Судьба и другие аттракционы (сборник) Раскин Дмитрий
Мэгги рассмеялась так, что козленок испугался.
– Ты это говоришь после того как посмотрел на альфу и омегу? Ладно, всё, хватит. – Это она уже козам. – Всё. Домой. – Мэгги хлопнула козу-маму по громадному боку и та послушно пошла, да, наверное, это можно было так назвать, но, в отличие от земных животных, её ноги гнулись в другую сторону. Козленок семенил рядом. И всё это на узенькой улочке голландской деревни века этак девятнадцатого. Приостановившись возле одного дома, коза с хитрым видом, явно понимая, что делает не дело, слопала герань из горшочков на окнах второго этажа.
– Между прочим, у нее вкусное молоко, – сказала Мэгги, – но от него возникают галлюцинации. Но вот мы и пришли.
Мэгги достала ключ, открыла дверь домика с номером 910, хотела пропустить Глеба внутрь, но вдруг засомневалась.
– Собственно, это гостевой коттедж и он поделен на две квартиры, видишь, на двери они обозначены: девятая и десятая. Это я к тому, что надо тебя познакомить с твоей соседкой.
Она подвела Глеба к окну. В комнате, спиной к ним, сидела девушка за компьютером в спортивном костюме, может быть, даже девочка.
Мэгги деликатно постучала в окно, девушка повернулась к ним, и Глебу сделалось нехорошо, – это лицо туземки.
Девочка обрадовалась им, подбежала к окну, растворила незапертую раму.
– Мари-я, – девочка тыкала себя пальцем в грудь. – Мари-я.
Протянула Глебу свою ладошку.
– Глеб, – пожал ее руку Глеб.
Ее ладонь была прохладной, жесткой, строением пальцев мало чем отличалась от человеческой. «Надо вообще-то говорить, мало чем отличалась от руки земного человека», – подумал Глеб. Тыльная сторона ее ладони была покрыта ворсом, но все-таки уже не шерстью. Всё остальное скрыто рукавом спортивного костюма. Кожа у девочки была белая.
– Он тоже, – девочка обращалась к Мэгги, – из-под Земли?
– Да, – улыбнулась Мэгги, – примерно.
Девочка рассмеялась, вблизи было ясно, что эти зубы и челюсти принадлежат не гомо сапиенсу.
– Мэгги, Леб, – улыбалась девочка, – зайдите на чай.
– Спасибо, Мария, но Глеб так устал, ему надо выспаться.
– Хорошо, – сказала Мария. – Я пойду?
– Да, конечно, – кивнула Мэгги.
Мария вернулась к своему компьютеру.
– Это тоже по милости Ульрики, – сказала Мэгги, когда они зашли в квартиру, отведенную Глебу. – Опять скажешь, что она поступила непрофессионально?
– Отбила у племени альфа во время какой-нибудь резни. Я угадал?
– Это был геноцид их племени. Ульрика тогда опоздала. Мария была единственная, кого успела спасти. А у нас были такие виды на это племя.
– Почему обо всем этом профессор Снайпс не доложил в НАСА?
– Драй собирался разбить маленькую Марию о камни, – проигнорировала вопрос Мэгги, – и Ульрика нажала на кнопку парализатора. Ульрика считает, что это какая-то переходная ступень к человеку разумному, но мне теперь уже кажется, что это и есть гомо сапиенс. В общем, мы изучаем.
– Как у вас здесь хорошо, – оглядел комнату Глеб.
Они сели в уютные кресла возле камина.
– Это имитация? – Глеб кивнул на камин.
– Настоящий, – ответила Мэгги, взяла пульт, нажала кнопку, и в камине загорелись, начали потрескивать настоящие, с запекшейся смолой дрова. Сладкое тепло поползло по комнате. Глеб почувствовал, что сейчас заснет. Усилием воли не дал себе.
– Не надо бороться, – Мэгги накрыла его уютным и чуточку колючим пледом от груди до самых ног, до пола, – ты должен выспаться. У тебя завтра трудный день.
Она подала ему чай в чашке на блюдечке, как наверно и делалось в голландском коттедже девятнадцатого или какого там века.
– Это не земной, а здешний, – сказала она, – он не идет ни в какое сравнение, попробуй.
– Надеюсь, он хотя бы не вызывает галлюцинаций? – улыбнулся Глеб.
– Сейчас ты заснешь, но не от чая, – говорила она, – не от чая. Ты натерпелся за день. Тебе надо поспать. Лучше, если без снов, или с невнятными, тихими снами.
Глеб пригубил из чашки, вкус действительно был потрясающий, но он понимал, что ему не справиться с целой чашкой, поставил на столик, что рядом с креслом.
– Ты должен поспать, – говорит она. – Спать. Спать. Спать.
– Ладно. – Он уже не смог сказать вслух, а только мысленно. – Ладно. И чтобы без сновидений, тихо, кротко как в детстве.
– Независимо от причуд профессора Снайпса, независимо от его химер – всё, что мы делаем здесь, уникально, и прерывать экспедицию, закрывать станцию нельзя.
