Тетива. О несходстве сходного Шкловский Виктор
Так оговариваются волосы. Но кроме того, есть примета – след:
- Но вот следы! Еще один приметный знак!
- Дай мне вглядеться. Право, отпечатки ног
- С моими схожи. Пятка очертаньями
- Точь-в-точь моя, следы – как слепок с ног моих.
Та же тема впоследствии была обработана Софоклом в трагедии «Электра».
Сестра Электры, Хрисофемида, приходит к Электре и рассказывает, что она увидела могилу отца, покрытую цветами, и
- ...прядь молодых волос,
- Ножом отрезанных, внезапно вижу.
Электра не верит, что это волосы Ореста, и говорит:
- Как ты жалка в безумии своем.
Электра не верит сестре, потому что она получила весть о смерти брата. Появляется Орест и говорит, что он жив. В доказательство он показывает перстень.
Орест
(показывая ей свой перстень).
- Взгляни, проверь, сказал ли правду я!
Только теперь осуществляется узнавание, сперва отвергнутое.
Перипетии остались, но усложненными.
Узнавание сохраняется тысячелетия. Необходимо освободить человека, находящегося не на своем месте.
Старое узнавание осложнено. Сходство волос брата и сестры слишком условно. След брата и сестры тоже вряд ли похож до точности. Они, вероятно, разного роста, они пережили разную жизнь. Потом они могут быть по-разному обуты, вряд ли оба всегда ходят босиком.
Узнавание осложнилось, и так оно осложняется дальше. Узнавание перешло к Менандру. Узнавание изменилось потому, что изменилась цель узнавания. Начали показывать более обычную жизнь, судьбу простого человека, а не героя. Судьба эта трудная. Для того чтобы развязать узел, начали сообщать такого рода редкий случай, что угнетенный человек на самом деле знатного рода. Возникает тема освобождения от неволи.
Узнавание в вещах Брет-Гарта и О’Генри сохраняет старые методы. Там бывает узнавание по татуировке и узнавание по фразе, которую с детских лет сохранил ребенок, называвший часы «Тик-так». Герой увидел те же часы и в доме родителей сказал то же слово.
В поздних новеллах узнавание играет как бы второстепенную роль: существует повесть Марка Твена, которая называется «Простофиля Вильсон». Содержание этой повести следующее: мулатка-кормилица кормит хозяйского сына и своего собственного ребенка. Она их подменивает. Сын рабыни становится знатным человеком, а сын хозяина становится рабом. В этой местности существует человек, который занимается тогда еще малоизвестной дактилоскопией. Он снимает у всех отпечатки пальцев, снял он отпечатки пальцев детей. В результате, когда произошло убийство и убийца оставил отпечатки пальцев на кинжале, Вильсон не только устанавливает, кто убийца, но и то, что он раб – подмененный ребенок. Повторяется цель узнавания комедий Менандра.
Искусство, борясь с привычностью, выясняя истинные качества человека, прибегает к повторяющимся мотивировкам, доказывая, что человек на самом деле благородного происхождения или богач. Необходимость такой модели существует долго, очень долго, хотя, конечно, она сейчас уже почти оставленная модель.
Что объединяет все эти бесконечные узнавания и когда они кончаются?
Напоминаю о королевской дочке, которой пришлось убежать из дому одетой в ослиную шкуру; или принцессе, которую изгнали, вырезав у нее язык, из дому.
В основе сказочного мотива, по крайней мере для ее приближающихся по времени к нам слушателей, лежит стремление показать человека не на своем месте и доказать, что каждый человек – человек.
Чехов когда-то говорил, что он устал и не перевертывает свои вещи так, как перевертывает их Левитан. Левитан, друг Чехова, великий живописец, написав картину, рассматривал ее и перевернутой, для того, чтобы посмотреть свежими глазами на общее соотношение цветов.
Много раз использовался момент узнавания, но у Марка Твена возвращенные на свои места «белый» и «ложный белый» приблизительно одинаковые люди. Героиней оказывается мать ложного белого, рабыня, которая соглашается быть проданной еще раз для того, чтобы отдать деньги своему сыну. Она великодушней всех. Сын богача был таким же рабом, как и остальные.
Тема узнавания опровергнута. Истинное узнавание в повести состоит в том, что осмеянный в провинциальном городке простофиля Вильсон – великий человек.
Старое общее место отвергнуто.
Несколько слов о новом у Шекспира
Шекспир не создавал сюжетов; он брал их и переосмысливал. Его великие драмы являлись как бы инсценировками, разрушением, переосмысливанием прежде существовавших драм и новелл.
