Возвращение с Западного фронта (сборник) Ремарк Эрих Мария
– Ну, коли так, Отто, то за дело! Выкупаем нашего любимца в масле.
– Стоп! – крикнул только что вошедший последний романтик. – Сперва сами подзаправимся.
Он развернул свертки с ужином: сыр, хлеб, твердокаменная копченая колбаса и шпроты. Все это мы запивали отлично охлажденным пивом. Ели мы так, словно от зари до зари молотили цепами зерно. Потом взялись за «Карла». Работали два часа, все проверили и отрегулировали, смазали подшипники. Вслед за этим Ленц и я поужинали вторично. Готтфрид включил свет и на «форде». При аварии одна его фара уцелела. И теперь, укрепленная на выгнутом кверху шасси, она испускала косой луч света куда-то в небо.
Вполне удовлетворенный, Ленц повернулся к нам.
– Ну вот! А теперь, Робби, достань-ка бутылки. Давайте отметим «Праздник цветущего дерева»!
Я поставил на стол коньяк, джин и два бокала.
– А ты? – спросил Готтфрид.
– Я пить не буду.
– Что?! Почему не будешь?
– Потому что пропала у меня охота продолжать это чертово пьянство!
Ленц пристально посмотрел на меня.
– Отто, наш ребеночек свихнулся, – сказал он Кестеру.
– Оставь его в покое. Не хочет – не надо, – ответил Кестер.
Ленц налил себе полный бокал.
– Вообще у этого мальчика с некоторых пор пошли завихрения.
– Это еще не самое худшее, – заявил я.
Над крышей фабрики напротив нас взошла большая красная луна. Некоторое время мы сидели молча.
– Скажи мне, Готтфрид, – заговорил я затем, – ведь ты специалист по части любовных дел, не так ли?
– Специалист? Нет, я классик любви, – скромно ответил Ленц.
– Хорошо. Я хотел бы знать, всегда ли влюбленный человек ведет себя по-идиотски?
– То есть как это по-идиотски?
– Ну, в общем, так, как будто он полупьян. Болтает невесть что, несет всякую чепуху, да еще и врет.
Ленц расхохотался:
– Что ты, детка! Ведь любовь – это же сплошной обман. Чудесный обман со стороны матушки-природы. Взгляни на это сливовое дерево! И оно сейчас обманывает тебя: выглядит куда красивее, чем окажется потом. Было бы просто ужасно, если бы любовь имела хоть какое-то отношение к правде. Слава Богу, что растреклятые моралисты не властны над всем.
Я встал.
– Так, по-твоему, без некоторого жульничества это дело вообще невозможно?
– Да, детонька моя! Вообще невозможно!
– Но ведь тогда можно попасть в глупейшее положение.
Ленц усмехнулся:
– Запомни одну вещь, мальчик: никогда, никогда и еще раз никогда ты не окажешься смешным в глазах женщины, если сделаешь что-то ради нее. Пусть это даже будет самым дурацким фарсом. Делай все, что хочешь, – стой на голове, неси околесицу, хвастай, как павлин, пой под ее окном. Не делай лишь одного – не будь с ней рассудочным.
Я оживился:
– А ты что скажешь, Отто?
Кестер рассмеялся:
– Пожалуй, все это так и есть.
Он встал и поднял капот «Карла». Я достал бутылку рома, еще один бокал и поставил их на стол. Отто включил зажигание, нажал на кнопку стартера, и двигатель зачавкал – утробно и сдержанно. Ленц, положив ноги на подоконник, глядел в окно. Я подсел к нему.
– Тебе когда-нибудь случалось быть пьяным в обществе женщины?
– Часто случалось, – не пошевельнувшись, ответил он.
– Ну и как?
Он искоса посмотрел на меня:
– Ты хочешь знать, как быть, если ты сделал что-то не так? Отвечаю, детка: никогда не проси прощения. Ничего не говори. Посылай цветы. Без писем. Только цветы. Они покрывают все. Даже могилы.
Я посмотрел на него. Он оставался неподвижным. В его блестящих глазах отражался белый свет автомобилей. Двигатель все еще работал. Он тихонько погромыхивал, точно под ним содрогалась земля.
– Вот теперь я могу спокойно выпить чего-нибудь, – сказал я и откупорил бутылку.