– Они не поверили заверениям НАСА, что у меня нет полномочий на остановку эксперимента и консервацию станции, – про себя улыбнулся Глеб.
– Нельзя. Нельзя. Нельзя.
– Черт возьми, люблю, когда меня гипнотизируют, – хотел было сказать Глеб, но не смог, заснул тем самым сном, о котором и говорила Мэгги.
4. Ульрика на связи
Вернулась к себе уже затемно, усталой и злой – то, над чем они втроем колдовали в лаборатории, не получилось. Вообще. Ложной оказалась сама посылка, а профессор всё не хотел признавать. Ну да ладно. Завтра на свежую голову. Ах да, завтра мистер Терлов начнет дознание, расследование, как у них на Земле это теперь называется? Значит, день, скорее всего, пропадет даром. И если б только один-единственный день. Что же, потерпим этого зануду, чистоплюя, куда ж деваться. Ради дела, да? А профессор зря решил окунуть его с головой в племя альфа. Завтра он будет брать реванш за то, что сегодня блевал на наших глазах.
Зануда-то он зануда, но кажется вполне искренним, даже чистым, наивным, быть может. С такими нельзя хитрить. Если поймает на хитрости (он же умный, да? И тщательно подготовился к своей инспекции), так вот, если поймает на неправде в какой-то частности, не поверит твоей правдивости в главном. Таких, как он, берут правдой и только правдой. Правда, не вмещаемая его сознаньицем, приведет к недоумению, может, даже к параличу воли. В чем он, как честный человек, сознается перед ними и перед НАСА. Ну, а пока Земля будет вникать во всё это (а вникать придется не только в факты, но и в душевные муки своего эмиссара), они успеют сделать главное, то, ради чего и затеяли всё вообще.
Итак, она усмехнулась, задавим господина инспектора правдой. Надо только самим вспомнить, где у них начинается и где кончается правда.
Ульрика налила молоко в блюдце, поставила на пол перед своей трехголовой кошкой (еще один результат вмешательства Ульрики в естественный ход событий) по имени Нэсси. Нэсси с энтузиазмом принялась лакать в три языка.
Ульрика прошла в комнату, к столу, села в кресло. У нее сегодня сеанс связи с Вильямом. Бьет ли ее дрожь, как когда-то? Сегодня пустота и только. А пустота не может бить, она ничего не может – только вгоняет… в пустоту?! Эта тавтология, дурновкусие опустошенности. Это слова, что призваны придать пустоте хоть что-то в смысле качества, свойства, формы. Это бездарность слова.
– Алло! Алло! – шаркающий голос Вильяма.
– Привет, Вилли! – Ульрика пытается быть радостной. И вдруг чувствует, что она и в самом деле радуется, рада. Ей становится легче. Зажим внутри ослаб. Она будто удостоверилась в реальности, чего вот только? Чувства? Души? Самой себя?
– Как ты? – не спрашивает, а скорее говорит Вильям.
Она начинает рассказывать как. Знает, ему неинтересно, и, в общем-то, неинтересно ей. Но ради того, что не сводится к этому их отчуждению, не обусловлено им… но есть ли это? Было. Должно быть! Не может не…
– Извини, – говорит Вильям, – мне надо идти, у нас сегодня групповая терапия, а потом мы с Генри и Эльзой играем в лото.
– У нас? – переспросила Ульрика.
– У нас в доме престарелых, – он понял ее вопрос.
– Как давно ты там?
– Как давно? – Вильям добросовестно пытается ответить, ему кажется, что он там всегда.
– Сразу после смерти Марты. – Наконец сообразил, отсчитал он. – Здесь проще по быту и такая прекрасная библиотека. Только вот Эльза слишком уж мнит о себе.
В прошлый сеанс их связи Вилли с Мартой жили на каком-то острове в греческом архипелаге, Вилли каждый день ходил купться в Эгейское море. Или же надо говорить «ходил плавать»?
– А помнишь, Ульрика, как мы с тобой убежали от всех от них в Альпы, в мотель, на все каникулы. – Он пересказывает ей ту их пору, счастливую, лучшую самую – они были юные, пьяные от любви, свободы, предвкушения грядущего… Сознавали жизнь, были жизнью, мечтами о простом человеческом счастье протяженностью в жизнь и, одновременно, о мирах дальнего космоса, что не укладываются в земные мерки пространства и времени… Он рассказывает подробно, он помнит, прекрасно помнит детали, но рассказывает только из такта – он понимает, чего ждет от него Ульрика, и не хочет ее огорчать. Он знает, ему положено говорить обо всем этом. Он не вправе ее разочаровывать и, быть может, в какой-то мере пытается доказать себе… Что не пережил еще душу, сердце, память?.. Это рутинная работа по удержанию памяти, что же, доктор велел ему разгадывать кроссворды, следить за новостями. И он не должен расстраивать Ульрику.
– Мне, в самом деле, пора, – говорит он, – доктор Лорберг не любит, если кто-то опаздывает на его сеансы.
