Блистающие облака Паустовский Константин

Они провожали его ласковыми взглядами и ставили в пример мужьям.

— Вот, смотри, как человек за сестру заботится, — не то что ты, ирод! Тебе и жена — не человек, не говоря за сестру. Тьфу!

Однажды в столовой к Батурину подсел и представился какой-то черный человек. Фамилия его была Лойба. Коммивояжер по профессии, он, ввиду плохих дел и отсутствия солидных фирм (Лойба вздохнул в пышные мопассановские усы), имел вид жалкий и занимался низким ремеслом — работал шпагоглотателем в местном цирке.

Лойба говорил с польским прононсом, был величав и благороден в нищете, называл Батурина «коллега» и проявил большие познания по части подтяжек, дамских подвязок и прочей галантереи. Он сказал Батурину:

— Я специально позволил себе побеспокоить вас, коллега, зная о вашем семейном затруднении. Мы — люди ума, интеллигенты. Я служил в австрийском посольстве в Петрограде. Мы понимаем друг друга. Извиняюсь, но я вспомнил. Я уже третий год вынужден жить тут, в этой паскудной дыре, и я многих знаю. Перед эвакуацией одна молодая женщина вышла замуж за английского офицера, и они уехали на миноносце в Турцию. Извиняюсь, если ошибся.

Батурин из вежливости расспросил. Молодая женщина была толста, «глаза имела как слезы ребенка», закручивала косы вокруг головы и звали ее Эсфирь Львовна. Нет, эта не подходит.

— А вы случайно не встречали здесь американца Пиррисона?

Лойба покосился.

— Нет, знаете, со всякими проходимцами я не имел дела.

— Почему проходимцами?

— Достаточно, что у нас в цирке есть американец. Он делает всякие штуки на трапециях. Так он, знаете, не имеет ни малейшего почтения к людям. Он достиг такой наглости, что заявил на меня, будто я ворую из столовой серебряные кольца для салфеток и прочие вещи. Я имел через него большие неприятности.

Батурин пристально посмотрел на Лойбу и решил от него отвязаться, но это оказалось делом трудным. Лойба попадался всюду и тотчас же, подняв косматые брови, начинал врать об австрийском посольстве и жаловаться на дикость туземцев.

Батурину наконец стало казаться, что никакого Пиррисона нет, как нет и Нелидовой, что вся эта история выдумана. Он пал духом, изощрялся в придумывании невероятных планов, как найти Пиррисона, но при осуществлении их упирался в единственный выход — расспросы. Это было скучно и походило на лотерею, — человек, который смог бы сказать, где Пиррисон и Нелидова, представлялся недосягаемым, как выигрыш в сто тысяч. Искать такого человека было бессмысленно. Поэтому Батурин избрал легчайший путь — ждать счастливой случайности.

Бердянск тускло поблескивал черепичными крышами и морем. Временами дул горячий ветер с юга. Батурин любил такие дни, потому что был уверен, что ветер дует из Африки.

Цвет дня был мутный, и безоблачное небо становилось сизым, как в грозу. Неизмеримая жара повисла в воздухе, опаленном ветром.

В один из таких дней Батурин, сидя в столовой, набросал на меню несколько фраз, — он хотел передать настроение этих ветровых дней. Перечитывая написанное, он сказал себе — «постой, постой!» — и улыбнулся. Фразы были крепкие, звучали сжато, беспощадно, как дни, о которых он писал.

— Есть! — сказал Батурин. — Мозги проветрены. Теперь пора.

С этого дня он, пока только для себя, стал писателем. Не имея представления о сложности сюжетов, архитектуре повестей, умолчаниях, торможениях повествования, он чувствовал тяжесть от обилия образов. Они были еще далеки от нужной четкости, мутны, как цвет ветреных дней. Но они пенились и подымались, разбрызгивая тончайшие капли влаги.

Он ждал. Это ожидание было похоже на горные хребты в тумане. То там, то тут просвечивает розовый лед, и с дрожью, предчувствуя необычайное зрелище, ждешь, когда туман растает и блеск снежной весны над глетчерами откроется в своем блистающем молчании.

— Как хорошо! — повторил Батурин.

Казалось, мир залит жгучим светом, и вещи раскрыли свою вторую сущность — более глубокую, сложную, чем та, среди которой он жил до тех пор.

Это состояние напоминало бред, влюбленность. В каждой будничной вещи были скрыты волнующиеся, как море, легенды.

Батурин стал понимать, как коротка жизнь. Он казался себе мальчишкой, который хочет остановить руками водопад, — исполинский поток света, влаги, спектральных лучей, — и плачет от бессилья. Едва Батурин пытался закрепить один образ, как новый, еще более томительный, ускользающий, рождался в мозгу. Были тончайшие вещи, что никак не укладывались на бумагу.

Скорей, скорей! — вот единственное чувство, которое в те дни испытывал Батурин. Письма капитана лежали нераспечатанными.