Кестер заглушил двигатель. Затем обратился к Ленцу:
– Сегодня луна светит достаточно ярко, чтобы можно было найти стакан. Верно, Готтфрид? А ну-ка выключи свою иллюминацию. Особенно на «форде». Этот косой луч напоминает мне прожекторы времен войны. Когда ночью эти штуки начинали нашаривать мой самолет, мне было совсем не до шуток.
Ленц кивнул:
– А мне он напоминает… Впрочем, не все ли равно…
Он встал и выключил фары.
Луна поднялась высоко над фабричной крышей. Она все больше светлела и теперь казалась желтым лампионом, повисшим меж ветвей сливы. Ветви, колеблемые слабым ветерком, тихо качались.
– Все-таки странно, – сказал Ленц после паузы, – почему принято ставить памятники всевозможным людям?.. А почему бы не поставить памятник луне или дереву в цвету?..
Я рано вернулся домой. Открыв дверь в коридор, услышал музыку. Играл патефон Эрны Бениг – личной секретарши. По коридору плыл тихий и прозрачный женский голос. Потом пошла перекличка скрипок под сурдинку с пиччикато на банджо. И опять этот голос, проникновенный, нежный, будто переполненный счастьем. Я вслушался, пытаясь разобрать слова. Тихое пение женщины звучало удивительно трогательно в этом темном коридоре, где я стоял между швейной машиной фрау Бендер и чемоданами супругов Хассе. Я увидел кабанью голову над входом в кухню, где служанка гремела посудой.
«И как же могла я жить без тебя!..» – пел голос в нескольких шагах от меня, там, за дверью.
Я пожал плечами и пошел к себе в комнату.
За стеной снова разгорелась свара. Через несколько минут ко мне постучался и вошел Хассе.
– Я не мешаю вам? – устало спросил он.
– Ничуть, – ответил я. – Хотите что-нибудь выпить?
– Лучше не надо. Только немного посижу у вас.
Он тупо уставился в пол.
– Вам хорошо, – сказал он. – Вы живете один…
– Ну что за ерунда! – возразил я. – Вечно торчать одному тоже не дело… Уж поверьте мне…
Чуть сгорбившись, он сидел в кресле. Его глаза казались стеклянными – в них отражался проникавший в полумрак комнаты свет уличного фонаря. Я смотрел на его узкие, покатые плечи.
– Я представлял себе жизнь совсем по-другому, – проговорил он после долгого молчания.
– Это со всеми так…
Через полчаса он решил пойти мириться с женой. Я дал ему несколько газет и полбутылки ликера «Кюрасо». Ему это приторно-сладкое пойло должно было подойти – в напитках он ничего не смыслил. Тихо, почти неслышно вышел он от меня. Тень от тени, будто и вправду уже угас. Из коридора пестрым шелковым тряпьем ворвались обрывки музыки… скрипки, приглушенные банджо… «И как же могла я жить без тебя!..»
Я запер за ним дверь и уселся у окна. Кладбище было залито голубым сиянием луны. Пестрые контуры световой рекламы взметались до крон деревьев. На темной земле выделялись могильные плиты. Безмолвные, они не внушали страха. Вплотную к ним, сигналя, проезжали автомобили, и свет их фар скользил по выветрившимся надгробным надписям.
Я просидел довольно долго, размышляя о всякой всячине. В частности, о том, как в свое время мы вернулись с фронта, молодые, ни во что не верящие, словно шахтеры, выбравшиеся на поверхность из обвалившейся шахты. Нам хотелось ринуться в поход против лжи, эгоизма, алчности, душевной косности – против всего, что вынудило нас пройти через войну. Мы были суровы и могли верить только близкому товарищу или таким вещам, которые никогда нас не подводили, – небу, табаку, деревьям, хлебу и земле. Но что же из всего этого получилось? Все распадалось, пропитывалось фальшью и забывалось. А если ты не умел забывать, то тебе оставались только бессилие, отчаяние, равнодушие и водка. Ушло в прошлое время великих человеческих и даже чисто мужских мечтаний. Торжествовали дельцы. Продажность. Нищета.
«Вам хорошо, вы одиноки», – сказал мне Хассе. Все это, конечно, так – одинокий человек не может быть покинут. Но иногда по вечерам эти искусственные построения разлетались в прах, а жизнь превращалась в какую-то всхлипывающую, мечущуюся мелодию, в водоворот дикого томления, желания, тоски и надежды все-таки вырваться из бессмысленного самоодурманивания, из бессмысленных в своей монотонности звуков этой вечной шарманки. Не важно куда, но лишь бы вырваться. О эта жалкая потребность человека в крупице тепла. И разве этим теплом не могут быть пара рук и склоненное над тобой лицо? Или и это было бы самообманом, покорностью судьбе, бегством? Да и разве вообще существует что-то, кроме одиночества?