Они должны были вместе лететь на станцию профессора Снайпса, но в последний момент для Вилли не хватило места – просто антропологи и генные инженеры на этой планете оказались важнее зоопсихологов, что вполне естественно. Вилли полетит на следующем корабле через пару месяцев. Для них это было б разлукой на два с лишним года. Вилли еще пытался шутить тогда: «будет время проверить свои чувства и всё такое». Но «следующего» корабля уже не было. После отправки четвертой смены (в которую и попала Ульрика), Земля поняла, что переоценила значимость планеты номер сто двадцать пять три нуля шестьдесят восемь, а распылять ресурсы… Земля заглотила слишком большой кусок Космоса и вдруг обнаружила, что не может позволить себе отправку транспортов на планету между сменами. А смена – это пять лет жизни астронавта на станции, равных половине столетия на Земле. А тут еще была открыта планета Луби с подозрением на формы разумной негуманоидной жизни, и эксперимент профессора Снайпса окончательно оказался на периферии земных интересов. Тот, следующий за кораблем Ульрики корабль начали перепрофилировать для полета на Луби.
Они на разных планетах, в разных мирах, разделенные не просто пространством, но временем… Метались, мучили себя и друг друга в эфире, клялись друг другу, сами уже не слишком понимая, в чем… Сохранить, удержать любовь, вот так, без надежды, по радиосвязи. Сохранить? Удержать? Это она поняла потом. А тогда они любили. Любили, и всё. Сама безысходность любви обернулась тем, что она потом – сейчас – назвала чистотой любви.
Он отказался от места на Луби. Вообще ни разу не покидал Земли. Даже в качестве космического туриста. Он так ответил обстоятельствам.
Да-да, поверх обстоятельств, причин ли, следствий, воплощения, невоплощенности – вот чем была их любовь. Здесь начиналась глубина, будь она проклята.
И ведь не скажешь, что она жила только им, у нее работа, да что там, миссия.
Но она чуть с ума не сошла, когда он однажды не вышел на связь.
Этот их секс по радио. Сколько это всё продолжалось? Не важно. Главное, это было и принадлежит им.
Он взрослел, с какого-то момента (она не хотела признавать этого) старел. Вот в его жизни появилась Джесика, ненадолго. Конечно же, ненадолго. Мелькнула какая-то Берта. Потом пришла Марта. Ульрика поняла вдруг: Марта – это всерьез. Что же, у Вилли жизнь. Секс в эфире не мог быть параллельно жизни. Но любовь могла. Ульрика бесилась, ревновала. Но любовь, в конечном счете, оказалась не сильнее, нет – глубже ревности, злобы, жизни, обстоятельств. Любовь приняла Вилли с его жизнью, с его Мартой, детьми, внуками, сменой работ и домов, с его надеждами, неудачами, разочарованиями.
Об одном лишь молила Ульрика – пусть Марта и всё, что к ней прилагается, – пусть всё это окажется лишь его обстоятельствами. А в том, что у них с Вилли так, кто виноват: обстоятельства, НАСА, планета Луби?
Как-то раз она пригласила к себе Энди. Это было настолько бессмысленно. Овеществление бессмыслицы. У бессмыслицы оказалось два молодых и достаточно изощренных тела, положенный набор гениталий, сколько-то вздохов, судорог, секреции, эйякулята.
Они не встречались больше. И не потому, что было нечестно по отношению к его Мэгги. Энди и Мэгги вскоре расстались. Не из-за этого, слава богу (Мэгги ничего не узнала), по каким-то своим обстоятельствам.
Их сеансы связи стали редки. Не потому что Марта ревновала (он не говорил, но Ульрика чувствовала), просто жизнь брала своё… жизнь, время, что-то такое анонимное, что растворено во времени, жизни, во времени жизни, или же лишь прикрывается ими – будь они все прокляты.
Вот уже от сеанса к сеансу становится явственнее, что он стареет, слабеет, теряет сок жизни, сколько бы он ни бодрился. Что жизнь его прожита, и прожита как-то так по касательной к тому, что хоть как-то оправдывает жизнь и наши усилия в пространстве жизни. И вот он такой ослабший, не справившийся, сбивающийся с темпа, ритма, хода своего земного времени – как только ее сердце не разорвалось?
– Ну всё, пока, любимая, – он вязнул в этих словах, сознавал фальшь последнего слова, но считал, что должен его говорить. Понимал ли он, что она чувствует эту фальшь?
Он отключился. Она долго еще сидела так.
На планете под номером сто двадцать пять три нуля шестьдесят восемь, в глухом углу галактики Млечный Путь тридцатидвухлетняя Ульрика Дальман, приняв таблетку снотворного, легла спать на диване в гостиной своего крошечного коттеджа в голландском стиле. Ей завтра рано вставать.
На планете Земля в холле дома престарелых, что в пригороде Сакраменто восьмидесятидевятилетний Вилли Роджертс слушал бодрую лекцию доктора Лорберга об экзистенции старости.