В 1566 году новеллист Джиральди Чинтио издал книгу «Сто сказаний». Среди новелл книги – новелла о венецианском мавре.
Старые новеллы имели заглавия-аннотации. Такие аннотации когда-то мы подавали на кинофабрики, как заявки на сценарий. Аннотация должна была содержать в себе ситуацию, то есть упоминание тех сил, которые будут введены и противопоставлены друг другу в кинопроизведении, и коллизию, то есть указание на то, каким образом они придут в столкновение. Вот заявка на «Отелло»: «Некий военачальник из мавров женится на венецианской гражданке. Один из его поручиков обвиняет ее перед мужем в прелюбодеянии, и муж требует, чтобы поручик убил того, кого он считал прелюбодеем. Мавр убивает жену, и поручик на него доносит. Мавр не сознается, но на основании ясных улик он приговорен к изгнанию, а преступный поручик, задумав погибель еще одного человека, сам навлекает на себя жалкую смерть»[66] .
В этой заявке внешнее поведение героев как будто пересказано прокурором.
Судоговорение не начато, но нравоучение в новелле произнесено; частично оправдана одна Дисдемона.
В новелле говорится, что девушка увлекается «не женской прихотью – а доблестью мавра».
Попытаемся на этом примере различить новое использование определенной ситуации и изменение ее функций.
Интрига новеллы и драмы совпадают. Даны ложные толкования заступничества Дисдемоны за капитана, рассказано о жене поручика, есть эпизод с похищенным платком. Новелла имеет условную мораль, ради которой она будто бы и написана. Мораль новеллы формулируется устами Дисдемоны так: «Как бы мне не сделаться устрашающим примером для девушек, которые выходят замуж против воли своих родителей, и как бы итальянские женщины не научились от меня не соединяться с человеком, от которого нас отделяет сама природа, небо и весь уклад жизни».
В то же время для человека, знающего пьесы Шекспира, новелла выглядит как пересказ, сделанный зрителем, который побывал на представлении «Венецианского мавра», но ничего не понял и дома пересказывает увиденное, упустив самое главное.
Шекспир доказал, что Отелло и Дездемона должны полюбить друг друга. Их любовь преодолела все препятствия, и разлучает их только преступление. Яго не только завистник; он – представитель обыденности. Это он говорит Отелло, что Дездемона нарушила свой долг по отношению к отцу, когда его полюбила, и поэтому может изменить Отелло.
Можно изменить мотивировку действия, но мотивировки функции, для которой описываются или разыгрываются определенные действия, являются душою каждого произведения. Их изменение означает изменение жанра.
Мотивировки могут быть даже спародированы, но и спародированные мотивировки могут, в свою очередь, изменять свое – уже не пародийное – действие. Например, действия Дон Кихота повторяют действия героев рыцарских романов, однако они не являются покушением на негодный объект с негодными средствами: они оказываются комическими, но герой делает их с добрым намерением и храбростью. У него своя философия, свое представление о том, каким должен быть мир.
Поэтому внешне пародийные действия героя оказываются трагическими, но не пародийными.
В итальянской новелле Отелло хотел так убить Дисдемону, чтобы преступление не было обнаружено. Он – преступник, боящийся возмездия. Его отчаяние по поводу мнимой измены жены сопровождается чувством самосохранения по отношению к самому себе. Он убил жену ударами мешка с песком – такие удары не оставляют следа на теле. Потом он обрушил вместе с Яго на мертвую Дисдемону балку спальни, то есть пытался инсценировать случайность смерти.
Мавра предает поручик на пытки. Мавр выдерживает пытки и ни в чем не признается. Потом его убивают родственники жены. В пытках погибает поручик.
Перед нами рассказ о преступлении, а у Шекспира – рассказ о любви и о трагедии любви. Отелло не хочет скрыть свое преступление. Когда Дездемона говорит, что не он убил ее, он упрекает ее во лжи.
Дездемона предчувствует свою смерть и перед смертью поет песню об иве. Это очень простая песня. Дочь дожа, то есть женщина, принадлежащая к самому верху венецианской аристократии, Дездемона перед смертью поет простонародную песню. Простота этой песни подчеркивается, говорится о том, откуда она пришла.
- У матери моей была служанка
- Варвара. Друг ее, гулявший с ней,
- Был ветрогоном и Варвару бросил.
- Была у ней излюбленная песнь,
- Старинная, под стать ее страданью,
- Про иву, с ней она и умерла.
- Вот эта ива у меня сегодня
- Весь вечер не идет из головы.
- Вот словно сяду, подопрусь рукою,
- И, как Варвара, затяну. – Скорей.
