Сибирская роза Санжаровский Анатолий

— Сметь! Надо сметь!

— Не всякая смелость города берёт! — с подсмешкой пустил Кребс.

Это царапнуло её.

Она тут же отхлестнула:

— Борислав Львович! Как вы-то при вашем профессорском звании дорапортовались до того, что борец — яд, которым только и травить организм? Так неосторожно поехать во всю матушку…[41] Разве вы не знаете, что борец фармакопейный? Разве вы не знаете, что все, я повторяю, все-е! лекарства в большой дозе — яд, а в разумной целебны? Уж, казалось, ну какого счастья дождаться от змеи? Клюнула — смерть! Асмотри, обвила змейка чашу. Стала нашей эмблемой. Под такой момент как не вспомнить?

С пятого на десятое скакала она — время, время! — бегом пересказывая, что в старину змей «считали не только самыми опасными, но и самыми мудрыми. У грузин есть сказание: человек, побеждающий змею и питающийся змеями, становится мудрецом.

А греки богиню здоровья изображали в виде змеи: она ежегодно меняла кожу, оставаясь вечно молодой.

Известна классическая скульптура древнегреческого врача Асклепия (у римлян он назывался Эскулапом) со змеёй, обвившейся вокруг его посоха.

У греков было предание.

Умер единственный сын Миноса, легендарного царя острова Крит. Отец обещал великую награду тому, кто воскресит царевича. Послал гонцов за знаменитым лекарем.

Присев отдохнуть на дороге, ведущей во дворец, Асклепий вдруг увидел на своем посохе змею и, испугавшись, убил её. Но тут же сразу приползла другая с целебной травой во рту и оживила убитую. Воспользовался врач знанием змеи, взял драгоценную траву и оживил ею наследника престола. Так стал Асклепий еще более знаменитым, «Богом врачебного искусства». С тех пор будто и появилось на его посохе изображение одной или даже двух змей. Мудрая змея стала символом врачевания, символом медицинских знаний».

— Помилуйте, Таисия Викторовна! — взмолился Грицианов. — Ну сколько можно водить коридором?[42] Да вы что, всё это всерьёз? Мы что, на ликбезе? Что вы, как дошколят, пробаутками нас усыпляете? Только и осталось, упасть да пропасть![43]

— Не горячитесь, Леопольд Иваныч, — мягко тронул его за руку Кребс, — а то кровь себе подпортите… Жаль, что вы не уловили актуальности в информации. Змейка с травкой во рту — роскошь! Спешу уточнить у бухенвальдской крепышки… — И в нетерпеливой тряске потянул руку к Закавырцевой: — Скажите, Таисия Викторовна, какая травка была во рту? Борец?

— Не важно какая. Важно — травка!

Кребс сосредоточенно, изысканно вежливо кивнул.

— Спасибо. Просветили.

— Тогда уж заодно просвещу и насчёт того, почему я выдавала борец на руки. Это обвинение отпадает само собой. Я говорила об этом в министерстве. Мне пошли навстречу, разрешили амбулаторное лечение настойкой. Не маять же человека в стационаре до полутора лет!.. Что еще?… Как и следовало ожидать… Я практический врач, встретили меня с большим препятствием. Все новые предложения встречаются с большой критикой. Борьба нового и старого неизбежна… Во всяком предприятии сейчас же являются противники. Я должна была рассчитывать, что не останусь без них… И не осталась… Я очень много положила честного труда… Хотела что-то полезное сделать… Но всё ушло прахом… Не сумела я оформить… не сумела доложить… Не сумела отстоять… Пускай… Я работала не на марсиан… Пускай мой труд не принёс большой пользы, а и то, что облегчила я страдания людям, уже стоит внимания.

Борец был исследован в Москве. Я считала, что у нас в Борске им займутся плотно… Помогут мне в мединституте… Но плотно занялись не борцом, а мной… Я осталась одна, как кочка в поле. Что я могу в одинарку? Не я отошла от коллектива… Зараньше, когда ещё ничего не было известно, мне все наперебойку твердили, что ничего полезного в борце нет…

Дело всё скомкано… Считаю, времени на доклад было мне мало, пришлось идти галопом…

Говорить о каких-то результатах через два месяца лечения у инкурабильных больных нельзя, а у профессора Кребса они лечились не более двух месяцев…

