Сибирская роза Санжаровский Анатолий

— А вам?

— Представьте, тоже. Тут даже и слепому видно!

Парень посветлел лицом, остановился.

— А у нас, — сказал, — сосед говорил: слепому всё равно смотреть что в открытую, что в закрытую дверь.

Бог ведает каким чутьём Таисия Викторовна уловила — догадался, допёр малый, что перед ним та самая бабка. Засвечиваясь ликованием, — так у меня не рак! так у меня не рак! — он в два прыжка слетел к двери и уже снизу, из сумрака, сияюще выпел:

— Благодарствуйте, бабушка! Благодарствуйте!

И почтительно прикрыл да собой входную дверь.

23

Лариса слышала весь разговор.

Разговор ей не понравился.

И уже за столом навалилась в ласковых тонах выговаривать. У человека-де беда, а вы с хохотошками. Наделали хохоту!.. Разве можно так?

— И можно. И нужно! — пустила на волю досаду Таисия Викторовна. — Будь что серьёзное, и я б, конечно, начала всё с ним серьёзно. А то… Прыщи целомудрия принять за рак! Я с ним ой ещё как мягко обошлась. Надо было послать его не к кожнику… Надо было послать… Пускай бежит ищет бабульку лет двадцати да разбежкой с нею в загс. Медовый месяц… семейная жизнь — надёжный артудар по угрям! И чтоб ты знала, кто-кто, только этот прыщ меньше всех имел право рассчитывать на моё светское обхождение. Прыткий типус! Втёк в дом аки тать. Шныра… Этот прикурит от молнии и блоху взнуздает… Входную я закрыла дверь на крючок. Дёрнул — закрыто. Ну, подними чуть нос, глянь выше лба… Звонок, позвони. Так нет, не позвонил. Палочкой сдёрнул крючок!

— Эв-ва! От больных, как от чумы, под крючком не отсидишься. Слава вас и под крючком находит!

— Что мне, Ларик, слава? Славы больше чем достаточно. От неё я готова прятаться под крючок. Но от людей я никогда не закрываюсь. А между тем лишний больной — мне уже тяжеловато. А эта тень-потетень да на каждый день. Годы… Дни заходят… С годами со своими не подерёшься… Ино бывает так. Звонок. Открываю. Сама ель на ногах держусь, до того устала, до того упрела. Спрашивают меня. Не велик грех и соврать. Мол, уехала в Москву. Будет дня через три. Соври да отдыхай. Сколько обещала себе соврать! А расплесну дверь, увижу бедолагу — куда уж тут врать?! По крутой лестнице лезем, друг за дружку дёржимся. Того и жди, обе загремим… Введёшь… Чайку… Чай пить не дрова рубить… За чаем всё и выспросишь… Это просто по случаю твоего приезда намахнула я крюк. Думаю, могу я в спокое хоть первый часок посидеть с любимой внучушкой?… Ну да… Вошёл как воришка, зато довольный ушёл. Разве не это главное? Однако… Однако диковатый жеребок, диковатый… Не люблю грубых. О! Я для него всего-то лишь бабка, хотя и всё знающая… Беспокоюсь я, Лялик… А ну влетишь в жёсткие руки вот к такому. Как гахнет: Ларка!

— Не боись, бабушка! На меня сложно гахнуть. Я ведь чего подзасиделась на станции Невеста? Гляжу товарец… Не спеша. Обстоятельно. Чай, не кроссовки, не шмотьё какое выбираешь. Через моё ситечко хуляганистый воитель-домостроевец не проскочит. Ситечко частое… У меня контингент деловой, цивильный. Оторвитесь на минуточку от хохлиного борща, почитайте. Это любопытно.

Не вставая из-за стола, Лариса дотянулась до красной лакированной сумочки на тёмном старом серванте. Достала из неё треугольничек, подала Таисии Викторовне.

«Вскрыть в субботу первого января 2000 года или когда воспожелается», — пробежала Таисия Викторовна надпись на треугольничке.

Спрашивающе глянула на Ларису.

— Читайте, читайте.

Таисия Викторовна разложила треугольничек.

АКТ

Копия

Настоящий составлен в том, что я, Фея Ивановна Махалкина, и я, Петруччио Дубиньо-Скакунелли, обязуемся вступить в настоящий, ёксель-моксель, брак в конце двенадцатой, тринадцатой или, по выбору, четырнадцатой пятилетки.