Батурин казался себе похожим на рыбу-глистовку. Ее он часто видел в порту. Она выскакивала из воды, будто хотела лететь, падала на бок, быстро кружилась, опять выскакивала, кружилась и издыхала. Это была болезнь. Попытки рыбы летать напоминали Батурину его бессилие, когда он сталкивался с немощью родного языка.

Лойбу он как-то прогнал в столовой, сказав ему:

«Уйдите, вы мне мешаете», — и не заметил, как тот подошел к хозяину, покрутил пальцем около лба и злобно прошептал:

— Психопат! У него, знаете, полное смешение мыслей.

Для того чтобы писать, Батурину чего-то не хватало. Он думал, искал. Ему казалось порой, что нужна музыка — ее благородный пафос и необъятный разлив развязанных звуков, но потом решил: нет, не то. Подъем сменяла тяжелая усталость. Невольно в голову лезли мысли, что он разбудил черта, непонятную болезнь, и выздоровления от нее не будет.

«Пропал», — думал Батурин и холодел от возбуждения.

В таком состоянии он вернулся однажды в сумерки домой. Игнатовна подача ему записку.

— Ну, дал бог счастья, — затараторила она. — Сестра ваша нашлась, сегодня приходила, час назад. Вот эту записку вам оставила. Вы ее тукаете, а она вас. «Приехала, говорит, за ним вдогонку, узнала, что он в Бердянске».

Батурин прошел к себе, стал у окна и развернул записку. Она была от Вали.

«Не пугайтесь, — писала она, — приехала в Бердянск на несколько дней, боялась, что вас не застану. Через час приду».

Батурин бросился на улицу искать ее. Он пошел к порту.

В каменном, пустом переулке он увидел Валю, — она быстро шла впереди. В прорезе между домами виднелось темное вечернее море и огни парохода.

Батурин остановился. Мысль о широкой, волнующейся, как море, легенде вспыхнула детским восторгом.

— Валя! — крикнул он и прислонился к решетке сухого сада.

Она обернулась, рванулась к нему, протянула руки. Батурин сжал их, посмотрел в ее глаза и понял, что не хватало ему вот этого страшного и чистого начала, этой женской, еще не разгаданной сущности, что была в ее темных и сверкающих зрачках.

— Не сердитесь? — спросила она, всматриваясь в его лицо, будто стараясь запомнить его навсегда. — Видите, какая я прилипчивая, не даю вам покоя.

Батурин закрыл ее ладонями свои глаза, как делают маленькие дети, и ничего не ответил. Валя спросила чуть слышно, одними губами:

— Ну что, что, что, мальчик мой милый?

Волнение его могло окончиться освежающими слезами, но резким напряжением он сдержал себя. В его волнении вдруг появилась неясная мысль, что-то было связано с этими словами «мальчик мой милый». Во сне ли, в памяти ли детских лет, когда была жива его мать, но где-то он слышал эти слова.

Они прошли на набережную, серую от ночного света. Это был отблеск воды, звезд; возможно, горячий ветер тоже излучал неясный свет.

Валя села на чугунный, ржавый причал. Батурин опустился на теплые камни у ее ног. Она говорила, наклоняясь к нему, не отпуская его руку. Терпко пахла колючая трава; ржавый подъемный кран, казалось, слушал голос Вали. У каменной лестницы качались, кланяясь морю, старые шлюпки.

— Теперь все, все долой, — говорила Валя. — У меня нет ничего позади — ни отца, ни ребенка, ни асфальта. Я новая. Вы слышите меня? Вы должны знать, как это случилось. Я два раза была больна, два раза травилась, — всё спасали. Я думала — зря спасают, все равно свое сделаю, а теперь я готова ноги целовать тем, кто меня спас. Доктор такой рыжий, мрачный и такой милый, из «Скорой помощи», он мне сказал: «Если не себе, так другим пригодитесь», — а я его выругала за это так скверно…

Валя замолчала. Батурин осторожно тронул ее холодные ногти.

— Ну, говорите же!

— Я… — Валя вздрогнула. — Я… дочь врача, я училась в гимназии. Отец бежал от голода на юг, в Ростов, взял меня. У меня тогда уже был, у девчонки, ребенок. Мальчик… ему было полтора года, он еще не умел говорить. В Ростове мы прожили долго. Было плохо, трудно. Но я не хотела дальше никуда ехать, а потом отец заболел сыпняком. Через неделю мальчик заболел скарлатиной, и положили их обоих в один госпиталь на Таганрогском проспекте. Там лежали солдаты, детей почти не было. Я жила в палате, где был мальчик. Спала на полу, вся во вшах. Если бы вы слышали, как он плакал по ночам, маленький, у вас бы разорвалось сердце. А кругом матерщина, канонада, — красные подходили к городу, — кому он нужен был, мальчишка, кроме меня. Даже врачи его не смотрели.

Валя взяла Батурина за подбородок, подняла его голову. Он снизу смотрел в ее лицо. Она плакала не скрываясь, не сдерживаясь; слезы капали на его волосы.