Это песня служанки; представляется невольно поза Дездемоны, когда она поет, – поза простой женщины: она поет, подперев голову рукой.
У Анны Андреевны Ахматовой в превосходном стихотворении рассказывается о ревности, о непонимании, которое приводит к катастрофе между мужчиной и женщиной. Поэтесса говорит о «седой иве», которая ворвалась в разговор. Это прекрасная ива, но она – цитата из высокой поэзии.
Отличие Шекспира, отличие Сервантеса – это большие амплитуды между высоким и низким, новая разнокачественность эпизодов.
Структура подчиняет себе разный материал. Разность материала является законом структуры литературной, Женщина умирает по-простому, умирает, как простые женщины, и любит Дездемона Отелло, как женщины любят своих любимых, даже если те не предводители флотов и не победители.
Офелия, сойдя с ума, приходит во дворец раздавать цветы, которых, может быть, у нее в руках и нет. Она приходит с народными поверьями о целебности трав и об их мистическом значении. Офелия приходит во дворец, словно из леса, с улицы. Она приходит с народными поговорками.
Мир Шекспира разнообразен. Шуты разговаривают с королями, их оспаривают; могильщики – не только слуги, которые должны зарыть в землю результаты катастроф, происшедших во дворце, – они оценивают чужую жизнь.
Шуты появились в комедиях давно, до Шекспира. Они пришли на сцену драмы с готовыми клоунадами.
Великое искусство противоречиво, и противоречие это выявляется в разности материалов, которые в него входят.
Великое искусство противоречит своему времени, стоя впереди, вернее, уходя вперед.
Для Шекспира дело не в том, что Дездемона полюбила мавра. Он удивляется другому: почему мавр не поверил любви Дездемоны. Почему он оказался доверчивым к словам обывателя Яго, к сплетне, к злонамеренности этой сплетни, а не поверил в простую любовь?
Это обнаружение смысла неравенств – заслуга Шекспира.
Шейлок для Шекспира – враг. Но он видит в Шейлоке не только скупца, который любит лишь свои драгоценности, но и отца, у которого есть семья, который о себе самом знает, что он – человек, с такими же эмоциями, как и те люди, которые его презирают, а он сам их ненавидит.
Трагедия «Ромео и Джульетта» написана Шекспиром по новелле Маттео Банделло.
Новеллист собрал свои новеллы во второй половине XVI века. Новелла о Ромео и Джульетте имела следующую аннотацию, данную автором: «Всевозможные злоключения и печальная смерть двух влюбленных: один умирает, приняв яд, другая – от великого горя».
Происшествие, лежащее в основе новеллы, отнесено автором к самому началу XIV века. Рассказывается нечто достопамятное и обобщенное давностью.
Герои новеллы имеют те самые имена, которые они потом получили в трагедии. Трагедия отличается от новеллы не тем, что делают герои, не тем, что с ними случается, а тем, что они говорят по поводу происходящего – как осмысливают они свою судьбу. Осмысливание пышно-метафорично и как бы повышает накал происходящего. Эта реальная пышность чувств создает накал действия, повышающий значение вражды домов.
В Вероне стояли башни замков. Башни были домами знатных родов. У нас в Крыму, над Судаком, косо венчает гору старая Генуэзская крепость. Крепость сохранила башни. Каждая башня, говорят, принадлежала роду, который, вероятно, ее строил и должен был ее охранять. Но башня его собственность. Город был соединением партий, судеб, хозяйств, цехов, владений. Люди боролись за свои интересы. Борьба домов – не пустяки, хотя обнаружиться она может и по пустякам.
Столкновения очень подробно разработаны. Ромео не только человек из враждебного рода (это еще не так было важно: он очень молод, его любят все в городе), но он – преданный друг. Ему пришлось убить брата Джульетты. Он не хотел этого сделать, но был поставлен в необходимость, потому что был убит его друг. Вражда родов для него выявилась по другому предлогу. Он мстит не за свой дом, а за свою дружбу.
Ромео и Джульетта сильно любят друг друга. Они почти дети. Но они любят так сильно, что становятся красноречивы. Их красноречие превышает все возможное. Любовь Джульетты и Ромео поглощает весь мир. Внешний мир оказывается, как говорил по этому поводу Гегель» «аналогом внутреннего переживания».
