Блистающие облака Паустовский Константин
Подошла женщина и, не глядя на Батурина, повторила:
— Когда вам нужно будет, чтобы вас простили, — найдите меня.
Батурин взглянул на нее, — он ждал печальных глаз, стиснутых губ, — и вздрогнул. Она смеялась, подняла к глазам ладони, быстро провела ими, и на щеку Батурина брызнула теплая влага.
— Это роса, уже вечер! — крикнула она и бросилась к окну.
Ветер рвал ее платье, ее слезы, ее смех. Поезд гудел, замедляя ход на гигантской насыпи по мощному и плавному закруглению, — впереди была великая безмолвная река. Батурин соскочил. Под ногой хрустели ракушки, солнце, как красный шмель, летело на вечерние сырые травы. Батурин хотел нарвать их, но поезд тронулся. Он вскочил на подножку, сорвался, красный фонарь последнего вагона пронесся у его головы. Прогремела квадратная труба моста. Батурин бросился бежать. У него было сознанье последней, непоправимой катастрофы. Он добежал до моста.
— Куда пошел этот поезд? — крикнул он красноармейцу на мосту.
— К чертовой матери, — ответил красноармеец. — Ты кто такой? Пойдем в комендатуру.
Батурин понял, что пропал, и проснулся. Уснул он в вагоне. Поезд стоял в Мытищах, и кондуктора волокли к коменданту пьяного пассажира с гармошкой. Гармонист кричал: «К чертовой матери! Не можете доказать!»
Он прижимал гармошку к груди, и она издавала звук, похожий на визг щенка.
…Наташа заглянула в лицо Батурину.
— Она похожа на Нелидову, эта женщина.
А Берг сказал:
— Было бы хорошо для вас, если бы вы почаще видели такие сны.
Батурин вспыхнул, резко спросил:
— Берг, зачем это?
— Затем, что по существу вы хороший парень. Вот зачем.
Он медленно пошел вперед, прокладывая по снегу свежий след. Шуршали лыжи, и воздух резал легкие тончайшими осколками стекла.
Соловейчик и Зинка
Деньги выдали только в марте. Капитан тотчас же уехал на Кавказское побережье. За ним следом уехал в Одессу Берг. Батурин уехал позже всех в Ростов. Перед отъездом он отвез Миссури вместе со всем имуществом капитана к Наташе.
Последние вечера на даче были угрюмы. С крыш, текло, стук капель не давал уснуть. Цезарь с тоски по капитану и Бергу выл по ночам и гремел цепью.
Приехал хозяин дачи, бывший офицер, заика. Днем он стрелял галок, а ночью страшно ворочался на кровати и говорил басом: «Покорнейше благодарю». Во сне он заикался сильнее, чем днем, и это бесило Батурина.
Перед отъездом Батурин пошел с Наташей в Камерный театр на «Адриенну Лекуврёр». Играла Коонен. После дачной тьмы и воя псов театр сверкал, как драгоценная коробка. Бледная кожа на лице впитывала яркий свет.
Батурин чувствовал легкость, оторванность от постоянного места, — связь с Москвой была нарушена. Мысль о поисках поглощала все.
«Неужели так много зависит от личной судьбы?» — думал он удивленно. Это опровергало его теорию о подчиненности человека эпохе. До тех пор он был убежден, что усталость его — отголосок настроений многих, переживших войны, эпидемии, революции. Но вот, в сущности, такой пустяк — поездка на юг, поиски «пропавшей грамоты», мысли о женщине, совершенно неизвестной, о том, что найденный дневник войдет в историю человеческой культуры, — все это вызывало совсем новое ощущение причудливости переживаемой эпохи, ее неповторимости, ее скрытых возможностей. Ощущение это было смутно, но, главное, Батурин поверил в него и внутренне окреп. Появилась способность действовать (до тех пор всякая деятельность казалась ему утомительной беготней). Батурин понял, что самые действия вызывают особый строй мыслей, наталкивают на великое множество новых настроений и образов.
«Кажется, — думал он пока еще робко, — этот закал необходим для писателя».
Батурин открыл, как это часто бывает с одиночками, что глубоко выношенные мысли, казалось целиком принадлежавшие только ему, были широко распространенными, почти общепринятыми. Первое время это его обижало. Потом он понял, что замкнутость сыграла с ним скверную шутку, и начал с интересом приглядываться к людям.