— Ну скажите, зачем это? — тихо спросила она. — Зачем пропал маленький? Вы один поймете, как мне было горько.

Потом началась эвакуация, больных стали вывозить. Некоторые шли сами, падали с лестниц, разбивались. Я бросилась в город, упросила хозяйку пустить мальчика: тогда скарлатины и сыпняка боялись хуже чумы. Не знаю почему, но она согласилась, — уж очень, должно быть, я была страшная. Я побежала в госпиталь, сказала отцу, что возьму мальчика, а потом его. Отец щелкал зубами, молил: «Валя, скорей! Валя, скорей! Врачи уже бежали, нас здесь перебьют. Военный ведь лазарет». Тогда думали, что в лазаретах всех рубят шашками. В палатах совсем пусто, лежат только одинокие, у кого никого нет, зовут. Некоторые ползли к дверям. Один, помню, радовался, что за час прополз через две палаты. А куда ползут — неизвестно.

Я разыскала санитара. Василий, был такой санитар. Прошу перенести отца, а сама не знаю куда, — мысли путаются. Он согласился. «Пойдем, говорит, тут через два квартала я живу, у меня носилки, захватим. Вы мне поможете его вытащить, а на улице кто-нибудь найдется». Я пошла. Уже снаряды рвались; я даже не слышала, только видела, — казалось, не ярче, чем вспыхивает спичка. Он привел меня в комнату, не помню даже куда. Стоят носилки. Я схватила их, а он остановил меня и спрашивает: «А плата?»

Я взглянула на него, похолодела, молчу. Вдруг вспомнила. Ведь в госпитале я видела носилки. Он позвал какого-то парня, показал на меня, говорит: «Денег у ней нет. Придется нам взять с нее плату натурой».

Лучше я не буду вспоминать… Ведь там у меня лежал мальчик, ждал. Вырвалась я от них через час, бросилась к госпиталю, а он…

Валя задохлась.

— Сгорел он, — сказала она, пересиливая удушье. — Всё было в огне. Я рванулась к двери, меня ударили в грудь, я упала. Меня затоптали. Подожгли, отступая. Говорят, боялись, что захватят списки больных — тех, что остались в Ростове. И мальчик мой там сгорел, опоздала… Один, без меня… и отец…

Она опустилась на землю рядом с Батуриным, крепко взяла его за руки.

— Я осталась одна, совсем одна. Даже трудно представить, как это было страшно. Маня подобрала, дала кокаину. Надо было забыть все, иначе нельзя было жить. А дальше не стоит рассказывать. Так я и осталась с Маней. Переменилась, будто вытряхнули из меня старую душу. И вот теперь…

Она смотрела на море и забывчиво гладила руку Батурина. От волос ее шел легкий печальный запах.

Больше они ни о чем не говорили. Около дома Игнатовны встретился Ли Ван; он шел крадучись, согнувшись, как на лыжах.

— У этого китайца я оставила в прачечной вещи, здесь, рядом с вами, сказала Валя. — Завтра возьму. Кажется, я в Ростове его встречала. Он ходит за мной, как кошка за мышью.

В комнате Батурин открыл окно: за ним тихо шумела кромешная тьма. Не зажигая огня, они легли. Батурин лег на полу. Сквозь сон он слышал, как Валя тихо встала, закрыла ставни.

Проснулся он от ощущения, какое было в Таганроге перед отъездом. Ему приснилось, что в комнату вошло несчастье. Он даже видел его, — это был человек из серого ситца, грязный, как тряпичная кукла. Розовые его глаза зло и долго смотрели на Батурина.

Батурин ударил его по голове, раздался крысиный писк, клубами взвилась шершавая пыль. Тряпичный человек упал мягко и тупо, и Батурин проснулся.

Валя сидела на кровати, закутавшись в одеяло, глаза ее были широко открыты.

— Под окном кто-то стоит вот уже почти час, — прошептала она и виновато взглянула на Батурина.

Батурин вскочил.

В щели ставень неуютно сочился белесый рассвет. В самую широкую щель смотрели немигающие дряхлые глаза Ли Вана. Ли Ван быстро присел и побежал вдоль стены, сгибая ноги, будто тащил тяжелый груз. Батурин вздрогнул, — у китайца была узкая и страшная спина. На нем была ватная безрукавка; он напомнил Батурину приснившегося тряпичного человека.

— Никого нет, — не оглядываясь, сказал Батурин. — Вам почудилось.

Валя легла, укуталась и пролежала, не двигаясь, до утра.

Утром пошли на берег купаться, а потом пить чай в столовую. На берегу Батурин смотрел издали на Валю, на ее стройные и сильные ноги, на маленькие трогательные груди. Крупные капли стекали по ее плечам; солнце било в глаза; она жмурилась, как девочка, и торопилась одеться. Прикосновение к ней казалось Батурину кощунством. Он подумал, что надо убивать всех мужчин, глядящих на женщину со слюнявым вожделением. Внезапно эта мысль сузилась, и он сказал, улыбаясь:

— Я убью Пиррисона. Лучше его не встречать.