Я закрыл окно. Нет, ничего другого нет. Для всего остального у человека слишком мало почвы под ногами.
Однако утром я встал пораньше и, прежде чем пойти в мастерскую, постучал в дверь владельца небольшой цветочной лавки. Там я подобрал букет роз и попросил отправить их без промедлений. Я чувствовал себя довольно странно, когда медленно выводил на карточке адрес и имя: «Патриция Хольман».
Кестер надел свой самый старый костюм и поехал в финансовое управление. Он хотел добиться снижения наших налогов. В мастерской остались Ленц и я.
– Готтфрид, – сказал я, – ну-ка давай приналяжем на толстый «кадиллак».
Накануне в вечерней газете появилось наше объявление, и, следовательно, уже сегодня мы могли рассчитывать на покупателей, буде таковые вообще окажутся. Так или иначе, надо было подготовить машину.
Сначала мы обработали все лакированные поверхности водой. «Кадиллак» засверкал, как никогда, и прямо на глазах подорожал на добрую сотню марок. Затем мы залили в мотор самое густое из всех возможных масел. Поршни были уже далеко не первоклассными и слегка постукивали. Вязкое масло компенсировало этот дефект, и мотор работал удивительно спокойно и ровно. Коробку скоростей и задний мост мы тоже заправили густой смазкой, чтобы и они вели себя бесшумно.
Потом решили проверить все на ходу – поблизости была сильно разбитая дорога. Мы прошли по ней на скорости пятьдесят километров. Кузов кое-где побрякивал. Мы снизили давление в баллонах на четверть атмосферы и повторили проверку. Дело пошло лучше. Выпустили еще четверть атмосферы. Все посторонние звуки исчезли.
Мы вернулись в мастерскую, смазали скрипучий шарнир капота, вложили в него резиновую прокладку, залили в радиатор горячую воду, чтобы двигатель завелся с полуоборота, и обрызгали низ машины из керосинового распылителя, чтобы и здесь все блестело. После всего этого Ленц воздел руки к небу:
– Так явись же нам, о благословенный покупатель. Приди, о милый обладатель туго набитого бумажника! Мы ждем не дождемся тебя, как жених невесту.
Однако невеста не спешила. Поэтому мы вкатили на яму бензиновую тарахтелку булочника и начали демонтировать переднюю ось… Часа полтора-два мы спокойно работали и почти не разговаривали. Вдруг Юпп, стоявший у бензоколонки, стал насвистывать мелодию песенки «Чу! Кого сюда несет?..».
Я вылез из ямы и посмотрел в окно. Какой-то невысокий, коренастый мужчина ходил вокруг «кадиллака». С виду это был вполне солидный буржуа.
– Глянь-ка, Готтфрид, – шепотом сказал я. – Уж не невеста ли это?
– Безусловно! – заявил Ленц, едва взглянув на пришельца. – Но ты посмотри на его лицо. Еще никто с ним слова не сказал, а он уже полон недоверия. Пойди схлестнись с ним. Я остаюсь в резерве. Подключусь, если у тебя ничего не выйдет. И не забывай про хитрости, которым я тебя учил.
– Ладно. – Я вышел во двор.
Мужчина смотрел на меня умными черными глазами.
– Локамп, – представился я.
– Блюменталь.
Обязательно представиться – такова была первая хитрость Готтфрида. Он утверждал, что это сразу же создает более интимную атмосферу. Вторая хитрость сводилась к тому, чтобы начинать разговор предельно сдержанно, по возможности раскусить характер покупателя и в нужный момент нанести удар по его слабому месту.
– Вы пришли насчет «кадиллака», господин Блюменталь? – спросил я.
Блюменталь кивнул.
– А вот он стоит. – Я указал рукой на машину.
– Это я и так вижу, – откликнулся Блюменталь.
Я окинул его быстрым взглядом. «Осторожно! – сказал я себе. – Он и сам хитер».
Мы пересекли двор. Я распахнул дверцу машины и запустил мотор. Я молчал, чтобы не мешать ему подробно осмотреть все. Он, несомненно, начнет что-нибудь критиковать, и тогда я перейду в контратаку.
Но Блюменталь ничего не осматривал. И ничего не критиковал. Он тоже молчал и стоял передо мной как истукан. Мне оставалось только одно – заговорить первому.