Если мы не выполним это обязательство, то пусть нас покарает верная рука товарищей в лице ИПС: Иванова, Петрова, Сидорова.

В чём нижеподписавшиеся и расписуются:

За Фею (завитушка)

За Петруччио (завитушка)

Свидетели:

Гуляшев-младшенький.

Гуляшев-постаршее.

31.02.1986

Таисия Викторовна брезгливо отшвырнула листок Ларисе в широкий, разбежистый подол ало-красного платья.

— Разнет на тебя!.. Милуша, весьма прискорбно, что цивилизация слишком бережно с тобой обошлась, не тронула и тенью твой детский умок. Ну совсем… Ты что, пять лет бегала в институт от грозы прятаться?

— Не только! — ответила Лариса, выдерживая весёлую тональность. — Я ещё вынесла оттуда вот этот предбрачный контракт. Мы сошлись на том, что пятнадцать годков нам вполне хватит, чтоб проверить… чтоб твёрдо проверить друг друга. У нас всё культуриш. Пятнадцать годков — надёжное ситечко.

— Да уж куда надёжней! Не выстарилось бы к той поре твоё ситечко.

— Ничегогогошеньки, не волнуйтесь. Кашу маслом не испортишь.

— Не испортишь, но и есть не станешь.

— И опять же… Сквозь старое решето скорей мука сеется… Года подопрут — не до переборов будет Маше. Это раньше по части кавалерчиков была лафа. Завались! По старой Москве, бабулио, вон даже прибаска такая гуляла: «Каждая купчиха имеет мужа — по закону, офицера — для чувств, а кучера — для удовольствия». Было времечко, жанишков толклось, как комара! А сейчас… Где они, эти кавальеро? Ведь самый занюханный муфлон — ба-альшой дефсит…

— Ох уж эти твои пробаутки… — вяло сердясь, выговорила Таисия Викторовна. — Одевалась бы, милок, скромно, что ли… А то, поди, женихи стесняются подкатывать к тебе коляски…

— Ха— ха, — по слогам сказала Лариса. — Я тоже пока их стесняюсь слегка. А вот достесняюсь до четвертака… Там перестану и стесняться, и миндальничать с ними. Муженёк не пирожок, на тарелочке не поднесут. Надо самой шариками крутить… Ручки-ножки есть в наличии, в живом виде можно в загс доставить — доставим!

— Силой милого не берут, — назидательно возразила Таисия Викторовна.

— Ещё как беру-ут! А то они привыкли… Вон по телику один точно сказанул: «Мужчина, как загар: сначала он пристаёт к женщине, а потом смывается». У меня не смоется ни один мушкетёр! — Лариса пристукнула пустой ложкой по боку миски.

— Ой, девонька! Тебе всё хохотульки… А ведь придавит жизнючка без мужика, и стужу назовёшь матушкой. Да я в твою пору уже имела двух детей и, разумеется, мужа. Во всяк день вскочи притемно. Сготовь, накорми всех. А самой уже некогда, кой да как. Сына на багажник, дочку на раму и полетела на велосипеде. Сдашь козлятушек на детскую площадку и крути ещё четыре кэмэ до института. Тогда автобусы не бегали… А вы?… Раскушали нынче молодые барское рай-житьё… возлюбили… Заигрались, нтвердо заигрались в женихи-невесты.

Лариса вздохнула:

— А что прикажете делать? Увы, — усмехнулась она, — погода аховая, нефестивальная. Женихи не сыплются с неба дождём… Особо, бабинька, не нарываются в мужья… Факт… В толпе так мельтешат… проблёскивают отдельные экземпляры на мой образец вышибального покроя, но чтой-то оч смирные. Проскакивают мимо, шарики в сторону… Прибаиваются пухлявых, будто я и впрямь такая — бригадой не обнимешь. — Лариса скептически окинула себя деланно-страдальческим взглядом. — У вас было одно время, одна погода… у нас другая… Женихи пошли прямушки какие-то засони. Прям мозга с ними пухнет… Пока разбудишь, ему уже под сороковик. Не знают, чего им в жизни надо…

— Не скажи, не скажи… Не все такие. Вон Каспаров. В прошлую осень выскочил в шахматные короли. Самый молодой в мире чемпион. Двадцать два годочка!

— Подумаешь, елова шишка! Мне тоже двадцать два. Но я этим не кичусь.