5. Допрос профессора Снайпса
Глеб проснулся от стука в дверь, стук был довольно странный. Можно стучать в дверь к спящему человеку деликатно, можно бесцеремонно, но стучать, выбивая мелодию какого-то марша?
Он открыл, на пороге была его соседка по коттеджу. Глеб рефлекторно отпрянул, но тут же справился с собой.
– Утро, – сказала Мария.
– Доброе, – ответил Глеб.
– Мэгги сказала разбудить. – Она показала пальцем от своей груди к груди Глеба.
– Спасибо, – кивнул Глеб.
– Время. – Она поднесла к его глазам циферблат электронных часов.
Было восемь. Точно, он попросил Мэгги разбудить его в восемь.
– Это тоже время. – Показал ей свои наручные с часовой и минутной стрелкой.
– Нет, – улыбнулась Мария. – Вот время. – Поднесла свои часы к его глазам. – В ее объяснении была даже какая-то снисходительность к Глебу.
– Ладно, не напрягайся, – сказал Глеб. – Мы ведь на самом-то деле не слишком-то понимаем, что есть время.
– Времени нет, – сказала Мария.
– Кто тебе это сказал?
– Дядя.
– Кто?!
– Он здесь главный.
То есть профессор Снайпс для нее дядя.
– Как ты это понимаешь?
– Никак, – ответила Мария. – Мари-я, – и тут она выговорила – Мари-я, – не гомо сапиенс. (Всего две ошибки в слове.) Мари-я учится, но она так и останется собой… равна себе. – Эти чужие, заученные слова она проговорила с какой-то грустью или Глебу просто показалось так.
– Ну, это еще спорный вопрос, – ответил он. И тут же другим тоном: – Хорошо, спасибо. В общем, я встал, пойду умываться. – Он хотел уже закрыть дверь.
– Ты сильный? – спросила Мария.
– То есть? – не понял Глеб.
– Мэгги сказала, ты можешь бросить Снайпса обратно… в космос или на Землю, Мари-я не поняла.
Оказывается, она знает фамилию «дяди», отметил про себя Глеб. Спросил Марию:
– А Мэгги этого хочет?
– Наверное, нет. Мэгги не сильно любит Снайпса, но не хочет.
– А ты? Ты хотела бы, чтобы Снайпс улетел со станции?
– Нет, – задумалась Мария. – Мария средне любит Снайпса, но средне лучше, чем ничего?
Почему они, собственно, боятся этой его инспекции, несмотря на все заверения НАСА, что-де чуть ли не формальность, размышлял Глеб за завтраком. Завтрак был изумительным, после всех консервов и концентратов, поглощенных им за время перелета. Почему они не доверяют НАСА? Некие аберрации, объяснимые годами проживания на станции, или у них действительно нечиста совесть? И они боятся, что по ходу формальной проверки всплывет нечто, что придаст делу далеко неформальный оборот? Только что это он так налегает на вопросительные знаки? То, что они ему показали вчера, – это уже и есть «неформальный оборот», неужели они сами этого не понимают? Даже не пытались скрыть от него. Могут и не понимать, если эти генномодификационные игры давно уже стали для них вполне невинными обыденными вещами. Настолько вжились в свой эксперимент? Это как в прозекторской, патологоанатом недоумевает, почему дама хлопнулась в обморок, когда он всего-то навсего покопался в желудке утопленницы. Зря он, конечно, дошел до таких ассоциаций, ему же сейчас еще и пудинг есть. Может, он всё-таки торопится насчет здешних опытов? НАСА в курсе и никто никогда не бил тревоги из-за упражнений профессора на местных племенах. Кстати, а почему? Что, если есть какая-то закрытая часть программы? Только что это он? Сейчас, в двадцать пятом веке, прошло время какой-либо секретности, закрытых, полузакрытых исследований. Давно уж прошло. Но почему же тогда никто не ударил в колокола? Да, были сомнения, недоумения, но была и апологетика эксперимента. Видимо, после его инспекции что-то должно измениться – Земля, наконец-то, определится по судьбе станции и эксперимента в целом.
Профессор Снайпс на пороге. Вот не было у него вчера этой серебристой профессорской бороды, превращающей его в некий штамп, в клише, в соответствии с коими и играют профессоров в голливудских фильмах. Вчера в кабине гравитолета, среди своих приборов и аппаратов он был космическим волком, первопроходцем новых миров, что там еще бывает на эту тему? А теперь нацепил бороду, превращающую его в чудаковатого профессора-энтузиаста. А если, на самом деле, он ни то, ни другое? И понимает прекрасно, что Глеб все это увидел и понял. Тогда зачем вообще?
– Прошу вас, профессор. – Глеб пригласил его в гостиную.
– Пожалуй, нам будет удобнее здесь. – Снайпс улыбнулся, толкнул дверь третьей комнаты. Глеб еще не успел осмотреть свое жилище, он и до спальни вчера не добрался, так и заснул в кресле.