Медленно и детально я начал описывать «кадиллак» – так, вероятно, мать говорит о любимом ребенке. При этом я пытался выяснить, смыслит ли этот человек хоть что-нибудь в автомобилях. Если он знаток, то нужно побольше расписывать двигатель и шасси, а если он в технике не разбирается, то следует упирать на удобства езды и всякие финтифлюшки.
Но и теперь он не выдавал себя ничем, предоставляя говорить мне одному. Мне начало казаться, будто я разбухаю, как воздушный шар.
– Зачем вам нужна машина? Для города или для путешествий? – спросил я наконец, надеясь все-таки сдвинуть разговор с мертвой точки.
– Смотря по обстоятельствам.
– Понимаю! Вы намерены водить сами или пользоваться услугами шофера?
– И то и другое.
И то и другое! Он отвечал мне, как попугай. Видимо, он принадлежал к ордену монахов, давших обет молчания.
Чтобы как-то оживить его, я решил заставить его самостоятельно проверить что-нибудь. В этом случае клиенты обычно делались более разговорчивыми. Иначе, подумал я, он вот-вот заснет.
– Прекрасно функционирует откидной скользящий верх. Обслуживать его исключительно легко, особенно если учесть крупные габариты этого кабриолета, – сказал я. – Попробуйте закрыть его. Достаточно усилия одной руки…
Но Блюменталь сказал, что делать это ни к чему. Мол, и так видно. Я с треском открыл и захлопнул дверки, подергал за ручки.
– Ничто не разболтано. Все прочно и надежно. Проверьте сами.
Блюменталь снова отказался от проверки. Он полагал, что иначе и быть не может. Ну и орешек попался мне!
Я продемонстрировал ему работу стеклоподъемников.
– Ручки вы крутите прямо-таки играючи. Стекла фиксируются в любом положении.
Он не пошевельнулся.
– К тому же стекла небьющиеся, – уже впадая в отчаяние, продолжал я. – Это неоценимое преимущество! Вон там, в мастерской, стоит «форд»… – Я приукрасил историю про гибель жены булочника, добавив еще одну жертву – ребенка, хотя тот не успел родиться.
Но прошибить Блюменталя было не легче, чем взломать сейф.
– Небьющееся стекло ставят на все машины, – прервал он меня. – Ничего особенного в этом нет.
– Небьющееся стекло не относится к серийному оборудованию, – возразил я мягко, но решительно. – Разве что лобовое стекло на некоторых моделях. Но никоим образом не боковые стекла.
Я нажал на кнопку в середине руля – оба клаксона взревели. Затем перешел к описанию комфорта, говорил про багажники, сиденья, боковые карманы, панель с приборами. Я даже включил прикуриватель и, пользуясь случаем, предложил Блюменталю сигарету, рассчитывая с ее помощью хоть чуточку умилостивить его. Но он отказался.
– Спасибо, я не курю, – сказал он и посмотрел на меня с таким скучающим видом, что вдруг мне подумалось: может, он вообще не намеревался идти сюда, а зашел по ошибке – заблудился; может, ему нужно было купить что-то совсем другое – машину для обметывания петель или радиоприемник; может, в силу врожденной нерешительности он еще немного потопчется на месте, а потом двинет дальше.
– Давайте, господин Блюменталь, сделаем пробную поездку, – наконец предложил я, чувствуя, что уже порядком выдохся.
– Пробную поездку? – переспросил он, явно не понимая, о чем речь.
– Ну да, пробную поездку. Должны же вы сами убедиться в высоких ходовых качествах этой машины. На улице или на шоссе она устойчива, как доска. Идет как по рельсам. А как приемиста – будто это не тяжелый кабриолет, а пушинка…
– Ах уж мне эти пробные поездки… – сказал он, пренебрежительно махнув рукой. – Пробные поездки ни о чем не говорят. Недостатки автомобиля всегда выявляются только впоследствии.
«Конечно, впоследствии, дьявол ты чугунный! – с досадой подумал я. – Не ожидаешь ли ты, что я тебя ткну носом во все дефекты?»
– Что ж, ладно. Нет так нет, – сказал я, утратив всякую надежду на успех. Мне стало ясно, что он не собирается покупать машину.
Но тут он внезапно повернулся, посмотрел на меня в упор и тихо, резко и очень быстро спросил:
– Сколько стоит эта машина?