Перемена эта произошла с ним за последнюю зиму. Однажды на вопрос Наташи, доволен ли он своей ролью искателя «пропавшей грамоты», он ответил:
— Как вам объяснить? Эта история меня отогревает. Я сделал много горьких открытий, направленных против самого себя.
Батурин часто бывал у Наташи в Гагаринском переулке, на седьмом этаже. Было тихо в высоте над Москвой, и казалось странным, что сюда доходят электричество, вода, тепло в чугунные батареи.
Зима мягко и сыро лежала на крышах. С высоты Москва была зрелищем почерневших крестов, галок и кривых антенн. Над всем этим простиралось небо, невидимое снизу, — очень простое и неширокое.
Батурин застрял в Москве из-за капитана. Капитан заехал по пути в Ростов и должен был оттуда прислать инструкции. Наконец они пришли.
Капитан писал:
«Выезжайте в Ростов. Думаю, след вы здесь найдете. Советую связаться со спекулянтами и скупщиками контрабанды. Уверен, что Пиррисон занялся контрабандой, соответствующей достоинству Соединенных Штатов, то есть спекуляцией золотом и драгоценностями. Держите постоянную связь. На Берга надежды мало, — он неизбежно собьется с пути в погоне за материалом для новой повести. Пусть его!»
В апреле Батурин уехал. Провожала его одна Наташа, — инженер плевал кровью (весна была жидкая, навозная).
До Воронежа земля туманилась от моросящего дождя. Он плескал по лужам на пустых станциях. Батурин первый раз проезжал по этой части России. Ее неизмеримое уныние даже понравилось ему. Вот куда бы уйти отдыхать, бродяжить по-настоящему, а не по театральным крымским шоссе.
Под Ростовом была сырая, но теплая весна. Станицы зеленели в степи, закаты в полнеба горели на лакированных стенках вагонов. Батурин висел в окне вместе с четырехлетним мальчиком Юрой.
Они сдружились и разговаривали, сталкиваясь головами.
— Река пошла спать? — спрашивал мальчик.
— Пошла.
— Как же она спит без одеяла, — ей холодно?
Батурин говорил, что река укрывается туманом: под ним очень тепло. Юра долго и печально смотрел на реку, длинные его ресницы были неподвижны, — он думал.
— И птичка спит, — говорил он чуть слышно.
Батурин ощущал теплый запах его соломенных, подстриженных в кружок волос.
— Чем ты пахнешь? — спросил Батурин.
Юра долго думал, потом ответил:
— Воробышком.
В Ростове шел дождь. Он мягко, по-южному, шумел по горбатым мостовым, просеивал многочисленные и тусклые огни. На западе догорал сизый закат.
«Как донская вода», — подумал о нем Батурин.
На бестолковом ростовском вокзале Батурин слегка растерялся. Куда идти? Теперь одиночество уже явно тяготило его. Он сел в зале первого класса и заказал чай. Около него долго вертелся, приглядывался пожилой еврей в промокшем пальто.
Когда еврей останавливался, вода капала с пальто на пол, он затирал лужицы калошей и с опаской поглядывал на официантов. Он боялся останавливаться и бродил между столиков. Его походка и жалобный вид, выработанный годами как средство самозащиты, намекали на профессию, не пользующуюся уважением у вокзальных властей.
Батурин следил за ним. Наконец еврей подошел.
— Молодой человек, — сказал он тоном хитрого прозорливца, — вы не имеете, где остановиться?
Батурин кивнул головой.
— Какие пустяки. Я вам покажу приличную комнату. С вас возьмут рубль в сутки. Вы будете иметь удобства и хорошее обращение, а мне вы дадите полтинник.
— Лучше в гостинице.
Еврей попятился, замахал руками.
— Вам? — спросил он с ужасом. — Вам в гостиницу? Боже мой! Такой приличный молодой человек. Вас там оберут до последнего и выбросят на улицу. Вы же не знаете, что такое Ростов! Я — Соловейчик, спросите про меня каждого извозчика. Разве я посоветую вам плохо?
Батурин боялся гостиниц с их застарелым запахом писсуаров, уборщицами, свирепо швыряющими ведра, матрасами, засаленными от трипперных мазей, и рукомойниками с желтой водой. Каждый постоялец оставлял свои запахи, пороки и неряшливость, — это было невыносимо до тошноты. Предшественник по номеру почему-то представлялся Батурину приказчиком с гнилыми зубами, в розовых кальсонах, рыгающим со сна селедкой в липкой запеканкой, — человеком назойливым, бранчливым, приводящим в номер проституток.