Приведем еще раз монолог Джульетты, так поразивший Гегеля:
- Приди же, ночь, скорее; приди, Ромео,
- Мой день во тьме; на крыльях этой ночи
- Ты явишься мне чище и белей,
- Чем первый снег у ворона на перьях,
- О тихая, ласкающая ночь,
- Ночь темная, приди, дай мне Ромео,
- Когда же он умрет, возьми его
- И раздроби на маленькие звезды:
- Украсит он тогда лицо небес,
- Так что весь мир, влюбившись в ночь, не будет
- Боготворить слепящий солнца свет...
Гегель считал, что метафоры и сравнения перегружают драму, мешают действовать герою, отвлекают тем самым от ситуации данного положения. Он говорит: «Правда, образы и сравнения у Шекспира и в самом деле часто неуклюжи и слишком нагромождены»[67] . Но, нагружая человека, они подымают его над жизнью, не отрывая его от того, что понятно сердцу.
У Толстого в «Хаджи-Мурате» описано, как гуляет Маша, жена коменданта крепости, и рядом с ней идет влюбленный в нее молодой проигравшийся офицер Бутлер.
За ними – луна, и они обведены сиянием луны, чертою сияния. Вероятно, такое обтекание светом возможно, во всяком случае я верю Толстому. Но вот это выделение героя, подчеркивание его прекрасности – реальность; необходимый для определения человеческих качеств сигнал высокого.
У новеллиста брат Джульетты напал на Ромео. Ромео не хотел с ним сражаться. Он только защищался, пользуясь тем, что на нем была надета кольчуга с нарукавниками. Тибальт погиб случайно.
У Шекспира Тибальт напал на Меркуцио и убил его. Меркуцио впоследствии Пушкин любил в этой трагедии больше всех остальных.
Он говорил, что это дух Возрождения – веселый, жизнерадостный, великодушно легкомысленный человек.
Ромео принужден долгом сражаться с братом любимой: он ничем не защищен, он поставлен в необходимость убить человека, зная, что это навсегда лишит его Джульетты.
Что касается истории, происходящей в последних частях драмы, – сон Джульетты, принятый за смерть, и вся сцена с живыми людьми, находящимися в гробах, – то вся эта история чрезвычайно традиционна. Мнимый мертвец, положенный в гроб и оживающий, – обычный ход – мотив в итальянской новелле. В Дне втором «Декамерона» об этом говорится в восьмой новелле, герой которой Феронда, «отведав некоего порошка, похоронен за мертвого». Об этом же говорится в десятой новелле Дня четвертого, в первой новелле Дня девятого и четвертой новелле Дня десятого.
Мотив наиболее ярко использован тогда, когда мнимый мертвец положен в гроб и потом освобождается, как бы воскрешается любимым, – такова последняя упомянутая мною новелла.
Старые модели, старые структуры как бы переворачивались в вещах Шекспира. Толстой, великий критик шекспировских построений, правильно упрекал Шекспира в том, что его трагедии отличаются от новеллистических источников нелогичностью. Это так: трагедии противоречивы, и противоречия созданы автором – Шекспиром.
Но и действия героев Достоевского противоречивы, и это подчеркивал тот же Толстой.
Толстой считал, что очень нелогично и странно ведет себя король Лир. Он отдал свое государство дочерям, отдал им корону. Правда, он отдал только герцогскую корону, а какую-то часть власти и группу рыцарей он оставил при себе. Лир хотел продолжать царствовать, отдав опору царствования. Он думал, что свойство царствования присуще ему, как птице присущи перья. Он на самом деле был королем с головы до ног. Но, отдав силу, он отдал и власть. Его изгнали из его дома. Он ушел в бурю, говорил красноречиво, с ним спорил его шут – все это чуждо Толстому. У него другая поэтика, и он меньше нас может оценить другую поэтику, потому что его собственная поэтика создана им самим. Для шекспировского Лира пришло время, он устал от мира. Он хотел отдать свое положение кому-то, он не хотел принимать участие в неправде мира. Лир хотел себя выделить. Я расскажу то, о чем говорил Михоэлс, пересматривая толстовские разборы шекспировских трагедий.
Сам Михоэлс играл короля Лира. Он много читал, долго готовился к роли.
Прочитал он статью Толстого о Шекспире. Возражения Толстого показались ему убедительными.
Но потом он сказал: но ведь и сам Толстой раздал свои имения, отдал все своим детям и потом поздней осенью бежал. Правда, он погиб не в степи, а на станции, но он скитался – невозможное оказалось возможным.
Великие конфликты иногда в рисунке своем как бы превосходят реальность; но они реальны.
Только они не со всеми случаются, но искусство подымает наше сердце до трагедии.
Оно вызывает в нас те чувства, которые нам как бы не нужны. Оно делает человека достойным его сущности.