Судя по выступлениям, профессора Кребса и врачей-онкологов удовлетворяют нынешние методы лечения. Я не могу с этим согласиться. Буду углаживать свой метод. Перед трудностями я не имею права падать. Я такой же слуга народа, как и все врачи… Недостатком заседания… Да, вот шарлатанство… Товарищ Кребс тут всё про шарлатанство шумел. А как назвать его?… Это не шарлатанство, а разбой какой-то… Тут он выворотил, что излечённые мои больные вовсе никогда и не болели раком. Поясню… Диагнозы я не устанавливала, это делали ведущие онкологи от Москвы до Борска. Как видите, вовсе нешарлатаны ставят диагнозы… Повторяю… Я пользовалась уже готовыми диагнозами, в том числе и самого господина Кребса. То он слал мне страдалицу со своим диагнозом, я лечила. Он снова смотрел её, писал заключение, что такая-то излечена, а тут я слышу — не было у меня раковушек. А кого же он ко мне слал? А кого я выхаживала? Что за чехарда! Почему он вдруг изменил своё поведение и стал противодействовать? Почему это он так ретиво взял крен на сто восемьдесят градусов? Я не люблю ходить вокруг да около… Я как есть… Я скажу…

Ещё когда мы с ним поступали в мединститут, он к пущей важности вызубрил в упор[44] семь латинских изречений. И потом всю жизнь щеголял ими, давил всех своей эрудицией. Я так часто слышала их от него, что запомнила. Сегодня вы слышали уже шесть. А седьмое я вам сама скажу. Еgo nihil timeo, quia nihil habeo. Я ничего не боюсь, потому что ничего не имею! Новое поведение профессора Кребса, который весьма квалифицированно организовал отрицательное заключение вопреки мнению профессоров трёх клиник, я считаю жестокой расплатой за то, что «не проявила практический реализм» и не передала ему в руки свой борец, в эффективности которого он как никто здесь убеждён!

Кребс заставил себя засмеяться.

Но сработал грубовато, нечисто.

Смеялся он с явно видимой натугой.

— Таисия Викторовна, — сказал он, отсмеявшись, — я бы посоветовал вам поучиться вести себя в приличном обществе, а то ведь за ваши фэнтези можно очутиться и в суде.

— А хоть сейчас! — с твёрдым спокойствием ответила Таисия Викторовна. — Видали, фантазия! Грубейшим недостатком этого нашего собрания я считаю отсутствие демонстрации излечённых. Неужели можно поверить, что отменили её только из-за нехватки времени? Да давайте вот сейчас начнём демонстрацию и сразу откроется, кто шарлатан и мамона.

— Никакой демонстрации! — пискляво вскрикнул Кребс. Истёртые нервы начинали его подводить. — Никакой!

— А почему эт никакоечкой?! — вдруг грянуло от входа. — Почему никакоечкой? Да уши заповянут слухать вашу глумёжную вздорицу! Унизить тако какого человека и — ша?! Иэх! Язык не картошка, не мнётся, а меля, что хоча!

От двери гулко по проходу, глянцевито рассекавшему зал надвое, шла Маша-татарочка, шла к сцене. После нескольких торопливых шагов её сорвало на рысь. Дёргая-взмахивая выставленными локтями, точно обрубленными, оголёнными от перьев крылами, ладилась она на бегу развязать крутой платошный узел под низом лица.

Узел не поддавался. Тогда она выдернула из платка голову, как лошадь из хомута, шваркнула так и не развязанную серую тёплую пуховку в сторону.

В следующий миг, дёрнувшись вперёд, стряхнула с плеч состарившуюся вместе с нею вельветовую заношенную плюшку.

Зал ожил, заворочался.

В разведку потянулись с мест голоса:

— Штой-то горячо бабоньке…

— Разбрасывает амуницию…

— Сдвинута по фазе…

— Похоже на хулиганство…

— Щас расстегнёт глотку!

У ступенек, ведущих на сцену, Маша вкопанно стала, потом повернулась к залу лицом.

Руки её тряслись под подбородком. Её подпекало расстегнуть кофту, но пальцы, в овражках трещин от чёрной работы, не слушались, вдесятером суматошно толклись возле одной верхней пуговки и никак не могли впихнуть её в петельку.

Потеряв всякое терпение, перебежали пальцы на ворот — только брызнули пуговицы белым звонким дождём.

Чуже, плетьми, упали руки к бокам.

Разорванная кофта, хрустко выворачиваясь, с шипом наползла, прикрыла собой верх юбки, схваченной бельевой бечёвкой.

Притих, насторожился зал. И все а! — уши топориками.

— Хулиганство полное! — холодно констатировала Желтоглазова.

— И как не стыдно! — преданно и спешно поднёс ей поддержку кто-то из кребс-крабиков.

— А чего стыдно? Мы не на светском балу… Если это и хулиганство, так плановое. У нас предусматривалась же демонстрация излечённых больных!

— Если это демонстрация, так недолечённых психов!

Оглохнув от горя, Маша не слышала ядовитых реплик.