Батурин согласился, нанял извозчика. Соловейчик почтительно сел рядом, боясь замочить Батурина своим пальто. Из-под поднятого верха пролетки ничего не было видно, кроме струй дождя в белом кругу фонарей и черного булыжника. Лошадь лениво цокала подковами. Соловейчик вздохнул и прошептал:
— О-хо-хо, все мы пропадаем!
Привез он Батурина в переулок около Таганрогского проспекта, провел по лестнице на деревянную террасу, где две женщины мыли, охая, пол. В лужах на дворе отражался свет ламп и пламя бушующих примусов. Из дверей сочился сладкий чад лука и постного масла; кашлял и заходился ребенок.
«Подходящее место», — подумал Батурин.
— Добэ, — робко сказал Соловейчик одной из женщин. — Вот я привел вам постояльца. Молодой человек из Москвы, прямо жених.
Добэ поднялась, вытерла руки о ситцевую нижнюю юбку и в упор посмотрела на Батурина. Сизое лицо ее выражало обидное равнодушие и к Батурину, и к Соловейчику, и к комнате, которую от нее требовали.
— От вечная мне морока, — сказала она басом. — За рубль я не имею ни минуты покоя, — как вам нравится такая жизнь! Теперь я решила сдавать не меньше как за полтора рубля. — Соловейчик попятился, замахал руками, и в ту же минуту Добэ пронзительно закричала:
— Что вы махаете? Что? У меня дочка невеста, кто пойдет за нищую? Вы ей дадите приданое, несчастный еврей? Вы с вашими рублевыми постояльцами, за которыми надо прибирать на три рубля. Полтора рубля, или уезжайте в другое место.
— Вы не в духе, мадам Мовес, — Соловейчик сокрушенно покачал головой. Нельзя кричать на человека, будто вас обокрали. Что это за мода! Вы рискуете не заработать и рубль. Кому нужна такая хозяйка, я вас спрашиваю? Кому? Мне? Да нехай она сказится. Или вот этому хорошему человеку?
— Ради приданого я дам полтора, — согласился Батурин.
— Рива! — крикнула Добэ. — Покажи месье комнату.
В комнате, похожей на шкаф, высокой и узкой, стучали ходики и ворочали поломанные стрелки. Было сыро и пахло керосином.
Ночью стонала во сне за стеной Добэ, ветер перетряхивал на крыше листы жести, и лишь к утру — розоватому и серому, как пепел, — вызвездило и ветер утих. Батурин почти всю ночь не спал. Яд поисков, только что начатых, уже отравил его. Он изощрялся в догадках, сотни смелых, но одинаково беспомощных планов спутывались в голове и уничтожали друг друга.
К утру он задремал. Разбудил его унылый бас, бубнивший под окнами:
— Уголля надо?! Вот уголля надо?!
Батурин долго не мог догадаться, что продавал этот унылый бас; потом понял и обрадовался — уголь.
Пришло серенькое ремесленное утро. Женщины шлепали детей, мужчины мылись во дворе под краном. Синий угар самоваров струился под крышу, дух квашеной капусты выползал из комнат. Гудели яростные примусы, трещали и брызгали салом раскаленные сковороды, и шум — суетливый, однообразный шум жизни — возвестил о начале еще одного безрадостного и длинного дня. Дом кричал, плакал, ссорился, смеялся и шипел, как чудовищный поев ковчег. Кошки мылись на подоконниках, и запах помоек, крыс и зелени расплывался извилистыми течениями, навещая то одну, то другую комнату. Над всем этим шумом стоял пронзительный, короткий, как лозунг, крик мамаш:
— Вот погоди, я тебе задам!
Утром пришел Соловейчик — узнать, не надо ли чего Батурину. Батурин рассказал ему вымышленную историю о пропавшей сестре. У него, мол, месячный отпуск, и он приехал искать пропавшую свою сестру. Она должна быть в Ростове. Она сбежала с американцем Пиррисоном, ее надо найти и вернуть домой, американец — прохвост; надругается над девушкой и бросит.
Соловейчик слушал недоверчиво. Он сложил руки на животе и вертел большими пальцами, вздыхал, сдвигал на затылок рваную фетровую шляпу. Галстук торчал сзади кисточкой над бумажным его воротничком.