На рейде плавал в тумане серый пароход. Валя подошла к нему, — море вспыхивало в глубине ее глаз синими зеркалами. Зайчики от воды перебегали по смуглому телу. Какой-то рыжий песик бежал за ней, лаял на волны и откатывался от них мохнатым шаром.

В столовой со свежих букетов падали на скатерть капли воды. Родниковый ветер продувал комнату. Полчаса назад он пролетал над Севастополем, над морем; в нем даже слышался запах водорослей, соли, женских ладоней. Море переливалось, блестя и перекликаясь. Над террасой хлопали полосатые полотнища, а чистильщик сапог сидел на корточках под акацией и ел маслины с хлебом.

Валя взглянула на Батурина, покраснела и поняла, что теперь все решено.

Из столовой она пошла к Ли Вану взять вещи — маленький чемодан. Батурин ждал ее в столовой. Прошло полчаса, час. Рыжий песик приплелся в столовую, сел около Батурина и сокрушенно вздохнул. Батурин дал ему корочку: песик деликатно взял ее зубами и отошел в угол. Глухая тревога, как тошнота, подкатила к горлу. Почему Вали нет?

Батурин решил идти к Ли Вану. В дверях он столкнулся с Лойбой. Лойба вбежал, морщась и улыбаясь. Мопассановские его усы были растрепаны.

— Здравствуйте, коллега! — крикнул он. — Вы здесь? Вы сидите, как философ, и ничего не знаете.

Мимо столовой тяжело пробежал, придерживая кобуру, милиционер в пыльных коричневых сапогах. За ним быстро прошло несколько греков в крахмальных рубахах без воротничков.

«Должно быть, парикмахеры», — подумал Батурин и спросил грубо:

— В чем дело?

— Курву одну убили, вот тут за углом, в прачечном заведении.

— Кого?

— Ну, знаете, девку гулящую.

Батурин стремительно ударил Лойбу кулаком в переносицу. Лойба схватился за стену, издал крысиный писк и упал на стул мягко и тупо.

— Паршивая сволочь! — крикнул он в спину Батурину, размазывая по усам липкую кровь. — Я покажу тебе, как драться, психопат!

Батурин плохо помнил, как попал в прачечную. Он покачнулся, упал, разбил в кровь колено. Запах жавеля и пара протрезвил его. Отчаянье, от которого мутнеет в глазах и можно убить каждого, кто подвернется по дороге, дало ему последнюю нечеловеческую силу. Он только стиснул зубы, когда увидел на полу Валино тело, опухший черный висок и прекрасные, но уже мертвые глаза.

Юбка была разорвана, была видна нога в тугом высоком чулке, рядом валялся чугунный утюг с большой деревянной ручкой.

Милиционер в коричневых сапогах прикрыл труп простыней. Батурин отшатнулся, — в углу простыни были вышиты латинские буквы «G. Р.»

Батурин прислонился к стене; голова его стучала об стенку; он стиснул себе подбородок, чтобы унять дрожь.

Милицейский с портфелем допрашивал беременную бабу, жену Ли Вана. Ли Ван скрылся.

— Вы знаете убитую?

— Не, не знаю. Муж говорил, что гулящая.

— Как произошло убийство?

Баба молчала.

— Говори!.. — сказал милицейский ледяным и сдавленным голосом. — Говори!

Он сжал портфель.

— Не, я не бачила.

— Кто убил?

— Известно, муж…

— Почему он убил?

— Да очень же просто. Я тяжелая, мне завтра родить. Не могу я с им жить как с мужем. Вы сами знаете, товарищ начальник. Он же без бабы ни одного дня. А тут эта приехала, из Ростова. Где-то ночевала с мужчиной, сегодня пришла за чемоданом за своим. Что промеж них было, — не знаю. Только он, должно, хотел насильство над ей сделать. Она его ножницами ударила в лицо, губу разорвала. А он ее утюгом.

— Значит, вы видели, как произошло убийство?

— Как начался крик, я выбегла в соседнюю комнату, вижу — он весь в крови, хватает утюг. Я схоронилась за печкой, да там и простояла, пока не набежали люди.

— Ну что ж, посидишь. Где вещи убитой?

Баба принесла небольшой фибровый чемодан. Милицейский открыл его. Там было белое платье, чулки, белье, перчатки и несколько листков бумаги, густо исписанных и измятых.

Батурин подошел к милицейскому и сказал:

— Убитая провела последнюю ночь у меня. Я хочу дать показания.

Милицейский отодвинул в сторону чемодан.

— Вас допросить, или вы напишете сами?

— Я напишу.

Милицейский дал Батурину лист бумаги. Батурин сел к столу. Он писал, что убитая вовсе не проститутка, а артистка, и он ее знает с детства.

Милицейский вышел — надо было убрать труп. Батурин незаметно взял из чемодана записки Вали и быстро спрятал их в боковой карман. Потом он окончил показания, оставил адрес и ушел.