— Люди! — сказала она. — Вы все врачи, и голая баба разь вам кому в чуду? А вот мне в дичь… Я хочу спросить, что у вас здеся? Цирк шапито?… Что молчите рыбами, когда пустобрешливой Кребс колоколит чего издря? Иль в вас зрение потухло, иль в вас души умерли? У вас же на глазах под пяткой топчут, губют, трут в муку какого человека! А вы, холоднокровые, позастегнули рты на замочки? Чего рты позажали-то? Иля уж воистинку: не я засыпал, не моё мелется? Ох люди! Ох горькие! Ума не дам… Да еслив у меня не было той проклятущей заразы, на что ж было обдирать меня, как зайца?

Маша подняла руки к тем местам, где должны были бы быть груди, и только тут все увидели, что грудей там не было.

— Кребс склал диагноз ваш. Грицианов, хирург, понятно, резал… чекрыжил… Если ничо не было, зачем жа отсекли грудя? Зараде какого смешного интереса? Они, — ткнула в Кребса и Грицианова, — не барского десятка, нехай слухают… Они испоганили мне весь верх. Выхватили и весь низ… Вымахнули всё женское хозяйство… Грицианов потрошил, как курку… И года ещё стары не прибыли, а я уже от бабьей от радости отсажена. Ну хорошо, что ещё до войны народила всех своих. Ну хорошо, что мужа накрыла военная лихость, не вернула с фронта. А то что мне делай? Да и… На словах не обскажешь… Выписали, как вы говорите, в тяжёлом, в носилочном состоянии. Выписали помирать. Я б тутеньки уже не тренькала язычком… Э-э!.. Ещё б когда совсем упала, да спасибушко, — Маша трижды поклонилась Таисии Викторовне до полу, — да спасибушко великой нашей страдалице Таись Викторне. Подпёрла борцом, не дала упасть. А тепере ей ишшо и выговорешник? За то, что выдернула с того света?

Маша зябко поёжилась и, рдея, надвинула кофтёнку снова на плечи. Держа её за края на груди, умаянно потащилась по ступенькам на сцену.

— Раз у нас демонстрация, — сказала со сцены Кребсу, — вот и скажи, профессор хороший, что было и что стало… Посмотри и скажи миру, что у меня сейчас посля борца?

Маша взялась за кончик бечёвки, коротко свисал из узла.

— Что вы! Только не это! — горячечно зашептал Грицианов, подскакивая к ней на пальчиках. — На сцене раздеваться!

— Так вы ж нас звали сюда напоказ? Или на что? Законфузился, шайтан его забери! На операции резал, как барашку, а тут законфузился!

— Всему своё место.

Из зала спросили:

— Грицианов! Вы что там шепчетесь? Нам тоже интересно послушать.

И Маша ответила:

— А смотреть не желают, как работает честняга борец… Наш Борисушка… Раздеться дажно не велят… Ну что ж… Тогда я и без смотринки так скажу Кребсу и всей его окружке… Как лягуха ни прыгает, а всё в своём болоте!.. Егози, профессор, не егози, а шляпой солнце не закроешь!

Кребс солидно промолчал, злобчиво скосил глаза на Грицианова. Да сворачивай ты, шизокрылый, это идиотское заседание!

Кребс видел, как от входа к сцене двинулись плотным ватажком женщины. Впереди была Шаталкина, видеть которую Кребс органически не мог.

Грицианов торопливо объявил, что повестка исчерпана, заседание на этом закрывается.

Он говорил и видел, что к сцене идут женщины. Он недоумевал. Он впервые видел, что при закрытии заседания люди шли не к выходу.

— Товарищи! — громко заговорила Шаталкина, и любопытные лица повернулись к ней. — Нас вызвали сюда, хотели показать, как нас выходили борцом. Но это кое-кому не по шерсти. Я всёжки скажу… Не всякий раз — обязательная операция, не обязательно лучи… Меня посмотрел Кребс. Шлёт под нож, под лучи. Грицианов уже свои наточил ножищи меня шматовать. А я прежь чем лезти под операцию заверни ещё к Таись Викторне. И гореносица наша сказала, что без операции, без лучей можно подштопать меня. Она говорела, ранний, ещё квёленькой, ещё хиленькой рачок одолеть за всё просто. Всё едино, что чирей угасить. Набралась я духом и дала Грицианову расписку. Под расписку отбрехалась, ель отбилась от ножа, от лучевого огня. И не прогадала. Таись Викторна свет травушкой осадила, задавила во мне беду. Нынь я здорова… бревном не ушибить… Здорова, как машина!.. Ка-ак ма-ши-и…

В её взор вплеснулась растерянность. Она видела: поднялся президиум, стал стадом разбредаться.

Глядя на президиум, и в зале повалило всё к дверям, гремя отодвигаемыми стульями, и Шаталкина, вконец смешавшись от разбредаемого народа, поникла, смолкла на полуслове.