Комната была оборудована как служебный кабинет. Официоз, недоброжелательство, исходящее от каждой вещи в интерьере, так, наверное, выглядело место для допросов в родном для профессора двадцать третьем веке.
Это была демонстрация, насмешка над процедурой проверки, Глеб не обиделся, да и не принял на свой счет, они насмехались не над ним, а над процедурой. Он на их месте поступил бы примерно так же. Глеб сел за стол в кресло следователя, указал профессору на круглую вращающуюся табуретку перед столом. Снайпс с интересом занял место подследственного.
– Приступим. – Глеб входил в предложенный ему образ сухого, въедливого следователя.
(Почему бы и нет!)
– Ладно, Глеб, – сразу же перебил профессор. – Я рад, что ты решил подыграть нам и оценил эту нашу, – он показал на интерьер кабинета, – так сказать, – но вот не сумел всё же сказать «шутку». – Но не будем всё-таки её затягивать.
– Так мы же вроде ещё и не начинали? – Глеб отдал должное этому маневру Снайпса.
– Ты, конечно же, перелопатил всё, что есть на Земле об этой планете, – профессор проигнорировал реплику Глеба, – о нашей станции, да и о нас. Но всё равно послушай, пусть даже тебе будет казаться, что ты и так знаешь. Согласись, если бы в НАСА считали, что всё есть в бумагах, на пленках и записях, они бы тебя не прислали просто.
– Соглашусь.
– Так вот, планета была открыта за двадцать лет до того, как я очутился здесь и создал свою станцию. Экспедиция Тони Бергса. Сейчас это имя почти забыто, а жаль. Бергс обнаружил жизнь. Впервые! Вам, людям двадцать пятого века уже не представить, что это было тогда. Так же, наверное, как уже не представить всем нам, что в свое время значил для человечества первый виток человека в космосе вокруг своей планеты. Так вот, жизнь. И к тому же антропоморфная. Кто тогда смел мечтать об этом?! Антропоморфная жизнь, делающая свои первые шаги на пути к разумной жизни. Кажется, это так теперь называется в ваших учебниках, да? Экспедиция Бергса нашпиговала планету всей наблюдательной и регистрирующей аппаратурой. Как ты знаешь, по ней Земля и наблюдала здешние сюжеты все двадцать лет, вплоть до появления моей станции. Как-то сама собой возникла наука: космическая антропология.
– Но вот уже два земных столетия Земля видит этот мир вашими глазами, профессор. – Глебу показалось, что он нашел нужный тон.
– Вот это, в конце концов, и показалось подозрительным, – кивнул Снайпс. – Кстати, они правы, в смысле, я бы на месте руководства НАСА тоже начал подозревать. Что касается автоматики Бергса, она была вне подозрений, потому что двадцать лет работала без вмешательства человека.
– Вы считаете, что вас подозревают в том, что Земля вашими глазами видит не то, что есть, а то, что видите вы? – Глеб зачем-то открыл приготовленный для него блокнот (нарочито сделанный как «блокнот следователя») и стал записывать. Смысла ни малейшего, аппаратура пишет для передачи в НАСА. И наверняка приборы профессора тоже пишут, снимают, сканируют и прочее.
– Может быть, еще и в том, что они видят лишь то, что я хочу, чтоб они видели, – улыбнулся профессор. – И опять-таки, они в своем праве подозревать.
– Я так понимаю, мистер Снайпс, – Глеб всё-таки продолжал писать в блокноте, – вы сейчас с легкостью развеете все эти недостойные подозрения? – Его раздражение росло, пусть он пока что не понимал его природы, но ясно было, что это не просто так, это уже серьезно.
– Благодаря наблюдательной аппаратуре Бергса мы в деталях видели, как его люди перебили друг друга. Но только приборы так и не смогли дать ответ «почему».
– Психоз, вызванный экстремальностью ситуации и сопутствующими перегрузками. – Глеб заставил себя закрыть свой блокнот. Сдвинул его подальше, к самому краю стола.
– Перегрузка от контакта с иной жизнью, с иным разумом. Так, наверное, будет точнее. – Профессор сделался жёсток. – Противоядие было найдено тут же. Во всех экспедициях такого рода должен быть психолог, психиатр, психотерапевт. Вот почему на станции неизбежно присутствие нашей очаровательной Мэгги, неподконтрольной мне в своей деятельности. – Профессор удержался от гримасы, но Глеб заметил.
– Что касается той бойни, – продолжил Снайпс. – Победивший в ней командир Берг пустил себе пулю. Но вернемся к моей скромной персоне. Двадцать лет ушло на подготовку экспедиции. Тогда, в двадцать третьем веке, все бредили этой планетой, и дух захватывало у всех. Я со своей концепцией станции выиграл конкурс из пятидесяти проектов. Представь, пятьдесят претендентов на это вот, – профессор поерзал на своем табурете так, будто речь шла об этом месте «подследственного», – какие исследовательские центры! Какие имена! Половина из них стала нобелевскими лауреатами впоследствии. А половина уже была таковыми. Кое-кому удалось войти в историю, ну или в учебник по истории науки. Тогда, в двадцать третьем веке, планету назвали, кстати, ты должен помнить…
– Земля-дубль, Земля-штрих, – кивнул Глеб, – или же Земля второй попытки. Это ваше название, кажется.