— А она не ваша невеста? — подозрительно спросил он. — Теперь, знаете, такое время, что мать сына искать не будет, не то что брат сестру. Разве теперь имеются такие братья!
Батурин деланно смутился, помял хлеб на столе.
— Да, верно. Она моя невеста.
— А может, она ваша жена?
— Нет.
— Какая разница между женой и невестой! — заметил вскользь Соловейчик.
Он допрашивал Батурина вежливо и долго, щипал бородку и наконец улыбнулся с неожиданной добротой.
— Ой, молодой человек, Соловейчика вы не обманете! Вы ищете жену, — так и говорите. Сколько лет маклерую в Ростове, а такого дела, скажу откровенно, не было. Деликатное дело! Надо посидеть и подумать.
Он действительно долго думал, бормотал, отрицательно качал головой.
— Вот что. Надо начинать с американцев. Их тут в Ростове несколько, они продают для виду американские жатки и молотилки, морочат людей и помалу занимаются контрабандой. Я вам узнаю фамилии этих американцев, может, среди них есть и ваш приятель. Это раз. Теперь два, — он бессомненно мог уже уехать. Вы слушайте, тут есть две девочки, они все время с американцами путались, надо их увидеть. В случае ваш был здесь, они знают. Девочки, сами знаете, с асфальта, но хорошие женщины. Вы им дадите на две пары чулок и еще так… мелочи.
Соловейчик засмеялся, довольный своим планом.
— За вас я не опасаюсь, что вы мне заплатите за работу. Чего только не приходится выдумывать из-за куска хлеба! Ну, ваше дело — чистое дело. Откровенно сказать, я приношу человеку счастье и получаю десять рублей за работу. А то другой говорит: «Соловейчик, найди мне девочку, чтобы была такая и такая, — и выглядела прилично, и не обокрала бы, и умела себя в театре держать». Разве легко? У меня было свое заведение, лавочка в порту, я торговал табаком и думал, что бог даст мне спокойную смерть. Но что бог! Ему есть важнее дела, чем эти евреи, — бог волнуется за большевиков, что ему подрывают авторитет, что ему делают конкуренцию. Бог умер для таких, как мы. Мы живем, извините, прямо в нужнике, жена ослепла, и плачет и плачет, — у нас деникинцы убили мальчика. Он был один, он был первенец. Нельзя сказать, что просто убили — они раздели его на Садовой и били шомполами. Потом он три дня лежал на кровати, ничего не говорил и умер. Доктор говорит: «Он задавился кровью, кровь набралась в легкие, они ему отбили легкие шомполами».
Мальчик умер. За что, я спрашиваю всех! Одна забота, чтобы жила жена, она мне родила этого мальчика. Она мучилась со мною всю эту проклятую жизнь. Куда ей пойти, если я не заработаю рубль в день?
Тогда я пошел к офицерам и говорил: «Господа офицеры, у вас есть свой бог и своя совесть, — за что вы убили моего мальчика?» — «Вышла небольшая ошибка» — сказал один, он был в лайковых перчатках. «Какая ошибка?» спрашиваю я. «А ошибка та, что он еще не был большевиком, но очень свободно мог им быть. Иди, говорит, жалуйся Нахамкесу. Мы мертвых не воскрешаем. Чего ты пришел?»
Соловейчик прижал к глазам рукав рыжего пальто. «Иди, говорит. Чего ты пришел? Чего ты пришел?» — «Господин офицер, — сказал я ему. — Счастливая ваша мать, что имеет такого замечательного сына». А сын, мальчик мой, разве это собака? Я спрашиваю всех. Разве на смерть мы его растили? Когда он кашлял коклюшем, я потел от страха, думал — он задавится мокротой, я считал каждый волос на его голове, мальчик мой…
Соловейчик заплакал. Вошла Добэ. — Не плачьте, старик, — сказала она басом. — Может, ему теперь лучше, чем здесь на земле. Просите у бога смерти. Чем так мучиться, лучше скоропостижно умереть. Как жить, когда у человека вынули сердце!
— Что бог, бог! — закричал Соловейчик. — Что вы пристаете ко мне со своим богом! Где он был, когда били шомполами мальчика и Афанасий прибежал на двор и крикнул: «Соловейчик, Витю вашего убивают!» Зачем он, ваш замечательный бог, позволил ему в тот день выйти на улицу? У бога одна забота, — он спит и думает о вашем счастье, евреи. Только и вы, Добэ, все живете, я вижу, на помойке и счастье увидите, как свою задницу, извините меня. Кому бог продал ваше счастье и за какую цену? Чего он не сжег огнем тех негодяев? А они, эти добрые женщины, бегают по дворам и рассказывают о боге. Тьфу!