Юрий Тынянов
Город нашей юности
Петербург еще не был Петроградом.
Еще трамваи не доходили до взморья.
Невский был вымощен торцами и кончался не площадью Восстания, а Знаменской площадью.
На площади стоял на широкой плите битюг, у которого как будто болели почки: так он отставил задние ноги.
Передними ногами тяжелый конь упирался в гранит; голова его наклонена, словно он уперся в неспешном ходу лбом в стену.
На битюге сидел плосколицый, плоскобородый, кособрюхий царь в плоской барашковой шапке.
Памятник поставили в знак того, что с этого места начинается дорога на Тихий океан: обозначал же он то, что на этом месте дорога царской России кончается. Династия уже отпраздновала не свое, условное, трехсотлетие.
Сделан памятник, не без иронии, Паоло Трубецким.
Правее памятника шла улица Лиговка, по ней текла речка, еще не вполне закрытая. Шла улица с узкими домами, построенными на полосках земли, когда-то бывших наделами ямщиков. Пригородная деревня обратилась в привокзальную улицу – шумную, грязную, неспокойную. У нее была своя пресса, которая называлась «Маленькая газета», ее редактировал знаменитый арбитр французской борьбы Лебедев – дядя Ваня.
У хвоста памятника начинались Пески – тихое чиновничье место. Пустые улицы, Греческая церковь посредине, а тут же дом дешевых квартир с двойными воротами, сквозь которые проезжал паровичок, таща за собой через дыру дома дым и конки – туда, к рабочей окраине: на Шлиссельбургский проспект.
Рядом корпуса больницы.
На Песках, недалеко от Греческой церкви, на третьем этаже скучного дома, в довольно большой и очень пустой чужой квартире, жил студент Санкт-Петербургского университета, словесник, участник венгеровского семинария, молодой поэт Юрий Тынянов.
Места вокруг молчаливы. Смольный институт, – тогда еще институт благородных девиц; в саду вокруг Таврического дворца молчат тихие пруды, в самом дворце скучает Государственная дума.
Как знак ее деятельности – между ней и Невой краснеет восьмигранная башня водокачки.
Казармы вокруг Таврического дворца безмолвны; у ворот стояли часовые; мощеные дворы тихи, все сжато, как пар в котле.
На перекрестках города летом и зимой в те годы часто по двое стоят молчаливые городовые с винтовками за спиной; зимой уши городовых завязаны башлыками.
Город тих, особенно зимой, сумрачен, особенно осенью.
Шумным местом для нас был университет. В него часто вводили полицию. Стоял он на северном берегу реки, которая знаменита была тем, что иногда, отступая от залива, затопляла город, переливаясь через набережные и выступая через водостоки.
У каждого человека – большого и маленького – на дне воспоминаний, как золотой песок после промывки, лежит какая-нибудь картина – яркая, любимая.
Это воспоминание снизу освещает и окрашивает жизнь.
Данте в книге «Новая жизнь» вспоминает себя мальчиком, ему десять лет, он в первый раз видит Беатриче: «Она явилась мне одетой в благороднейший алый цвет, скромный и пристойный, опоясанная и убранная так, как то подобало ее весьма юному возрасту»[68] .
В той дантовской книге воспоминания и размышления теоретика искусства сменяются стихами.
Проходит жизнь.
В Песне тридцатой «Чистилища» поэт описывает колесницу, подобную той, которую когда-то воспел Иезекииль. Данте пишет про любимую: она
- стояла,
- Ко мне чрез реку обратись лицом.
Она в светлом алом платье – воспоминания не проходят.
В памяти иногда сохраняется цвет как флаг над покинутой пристанью отплытия и как клятва.
Память всегда противоречива.
Помню, в тумане за Николаевским мостом стоит косой, незнакомый призрак – косой ангел.
Это за судостроительным заводом, за крупной рябью Невы, как будто глинистой, похожей на отпечаток булыжной мостовой, поднялся первый, тогда увиденный подъемный кран.
Здесь Петербург начинался заводами, прерывался дворцами, а за Литейным мостом опять – направо по Выборгской стороне и налево по Шлиссельбургскому шоссе – стояли краснокирпичные заводы. Дымили.
Мало было синего в небе Петербурга. Впрочем, студенческая фуражка околышком была ярко-синей.
Воспоминания появляются над Невой разрывами между дымами и облаками.
Когда-то между речными входами в Адмиралтейство, украшенными якорями и увенчанными шпилями, стояли верфи. Теперь широкое пространство это застроено театром, банком и еще чем-то.
Желтые руки Адмиралтейства высовываются из этого сора, как руки утопающего.
