Толстой – человек, необыкновенно затруднявший свою жизнь. То, что для других – мечта и литературные рассуждения о своих недостатках, болтовня о них, для Толстого – труд.
Молодой Лев Николаевич перед целым рядом новых падений ставит себе задачи подвижника.
Его нужно судить не по ошибкам, а по тому, как он их исправлял и как он их понимал.
В это время Лев Николаевич начал серьезное чтение: он прочел двадцать томов Руссо – все, до музыкального словаря включительно. Руссо был учителем для людей буржуазной французской революции. Они учились у него самоанализу, внимательности к отдельной человеческой жизни и ощущению непрочности старого социального строя, который они воспринимали еще как непрочность старых моральных правил, при моральной требовательности к человеку.
Лев Николаевич уже давно читает Руссо, но сейчас он надевает на шею медальон с изображением Руссо. Он хочет добиться исправления мира через самоисправление.
Руссо – великий мыслитель, но он мыслитель, видящий мир как соединение бесчисленных человеческих, как будто бы только от самих себя зависящих судеб. Это было сознание, которое само хотело переделать бытие и оплакивало свое бессилие. Это было сознание, которое не стыдилось себя и обнажало в себе самое сокровенное, выговаривало то, о чем молчали целыми столетиями. Руссо думал, что, выговорив все о постыдном поступке, его можно преодолеть.
В процессе напряженного самоанализа зреет талант будущего писателя.
Всего труднее понять, как создается гениальный писатель.
Трудно даже понять, как появляется почка на дереве, а это явление повторяется миллионы раз. Трудно понять, как появляется вообще человеческое сознание.
В «Первых воспоминаниях» Лев Николаевич писал: «От пятилетнего ребенка до меня только шаг, а от новорожденного до пятилетнего – страшное расстояние. От зародыша до новорожденного – пучина, а от несуществования до зародыша отделяет уже не пучина, а непостижимость».
От мальчика, который написал плохую эпитафию для памятника своей тетке, до Льва Николаевича Толстого, автора «Детства», «Истории вчерашнего дня», – расстояние непостижимое.
Как разделялись дарования братьев Толстых, почему именно Лев Николаевич выразил гений своего народа – труднопостижимо.
Я в книге этого не решу, могу показать только, что часть этой непостижимости преодолена невероятным, ежедневным, малораскрытым, хотя и отмеченным в дневниках, ежедневным трудом.
Рассмотрим тот пучок силовых линий, которые проходят через Толстого и его изменяют. Для того чтобы увидеть это в развернутом виде, посмотрим, что Лев Николаевич говорит о своем брате.
Большеглазый, сильный, чудаковатый, не обращающий внимания на мнение о себе, Митенька, который был старше Льва на один год, в Казань приехал четырнадцати лет. Учился Митенька хорошо, ровно. Был велик ростом, сутуловат, длиннорук и чудаковат. То, что было для его сверстников минутной забавой или курьезом, Митенька переживал серьезно и глубоко.
Против одной из казанских квартир Толстых находился острог. В острожной церкви священник на страстной неделе вычитывал все Евангелия, и церковная служба продолжалась необыкновенно долго. Дмитрий Николаевич ходил в эту церковь и охотно передавал свечи к образам или деньги на свечи, беря их от колодников.
Двадцати лет Митенька кончил университет. Когда братья делили имение, то Льву Николаевичу, по обычаю, как младшему, отдали имение, в котором жили, – Ясную Поляну. Сергей был охотником до лошадей, и поэтому ему отдали Пирогово, в котором был конный завод. Митеньке и Николеньке отдали остальные два имения: Николеньке – Никольское-Вяземское, а Митеньке – курское имение, доставшееся от Перовской.
Дележ между братьями проходил полюбовно; братья Толстые любили друг друга, не жадничали: хотя сестра их по закону должна была получить одну семнадцатую часть, братья взяли ее в равную долю. Марья Николаевна получила в Пирогове девяносто четыре десятины и построила там себе дом. Так как Ясная Поляна считалась имением сравнительно не доходным, то братья приплатили Льву в дополнение выгод. Брат Сергей заплатил Льву тысячу пятьсот, а Николай – две тысячи пятьсот рублей серебром.
В то время у братьев Толстых не было представления, что владение крепостными душами безнравственно. Лев Николаевич писал об этом так: «Мысли о том, что этого не должно было быть, что надо было их отпустить, среди нашего круга в сороковых годах совсем не было. Владение крепостными по наследству представлялось необходимым условием, и все, что можно было сделать, чтобы это владение не было дурно, это то, чтобы заботиться не только о материальном, но и о нравственном состоянии крестьян».
Митеньке было двадцать лет, и он серьезно считал, что не может не взять на себя обязанность руководить нравственностью сотен крестьянских семей.
А тюремный священник читал Гоголя: «Выбранные места из переписки с друзьями». Лев Николаевич помнит, что и Митенька читал эти письма.
Надо сказать, что позднее читал их и Лев Николаевич и ставил высокие отметки.
Митенька, кроме того, пошел наивно, прямо к высокому начальству просить для себя службы, в которой он был бы полезен для народа. Искал он себе службу прямо по адрес-календарю. Службой Митенька не остался доволен.
Дмитрий Николаевич похож на Льва Николаевича. Лев Николаевич тоже был искатель и непрерывно изменял решения, пытаясь найти себе настоящее место в жизни. То ему казалось, что надо быть таким, как все, но все – это дворяне, стало быть, надо заботиться о своем французском произношении, о том, чтобы ногти были в порядке, чтобы на улице на руках были перчатки. Это и был идеал комильфо. Но через некоторое время Лев Николаевич увлекся Руссо, и, может быть, не одним Руссо. Он представил себе, что он сам тот человек, который должен все изменить. Тогда же родилась мысль об особой избранности дворян для руководства другими сословиями: дворянин должен торговать, должен принимать участие во всем, но благородное участие.