Кребс мёртво сгрёб Грицианова за руку и поволок за красную стену занавеса.

— Слушай! — удушенно замычал Кребс, давясь от злобы, когда они остались одни. — Ну так глупо ударить в грязь яйцом!.. Да что за крезаторий[45] вы открыли в своём дурацком онкодиспансике?! Эта непристёгнутая расчехлила лапшемёт… Эта одна паршивая «заблудшая овца может целое стадо пастырей испортить»! Не в состоянии операцией заткнуть глотку этой Шаталкиной!? Неужели вы не в состоянии поймать эту буйнопламенную и для галочки вырезать у неё хоть что-нибудь? Это лично ей, разумеется, не надо, ей вовсе не надо, но до зарезу надо ва-ам! мне-е! Нашей репутации!.. О-о!.. Дубики-дубочки… Наживу я с вами рак головы! Грош тебе как главному цена, если не можешь убедить человека в том, что ему необходимо лечь на операцию, пустяковую, крайне безвредную, но до смерти необходимую. И срочную! Раз мазнули, надо дельце чётко выруливать! Выруливать!

— Дорогой Борислав Львович! Кровь откуда хошь, но — рульнём! Гад буду — рульнём! Ох да кэ-эк рульнём! — клялся Грицианов. — Я этой Шаталке-скакалке ещё устрою чих-пых!

16

А на следующее утро Таисия Викторовна проснулась совершенно больной, какой-то раздавленной, будто на ней остановился гусеницами трактор и поплясал.

Вспомнилось вчерашнее заседание.

Холодный страх закрыл ей глаза.

Передёрнувшись, она рывком надвинула одеяло на голову.

Со стены, из динамика, бодро ударила музыка — пошла заставка к уроку гимнастики.

— Крошунечка, — сказал Николай Александрович, похаживая в трико по комнате и поглаживая себе руки от кистей к плечам, готовясь к первому упражнению. — На правах штатного молчуна позволь мне мини-лекцию… Неужели ты думаешь, раз закрыла глаза, то снова стало за окном темно? Не кали себя, не трави… Жизнёнка штука кусучая, линявая. Вчерашнее отжито по-вчерашнему, а сегодня надо жить по-сегодняшнему. Может, ещё попадёшь на Международный онкологический конгресс в Москве…

— Разговоры давно идут…

— Может, когда-нибудь и соберутся? Позовут… Развеешься… Вставай. Уже урок…

Она примёрла под одеялом, не шевельнулась.

«Хох… Жидковато в тебе, малышка, борцовского пару. Выходит, в первой же драчке весь выпустила?… А была бритва, огонь…»

Он не стал нудеть, не стал её трогать, иначе он был бы не он, и, выключив динамик, побрёл разводить керосинку. Должен же кто-то готовить завтрак? Скоро вскочат Гоша с Милой. Детей в институты голодными не выпроводишь.

«Сколько живём, ни разу не пропустили гимнастику. День завязывался всегда с гимнастики. От неё, по домашнему уставу, освобождался лишь больной. Но из нас никто, сколь вместе живём, ни разу не болел… Ни разу…»

Вжав в плечи голову, понуро утащился к себе в милицейскую поликлинику Николай Александрович. Потом убежал в политехнический Гоша, а следом и Мила в медицинский. А Таисия Викторовна всё лежала, не решаясь высунуться из тёмного тепла под одеялом.

У неё была температура.

Это она знала без градусника. Она спокойно могла вовсе не идти на работу. Но как не идти? Это школьная детворня по своей малолетней жестокости и сглупа безумствует от счастья, когда хворь примнёт учителя. Не надо готовить уроки! Ну а какая радость у больных, свались сама их лечащая врачица?

И она пошла.

Мёл снег, плотный, лохматый, крупный, как лапоть. Первый нелёжкий снег щедро сыпал на сухую, точно пепел, землю.

Она любила зиму, любила пушной снег особенно в первые дни. Однако сейчас эта суетливая серо-мутная круговерть, эта весёлая заметуха совсем не грела ей душу, слепила глаза, и ей казалось, что она ясно чувствовала холод и давящий вес каждой опускавшейся на неё снежинки.

Она вошла к себе в полутёмную клетуху в свой час, минута в минуту, и сразу глазами в угол. Пусто. Где настойка? Боже! Да куда девалась целая четверть?!

Не раздеваясь, в уличном, подхватилась бегом на второй этаж к Грицианову.

— Леопольд Иванович, чепе! — в доклад с порога. — Настойка пропала!

Грицианов без охоты отлепил от бумаг скучное лицо.

— Прежде всего успокойтесь, Таисия Викторовна… Присаживайтесь… И запомните, у нас в диспансере ничегошеньки не пропадает, вот только вовремя не находится. Только и всего…

— Но я везде у себя обшарила. Нету!