Бабушка с недоверием хмыкнула:

— Чудно дядино гумно: семь лет урожая нет, а мыши водятся…

Она скосила глаза на акт, пригляделась к дате.

— До конца февралика ещё полных три недели, а вы уже подписали. И февраль нарастили… Всё шутите.

— Не шутим, а серьёзно. Со всей ответственностью исторического момента тараним намеченные рубежи. Досрочно подписали обязательство, досрочно, можем, и выполним.

— По хаханькам пережмёте с гаком… Мы в молодости были смиреньше. И за человека тогда не считали девушку, если не выдержала рекорд…[68] Жизнь начать — не в поле въехать… Скажи, Петруччио… Это что за петух?

— Да так… Стандартный. Инкубаторский… Петух как петух.

— Постой, распятнай тя! А где ж Тимоша?

Лариса искренне удивилась:

— Какой ещё Тимоша?

— Боже мой! — гневливо сверкнула бабушка. — Человеческий мозг способен вобрать всю информацию, что есть во всех книгах целой Румянцевки, а она не помнит парня, от которого ещё на первом курсе млела.

Тонкий румянец загорелся на Ларисиных щеках.

— Ну… О Тимоше ничего нет в книгах Румянцевки… И вообще… Тимоша — давно проигранная и заброшенная пластинка…

— Пробросаешься, милоха. Такой парубок!

— Ну, какой? Какой? Вы знаете, что этот ящер убогий отвалил?… Раз сбежались мы на гульбарий всей группой. Вскладчину. Кто притаранил пузырёк шампанского, кто коробшку «Вечернего стона… пардон, звона», кто финского сервелата, а ваш Тимоша прикатился с ломтищем розоватого деревенского сала. Ещё завернул в старушечий платок. Увидели все — со смеху в лёжку. Разулся — опять все в лёжку. Вся франтоватая прихожая блестела от лаковых импортных туфелек наших, а Тимоша возьми в саму серёдку и ткни свои кирзовые сапожищи. Сало все ели — за ушами треск бегал. Но ели и подкалывали и Тимошино сало и Тимошины кирзачи. Тимоша терпел, терпел да то-олько хвать пудовым кулачком по столу и вон… Перевёлся в другую группу, с нами ни с кем не разговаривает…

— Эх вы, столичанские дикари… первобытники… Нашли над кем шутки вышучивать. Да вы всей группой не стоите срезанного Тимошиного ногтя! Учится на отличку, подрабатывает. Со стипендии да с подработки шлёт в деревню. Помогает одинокой матери-пенсионерке… А сам в общежитии сидит, гляди, на проголоди. От души человече нёс вам, а вы на смех…

— Мог бы и он смехом отыграться… Упёртый хохол!

— А ты кто? Ты забыла, от кого твоя мать? Извини, от меня. А где я родилась? Село Жорныщи у Каменец-Подольска. Не за-быв-ки-вай… А украинцы народ тягловый. Сало ест, на соломе спит — ничего ему больше не

надь. Он всегда будет там, куда навострился. Тимоша пока пасёт нужду, да над вами, столичанские перекормыши, он ещё посмеётся. Последним!.. Послушай ты, модна пенка с кислых щей,[69] чем он тебе не нравится?

— А чем может нравиться этот малахай, куды хочешь помахай? — Лариса медвежевато подняла руки. — О громила!

— А ты не громила? Как раз под масть. На что тебе карлуша?

— А имя? Вон наш котик Тимоша. Назвали!

— Ну и что? Легче запоминать. И потом Тимофей — значит честь Бога!

— Страшный.

— Без носа? Без ушей?

— Не-ет…

— Тот-то! Кончай, подружа, косить сено дугой. Ты этому инкубаторскому кискахвату дай расчёт в полном количестве и присматривайся, подделывайся к Тимоше. Затуши спор. Подлейся первая. Извинись за насмешку на вечеринке. Будь хоть ты одна умная изо всей группы! Чему быть, то останется…

Лариса молчит. Опустила голову, думает.

Бабушке понравилось, что Лариса не стала возражать против Тимоши, и уже ласково, снисходительно трогает внучку за локоть.

— Ну что так жестоко задумалась? Смотри, а то лошадь в рот заедет, а ты и не заметишь…

— Баб! А как вы сходились с дедушкой?

— И-и, куда её повело… Тут не помнишь, что было час назад. А то… Умяли сивку крутые горы, умяли… К могиле поджали…

— Ну-у — капризно гудит Лариса.