– Семь тысяч марок, – ответил я, не моргнув глазом, словно выпалил из пулемета. Ни в коем случае он не должен был заметить, что я не уверен в цене. Это я хорошо понимал. Каждая секунда колебания могла бы встать нам в тысячу марок, которую он выторговал бы в свою пользу.
– Семь тысяч марок, нетто, – твердо повторил я, а сам подумал: «Предложи мне пять, и машина твоя».
Но Блюменталь ничего не предложил.
– Слишком дорого! – коротко выдохнул он.
– Конечно! – сказал я и решил, что окончательно проиграл.
– Почему вы сказали «конечно»? – спросил Блюменталь, впервые довольно человечным тоном.
– Господин Блюменталь, – ответил я, – встречали ли вы в наше время хоть кого-нибудь, кто реагирует иначе на цену?
Он внимательно посмотрел на меня. Затем на его лице мелькнуло подобие улыбки.
– Вы правы. Но машина действительно слишком дорога.
Я не верил ушам своим. Вот он наконец-то, настоящий тон! Тон заинтересованного человека! Или то был опять какой-нибудь коварный ход?
В это мгновение в воротах появился щегольски одетый господин. Он достал из кармана газету, проверил по ней номер нашего дома и подошел ко мне.
– Здесь продается «кадиллак»?
Я кивнул и, не в силах сказать что-либо, смотрел на желтую бамбуковую трость и замшевые перчатки этого франта.
– Можно посмотреть? – снова спросил он, и ни один мускул не дрогнул на его лице.
– Да вот же он, – с трудом выговорил я. – Но прошу вас подождать… Я еще не освободился… Не угодно ли посидеть вон там?
Франт с минуту прислушивался к гудению мотора и состроил сперва критическую, а затем одобрительную гримасу. Потом я проводил его в мастерскую.
– Идиот! – прошипел я ему в лицо и быстро вернулся к Блюменталю.
– Если вы прокатитесь в этой машине, ваше отношение к цене наверняка изменится, – сказал я. – Вы вольны испытывать ее сколько пожелаете. Или, быть может, вам удобнее, чтобы я заехал за вами вечером? Пожалуйста. Тогда и покатаемся.
Но порыв уже угас. Блюменталь вновь стоял передо мной, как гранитный монумент какому-нибудь председателю певческого общества.
– Ну хватит, – сказал он. – Я должен идти. А захочу совершить пробную поездку, то еще успею позвонить вам.
Я понял, что пока сделать ничего нельзя. Этот человек уговорам не поддавался.
– Хорошо, – заявил я, – но не записать ли мне ваш телефон, чтобы известить вас, если появится другой претендент?
Блюменталь как-то странно посмотрел на меня:
– Претендент еще не покупатель.
Он достал кожаный кисет с сигарами и протянул его мне. Выяснилось, что он все-таки курит. Да еще такие дорогие сигары, как «Корона-Корона». Значит, денег у него навалом. Но мне все это уже было безразлично. Я взял сигару.
Он дружелюбно пожал мне руку и ушел. Я глядел ему вслед и тихо, но выразительно ругал его. Затем вернулся в мастерскую.
– Ну как? – приветствовал меня сидевший там франт – Готтфрид Ленц. – Здорово это я, правда? Вижу, мучаешься – вот и решил немного помочь тебе. Счастье, что перед поездкой насчет налогов Отто переоделся здесь. Смотрю – на плечиках висит его выходной костюм. Я в момент переоделся, пулей вылетел в окно, а обратно вернулся как серьезный покупатель! Здорово, верно?
– Не здорово, а по-идиотски, – ответил я. – Этот тип хитрее нас с тобой, вместе взятых! Посмотри на сигару! Полторы марки за штуку! Ты спугнул миллиардера.
Готтфрид взял у меня сигару, обнюхал ее и закурил.
– Я спугнул жулика. Миллиардеры таких сигар не курят. А курят они те, что продают вроссыпь по десять пфеннигов.
– Чушь болтаешь, – ответил я. – Жулик не назвал бы себя Блюменталем. Жулик представился бы как граф фон Блюменау или что-нибудь в этом роде.
– Этот человек вернется, – со свойственным ему оптимизмом заметил Ленц и выпустил дым моей сигары мне же в лицо.
– Этот не вернется, – убежденно сказал я. – Но скажи, где ты раздобыл бамбуковую дубинку и эти перчатки?