— Верно. Нету и не будет. Хватит вихляться. По кривой дорожке вперёд не видать. Я вашему голубому лютику[46] по всем правилам, пардон, надел намордник. Опечатал…

Она привстала, с остановившимися глазами шатнулась к Грицианову, хотела что-то сказать, но забыла, что именно хотела сказать, и, конфузясь, снова села.

Грицианов ловчей угнездился в кресле. Налёг грудью на руки, лежали одна под одной по краю зелёного стола.

— Таисия Викторовна, вы вчера убедились, чего стоит ваш кудесник-расчудесник лютик? Не понимаю, как это он вам сел в сердце… Ну да!.. Давайте закруглять эту художественную самодеятельность. Разве я неправ был, ещё в самом начале отказавшись от его испытаний в целом по диспансеру? Пра-ав! Время голосует за меня. И только в том моё мягкодушие, что вам одной разрешил им пользовать. И каков, простите, улов? Успех? Все-е вчера прекрасно слышали, сколько ваших умерло. А сколько ещё находятся на пути к этому? Вы дискредитируете общепринятые методы лечения. С нас довольно ваших лавров! Был грех, дал я слабинку. Теперь исправляюсь…

— … проявляя твёрдость?

— Разумеется.

— А больные? Вы подумали? Да… Чужая болька не болит… Отнять у них настойку — всё равно что у тяжёлых, у испытывающих кислородное голодание, по-разбойничьи выхватить кислородную подушку.

— Вам кажется… — всё так же тоскливо, на одной ноте тянул Грицианов. — Это ваши личные умозаключения… У вас нет подушечников и нам нечего выхватывать. Человек слаб, суеверен. Внуши, что камень целебен, накатится грызть камни, и скоро человечество останется без Гиндукуша, без Эвереста, без Казбека, без прочих мелких горок. Всё поест!

Она не помнила, как вышла от Грицианова, как спускалась по лестнице, как вошла к себе. Очнулась, вернулась в себя, когда зазвонил телефон.

Ей сказали, что в клинике Кребса не стали давать борец.

Она ни слова не сказала в ответ, положила трубку.

«И Кребс… Со всех сторон заговорила тяжёлая артиллерия…»

Приближалось время капель.

Она несколько раз подходила к своей палате и, поторчав, как истукан, у двери, на цыпочках отходила. Нет, не могла она войти и сказать, что больше ничем не может помочь. Сказать так — значит забрать последнюю надежду?

Она присела в своём кабинетике.

Минутой потом тенью втекла к ней одна из её ходячих.

Вошедшую не удивило, что Таисия Викторовна у себя в кабинете сидела в пальто, в пуховом платке. Комната была сырая, холодная. Сам Грицианов считал её пригодной лишь для морга. Вошедшую подивило то, что сидела Таисия Викторовна не на своём обычном месте, а сбоку стола, на древнем посетительском стуле, скорбно вскрикивающем всякий раз, едва на него садились.

— Таисия Викторовна… генерал-капелечки… Самое время. Не забыли?

Таисия Викторовна отрицательно, чуже покачала головой.

— Кончились, больнуша, капелечки… Ушли…

— А подвезут навскоре? А то мы навродь груднят. Не дай в пору соску, воюшкой завоем. Без соски жизня стала!.. Вы уж, мамино сердце, выстарайтесь, чтоб поскорейше было… Безо время рази отымают у детёнка соску?

Таисия Викторовна уронила лицо на ладонки и зарыдала по-бабьи горько, навскрик.

А ближе к полуночи позвонила Шаталкина.

— Таись Викторна!.. Таись Викторна!..

А дальше ни слова. Голос, слезами одетый.

— Тнюшка! Да что стряслось?

— Ой, Таись Викторна! Переболталось кисло с пресным,[47] так переболталось!.. Вертаюсь я со своей смены. Ночь. А дома детишки от слёз пухнут… Игрались они, значится, во дворе. Подлетела шизовозка с крестом. Вываливаются горками два санитара с носилками и Желтоглазова. Как описали, так это она, Желтоглазова. Эта рысь непутявая сразу к ребятне: «Не покажете, где тут у вас живёт раковая Шаталкина? Вот приехали с носилками забрать. Надо ей срочно на стол, под операцию». Ей сказали, что я на работе. Она крутанулась да умчалась вон. А по двору поползло змеёй шу-шу-шу, шу-шу-шу. Все своих лавриков от моих хвать, хвать, хвать. В секунд порасхватали! Мои и остайся одне. Никто, последний соплюк, играться с нимя уже не горит!.. «У вас мамка раковая, зыразная, и вы таки ж…» Таись Викторна, сердце не терпит… Как чужую беду — я водой разведу, а на свою на беду — сижу да гляжу… Как жить?… Ка-ак жить, Таись Викторна? Научите… Надо теперь бежать из этого дома. Уеду!.. Сживают с места! Уеду!.. Знай подламывают, знай подговаривают на операцию… Чего, какого лешего оне домогаются? Я ж здоровящая тёлка… При полном здоровье… А у них зуб горит резать меня. Зачем? Заче-ем?…

— Тут и слепой видит… А чтоб скомпрометировать и борец мой, и меня… Я завтра поговорю с этой с чёртовой куклой Желтоглазкиной…

И лучше б не говорила. Всё не в толк.