Невыносимый полдень горел над степью. Тугие удары крови отзывались в мозгу колющей болью.

«Куда же мне теперь? — растерянно подумал Батурин. — Кому я нужен?»

Сознанье детского, непоправимого одиночества сменилось отчаяньем. Батурин прошел через порт, вышел в степь и побрел берегом. Было знойно и невыразимо пусто.

Он вспоминал потрясающую красоту этой девушки, думал о легких началах и страшных концах любви. Он звал ее и сдерживал слезы, — лишь одна-две изредка сползали по его щекам.

День стремительно проносился над ним; первый день в жизни ненужный, пустой. Он был страшнее небытия, паралича — этот будничный день, насыщенный желтым угаром. Впервые Батурин почувствовал всем; существом, как страшно жить и легче, неизмеримо легче умереть, отказаться от этого потрясающего последнего одиночества.

Сердце запеклось, глаза высохли, во всем теле разгорался тихий жар. Он все шел, спотыкаясь, на восток. Упали сумерки.

Ночь неслышно кралась за ним, потом заглянула в лицо, — за день Батурин постарел на десять лет. Казалось, ночь отшатнулась: стало светлее.

Батурин шел по песчаной косе и остановился, — коса обрывалась у моря. Дальше идти было некуда, — надо было возвращаться обратно.

Он сел на песок и тяжело, судорожно заплакал. Он царапал пальцами песок. Он знал, что в этот час тело Вали уже лежит в земле, сел и вскрикнул. Только ночь и море видели его отчаянье. Простая и безжалостная человеческая жизнь шла далеко, — на хуторах, в море, где слабо мерцали огни пароходов, и Батурин знал, что ее не сдвинуть с места. Вечный закон обращенья был глубоко ненавистен Батурину. Сам он в своих глазах потерял всякую цену. Он умер вместе с Валей.

Только к утру пришла бледная мысль, что некому даже рассказать о Вале, и стало еще горше. На рассвете он побрел обратно в Бердянск, — у него родился мутный и сумасшедший план: ехать дальше, во что бы то ни стало найти и убить Пиррисона и потом покончить с собой. Он вспомнил простыню с вышитыми буквами «G. Р.» и наморщил лоб, — связь между Пиррисоном и Ли Ваном была для него очевидна.

В Бердянск он вернулся к вечеру — черный, с изменившимся лицом. Темные глаза его казались светлыми, белки глаз пожелтели. Руки дрожали так, что он не мог выпить воды в ларьке, а когда покупал папиросы, рассыпал деньги и, не собрав их, пошел домой. Игнатовны не было. Батурин сложил вещи, запер комнату и ушел на пристань.

У мола стоял сипя и погромыхивая лебедкой, «Феликс Дзержинский». Батурин пробрался на корму, лег на свернутых канатах, укрылся пальто и начал курить, — он курил, зажигая одну папиросу о другую; все дрожало у него в глазах, сердце тошнотно замирало.

В черной воде сжимались и разжимались полосы огней, — далеко у маяка всходила луна и волновалось море. «Резиновое море», — подумал Батурин и внезапно уснул. Сон его был похож на обморок: он двое суток ничего не ел.

Проснулся он ночью. Пароход был темен, безлюден и, казалось, покинут в море командой. Стояло безветрие, но пароход высоко качало, — шла мертвая зыбь. Звезды то возносились, то падали в ночь, и совсем зимняя тьма висела кольцом по горизонту.

На корме, над лагом, светила пятисвечовая лампочка, забранная проволочной сеткой. Безмолвно подошел матрос, посмотрел на лаг и прошел, как тень, обратно.

При свете лампочки Батурин прочел листки, взятые в чемодане у Вали. Это был черновик ненаписанного письма.

«Милый, далекий мой, — писала она. — Скажите, что мне с собой делать. Всю ночь в Таганроге проплакала, не могу никого видеть. Уехала в Ростов. На вокзале чуть-чуть удержалась, чтобы не сорвать скатерть со стола в буфете. Такая тоска!

Тянусь я за вами, люблю, мучаюсь.

Должно быть, пришло настоящее. Раз я любила, но не так, совсем не так, больше дурачилась. Я спасла ему жизнь, после этого он сказал мне, что ненавидит меня, и ушел. Я до сих пор не могу понять, как это можно, как он смел мне сказать такие страшные слова. Я его ненавижу. Я знаю, что теперь любить меня не надо, а вот все жду, жду, как ребенок, хоть одного вашего ласкового слова.

Как может быть солнце, синее небо, как можно радоваться, когда нет вас?»

Все остальное было зачеркнуто.

Утром над пепельным морем поднялись лысые берега. Пароход загудел, медленно поворачиваясь ржавой тушей. На скупых горах белой кучей лачуг была навалена Керчь. Зеленый мыльный пролив качался и гремел у берегов, — было видно, что берега упрямые и каменистые. Дым из трубы швыряло из стороны в сторону. Солоно пахло рыбой. Вечер мчался под мокрым и ярким небом, хлопан задымленными флагами.