— Хоть ну, хоть тпру — ни с места… Помню, из сна он ко мне пришёл…

Лариса остановила дыхание. Такая диковина наяву?

И она, отложив ложку, стала щипцами вытягивать из бабушки слово за словом.

24

И началось всё это ещё на втором курсе института. С деньгами было плохо. Стала после занятий Таёжка подрабатывать медсестрой в больнице. (До института она кончила медицинский техникум.) И попала она к Закавырцеву. Наскочил огонь на лёд!

Таёжка была всегда на кругу, всегда на виду. Моторная, красивая, ласковая, в ней жил какой-то магнит добра, к ней тянуло людей.

Влюбчивые настырики — эти без масла влезут в глаза, — не зная, как завязать с нею знакомство потесней, слонялись за нею по пятам из палаты в палату и канючили добавки. Один выпрашивал лишних таблеток, второй — «сверхплановый стопарик» какой-нибудь гадкой микстуры, которую при других сёстрах норовил плеснуть за окно, третий, постарше, навяливался со своим:

— Ох, мой Бог! Болит мой бок девятый год, не знаю, которо место… Сестричка, маяточка, потри спинку…

— Но у вас нет этого в назначении, — весело отбивалась она.

— Жди, врачун назнача! Ты уж от себе, радостёнка, назначь. Уважь болезного…

— Нет, — мягко возражала Таёжка. — Без врача не могу.

За всяким разрешением на добавку она летела к Закавырцеву. Она наперёд знала — откажет. И ходить не надо. Она б ни за что и не ходила, не влюбись сама в Закавырцева, который, казалось ей, навовсе не замечал её. Добавки— всего-то лишь ниточка к встрече. И как тут не пойти?

Ей нравились блондины. Он был блондин. Высокий, стройный. У него рано умерла мать. Мачеха не любила его: он был похож на свою мать. Ему шёл двадцать девятый, ей семнадцатый. Вечно одинокий, молчаливый, угрюмый, он виделся ей несчастным старчиком. Ей жалко было его.

То и знай она бегала к нему за добавками. Раз к разу разговоры о добавках становились длинней, обстоятельней, нежней.

Он полюбил её, но не знал, как это сказать. Любил и молчал.

Она видела, что он любил и не решался открыться. «Вот божья коровка… Ну да такого тихонюшку и куры загребут!.. Если он мой, надо брать живьём».

Ей вспомнился бабушкин обычай. Кто приснится под Новый год, тот тебе и верный жених.

Ложась спать в новогоднюю ночь, Таёжка пихнула ключи под подушку.

Попросила:

«Приснись, жених, невесте…»

… Вошла Таёжка в вестибюль больницы, видит: наверху, на лестничной площадке, стоит в чёрном костюме её Николайчик.

Хотела она что-то ему сказать, и тут сон разломился.

До рассвета было далеко, но она так и не сомкнула глаз. Лежала и вслушивалась в себя. «Он мой жених… он мой…»

Её чувства как-то враз определились, она твердовато сказала себе:

«От судьбы не уйдёшь. Надо плотненько брать судьбу в свои хрупкие ручки…»

Утром она бежала по вестибюлю на смену. Обычно она работала во вторую смену. А тут праздник, народ гуляет, занятий с утра нет и её пихнули в утреннюю смену.

На той на самой площадке нагнала Николая Александровича.

— С Новым годом, живулька! — поклонился ей Николай Александрович.

— С новым счастьем! — светло ответила Таёжка и торопливо пошла рядом. Бегом пересказала куцый сон и дуря, наудачу подбавила: — А во сне вы были точней.

Николай Александрович смутился.

— Что такое?

— На этом на самом месте, где мы сейчас сошлись, на этой лестничной площадке, вы ещё мне сказали: здравствуй, берегиня! Так в старину звали жён.

— Да-а, во снах я орёл, воду не переливаю… И что я ещё сказал тебе, рекордная девушка?[70]

— Кажется, н-ничего…

— И правильно. Сколько можно лясалки точить?

Неожиданно, рывком он наклонился и поцеловал её…

Вскоре они поженились.

Хотели сойтись по-тихому, без свадьбы. Такая собачья сбежка не во нрав легла даже его мачехе. Устроила громкий чих-пых. Пришлось сыграть хоть негромкую свадьбишку.

Как-то, уже нажив дочку, заспорили молодые, кто первый влюбился.

— Я первая! — сказала Таёжка. — Моё чувство тебе на расстоянии передалось.