Едва Таисия Викторовна подвернула разговор к врачебной этике, к гиппократовой клятве, как Желтоглазова и взвейся — бесстыжим глазам не первый базар! — с подсолом окусываться:

— А мы вашу методу блюдём. Вы говорите больному правду о нём? И мы по-вашенски, по вашему руслу поворотили.

— Так я говорю больному, а не его детям, не соседям, не улице!

А между тем стало вязаться что-то такое, чему Таисия Викторовна не могла сразу сложить названия.

Вдруг Грицианов сделался предупредительно учтив, обходителен, мягок, даже любезен.

— Ну к чему, Таисия Викторовна, вам лишние хлопоты? — сочувствующе сказал он и освободил её от ночных дежурств, хотя она и противилась твёрдо.

Месяц спустя уже без слов отвёл её от присутствия, от обязательного ранее присутствия на врачебных обходах.

А седьмого марта, после торжественной пятиминутки, оставил одну, молча плеснул ей приказ об её же увольнении.

По диагонали пробежала она вздрагивающий у неё в руке листок.

— Это… ваш скромный… джентльменский подарок мне к Восьмому марта?

Грицианов, кажется, смутился.

— Расценивайте, как хотите, — сказал он. — А по мне, этот подарочек вам поднёс покойный Нудлер. — Грицианов свёл глаза на приказ. — И подарок, и счёт.

— По приказу, Нудлер отравился борцом. Но у меня никакого Нудлера не было! Это больной Желтоглазовой. Не установила диагноз. Запустила. Болезнь не стала ждать… На кой же мне вешать чужой чёрный орденок?

— Я думаю, с Нудлером мы ещё разберёмся. Выясним, чей он, кто довёл его до кладбищенской кондиции. И даже если Нудлер не ваш, всё равно одна ласточка вам погоды не сделает. Нудлер — последний блёсткий мазок к вашему портрету… Вы прочитали приказ. В приказе по пунктам расписаны все ваши заслуги. Больных кроме четвёртой стадии брали на лютик? Бра-али… Держали у себя настойку? Дер-жа-али… На руки выдавали? Вы-ыда-ва-али…

— И за это всерьёз можно уволить?

— За это можно всерьёз посадить.

Она немного подумала.

Нарочито буднично, однако слегка взадир возразила:

— Леопольд Иваныч, вы непростимо расточительны в своих посулах. Да ведаете ли вы, холодный рыбак,[48] что у меня ни од-но-го выговора, даже ни одного замечания? В нахвале всё бегала. Множень раз отмечали! Всё повышали, повышали и… повесили… Всё росла… Зигзаги роста…

— Увы, всякий рост имеет предел… И растут не только туда, — Грицианов назидательно воздел указательный палец. — Но и туда, — опустил вниз палец ровной палочкой. — Движение… диалектика… Застоя в движении не может быть. Не удержались на небесах… Трабабахулись на грешную землю… Сабо самой… А будь похитростней… Чего б и дальше не заведовать организационно-методическим отделом? Ну да что об ушедшем поезде?… Черкните на приказе, что ознакомлены, оставьте свой автограф-крючок на память и с Богом.

Она медленно положила приказ на стол.

Пристукнула по приказу ладонкой.

— Никакого и самого маленького крючочка я вам не оставлю. Мне девятого, как намечалось, на конгресс по раку.

— А вот теперь уже и не ехать! — простодушно воскликнул Грицианов. — Отдыхайте!

— А кто поедет?

— А это уж не ваша печаль… Охотников на Москву не со стороны вербовать. А вы, — он весело щёлкнул пальцами, поймал идею! — а вы лично от себя можете поехать. Я возражать не стану. У вас теперь пустого времени чёрт на печку не встащит. Езжайте!

17

Спотыкаясь о свои слёзы, пришла Таисия Викторовна домой. Едва ноги за порожек завела, начала про приказ, а там и план свой яви:

— Хватит басни расправлять… Надо мелькать… Надо показываться!.. Надо показывать зубки!! Неча, ёлкин дед, слюни в ступке толочь. Девятого с утра в облздрав! В профсоюз!! В суд!!!