– Это потом уже, когда пошло разочарование, появились дурацкие цифры, кое-кто в НАСА, светлая ему память, решил «снизить пафос».
– Почему вы все-таки настояли на том, чтобы через каждые пять лет менять персонал, в том числе и тех, кто имеет отношение к концепции?
– Потому что пять лет здесь равны, как ты знаешь, пятидесяти земным годам с лишним. То есть чтобы не остаться с безнадежно устаревшими технологиями (лишь с устаревшими несколько). А не для профилактики бойни, как ты сейчас решил. На волне тогдашнего оптимизма о бойне забыли, если точнее, о ней помнили безопасным, не смущающим душу способом: «казус Бергса», психоз, ну, ты знаешь.
– Почему именно ваш проект победил, профессор?
– Человечество веками мечтало о Контакте, ждало, искало Контакта. И в то же время был страх: вдруг окажешься перед лицом сверхцивилизации, станешь заложником его злой или же доброй воли. За тебя всё решат. Вместо пути, поиска, выбора будет то, что тебя, несмышленыша, взяли за ручку и привели. К чему вот только?! К концу, финалу? Счастливому, вожделенному, искомому? Твоему собственному?! Или же он не был бы твоим никогда? Ты не дошел бы, не дополз, если бы добрый и мудрый дядя не довел, не перенес бы тебя через ямку или лужицу, не поставил бы тебя на постамент, до которого тебе не допрыгнуть, так, у подножия только, пытался б, карабкался, обдирая коленки и ногти. А дядя, он добрый и мудрый, он знает, куда ведет, а если ты по пути вдруг начнешь брыкаться, тянуть в сторону по неразумности, да? – он и дернет тебя за ручку, что зажата в его громадной и доброй ладони, и прикрикнет, подбодрит пинком. Он лучше тебя знает твою цель и смысл этой цели.
Глеб невольно улыбнулся, вспомнив, что для Марии профессор Снайпс – «дядя», сказал:
– То есть это боязнь потерять свободу воли не на личностном, а на цивилизационном уровне, на уровне человечества как вида? – Глеб понял, что надо как-то закруглить мысль профессора.
– И вот мы нашли в космосе почти что самих себя, только в самом начале. Это вроде как мы, только сто или двести тысяч лет назад. Мы вдруг сами оказались сверхцивилизацией! Представляешь, какой тогда в двадцать третьем веке был энтузиазм. Я понимаю, твое поколение выросло в ситуации разочарования во всем этом и твоя сегодняшняя миссия проверки, очевидно, не конец еще, но начало конца эксперимента.
– Я бы все-таки так не сказал.
– Но ты всё же попробуй понять, не понять, так хотя бы представить. – Профессор Снайпс весь горел.
– Тогдашний энтузиазм? – Глеб не ожидал, что у него получится резко.
– Я понимаю, – усмехнулся Снайпс, – ты говоришь со мной с высоты своего двадцать пятого века. У вас в университете наверняка устраивали суд над Сократом, так? А здесь благодаря временным парадоксам это стало вполне реально. Ты допрашиваешь меня, как я мог бы допрашивать какого-нибудь Эйнштейна.
– Так почему именно ваш проект? – перебил Глеб.
– Потому что я знал, как им помочь, ускорить их прогресс, спрямить путь, запустить в них то, что, в конечном счете, сделает их нами.
– Это, кажется, знали все, профессор.
– И при этом не стать тем добрым и мудрым дядей из наших ночных кошмаров. Вот этого не смог предложить ни один из моих конкурентов.
Профессор вскочил, начал ходить вокруг своего табурета, высокий, сутулый, нервный, жестикулирующий:
– Мы нашли здесь самих себя. И в самом деле получили то, о чем даже и не могли мечтать – вторую попытку. Исправить, переделать то, что не устраивает, пугает, отвращает человека в самом себе, в своем бытии и в своей истории. Обратить необратимое, сделать небывшим то, что было и вызывает ужас или же стыд?
Эта смесь из жажды невозможного, запредельного для смертного существа и жалости к самим себе – вот тут мы и попались.
«Не дай профессору заговорить себя» – эти вчерашние слова Мэгги прозвучали в голове у Глеба. Но она же не говорила их. Это она, наверное, когда он был под гипнозом. «Не дай профессору заговорить себя».
– Я так понимаю, у вас не получилось не стать тем самым «дядей»? – улыбнулся Глеб. Или же, дядя оказался не таким уж и мудрым и уж точно не слишком добрым.
– Не забегал бы ты вперед, молодой человек, – поморщился Снайпс.
– Если вы не возражаете, профессор, давайте-ка попробуем перейти к конкретике.
Снайпс сел на свой табурет, налил себе воды из графина. И графин и стакан – толстого стекла, граненые, это уже, кажется, из кабинета следователя века этак двадцатого. И не лень им было возиться с такой реконструкцией.