Соловейчик плюнул.
— Уймись, старик! — закричала Добэ и отшатнулась. — Что ты зовешь несчастье на свою голову и на мой дом! Замолчи, старик!
— Я уже молчу, Добэ. Простите меня, вы хорошая женщина. Но как я могу спокойно разговаривать с людьми?
Добэ подняла с пола его шляпу, надела ему на голову, похлопала по спине.
— Ну, как-нибудь мы доживем.
— Доживем, — скорбно согласился Соловейчик. — А теперь я пойду.
Он назначил Батурину встречу в пивной «Мамаша», куда он должен был привести двух девиц, и ушел, вытирая глаза коричневым клетчатым платком.
Батурин пошел бродить по городу, вышел к реке. Скрежетал разводной мост, и желтая вода мыла красные днища пароходов. Насупленный день враждебно смотрел на город из-за Дона, откуда дул ветер. Во взгляде этого дня была холодная скука.
Хотелось вечера, когда изгнанные краски — черная и золотая — ночь и огни — вернутся на землю. И вечер пришел. Он вяло протащился по улицам и переулкам, зажигая скупые огни. С первыми фонарями на Дону, прокашлявшись, прогудел морской пароход. По гудку, по его радостной дрожи можно было догадаться, что пароход отходит в Ялту, Севастополь, к городам, созданным для веселья, солнца, запахов моря, для прекрасных женщин.
Когда совсем стемнело, Батурин пошел в «Мамашу». В пивной уже сидел Соловейчик. Он был совсем некстати здесь, в своем длиннополом пальто, худой и жалкий, как Вечный жид на плохой гравюре.
В слоистом дыму пылали лампы, сияли рожи грузчиков с щетинистыми рыжими усами. Густой мат с размаху хлопал входивших по груди. Пиво пахло кисло и слабо, — тоже, казалось, некстати здесь, где обстановка требовала крепчайшей водки, горячих пирогов и чугунных табуреток. Батурин заказал Соловейчику яичницу и чай, себе взял пива.
Соловейчик вытащил из кармана замусоленную бумажку и шепотом прочел фамилии всех американцев. живущих в Ростове. Пиррисона среди них не было.
— Было еще двое, так те утекли, — сказал он с сожалением. — Одна у нас с вами надежда — на этих девиц. Они сейчас прибегут.
Пивная была с эстрадой. На эстраду вышел конферансье в визитке, в зеленом вязаном жилете и широких брюках. Он поддернул брюки, равнодушно посмотрел на публику, поковырял в зубах, сплюнул и вдруг закричал надсаженным голосом:
— Удивительно приятная публика сегодня собралась! Что? Здрасте, здрасте. Гражданин в картузе за крайним столиком, что вас давно не видать? А? — Конферансье приложил ладонь к уху. — А? Что? В тюрьме сидели? Очень рад, очень рад. Следующий номер-р-р программы — цыганский хор Югова!
Цыганки вышли, виляя бедрами.
Пивная приветственно загудела. Хор грянул:
- Эх, пьет-гуляет
- Наш табор кочевой.
- Никто любви не знает
- Цыганки молодой!
Приплясывая в такт, к столику подошла полная блондинка с круглыми, равно наивными и порочными глазами. Она толкнула Соловейчика и показала глазами на Батурина:
— Папа, этот, что ли?
— Садись, Маня. Этот.
Маня протянула Батурину пухлую руку, сняла шляпу, поправила челку.
— Ну, угощайте, красавец, — сказала она хрипловато.
— А где Зина?
— Зинка вон она идет.
Батурин оглянулся. За спиной стояла высокая девушка в очень коротком платье. Карминные губы ее дрожали. Свет ламп был чудесен в ее капризных зрачках. Она оперлась локтями о спинку стула Батурина, — он видел рядом ее черные блестящие волосы, высокую чистую бровь и матовый лоб. Зинка потрясла стул и сказала властно:
— Подвиньтесь!
— Нанюхалась марафету, дура, — сказала Маня. — Опять попадешь в район.
— Не попаду-у, — протяжно ответила Зина и села рядом с Батуриным. — Это вы тот чудак, про которого говорил папаша?