— Заче-ем? — детски удивлённо, с ростягом спросил Николай Александрович, помогая ей снять пальто. — Заче-ем? Девушка ты хорошая, но нахваливать я тебя погожу… Забудь… Проплакала и спрячь… — Лепестком платочка он вымакнул светящиеся, лучистые стёжки слёз на её щеках. — Успокойся и запомни простую истину. Медики не спорят. Медики не ходят по судам. Тем более младшие.

— Как младшие, так и молчи в кулачок, пока по маковку не вобьют в грязь? Да они ж готовы одним зубом меня загрызть!

Николай Александрович повесил пальто в ветхий, потемнелый шкаф. Взял зябкие с улицы пальцы жены, наклонился, подышал на них теплом.

— Тая, не преувеличивай. Это непросто… одним зубом… Стандартная неувязка, стандартное недоразумение… Они обидели, они и позовут.

— Через год? Через пять? А я, мякинная головушка, жди?

— Почему жди? Где упала, там и подымайся… Делай, что держала на плане. Собирайся на конгресс.

Таисия Викторовна устало, укоризненно всплеснула руками.

— Один уже посылал, отсмеялся… Грицианов… И ты? Какой ещё конгресс? Бабу с треском турнули с работы по негодной статье! Ни командировки, ни денег… Какой конгресс? Ну не смешно?!

Николай Александрович прижал выстывшие её ладошки себе к щекам.

— Дело! — сказал ободряюще, наливаясь восторгом от пришедшей мысли. — Дело! Давай смеяться, пропадать со смеху. По штату положено! Начальство посмеялось, образцовый подчиненный разве не должен его поддержать? Грицианов, вострокопытный змей, со смешком разливался про конгресс, а ты в сам деле катани. В пику! За нами смех будет последний! Вот!

Он схватил со стола билет. Торопливо сунул ей.

— На самолет… Девятого… В Борске в девять по-местному сядешь и в девять ноль-ноль по Москве будешь в белокаменной. На дорогу ни минуты не теряешь!

— Кроме четырехчасовой разницы между Борском и Москвой. Ну да… Ты брал заранее, не знал про приказ…

— А хоть бы и знал, всё равношко взял. Э-э, крошунька, лезет из тебя, как бы сказал Кребс, о натюрель! Как же крепенько мы возлюбили за государственный счёт свой интеллект растить… Нет командировки — наплевать и растереть! Лети на свои кровные! Послушать столпов, из первых уст узнать последние веяния… Разве это, сердечушко, нужно лично Грицианову? Разве это нужно лично Кребсу? Это прежь всего нужно те-бе самой. Те-бе са-мой!

Мало-помалу Таисия Викторовна притёрлась, притерпелась к мысли, что ехать ей надо и в таком горьком коленкоре, и даже ехать сейчас необходимей, чем когда было всё на работе нормально.

Тугих деньжат на поездку подхватили у соседей, а домашние хлопоты оставшаяся троица раскидала так.

Гоша готовит еду. На Гоше ещё вода, полы, дрова, магазины, мелкая стирка.

Николай Александрович ответственный за Росинку. Росинка — корова.

Он любил с нею возиться, не даст ветру дунуть. Кормить, особенно доить — золотых ему гор не надобно.

Николай Александрович не мог косить. Как махнёт — на палец обязательно воткнёт носок косы в землю, и летними вечерами бегала по городу с литовкой вёрткая Таисия Викторовна. Окашивала все канавки, все бугорки, все ямки. А Николай Александрович лишь сушил да сносил к дому сено.

А уход за котом Мурчиком смело взяла на себя Мила. Бесстрашная девушка, очень занятая свиданиями.

На конгрессе, в первый перерыв, народушко шумно выкатил в сувенирно-нарядное фойе, празднично блестевшее зеркальными стенами, ослепительным глянцем лакированных полов, сражающее монументальностью и торжественностью колонн.

В этом неземном великолепии, так изумившем всех непривычностью, значительностью, люди, похоже, словно враз особенно почувствовали, словно вдруг наглядно осознали свою малость, свою ничтожность рядом с этими великанистыми волшебными колоннами и невольно, как весело подумалось Таисии Викторовне, всяк стал неосознанно, сам собой тянуться если не вровень с колоннами, то всё же кверху, в живые солидные столпики, потому что, думалось ей, что-то властное, магическое в фойе ломало, переделывало людей на свой лад: попав в фойе, люди преображались, разводили, как орлиные крылья, плечи; если сперва, выйдя из зала, смотрели вокруг восторженно-робко, то две-три минуты в фойе совершенно их перекраивали, и люди уже прохаживались, совершали моцион раскрепощённо, величественно, державно вскинув головы, будто и впрямь ладясь сравняться в росте уже с самими сказочными колоннами.