Качаются невысокие изогнутые грани невских волн.
Человек возвращается к колыбели и пытается снова качать ее, чтобы услышать скрип.
Качалась Нева над глинисто-синей мостовой волн. Скрипя, качался на ней наплавной Дворцовый мост; настил моста прикреплялся к баржам толстыми желтыми, как будто наканифоленными, канатами.
Пахло смолой; мост скрипел басовито и неторопливо.
Мост качается, скрипит, за ним уперлась в Стрелку Васильевского острова белыми колоннами Биржа, дальше краснеет узкий бок университета.
Университет, как красная линия в конце бухгалтерской записи, пересекает Васильевский остров.
К нему утром идут и плывут.
От Адмиралтейской набережной, от ее каменных спусков к университету, скрипя уключинами, косо плывут зеленые, высоконосые ялики, построенные еще по чертежам Петровского времени. Вдоль Невы плывут истрепанные пароходики с низкими бортами.
Здание университета двухэтажное, университетский коридор лежит над арками нижнего прохода – он весь светлый.
На Неве медленно качаются баржи Дворцового моста. Зимой, перебивая друг друга, качаются слои и спирали вьюг.
Зимой через вьюгу в красный университет по мосткам, вечером окаймленным двойным желтым пунктиром керосиновых фонарей, в фуражках с синими околышками, идут студенты, подняв воротники холодных шинелей. Медные пуговицы холодят щеки. Мы не носили теплых шапок, наши пальто редко были на вате.
Синие фуражки, короткие тужурки, быстрые шаги, громкие голоса.
Широкая Нева – заглавная строка повой истории.
Молчаливые дворцы, крутой шлем Исаакия, Адмиралтейство и за городом дворцов дымы. Город дворцов стоит на ладони города заводов. Будущее видно; куда ни посмотришь, далекие подъемные краны, там на взморье, направо и далекие дымы заводов налево: великий, широкий, залитый водой – город вдохновений поэтов... белых ночей... Город наводнений и революций.
Университет
Белокурые и черноволосые студенты идут по университетскому коридору мимо желтых ясеневых шкафов.
Здесь ходил высокий, очень худой, как бы иссохший, очень молодой и очень отдельный Шилейко: он занимался в целом мире, кажется, один, сумиро-акадским языком и переводил стихотворную повесть «Гильгамеш», сравнительно с которой Библия и Гомер – недавно вышедшие книги.
Здесь ходили веселые, как будто свободные от занятий юристы, озабоченные и непонятные математики и мы, филологи разных мастей.
Здесь я увидел в первый раз хохлатого, узколицего, ходящего с закинутой головой поэта Осипа Мандельштама.
Здесь я подружился более чем полстолетия назад со стройным, еще румяным, красивым, темноглазым человеком, звали его Юрий Николаевич Тынянов. Он работал в семинаре Венгерова.
Семен Афанасьевич Венгеров, человек еще не старый, небрежно одетый в черный длинный сюртук, почтенный, озабоченный, носил свою черную, начинающую седеть бороду с достоинством.
Его методом был эмпиризм. Венгеров старался узнать все о писателе, и особенно о его биографии, и все записать.
Если бы он построил церковь, то иконами в этой церкви были бы библиографические карточки. Когда он начинал рассказывать, то он не мог кончить. Он все время начинал книгу за книгой. Они обрывались на первых буквах, потому что текли по алфавиту, а букв много. Он издавал классиков, соединяя в них в качестве иллюстраций снимки с самых разнообразных рисунков и картин, посвященных данному автору.
История для него двигалась по алфавиту и была неподвижна, как алфавит.
Ей и не надо было двигаться, она стояла как библиотечные шкафы: все повторялось, потому что все цитировалось.
В то же время у Семена Афанасьевича были хорошие черты: он, желая знать в литературоведении все, понимал, что великий писатель не одинок, как не одиноко дерево в лесу.
Он видел литературу широко, но не мог выделить главного.
Поэтому его обширные замыслы кончались тем, что он начинал печатать уже не книгу, а материалы к книге.
У Венгерова в семинаре работали талантливые люди; они переняли у него широту знания, ища то, чего у него не было: принципа отбора. Здесь был Юлиан Оксман и Георгий Маслов. Здесь занимался Пушкиным белокурый Сергей Бонди, и мы тогда ждали, что он через год напечатает замечательную книгу.
В кажущемся непрерывным потоке литературы студенты видали реальность столкновения, реальность литературных школ, за смутными, всегда неточными замыслами стояли изменения жизнеотношений.