— Нет, — сказал Николай. — Я раньше. Когда парубки в больнице крутились возле тебя, я переживал. Чего надо от девчушки? Переживал и боялся тебя такой дикошарой. Ты всё на людях… На спевках, на танцах… Всегда в кругу. Меня ж всегда жало к стеночке. Ни петь, ни танцевать не умею. Непоказательный покоритель. И вообще, крепкая любовь приходит при близком знакомстве.

— Выходит, ты не любил? Сначала?

— Чувство было, но закрепло потом.

— Обидно… Я вся влюбленная, а ты — любовь только при общении…

С работы он встречал её каждый день.

Здоровье у него было нежное, не всегда бодрое, боялся он холодов и запрещал ей выносить детей на мороз.

— Хорошо! Хорошо! — торопливо соглашалась она, провожая его в присутствие.

Вечером он спрашивал:

— Ну, носила?

— Конечно же!

— Эх, грела кура яйца — ума не нажила!

А потом сам прихваливал её, что не слушала его во всём. Ребятёжь-то выросла на морозе прочная, звонкая. Ведь Таёжка не только гуляла по холоду с детьми, они у неё ещё и спали в тулупчиках на улице под окном в колясках, спали в сорокаградусные морозы. А вот этого муж никогда так и не узнал.

Вместе с детьми рос новый Николай.

Таёжка научила его петь, танцевать. С годами выпрела из него угрюмость, одичалость, стал он вполне компанейским. Однажды возвращались они из гостей. Николай петухом прокукарекал. Совсем ожил человек!

Как в сказке отжили они долгие годы.

Для бабушки воспоминания всегда грустны, тяжелы. Жизнь прожить не лукошко сплесть.

Вороша прошлое, бабушка вянет.

Глядя на неё, сникает и Лариса.

— Ну, — с усилием нарочито бодро говорит бабушка, трогая Ларису мягким взглядом, — отобедали бояре… Потешный час ушёл, время к делам подступаться. Денёшка у нас сегодня те-есный… Надо обскакать, ягодная козка, восемь постельных старушек.

— Надо — обскачем! И передовое место ещё займём.

— Как насчёт передового… Не знаю… Скакушка я… Не выкинула б фокус… Как бы этот божий обдуванчик… — бабушка зябко поёжилась, опасливо посмотрела на окно, толсто забитое снегом, послушала, как за стеной надсадно воюшкой выла вьюга, которая, казалось, ярилась раскачать дом и развеять в щепочки, — как бы саму где нечаем в сугроб не воткнуло.

— Воткнёт — выдернем! Я-то где буду?

— Ты уж, Ларик, не возводи кураж… Не обижайся. Не успела моя столичанская гостьюшка переступить порожек, а я и сунь её тут же в хомут. Старушки эти под годами, старе дуба… Уже плохие, не встают. Да ещё дальние, живут какая где… Трамвайка, автобус нам не товарищ… Не к пути… Не подъедешь. А сама я однёркой боюсь бежать. А ну где ещё смертуха[71] свалит, закидает… Я и посули ихним ходокам: в первый каникульный день внучки наведаю купно с нею. Поди, там у отогретой дырочки в окошке как на боевом посту стоят. Ждут-пождут… Хоть погодина и нелётная, а ползти аж кричи надо. Молодым в беде поможет их молодость. А кто поможет старости?

Они выходят.

Пока Лариса закрывала на ключ входную дверь, бабушка смело, опрометчиво вышагнула за угол дома. Тут же её сдул, срезал с ног монотонно гудящий порыв грязно-серой завирухи.

«Эко уложил Господь королевишну в сани!» — весело подумалось бабушке.

— Вот что значит отрываться от коллектива! — подпустила шпилечку Лариса, помогая ей встать. — «Вашу руку, фрау мадам!» Не дело пролёживать бока на снегу.

— Ничего, Ларушка… Хорошо лишь пахать на печи, да всё равно заворачивать круто. Везде несахарно.

Поднявшись, бабушка инстинктивно впилась в сильную внучкину руку.

Одинцом ей вдруг стало боязко и шагу шагнуть. А так, держась за Ларису, всё куда надёжней, затишок даже вроде курится за просторной молодой спиной. В этом затишке ей уютно. Это чувствует Лариса. Шаг за шагом Лариса берёт твёрдо, закрывая собой бабушку от встречной навали, и так, то ли кланяясь упругому встречному току, то ли бодаясь с ним, почти ложась на него лицом, грудью, в шубах, в валенках, закутанные платками — одни щёлки у глаз, — черепашно ползут они к реке по пустынным, бело стонущим дворам.