«Как может быть солнце, синее небо, как можно радоваться, когда нет вас?» — снова прочел Батурин последние строчки письма.

Позади, за ночным морем, за сутолокой бухт, поисками ненужных людей, за суетой выдуманных радостей и горестей, сверкали, как солнце в лагуне, дни в Таганроге, детская красота Вали, дрожь ее губ, теплота ладоней, жестокий конец не начатой любви.

На берег Батурин сошел с отвращеньем. Несло отхожим мостом, торговки продавали раскисшие от дождя пироги, и на волнах подскакивали бутылки и ломаные коробки от папирос.

Батурин сел на чемодан, закурил и задумался, — ему некуда было идти. Он понял, что заболевает.

Чертова страна

Капитан долго, краснея от негодования, читал объявление в коридоре гостиницы «Сан-Ремо». Это был обычнейший инвентарный список, но одно слово приводило капитана в состояние тихого бешенства, Когда он доходил до него, то бормотал: «Вот чертова страна!» — и, нахлобучив помятую кепку с золотым якорем, спускался на жаркую улицу.

Объявление, начинавшееся с перечисления буфетов, столов и умывальников, кончалось так: «40 табурети, 138 здули». Эти «здули» не давали капитану покоя; спросить же прислугу он не решался — пожалуй, засмеют.

Во время одного из размышлений около инвентарного списка за спиной у капитана прошел, насвистывая, тяжелый человек. Капитан оглянулся и увидел широкую спину, легко свисавший чесучовый пиджак, лаковые туфли и носки лимонного цвета. Незнакомец курил трубку, и капитан тотчас же узнал настоящую медоносную «вирджинию» — трубочный табак Соединенных Штатов. Незнакомец показался капитану подозрительным, и он решил о нем разузнать.

В один из вечеров после этой встречи капитан был настроен радостно: загадочное слово было внезапно расшифровано. Капитана осенило, когда он брился у парикмахера Лазариди.

«Да ведь это стулья, — подумал он и захохотал. — Сто тридцать восемь стульев, черт их дери!»

Хохотал он долго, откашливаясь и сплевывая в пепельницу. Лазариди отставил бритву и сердито ждал. Он презирал капитана за снисходительный отзыв о крейсере «Аверов» — гордости каждого грека. «Аверов» с развевающимися бело-синими флагами, могучий, жутко дымящий «Аверов» был грозой Эгейских морей. Только невежда и грубиян, каким был этот шумный и своенравный человек, мог высказать предположение, что на «Аверове» деревянные якоря. Лазариди обиделся.

Капитан отхохотался, взглянул в зеркало, и Лазариди, поднявший было бритву, опустил ее снова, — капитан побледнел и рассматривал в зеркале человека, сидевшего за столиком. Человек листал затрепанный «Прожектор». Из угла его рта торчала трубка, один глаз был прищурен от дыма. Лицо казалось обваренным кипятком от недавнего загара. Это был незнакомец, прошедший на днях у капитана за спиной.

Капитан откинулся на спинку кресла, махнул Лазариди рукой, и бритье было закончено в угнетающем молчании. Только незнакомец тихо насвистывал фокстрот и рассеянно поглядывал на улицу. Там сверкал розовый вечер, и желтая пыль сыпалась с мимоз на волосы женщин.

Капитан встал, медленно расплатился, долго считал и пересчитывал сдачу, чего до тех пор никогда не делал. Лазариди взглянул на него с презрением и обеими руками указал незнакомцу на стул.

— Побрить, — сказал тот и сел, высоко задрав ногу. Из-под полотняных брюк виднелись клетчатые лимонного цвета носки.

«Ну да, он, — подумал капитан при взгляде на носки. — Американские носки!»

Капитан вспотел, — три месяца не пропали даром. Он перешел улицу и сел в духане напротив, не спуская глаз с парикмахерской. Хозяин духана Антон Харчилава, не спрашивая, поставил на стол бутылку качича и тарелку с горячей требухой. На вывеске духана было написано: «Свежая требушка», и этим блюдом Харчилава гордился по справедливости. Округлив глаза, он таинственно шепнул капитану:

— Есть маджарка, сейчас брат привез из Гудаут. Пробуй, пожалуйста.

— Тащи. — Капитан не отрывался от окна парикмахерской. — Вот, получи вперед.

— Ради бога, завтра заплатишь, — рассердился Харчилава. — Что ты, сегодня бежишь в Америку? Ай, какой человек, какой человек!

Харчилава поцокал и укоризненно помотал головой.

— Слушай, Антон. Вон у Лазариди, видишь, что это за гусь бреется? Рожа, понимаешь, знакомая, а вспомнить никак не могу.

— Этот? — Харчилава, щелкая на счетах, взглянул на парикмахерскую. Этот — американец, он табак покупает. Знаешь Камхи? Самый богатый купец в Константинополе. Это его человек.

«Ну да, он», — подумал капитан, допил вино и, как бы потеряв всякий интерес к американцу, пошел в портовую контору разузнать о погрузке табака.