Батурин кивнул головой.
— Да он гордый! Закажите пиво и рассказывайте.
Хор снова грянул:
- Эх, пьет-гуляет
- Наш табор кочевой.
- Никто любви не знает
- Цыганки молодой!
Зина захохотала, схватила Батурина за руку и пьяно зашептала:
— Дайте мне посмотреть на вас. Ну, не сердитесь, ну, посмотрите на меня, — разве я такая уродка? Ну, посмотрите же, — она дернула Батурина за руку. — Я не пьяная, я марафету нанюхалась, — лицо у меня холодное, потрогайте, а в глазах ракеты, ракеты… Ну, посмотрите же вы, несчастный жених!
Батурин поднял глаза. Он приготовился увидеть смеющееся пьяное лицо и отшатнулся. В упор смотрели темные глаза, полные, как слезами, тревогой, упреком. Дикой тоской ударил этот взгляд в сердце. На секунду все вокруг поплыло. Багурин качнулся.
— Вот вы какой! — сказала девушка медленно, со страшным изумлением, тем неясным, почти угрожающим тоном, когда трудно понять, что последует за этими словами — удар по лицу или поцелуй.
— Интересно ты себя ведешь, Зинка, — сказала значительно Маня. — Оч-чень интересно ты себя ведешь. Что ты, — сказилась? Человек зовет тебя по делу, а ты играешь театр. Сиди и слушай.
— Отвяжись, — зло крикнула Зина и дернула плечом. — Ну, вот, сейчас буду слушать. Подумаешь — невидаль какая! Видали мы хахалей и почище!
— Зинка, — Соловейчик прижал руки к груди, — Зинка, ты не знаешь, какой это человек, до чего он хороший. Сердце у него золотое. Не бесись, Зинка. Чего ты хочешь, сумасшедшая женщина?
— Обидела мальчика. — Зинка закурила. — Он молчит, а вы загавкали, адвокаты. Что он вам, — золото дарил, обедом кормил? Чем он купил тебя, Соловейчик? Почему он молчит, не обижается? Противно мне с вами.
Она затянулась, швырнула папиросу на соседний столик. Оттуда сказали предостерегающе:
— Барышня, не нервничайте. Одного не можете поделить или со стариком спать не сладко?
— Отцепись, зараза!
Соловейчик заерзал. Из-за обиженного столика поднялся громоздкий человек в расстегнутой шинели. Глаза его запали; он подошел к Батурину.
— Уйми эту стерву, — крикнул он, качаясь, и махнул рукой в сторону Зинки. — Ишь расселись, господа. Сразу двух забрал, одной ему мало. А старый жид маклерует, гадюка!
Он смотрел на Соловейчика, глаза его округлились, он набрал в легкие воздуху и истерично крикнул:
— Вон, сукин кот, пока цел!
Соловейчик втянул голову в плечи. Батурин медленно вставал, руки у него заледенели, он не знал, что будет через минуту. В груди будто запрудили реку, бешенство водой подымалось к горлу. Не глядя на стол, он нащупал там пустую бутылку.
«Убью», — подумал он, и будто свежий ветер ударил в голову, — позади, впереди, кругом была пустота. Батурин нашел глазами висок.
— Степка, убьет! — закричал за соседним столиком отчаянный, визгливый голос. — Степка, уйди, — убьет. Видишь, человек не в себе.
Степка отступил, открыл рот, замычал, коротко замахал руками. Тухлые судачьи глаза его смотрели не отрываясь в одну точку — в лицо Батурина.
Батурин трудно и тихо сказал:
— Уйди… иначе… — и задрожал всем телом.
Человек, что-то бормоча, отскочил, бросился к двери. Он толкал столики, опрокинул бутылку, ее звон прорвал тишину, посетители облегченно засмеялись. Конферансье закричал надсаженным голосом:
— Граждане, инцидент исчерпан к общему удовольствию! Прошу соблюдать абсолютную тишину. У работников эстрады глотки тоже не казенные, не забывайте, граждане!
Батурин сел. Сразу захотелось спать, в теле гудело изнеможенье. С трудом он поднес к губам стакан пива и отпил несколько глотков.
— Вот вы какой! — повторила Зина и улыбнулась. — Теперь я буду вас слушать, а раньше не хотела, я знаю уже все от папаши.
— Вам в Ростове будет уваженье, — сказала Маня. — Вы отшили Степку-музыканта, его все боятся, как холеры.