Томь отворилась нежданно, враз, толкнувши под ноги метровую льдистую гладь, во множестве мест исступлённо подметаемую хвостатыми змеями. На реке не было сосущей погибельной снежной толщи, и по мрачному глянцу замершей воды они взяли уже спорей.

Брели они молча.

Каждой думалось своё.

Лариса видела лето. Сколько себя помнила, от измалец малости каждое лето отбывала она у бабушки. Толклась всё на Томи. Купалась. Ныряла, с берега прыгала на головку. Загорала. Полоскала с бабушкой бельё.

Выполоскавши, бабушка легко, рассвобождённо вздыхала и, как бы заработав право на купание, скупнётся и сама.

Скупнуться — это не побултыхаться под бережком в иле, где и раку не утонуть, или чудок дальше, на поколенной мели. Скупнуться — это в обгонки на размашку поплыть с внучкой на тот берег и только на том берегу отдохнуть. А до берега до того километрина дали.

Был здесь такой случай…

Задалась Лариса не по годам крупная. Уже в малюхотные лета из неё волшебно смотрела восторженная, озарённая привлекалочка.

Раз как-то, уже на том берегу, голом, мёртвом, начал к Ларисе подтираться один пьяный в лапшу вертопрашный демонёнок. Уже на возрасте, поди, отбухал армию.

Бабушка терпела, терпела да и пальни:

— А ну отчаливай! Чего вылупил шарёнки? Ты чего это вязнешь к ребятёночке?! Она ж только в седьмых классах!

Смертную обиду Лариса не могла переварить. На бабушке выместила сердце, у такой из рук ничего не выпадет:

— Бабуль! Ну на фик туманить людям глаза? Изменщица! Не верьте, молодой человек, ей. Пожалуйста, не верьте! Я уже отучилась в седьмом. Перебежала в восьмой. Я уже в восьмом! Целый месяц!

Всплывший этот казус раззабавил Ларису.

Она в улыбке повернула лицо к бабушке.

Бабушка далеко была в своих мыслях.

Лариса не стала заговаривать с нею.

А видела бабушка своё. Сколько жила, столь и плавала. Лет с трёх перескакивала свою деревенскую речку. И плавала до последней, до прошлой, осени.

В семьдесят пять в обгон перемахнуть экую далищу — это что-то да значит. Может, река и слепила, слила её такой здоровой. Меленькая, с виду хрупкая, она всегда была, как репа, здоровая.

Только месяца два назад, уже на семьдесят шестом, узнала, что у неё есть сердце. До такой поздней поры не знать болезней, вовсе не знать…

«Это не чудо, это моя корявая, неразглаженная барством жизнь подбавляет, подмётывает мне деньков.

Мы вон шесть сеструх, все медички. Целая борона сестёр. Я большатка, самая старшая. Но я вот. Свои ножки подставляю и иду. Своими ножками топчу снежину. А где мои младшухи? Далече… по ту сторону… Все изнеженные, распаренные, наблещённые, в ловких дворцах королевствовали. Жили гладко, пили сладко. Они не знали, что такое дрова, что такое за полверсты таскать из колонки воду. А замерзни колонка, в чёртову холодину тряси и даль того к колодцу. Не знали, что такое в мороз мыть скворечник, нужник за сараем, не знали, как копать огород, как сажать, как мотыгу в руках держать… Мно-огое сестрички-лисички не знали, не ведали…

Меня ж всё это подкусывает, подмолаживает в каждый божий день. Я и верчусь. Я и бегаю всё… Однако, подруга, надо бы прыти поурезать. Надо б потише бегать, в прах тя расшиби, года твои не девочкины. Бегала б тише, и даль не опознала, с какой стороны серденько. Кабы знатьё…

Завези они уголь как полагается, по осени, я б в осенний долгий день тихой рысью весь бы и переплавила в сарай. А то стрянулись! В декабре! В мороз-сороковик! День короче ладошки. Я и бегом, я и бегом… С крайней устали выпятила язык на плечо и всё без остановы, всё без остановы. Ну да я привычная, не первый снег на голову…

Меня уже помахивало, а я всёжки не отлипла, всё под метёлочку снесла. Пошабашила да… Ну будь ты прончатая! Доласкалась, ёлкин дед, до подарочка… В домок по лесенке ползу — чую, ой плохо мне. А с чего взяться хорошу? А ну однёркой перемечи, перебурхай тако две тонны уголька в сатанинску стужу! Прикрутило родное, впервые за всю жизнь прихватило и прихватило крепышко…

Спасибо, на моё счастье ко мне забрела за советом одна моя спасёнка. Видит, у меня у самой беда на гряде спеет, позвала неотложку.