Самым интересным среди учеников Венгерова был Юрий Николаевич. Он писал стихи, и стихи неплохие, он не просто накапливал факты, он выбирал и умел видеть то, что другие не видели; увлекался Державиным, Кюхельбекером, понимал значение в искусстве отвергнутого и как будто неосуществленного.
История литературы была для него не историей смены ошибок, – историей смены систем, при помощи которых познается мир.
В университете читал академик польской академии Бодуэн де Куртене, человек, соединивший польскую и русскую культуру, каждый день уничтожающий уже найденное, великолепный анализатор явлений течения живого языка, человек, который умел отбирать факты.
Рядом с ним работал, тогда еще непонятый, приват-доцент Щерба, интересующийся логикой языка, видящий за грамматикой систему мысли, занимающийся не только словами, но и смысловыми отношениями; он был предтечей новой филологии.
Рядом с Л. В. Щербой работали любимые ученики Бодуэна де Куртене Е. Поливанов и Л. Якубинский.
Евгений Дмитриевич Поливанов – специалист по языкам Дальнего Востока. Поливанов мечтал о создании общей грамматики всех языков, в которой явления не только бы сравнивались, но и взаимно объясняли свою сущность.
Евгений Дмитриевич знал весь Восток, в науке боролся с Марром. Недавно в Самарканде прошла научная конференция его имени, на которой было прочитано 40 докладов.
Лев Петрович Якубинский, доказывавший реальное различие поэтического и прозаического языка.
Поливанов и Якубинский были коммунистами. Поливанов еще до Октябрьской революции, а Якубинский с первого года революции.
Молодым доцентом, уже печатавшимся, работал Борис Эйхенбаум. Читали лекции Виктор Владимирович Виноградов и Виктор Максимович Жирмунский – позднее академики.
В Петербург приезжал красивый человек с плоским ртом, широкими плечами, волосами, откинутыми назад, голосом, который мог наполнить любую долину: звали его Владимир Маяковский. Он спорил с аудиторией, у него учились, его еще не изучали. Он сам был сдвигом в мире стиха, последствием революции 1905 года, не удавшейся, но уже сдвинувшей пласты сознания.
Поступив в университет, я написал для Семена Афанасьевича Венгерова анкету на тему, что хочу сделать: заявил, что собираюсь основать новую литературную школу, в которой среди прочих своих достижений в первый раз докажу, что работа Венгерова не нужна. Великий библиограф, создатель некомплектных гряд облаков – Венгеров взял у меня анкету, прочел, положил в папку. Я увидел ее недавно в Литературном музее. Она улыбнулась несколько иронически: я посмотрел на нее с завистью.
Пока что, молодые и озабоченные, мы работали и гуляли вместе. Вместе мы проходили свою дорогу – Борис Эйхенбаум, Юрий Тынянов и я – сейчас живой.
Мы гуляли по площадям и набережным.
Сенатскую площадь давно урезали сквером, закрыли память о восстании и разъединили здания, которые когда-то соотносились друг с другом.
Здесь был Кюхля, здесь мог быть Пушкин. Тогда здесь не было Исаакия, но были склады материалов, камни, доски, и народ из-за заборов камнями отбил атаку кавалерии, направленную на восставших.
Безмолвный Петр скакал на площади, протягивая руку к Западу, за Невой – в ту ночь не серой, не синей, а розовой – краснел узкий бок нашего университета.
Ночь не проходила и не наступала.
Заря была такая, как будто она продолжится всю жизнь.
Молодой Пушкин, уже много написавший, ни в чем не виноватый, в такую ночь упрекал себя за то, что мало сделал, не так прожил.
Нет границ ответственности.
Искусство всегда перерешает.
При свете белой ночи много раз мы перечитывали прошлое, не оправдывая себя.
Город революции, город русского книгопечатания, город Пушкина и Достоевского, город Блока, Маяковского, город Горького, город спорящих кварталов, дворцов и заводов, реки, лед которой был много раз окровавлен, – Петербург, мы любим тебя Ленинградом при жизни, любим до смерти. Клянемся тобою в книгах.
Мир был молод. На широкой Неве уже стояли корабли для открытия новых планет; все было готово для плаваний и для взлетов.
Все было в будущем. Все еще было недописано.
Все было весело.
Тяжелый Исаакий – храм петербургских студенческих песен – подымал над городом круглоблистающий купол.
Шли годы, сменялись как дни творения.
Квартира на Песках Юрия Николаевича была большая, светлая и пустая. Книги еще не завелись; вещей было так мало, что, приходя к другу, я вешал пальто на выключатель: вешалки не было.