— Какого Степку?
— Ой, — Соловейчик вытер шляпой потный лоб. — Лучше не спрашивайте. Не дай вам бог еще раз в жизни увидеть этого Степку. Он бандит с Темерника. Как он тут под боком сидел, — я и не заметил. Знаменитый парень. ГПУ по нем давно плачет.
Батурин снова рассказал вымышленную историю о пропавшей невесте. Проститутки слушали сначала так же недоверчиво, как и Соловейчик, потом, очевидно, поверили. Маня даже растрогалась.
— Нет, такой здесь не было. А Пиррисон был. Да вот Зинка расскажет, она с ним жила.
Зинка подняла к глазам стакан пива и долго не опускала. Батурин вздрогнул, — четкие следы обозначились во всей этой путанице.
— Ну что же ты, рассказывай.
— Сволочь ваш Пиррисон, — тяжело проговорила Зина, поставила стакан и в упор посмотрела на Батурина. — Собака ваш Пиррисон. Невеста твоя с ним сбежала. — Зина грубо перешла на «ты». — Чистенькая барышня, артистка, пальчики-маникюрчики. Когда ее найдешь, расскажи, как Пиррисон нас по две на ночь брал.
— Замолчи, Зинка! — прикрикнула Маня и испуганно посмотрела на Батурина, — что он, первый такой, Пиррисон, чего распалилась!
— Отвяжись, — пронзительно крикнула Зина. — Дай досказать. Видишь человек дерьмом интересуется, а на дерьмо охотников мало.
Батурин решил терпеть до конца. Он понимал, что малейшее слово может вызвать истерику, дикий скандал, и тогда все потеряно.
— Слушай, ты, — Зина дернула Батурина за рукав. — Зачем ты мне о невесте своей рассказал! Зачем после Степки. Эх ты, несчастный жених! Невеста, невеста… Да теперь все невесты порченые. Для дураков только и есть невесты, а для порядочных — женщины. Порядочная девушка! — Зинка захохотала. — Ух ты, порядочный! Знал куда пойти, чтобы невесту отыскать. Все вы чистехи, ручки дамам целуете, разговор у вас такой интеллигентный, а дойдет до дела — наплюете в самое сердце. Не желаю, — дико крикнула она и вскочила, не желаю я видеть его! Маня, идем! А тебе, папаша, грех. Я из-за Пиррисона травилась, его убить надо, а ты мне приводишь хахаля, он с Пиррисоном из-за невесты дерется. Да пропади они пропадом!
Она дернула Маню за руку и выбежала из пивной.
— Отщелкала. — Пьяный за соседним столиком восхищенно покрутил волевой, Ай да девка! Вот это да, девка!
Соловейчик был подавлен.
— Нанюхалась. Взбесилась девочка. Что же теперь делать? От нее теперь ничего не добьешься. Ой, упрямая девочка — ужас!
— Пойдем, — Батурин встал. — Я подумаю, что с ней делать. Зайдите ко мне завтра утром.
Он дал Соловейчику пять рублей, и они расстались. На прощанье Соловейчик долго тряс Батурину руку сухими и слабыми лапками.
Батурин побродил по улицам. Свежо и печально дул ветер: степь и море дышали на город полной грудью. В черной листве ослепительно струились гудящие огни автомобилей.
«Что же делать? — думал Батурин. — Надо найти ее и рассказать правду. Она должна понять. Зря, совсем зря и глупо я начал врать».
Он вернулся домой, написал письмо капитану в Сухум — всего три фразы: «Пиррисон был в Ростове. След, кажется, найден. Ждите писем», — и лег. Уснул он тяжело и крепко.
Утром он лежал и ждал Соловейчика. Ходики хрипели, минутная стрелка ползла на глазах по засиженному мухами циферблату. Батурин смотрел на стрелку в оцепенении, — казалось, время остановилось, а между тем прошло уже три часа, и ходики показывали полдень. В час Соловейчика не было. Батурин встал и умылся во дворе под краном. Курчавые дети сбились вокруг него плотным кольцом и восхищались.
— Смотри, как он моется, не то что ты, Мотя.
Детей разогнали крикливые и гневные мамаши. В три часа прибежал наконец Соловейчик.
Он принес важную новость, — он видел Зину, и она сказала, что хочет поговорить с Батуриным.
— Ой, — Соловейчик подмигнул. — Если бы вы знали, как это было!