Нагрянула целая бригада.

Сватают по-скорому везти в кардиологический центр, а на дорожку подстёгивается круглая, как пуговица, сестрица со шприцем с локоть хороший. Глянула я в диковинку на тот шприц, любопытствую:

«Это вы кому наготовились?»

«Вам».

«Что ты, дурашка, что ты! Да мы в деревне скотине укольчики помельче вкатывали!»

Не далась под укол. Ни в какой центр не поехала.

Всё травками возживала. Аптечную химию не привечала, никогда не принимала. Восстала безо всяких аптечных подпорок. Одначе… Шатки, бабка, твои годы… Теперь я спускаюсь по ступенькам, как кошечка, и серденько слышит…»

Какое-то время она ни о чём не думает.

Молчание надоело ей. Она окликнула Ларису.

Ветер не подпустил её голос к вышагивавшей чуток впереди Ларисе, и та её не услышала.

Бабушка не стала вязаться с разговором. Не в час. Ещё снегу в рот накидает иль зубы выстудишь…

Она сковыривает ломти снега с щели в платке для глаз, тоскливо всматривается в белый плач над рекой.

В мою молодую пору, подумалось ей, разве Томь была такая? Тогда, бывало, плывёшь — себя видишь. До чего чистая была эта речка, бегущая с гор. А теперь залезешь чистой, а вылезешь в нефти. Ах катера, катерюги, как же вы укатерили реченьку… Тогда в речке жили осётры в рост человека, а сейчас выловят лаврики задохлого малька с мизинец — кошка нос воротит. Нефть есть не подучена…

25

Не лишний багаж благородное сердце.

Виктор Астафьев

В Истоке, на борской закраине, потонувшей в глухих, в матёрых снегах, едва подскреблись бабушка с Ларисой к нужной избёшке, как на крыльцо выскочил раздёжкой мужчина — в одной рубахе да с шапкой в кулаке — в поклоне, касаясь шапкой пола, зовёт в дом:

В Истоке, на борской закраине, потонувшей в глухих, в матёрых снегах, едва подскреблись бабушка с Ларисой к нужной избёшке, как на крыльцо выскочил раздёжкой мужчина — в одной рубахе да с шапкой в кулаке — в поклоне, касаясь шапкой пола, зовёт в дом:

— А мы вас ждём! А мы вас ждём! Как Бога…

Таисия Викторовна смотрит на него устало-осуждающе. Реверансы ей эти тошнотны.

Она быстро входит, снимает верхнее и, спросив глазами, где больная, стремительно идёт за ним в боковую комнату.

Увидев больную, Таисия Викторовна отмякает, холодность ссыпается с неё сухими льдинками, и она, садясь на пододвинутый к койке табурет, уже с лаской берёт тихую руку и поверх неё кладёт свою другую руку. Слабо пожимает.

— Ну, хвалитесь, чем богаты.

Говорит Таисия Викторовна мягко, с поощрительной улыбкой.

Сколько вьётся Лариса с бабушкой по больным, всё больше убеждается, что бабушка какая-то не от мира сего. Она просто влюблена в больных до беспамятства! Возле больного она воскресает! Выше больного никого не знает! Тут ей и сам Бог не в копейку! Увидит человека и больше её ни для кого нет. На всем белом свете никого, ни одной души нет для неё кроме вот этой единственной неможницы. Поскорей выяснить диагноз, поскорей выломить злосчастную из горя!

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге впервые публикуется центральное произведение художника и поэта Павла Яковлевича Зальцмана (1...
Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмигр...
Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмигр...
В книгу вошли самые известные произведения Юрия Трифонова (1925–1981) – «Дом на набережной», «Обмен»...
Повести Юрия Трифонова (1925–1981) «Обмен», «Предварительные итоги», «Долгое прощание» и «Другая жиз...
Юрий Осипович Домбровский (1909–1978) – коренной москвич, сын адвоката, писатель, сиделец сталинских...