Работал Тынянов переводчиком в Смольном, потом в «Доме книги» в Гослитиздате корректором. Через три года, написавши «Кюхлю», он принес книгу в издательство. Директор перелистнул начало рукописи и опытным, почти ласковым голосом сказал: – Художественная литература вещь сложная. Вы не огорчайтесь, у вас есть своя специальность.
Он говорил не про теорию литературы, а про корректорскую работу.
В квартире Тынянова жила его жена, виолончелистка, перетрудившая руки в упражнениях, дочь, очень рано начавшая писать забавные стихи, приезжала очень похожая на Юру девочка – сестра его Лида. Приходило к ним множество народу. Вениамин Каверин – молодой студент в обновке: длинных, еще пахнущих свежим дешевым сукном брюках, Поливанов (я о нем уже говорил) – его Каверин описал под фамилией Драгоманов. Очень молодой Николай Степанов, еще более молодой и неудержимо веселый Ираклий Андроников. И я там бывал. Каверин с веселой неточностью и заботливым романтизмом описал меня под именем Некрылов[69] . Зимой там все костенело в холоде.
Холодно было и у Юрия Николаевича.
Молодой, с легкими красивыми руками, Борис Михайлович Эйхенбаум разговаривал о доминантах, о том, как одна из частей композиции берет верх над другой, становится смыслообразующей.
Несколько слов о теории
Сейчас Тынянову было бы семьдесят пять лет. Мертвые не стареют, и в могилах не всегда лежат мертвые.
Так говорил в молодости, рано положенный в могилу ссылки, Чернышевский.
Легко идущий студент Тынянов привез в Петербург из Пскова и Режицы свое отношение к искусству. Он любил Державина и Кюхельбекера; Грибоедов для него стоял в кругу друзей-поэтов.
Юрий читал те книги, которые другими только просматривались.
Он писал в статье «О литературной эволюции»: «...изучение эволюции литературы возможно только при отношении к литературе как к ряду, системе, соотнесенной с другими рядами, системами, ими обусловленной»[70] . Тынянов пытался понять связь функции и формы, ту цель, для которой указывается часто жанр и изменение значения жанра.
В каждом приходе есть свои традиции разговора, свои способы убеждения, свое отношение к фактам. Я говорю о приходе в широком смысле. Для того чтобы определить значение подробностей, деталей или высказываний в литературном произведении, надо знать законы жанра, надо понимать, к чему он идет. Одна и та же строка, абзац, мысль могут быть разно повернуты.
Поэты называют свои вещи поэмами, посланиями, просто стихами, пародиями для того, чтобы закрепить жанр – сферу понимания. Но они иногда сами не знают, куда идут стаи мыслей. Система как бы самораскрывается, обнаруживая новые свои возможности.
Сосуществование в одном произведении нескольких несовпадающих отображений жизни – обычно.
Иллюзия правдоподобности театра мерцает уже в античной трагедии при вступлении хора.
Король Лир, городничий в «Ревизоре», чиновник в «Свои люди – сочтемся» обращаются прямо к залу, а потом действие снова возвращается к иллюзии четвертой стены.
Сочетание двух традиций может существовать и в несмешанном виде, может быть разделено между действующими лицами, которые как бы разностильны.
Сочетание высокого и низкого стиля в «Мертвых душах», в «Шинели», в «Записках сумасшедшего» различно мотивировано, но оно существует. Сочетание нескольких жанров есть и в «Бедных людях».
Все это ведет к тому, что внутри одного произведения создаются разные отношения к предмету рассказа или показа.
Соотношения даются обычно как соотношения стилей, причем один из стилей берется как традиционный, а другой как новый, только что созданный.
В литературе поэтому надо исследовать не отдельные черты произведения, а значение каждой черты в системе произведения, причем надо определять: перед нами одноголосое произведение или полифоническое – многоголосое.
«Архаисты и новаторы»
Тынянов начинал работу над книгой «Архаисты и новаторы». Я предлагал другое название, которое выразило бы его мысль еще ясней: «Архаисты – новаторы». А. А. Ахматова было со мной в этом согласилась. Тынянов знал, куда ведут его работы. Он изучал законы появления нового – диалектику литературы – чудо отражения, как бы поворачивающее отраженный объект. Напомню университет.
Здание стояло фронтоном перед Петропавловской крепостью.
С годами Стрелка Васильевского острова была застроена, вошла в другую систему, появились ростральные колонны, здание Биржи.
Доминантой построения систем оказалась Биржа и развилка рек, оформленная ею; к этому времени каналы уже не существовали, и остров не был нарезан ломтиками.