– Их гены оказались, – профессор понял, что не хочет пить, поставил стакан на край стола, – как бы тебе объяснить, пластичнее, нежели наши, благодатнее для вмешательства. Это, между прочим, тоже соблазн, вот почему на меня всегда работали и те, кто не разделяет мои идеи и не слишком сочувствует целям.
– Это все об Ульрике?
– И еще одно обстоятельство, – профессор пропустил мимо ушей вопрос. – Их эволюция протекает быстрее нашей. То, что в становлении человека на Земле заняло миллион лет, здесь произошло за сто тысяч. Ты понимаешь, что это значит?
– Серьезная эволюционная фора, – кивнул Глеб.
– Может быть, даже слишком серьезная. А в сочетании с их агрессивностью… В чем всё-таки права Ульрика (пусть мы ее и поддразниваем), они действительно оказались агрессивнее нас.
– Вы уверены? – пожал плечами Глеб. – Как это можно измерить? Но, судя по вашей убежденности, вам удалось. Не ознакомите ли с результатами мониторинга по земному палеолиту?
– Они оказались не просто агрессивнее, но и ниже, подлее нас.
– Вот как? – Глеб начал подозревать, не розыгрыш ли всё это, подобно кабинету следователя, граненому графину со стаканом.
– Они убивают много, вполне хладнокровно и очень часто без какой-либо конкретной выгоды, – продолжил профессор. – То, что вы видели вчера, это еще был праздник логики и целесообразности.
– Убивают ради удовольствия?
– Проще было бы, если так, – сказал Снайпс, – но мы пришли к выводу, что и удовольствия очень часто нет. Просто не могут не убивать. И вот тут нам стало страшно.
– Да. Я читал все ваши отчеты. – Глеб сказал, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– И возникла мысль, поначалу праздная, – а не имеем ли мы дело с нашими будущими конкурентами в галактике. Они сильны, агрессивны и (я понимаю, тебе не понравится слово) низки. К тому же, на порядок быстрее эволюционируют. Не получим ли мы, этак через пятьдесят тысяч лет у себя под боком мощную, динамичную, безжалостную техногенную цивилизацию с какой-то ужасной моралью. Были даже слушания в Конгрессе на эту тему. Тогда, в двадцать третьем веке, у политиков вошло в моду оперировать тысячелетиями, десятками, сотнями тысяч лет. Это поднимало их в собственных глазах. Они начинали чувствовать себя чем-то большим, нежели политиками. Кстати, добавь сюда вот еще что: а какими мы сами будем через пятьдесят тысяч лет? Что, если наше время начнет замедляться? Вдруг мы дойдем до предела, остановимся? А потомки племени альфа, повторю еще раз, динамичны и безжалостны.
– Но, насколько я знаю, Конгресс так и не принял решения…
– Это точно, – рассмеялся профессор. – Зачем что-либо решать, когда есть профессор Снайпс. Он сделает свое дело, а уж окажется оно великим или же грязным – Земля в любом случае, будет права. Отдаст должное человеческому дерзновенному разуму или же осудит это самый разум за неразборчивость в средствах. Да вот только плевал я и на все их решения и на отсутствие решений. Меня не устраивало повторение нашей земной истории в еще более худшем варианте!
– Но вы же ученый! – вскричал Глеб. – Вы не можете не понимать такой простой вещи, что сейчас никто не может сказать «лучше» ли, «хуже», повторение или же нечто новое. Ничего же еще нет. Ничего не предопределено! Может быть, их жестокость и низость, придет время, породят колоссальное напряжение и глубину противостоящего духа? Согласен, это также недоказуемо, как и то, что вы утверждаете насчет далекого будущего этих людей. Но почему же вы выбрали только эту свою бездоказательность? Почему не рассматриваете иные варианты? Впрочем, их уже нет, – Глебу не хватало дыхания. – Потому что вы вмешались. – Он сбился, профессор терпеливо ждал.
– Вот представьте себе, – снова начал Глеб, – вы высадились на Земле триста тысяч лет назад. Какие сюжеты вы видите? Каннибализм (Энди сказал, что здесь его нет), промискуитет. И как-то за этим за всем не угадывается будущий Моцарт или же Кант. Да и профессор Снайпс с его идеями тоже не угадывается. И вы что, сочли бы себя, посчитали себя вправе взять в руки генномодифицирующий нож?!
– Не хочу огорчать вас, но взял бы, – сказал профессор. – Чтобы обуздать хоть сколько-то в нашей природе, что преодолевали в ней культура, религия, дух, да так и не преодолели толком, чтобы надежно, до необратимости. К тому же культура, религия, дух то и дело соблазнялись сами. Так что, получается, взял бы, – повторил профессор, – ради всё тех же Моцарта и Канта.
– А что если после вашего вмешательства их не было бы вообще?