Лев Николаевич, увлекшись философией, сшил себе халат из холстины. Этот халат ночью был бельем – днем он пристегивал специальными пуговицами к халату полы, надевал туфли и считал, что это достойное облачение человека, который должен преобразовать хозяйство.
В таком настроении Лев Николаевич написал письмо тетке. Письмо сохранилось в преображенном виде – в повести «Утро помещика». Это письмо не только героя – выдуманного Толстым Нехлюдова, но и письмо ровесника героя – девятнадцатилетнего Толстого, который уходит с третьего курса университета. Правда, у Нехлюдова состояние в семьсот душ, а у Толстого триста тридцать душ уже заложены. Но, как и Нехлюдов, он считал себя обязанным, правомочным и достаточно сильным, чтобы заботиться о счастье своих людей.
«Не грех ли покидать их на произвол грубых старост и управляющих из-за планов наслаждения или честолюбия? И зачем искать в другой сфере случаев быть полезным и делать добро, когда мне открывается такая благородная, блестящая и ближайшая обязанность? Я чувствую себя способным быть хорошим хозяином; а для того, чтоб быть им, как я разумею это слово, не нужно ни кандидатского диплома, ни чинов, которые вы так желаете для меня».
О причинах своего ухода из Казанского университета сам Толстой рассказывал так:
«Меня мало интересовало, что читали наши учителя в Казани. Сначала я с год занимался восточными языками, но очень мало успел. Я горячо отдавался всему, читал бесконечное количество книг, но все в одном и том же направлении. Когда меня заинтересовывал какой-нибудь вопрос, то я не уклонялся от него ни вправо, ни влево и старался познакомиться со всем, что могло бросить свет именно на этот один вопрос. Так было со мной и в Казани. Причин выхода моего из университета было две: 1) что брат кончил курс и уезжал; 2) как это ни странно сказать, работа с „Наказом“ и „Esprit des lois“ (она теперь есть у меня) открыла мне новую область умственного самостоятельного труда, а университет с своими требованиями не только не содействовал такой работе, но мешал ей».
И Лев Николаевич поехал к себе в Ясную Поляну с большими планами. Дом целиком занимать он не стал, поставил в кабинете старый кожаный зеленый диван с медными гвоздиками, два-три кресла, на улице установил брус для гимнастики и положил на стол правила. Задачи, которые он перед собой ставил, были огромны, и все время прибавлялись новые. Он занимается английским и латинским языками, изучает грамматику, кроме того, составляет программу на два года: «1) Изучить весь курс юридических наук, нужных для окончательного экзамена в университете. 2) Изучить практическую медицину и часть теоретической. 3) Изучить языки: французский, русский, немецкий, английский, итальянский и латинский. 4) Изучить сельское хозяйство, как теоретическое, так и практическое. 5) Изучить историю, географию, и статистику. 6) Изучить математику, гимназический курс. 7) Написать диссертацию. 8) Достигнуть средней степени совершенства в музыке и живописи. 9) Написать правила. 10) Получить некоторые познания в естественных науках. 11) Составить сочинения из всех предметов, которые буду изучать».
Из этой программы выполнено много. Серьезно начат английский язык, музыка и работа над сельским хозяйством.
Это оказалось самым сложным.
Лев Николаевич всю жизнь занимался анализами и мир анализировал через себя. Он хотел написать книгу «Четыре эпохи развития», написал «Детство», «Отрочество», начал «Юность»; у него было предположение в «Юности» использовать кавказский материал, заключенный в этом периоде анализ жизни. «Казаки» – это окончание юности. Но «Утро помещика» – это тоже юность.
Толстой думал, что надо построить роман не на любовной интриге. В предисловии к «Роману русского помещика» он писал:
«Предисловие не для читателя, а для автора. Главное, основное чувство, которое будет руководить меня во всем этом романе, – любовь к деревенской помещичьей жизни. Сцены столичные, губернские, кавказские – все должны быть проникнуты этим чувством – тоской по этой жизни».
Роман должен был иметь моральный сюжет. Счастье – это добродетель, юность рождает ошибки, исправление их – счастье. В качестве побочных тем (мыслей) чувства делились на добрые и злые. Добрые: добродетель, дружба, любовь к искусству; злые: тщеславие, корысть, страсти; страсти подразделялись так: женщины, карты и вино.
В «Романе русского помещика» герой сталкивается с кулаком, который обидел его крестьянина; на этом обрывался набросок.
В «Утре помещика» помещик сталкивается с крестьянами. Столкновение основано не на борьбе зла с добром, а на том, что молодой добрый человек не может сделать добра и не знает, что такое добро.
Начинается тема, которую Толстой не выбрал: она его нашла. Молодой дворянин-аристократ в силу своего сиротства оказался в деревне вне своего общества, деревенская жизнь соприкасается с ним непосредственно, а не через его дворянскую семью.
Происходит столкновение доброго барина с крестьянами; столкновение основано на том, что барин хочет наладить и переделать крестьянское хозяйство. Он думает, что это его обязанность, что он это не только должен и может сделать, но что, кроме него, никто этого сделать не может.
Оказывается, однако, сделать он ничего не может: даже его ближайшее окружение – те дворовые, которые перешли к нему от его отца, даже его кормилица – против него.