Он испытующе взглянул на Батурина, закатился от смеха и помахал шляпой.
— Ну? Вы не знаете, как это было? Она сама пришла до меня! — выкрикнул он наконец самое главное. — Она пришла и сказала: «Папаша, я вчера наскандалила. Правда, некрасиво, папаша?» Я говорю:
«Да, не очень красиво, ты обидела хорошего человека».
«Соловейчик, — говорит она, — скажи мне, где он живет, мне надо с ним говорить». Но я тоже хитрый. «Что с того, — ответил я, — что я знал его адрес, когда он вчера вечером уехал». Она побелела вся. «Ты врешь, говорит, старый пачкун. Говори адрес». Я даже испугался. «Он живет секретно, — сказал я, — я не могу никому, боже меня избави, сказать его адрес, но я могу позвать его, он придет куда-нибудь, ну в сад, в пивную, куда надо, если он захочет прийти и поговорить с тобой». Она смотрела на меня, как кошка. «Что-то ты крутишь, старик, вместе с ним», — так она сказала. Потом она дала мне два рубля и говорит:
«Соловейчик, милый, найди его и скажи, что я буду ждать его сегодня вечером в шесть часов в городском саду на музыке». Теперь вы имеете случай узнать все, что хотите. Девушке стало совестно. Я вам говорил — они обе хорошие, а что делать, если жизнь вышла так, что пришлось идти на асфальт.
Соловейчик получил мзду и ушел возбужденный, — это дело ему нравилось. Чутьем пожившего человека он догадывался, что Батурин что-то скрывает, что дело гораздо важнее, чем кажется.
Свои мысли он закончил восклицанием:
— Молодое дело. Ой, горячие люди, горячие люди!
Батурин долго брился, часто откладывал бритву и задумывался, глядя в зеркало; наконец поймал себя на мысли, что надо переодеться, надеть синий тонкий костюм: в нем он молодел, синева хорошо оттеняла бледность лица с морщинками около губ.
«Это нужно для дела», — подумал он, стараясь увильнуть, но тотчас же уличил себя и сказал громко:
— Вот сволочь!
Ругательство это относилось к самому себе. Он вспомнил глаза Зинки, как бы искусственно удлиненные, шепот — «вот вы какой», и у него заколотилось сердце. «Сколько ей лет?» — подумал он и решил, что года двадцать три двадцать четыре.
Костюм он надел синий, вышел на улицу без кепки, теплый ветер пригладил его волосы. Он взглянул на себя в зеркальное стекло магазина и внезапно ощутил, что стал гибче, свежее, что полон мальчишеского задора.
Насмешливая и явно искусственная мысль об омоложении, проскочившая в мозгу, была данью застарелой привычке. Чувство молодости, ветра, то чувство, что, не задумываясь, можно определить как начало подлинного счастья, билось в теле, как сердце.
В саду, в горах листвы сверкали белые небольшие лампочки, — было похоже на иллюминацию. Запах духов и политых дорожек был совершенно южный, немыслимый на севере. Полосы зеленого света, черные кущи деревьев и звенящее, все нарастающее пенье скрипки вызывали ощущение печального и свежего отдыха.
На скамейке у фонаря, светившего с высоты шипящей звездой, сидела Зина. Батурин остановился и смотрел на нее, пораженный.
Она была бледна от света фонаря. В небрежной ее позе, в том, как она устало откинулась на спинку скамейки и глядела в темноту кустов, задумавшись о чем-то, было нечто необычное, заставившее Батурина простоять в тени несколько минут.
Он растерялся. Если бы его спросили, что он ощущал, глядя тогда на нее, он, очевидно, ответил бы несвязно и глухо о цветении, полном терпкости и порыва.
Она раздраженно похлопывала перчаткой по открытому колену. Короткий шуршащий английский плащ не скрывал ее легких ног в шелковых серых чулках. Поля маленькой шляпы затеняли глаза, но Батурин знал, как ярко блестят они нетерпением и смутной бушующей болью. Были видны на щеке косо и четко подрезанные блестящие волосы.
«Неужели она проститутка?»
То, что он видел, — эта молодая и печальная женщина, Зинка с асфальта, было невозможно, таило в себе начало почти чудесной перемены.
Батурин медленно подошел. Она встала.
— Наконец вы пришли, — сказала она с легким упреком, и Батурин не узнал ее голос — так он был чист. — А я боялась, что не увижу вас…