– Но и крови, грязи человеческой истории тоже не было бы… А без крови и грязи, как знать, может, было бы десять Моцартов. – Поморщившись от этой неудачной своей стилистики, сказал:
– Было бы больше тех, кому действительно нужен Моцарт. Или, может быть, скажешь, кровь и грязь необходимы добру и свету для контраста?! Нет, ты давай, не стесняйся. Откровения духа не возникнут никак иначе как в противовес человеческой низости, мерзости, да?
– И вы считаете себя вправе? – задыхался Глеб.
– Не считаю, но взялся бы. Ульрика же «взялась» лишь потому, что убедила себя – племя альфа качественно хуже наших с тобой земных предков. Моя же готовность «взяться» даже если они и не хуже, а равны нам, позволяет Ульрике сознавать свое моральное превосходств надо мной. С моей стороны было б жестоко лишать девочку такой радости, я же не человек племени альфа, в конце-то концов. Кстати, о племени: блокирование того, что условно называется «геном агрессии», приводило к распаду. И это при всей пластичности, «сговорчивости» их хромосом. Другими словами, агрессия есть их сущность. Без агрессии их просто нет.
– Вы так спокойно говорите об экспериментах на людях?! Пусть не земные, не нашего вида, но это же люди! Вы воспользовались пробелом в законодательстве.
– Я сам многократно пытался его устранить, но в комиссиях ООН мои проекты как-то завязли.
– А если бы вы попробовали заблокировать «ген агрессии» у нас – скорее всего, получился б всё тот же распад. И что, объявите насилие сущностью земного человека? И не возьметесь за скальпель генного инженера потому лишь только, что здесь уже сие запрещено законодательно?
– Ну как говорить с дилетантом? На земных млекопитающих блокировка этого столь взволновавшего тебя гена вполне удалась… Здесь же нет.
– Млекопитающим положено оставаться равными себе самим, им не изобретать ни колеса, ни термоядерного реактора, не писать ни картин, ни сонетов.
– Я решил сделать племя альфа тупиковой ветвью, не причиняя при этом им вреда, – отчеканил профессор Снайпс.
– Ну да, мы же с вами живем в эру «ответственного гуманизма». Этот термин, если мне не изменяет память, тоже придумали вы лет этак сто пятьдесят назад.
– Наши предки убивали, делали много неприятных для нашего эстетического чувства вещей, но они рисовали оленей на скалах. А эти нет. Вот в чем разница.
– И вы возомнили, – Глеб чувствовал, что сейчас не выдержит, – взяли себе право остановить эволюцию, блокировать будущие качественные скачки, отменить будущее, стагнировать их в этом во всем, остановить их время.
Глеб схватил этот дурацкий графин, начал пить из горлышка, какой мерзкий, казенный вкус этой воды, а такая и должна быть у следователя, сама форма графина делает ее такой.
– Я не о юридической стороне сейчас, – сказал Глеб, – пусть с этим разбираются в НАСА, Конгрессе, ООН, еще где-то. Но вы же решили…
– Стать Богом для этого мира, ты хотел сказать? – не дослушал Снайпс. – Это было бы слишком простым ответом, слишком комфортным для тебя. Поставил бы меня в тот ряд одержимых идеей, на чём бы и успокоился.
– А вы претендуете на что-то большее? – съязвил Глеб.
– Не претендую, – ответил Снайпс, – я уже.
– То есть?
– Я про племя омега. Этот тупиковый вариант развития местного человечества я с моими коллегами сделал основным.
– Ну да, я понял! Порезвились на их ДНК. Убрали и без того не слишком выраженную агрессию (с этими удалось, не так ли?). Нейтрализовали их конкурентов, которые, не будь благостного вмешательства господина профессора, не оставили бы им ни единого шанса. Стимулировали альтруизм, еще много разного всякого, что в будущем обернется кучей немыслимых человеческих добродетелей. И совесть чиста – вы не насиловали природу этих людей, а лишь несколько помогли ей. Я только не понял, почему они у вас не полные вегетарианцы? Уж если делать, так делать, доводить до конца.
– Мы сначала так и задумали, но белок нужен для мозга. Поэтому милый Энди и придумал сухопутные устрицы. Добыча мяса ничем теперь не отличается от сбора грибов. А теперь, сынок, давай-ка на минуту забудем, кто здесь проверяющий, кто проверяемый, забудем обо всех моих заслугах перед наукой или же человечеством, просто ответь, только честно, не мне даже, себе самому – ты бы хотел для себя, для рода человеческого такой предыстории?
После тяжелой паузы Глеб разлепил губы:
– Может быть, и хотел бы, но…
– Стоп! – замахал руками профессор. – «Но», все бессчетные «но» это уже потом, это уже вдогонку. Каждое «но» может быть правильным, правым, но это уже детали.
– Дьявол сидит в деталях, – устало сказал Глеб.
– Вот и давай поговорим о дьяволе. – Обрадовался профессор. – Я понимаю, что смущает тебя, книжный мальчик двадцать пятого века. Я, дескать, создаю мир гарантированного добра, без выбора, вне свободы. Противопоставляю Добро Свободе.
– Примерно так, – еле выдавил из себя Глеб.