На бульвар, на море и город жарким ветром налетала сухумская ночь. Темнота, лиловая и мягкая, как драгоценный мех, освежала сожженные лица. Белый пламень фонарей, отраженный меловыми стенами, заливал фруктовые лавки. Они были пряные до тошноты и пестрые, как натюрморты. Апельсины скромно пылали на черной листве.

Запах жареных каштанов и треск их сопровождали капитана до портовой конторы. Черное море колебалось пыльным светом звезд. Птичье щелканье абхазской речи было очень кстати в тени эвкалиптов. За столиками люди в белом сжимали в черных лапах хрупкие стаканчики с мороженым. Весь Сухум представлялся капитану декорацией экзотической пьесы.

В портовой конторе капитан узнал, что табак грузят на греческий пароход «Кефалония». Через неделю пароход уходит в Константинополь. Грузит поверенный фирмы Камхи Виттоль. Кстати капитану передали письмо от Батурина из Керчи (капитан приказал писать ему в портовые конторы: сухопутным учреждениям он не доверял).

— Знаем мы, какой ты Виттоль, — пробормотал капитан и распечатал письмо. Оно было кратко и поразило капитана своим тоном.

«Пиррисон негодяй, — писал Батурин. — Если найдете его, то, даже отобрав дневник (если он у него), заклинаю вас, не выпускайте Пиррисона из рук. Пиррисон — птица опасная и большого полета. Если найдете — телеграфируйте немедленно. Я приеду. У меня с Пиррисоном, помимо всего, есть личные счеты. Я болен. Двигаться не могу. Ничего опасного. Вы были правы. Пиррисон спекулирует ценностями. Очевидно, база у него в Батуме. Вам надо, по-моему, выехать поскорее туда».

— На черта мне сдался Батум! — сказал капитан, пряча письмо. — Мы этого типа и здесь прищелкнем.

По все же письмо вызвало у капитана множество сомнений. Какие личные счеты: уж не нашел ли Батурин Нелидову и не влюбился ли в нее? Сомнения окончились тем, что капитан пошел на телеграф и послал Батурину телеграмму:

«Объясните галиматью относительно личных счетов. Не собираетесь ли жениться на Нелидовой? На болезнь наплюйте».

С телеграфа капитан вернулся на бульвар, где вечером можно было встретить любого нужного человека. В низеньких кофейнях щелкали костяшки домино. После света кофеен море казалось кромешной бездной. Шум волн переливался с юга на север вдоль каменного парапета и возвращался обратно. Монотонность этого шума усыпляла.

Капитан сидел на парапете, дремал и думал, что, пожалуй, ему одному не под силу будет взять Пиррисона. Как всегда, почти достигнутая цель разочаровала его. Она далась случайно. А все случайное капитан считал непрочным, вроде карточного выигрыша.

Для него имело цену лишь то, что давалось путем борьбы и напряженья.

Капитан подремал, потом встал, зевнул и пошел в «Сан-Ремо». На бульваре он встретил американца в лимонных носках, подошел к нему, поднял руку к козырьку и сказал мрачно:

— Позвольте прикурить!

— Пожалуйста, — ответил американец на чистейшем русском языке и протянул трубку.

Капитан достал папиросу, размял ее, разглядел американца и спросил по-английски:

— Ну, как дела с табаком?

— Ничего, — американец не выразил ни малейшего удивления.

— У меня есть кой-какие ценности, — капитан понизил голос и оглянулся. Держать их опасно. Я хотел бы их сбыть.

— Что вы имеете в виду?

— Разная мелочь: бриллианты, золото, есть редкая художественная вещь икона, вырезанная из перламутра. Этой иконой благословили на царство первого Романова.

— Откуда вы ее взяли?

— Из музея. — Капитан замялся и решил врать до конца. — Спас от большевиков. Вы знаете, — царь и все прочее… Они бы ее уничтожили. В икону вделаны жемчуга.

— Любопытно, — протянул американец, отвернулся и ответил по-русски: Нет, благодарю вас. Я спекуляцией не занимаюсь. И вам не советую.

— Ну, погоди, — сказал ему в спину капитан. — Ты у меня доходишься!

Американец обернулся и минуту в упор смотрел на капитана. Он как бы примеривался. Капитан мрачно изучал его лицо. Оба поняли, что они враги, и враги опасные. Капитан знал почему. Американец не знал, но догадывался, что капитан за ним шпионит. Толстая губа его презрительно вздернулась, показались широкие крепкие зубы. Он сказал будто вскользь: «Будьте осторожны», — и быстро повернул в боковую улицу.

Капитан вернулся к себе, звонил полчаса коридорному, тот не пришел. Капитан в сердцах обозвал всех туземцев «здулями» и лег, изнывая от духоты и мучаясь мыслью, что выдал себя с головой.

— Вот чертова страна! — сказал он и, огорченный, уснул.