С завистью глядя из-за колонны («А вдруг нарвусь на кого из своих?») на этих важно гуляющих людей, Таисия Викторовна уловила в себе какой-то дух простора, раскованности, лихой удали и, бросив прятаться, тоже стала гулять как все, гордо, величаво, изредка удостаивая дефилирующих мимо отдельных особ — не наши ли? — лениво-отсутствующего, покровительственного взгляда и ясно чувствуя, что растёт, растёт, растёт…

Наконец она вполне освоилась с мыслью, что здесь она равноправная участница, как и все кругом, а не какая там тайная сибирская беглянка-колодница, которую всяк по меньшей мерке может спокойно выставить за дверь как не нужный к случаю веник, перестала совсем бояться, что и впрямь нарвётся на своих, и, уверовав, что своих-то, из борского диспансера, никого не прикомандировали, угомонилась окончательно.

Несколько мгновений спустя Таисия Викторовна грациозно выкруживала из-за колонны, как вдруг с лёту въехала острым лицом в ватный многоведёрный живот какой-то коряговатой и толстой, как автобус, бабёхи в хрустящем шёлке.

Мелкорослая, тонкая, как травинушка, Таисия Викторовна отпрянула, словно мячик, стукнувшийся в чугунный столб, и едва не взвизгнула от изумления. Перед нею, хлопая утонувшими в жиру осоловелыми глазками, стояла сама Желтоглазова!

Сведи судьба их на Луне или на Марсе, они б меньше удивились друг дружке. Но встретиться в Москве, на конгрессе, куда вход Закавырцевой заказан — уму недостижимо!

— Вы-ы?!.. — невинно-садистским голоском прошептала Желтоглазова.

— Я! — ответила Таисия Викторовна, чувствуя себя прокудливым зайцем, изрядно насолившим под хвост волку и наконец-то попавши тому в лапки. — С весёлым днём![49]

Вместо ответа на приветствие Желтоглазова хмыкнула и у неё, будто включённые, закрутились, как у куклы, чёрные глаза, наливающиеся злобствомй.

— Закавырцева! Да что вы здесь делаете?

— А вы? — машинально спросила Таисия Викторовна, медленно пятясь с неосознанного ещё страха за колонну. Подумала: «Во всем диспансере не найти поумней послать?… Ведь когда раздавали ум, в её мешок, по словам Маши-татарочки, и на дух ничего не попало…»

— Лично я учавствую в конгрессе академии медицинских наук по проблемам рака. А вы?

— Я тоже участвую… — с коротким кокетливым поклоном смято ответила Таисия Викторовна, пробуя столкнуть разговор в пустую, приятельскую болтовню.

— Но как вы сюда проникли? — деревянея лицом, бормотнула меж зубов Желтоглазова. — Безо всяких дозволений?!

— Когда мышь лезет в амбар, она лезет без письменного на то дозволения в лапке… — поникло заоправдывалась Таисия Викторовна. — Какие у голода права?

— Кончайте гнать гамму! Здесь не амбар и вы не мышь!

— Мышка… — Таисия Викторовна примирительно виновато улыбнулась. — Я маленький человечек… Я как кроха мышка прошмыгну везде, особенно когда надо. Нашла малю-юхотную щёлочку, вот я и перед вами…

— Скажите, пожалуйста, осчастливила! Да за таковскую штукарию по шёрстке не погладят. Очередная авантюра! Впролом ломишь! Безо всякой документации в самой в Москве промахнуть на Международный конгресс! — Желтоглазова вскинула оплывший указательный палец, похожий на куцее полешко, плотоядно погрозила: — Уж тут-то я вас дожму-у… Ух ка-ак дожму-у!.. Всяка мышь грызи то, что по зубкам!

На рысях обежав колонну, Желтоглазова тяжело, увалисто заколыхалась к залу.

Таисия Викторовна онемела. Что делать? Что делать? Что сейчас и будет?… Сдвинуться с ума!..

Не отдавая себе отчёта, бросилась следом за колодой в два обхвата. Догнала, механически взяла её руку в обе свои.

— Марфа Иванна… Марфа Иванна… Ни с чего… Не надо базару…

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге впервые публикуется центральное произведение художника и поэта Павла Яковлевича Зальцмана (1...
Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмигр...
Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмигр...
В книгу вошли самые известные произведения Юрия Трифонова (1925–1981) – «Дом на набережной», «Обмен»...
Повести Юрия Трифонова (1925–1981) «Обмен», «Предварительные итоги», «Долгое прощание» и «Другая жиз...
Юрий Осипович Домбровский (1909–1978) – коренной москвич, сын адвоката, писатель, сиделец сталинских...