Утром он понял с необычайной ясностью, что дело проиграно. Вместо ловкого шахматного хода он пошел на нелепое уличное столкновение. Батурин и Берг так не сделали бы. Они были хитрее и тоньше.

Капитан ругал себя последними словами. Бревно! Ведь надо же было разыграть грубого и неуклюжего шпика. «Позвольте прикурить», потом чушь с иконой Романовых и, наконец, угроза: «Ты у меня доходишься».

Он решил разузнать об американце все, что возможно, вызвать Батурина и тогда уже действовать. Два дня он посвятил осторожным расспросам и узнал, что американец бывает в Сухуме очень часто. Жены у него нет. Живет он в Тифлисе. Примерно раз в месяц приезжает в Сухум для погрузки табака. Значит, время терпит.

Тогда у капитана созрел сравнительно ясный план. Сначала надо найти Нелидову, если же дневник не у нее, а у американца (в чем капитан был уверен), то выудить дневник при помощи Нелидовой, поручив это дело Батурину. За Виттолем же неотступно следить. Этот план казался простым и приемлемым, капитан гнал от себя мысль, что Нелидову, может быть, найти не удастся.

— Мои парнишки найдут, — говорил он, улыбаясь, будто похлопывал невидимых парнишек по плечу.

На капитана действовало, как и на всех, блистательное и густое сухумское лето. Зной дрожал дымчатой влагой. Все вокруг — и море, и горы, и город — сливалось в хрустальную чашу, полную искр, блеска, теней и ветра.

Цвели мандаринники. Их запах изнурял капитана, железные нервы ослабли. По собственным его словам, он дал «слабину». Потом зацвели магнолии и принесли белую и сумрачную бессонницу.

Капитан слушал по ночам голос моря и с досадой думал о наступлении утра. Оно кричало сотнями красок, было похоже на фруктовый базар, полно жестикуляции, шипения шашлычного сала и клекочущих звуков. Он сравнивал и думал, что в тропиках лучше: там краски шире, громаднее, там тишина… девственный воздух наполнен исполинским медлительным солнцем, подчеркивающим эту тишину. Там солнце не мешало думать, а в Сухуме оно казалось таким же суетливым, как весь этот гомозящийся, дико вращающий белками народ.

«Театральщина, — думал капитан. — Вертят буркалами, а никому не страшно!»

Капитан пристрастился к духану Харчилавы. На жестяной подставке были разложены помидоры. Внизу горкой лежали раскаленные угли. Помидоры лопались и выпускали ароматный сок. От углей тянуло синеватым угаром. Качич попахивал бурдюком, но изумительно прояснял голову. И помидоры, и угли, и качич были пурпурного цвета, как и лицо Харчилавы. Красный бараний жир плавал островами во всех кушаниях — в харчо, в лоби, в гоми, — есть их, не запивая вином, было немыслимо.

Капитан успокоился, особенно когда узнал совершенно точно, что Виттоль-Пиррисон уехал в Гудауты и вернется через неделю. Он написал об этом Батурину в Керчь и Бергу в Севастополь и решил ждать. Дни напролет он просиживал у Харчилавы, китель его пропах вином. Капитан предавался воспоминаниям. Завсегдатаи слушали его с большой охотой и каждого нового посетителя встречали шиканьем.

Капитан курил крученые папиросы из красного, дерущего горло самсуна и рассказывал о запахе табачного дыма. Даже Харчилава переставал щелкать на счетах и неохотно выходил в заднюю комнату за вином.

— Мы, европейцы, потеряли нюх, — говорил капитан и с торжеством осматривал немногочисленную свою аудиторию. — Почему? Во-первых, насморки; во-вторых, сложнейшее смешение паршивых запахов. Вот, например, я курю. Как вы думаете, на какое расстояние распространяется дым табака? На две сажени? А я вам говорю — на десять верст. Я вам докажу! Я жил в Австралии, в Брисбене. А на севере Австралии, где еще не вымерли дикари, жил русский врач, старик. Мы, австралийцы, прозвали его Львом Толстым. Он был нашим советчиком. У него был в лесу участок земли, он с сыновьями обрабатывал его и жил фермерством. Кругом леса: не леса, а стеныне продерешься. От моря к усадьбе была прорублена дорога, так в сажень, не шире, чтобы проехать повозке. На берегу, у начала дороги, стоял шест и трепался флаг, потерявший всяческий цвет.

Страницы: «« ... 1213141516171819 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Прошло пять лет после того, как мать кузнеца Степанида вместе со снохой Оксаной изгнали неудачливого...
Эта книга о том, как сохранить здоровье, продлить молодость, до глубокой старости вести активный обр...
Рудольф Нуриев – самый знаменитый танцовщик в истории балета. Нуриев совершил революцию в балете, сб...
Человек способен преодолеть любые испытания, если впереди – великая цель. Сохранение привычного миро...
«– Пятьдесят процентов, – мрачно сказал Шарятьев.Это были первые слова с момента, когда Фрея окривел...
Когда профессор технического института (кличка «Док»), узнал о начале преследования евреев («Дело вр...