– Одолжил. Напротив, в магазине «Бенн и компания». Я там знаком с продавщицей. Трость, может быть, даже оставлю себе насовсем. Она мне нравится.
Довольный собой, он стал быстро вертеть в воздухе эту толстую палку.
– Готтфрид, – сказал я, – в тебе явно пропадает талант. Пошел бы ты в варьете, на эстраду – вот где твое место!
– Вам звонили, – сказала мне Фрида, косоглазая служанка фрау Залевски, когда в полдень я ненадолго забежал домой.
Я обернулся:
– Когда звонили?
– С полчаса назад. Какая-то дама.
– А что она сказала?
– Что вечером позвонит снова. Но я ей сразу объяснила, что большого смысла в этом нет. Что по вечерам вы никогда не бываете дома.
Я уставился на нее:
– Что?! Вот прямо так и сказали? Господи, хоть бы кто-нибудь научил вас разговаривать по телефону.
– Я и так умею разговаривать по телефону, – флегматично проговорила Фрида. – А по вечерам вы действительно почти никогда не бываете дома.
– Но ведь вас это ничуть не касается, – раскипятился я. – В следующий раз вы еще, чего доброго, расскажете, какие у меня носки – дырявые или целые.
– И расскажу! – огрызнулась Фрида, злобно пялясь на меня красными воспаленными глазами. Мы с ней издавна враждовали.
Охотнее всего я сунул бы ее башкой в кастрюлю с супом, но совладал с собой, нашарил в кармане марку, ткнул ее Фриде в руку и уже примирительно спросил:
– А эта дама не назвала себя?
– Не назвала, – ответила Фрида.
– А какой у нее был голос? Чуть глуховатый и низкий, да? Вообще такой, как будто она простудилась и охрипла, да?
– Не припомню, – заявила Фрида с такой флегмой, словно и не получила от меня только что целую марку.
– Очень красивенькое у вас колечко на пальце, прямо очаровательное, – сказал я. – А теперь подумайте повнимательнее, может, все-таки припомните.
– Не припомню, – ответила Фрида, и лицо ее так и светилось злорадством.
– Тогда возьми и повесься, чертова кукла! – процедил я сквозь зубы и пошел не оглядываясь.
Ровно в шесть вечера я пришел домой. Открыв дверь, я увидел непривычную картину. В коридоре стояла фрау Бендер, медсестра по уходу за младенцами, в окружении всех дам нашего пансиона.
– Подойдите к нам, – сказала мне фрау Залевски.
Причиной сбора был сплошь украшенный бантами ребеночек в возрасте примерно полугода. Фрау Бендер привезла его в детской коляске. Это было вполне нормальное дитя; но женщины склонились над ним с выражением такого безумного восторга, будто перед ними оказался первый младенец, народившийся на свет Божий. Они издавали звуки, напоминающие кудахтанье, прищелкивали пальцами перед глазами этого крохотного создания, вытягивали губы трубочкой. Даже Эрна Бениг в своем кимоно с драконами и та вовлеклась в эту оргию платонического материнства.
– Ну разве он не прелесть? – спросила меня фрау Залевски; ее лицо расплылось от умиления.
– Правильно ответить на ваш вопрос можно будет только лет через двадцать – тридцать, – сказал я и покосился на телефон. Только бы мне не позвонили теперь, когда все тут собрались.
– Нет, вы как следует вглядитесь в него, – требовательно обратилась ко мне фрау Хассе.
Я вгляделся. Младенец как младенец. Ничего особенного я в нем обнаружить не мог. Разве что страшно маленькие ручонки. Было странно подумать, что когда-то и я был таким крохотным.
– Бедненький, – сказал я, – ведь совсем не представляет себе, что его ждет. Хотел бы я знать, к какой войне он поспеет.
– Как злобно! – воскликнула фрау Залевски. – Неужели вы настолько бесчувственный человек?
– Напротив, – возразил я, – чувств у меня хоть отбавляй, иначе эта мысль просто не пришла бы мне в голову.
С этим я ретировался к себе в комнату.
Через десять минут раздался телефонный звонок. Услышав свое имя, я вышел в коридор. Конечно, все общество еще было там! Дамы и не подумали разойтись, когда я приложил трубку к уху и услышал голос Патриции Хольман, благодарившей меня за цветы. И вдруг младенец, сытый по горло этим сюсюканьем и кривляньем и, видимо, самый разумный из всех, огласил коридор душераздирающим ревом.
– Извините, – с отчаянием проговорил я в телефон, – тут разбушевался один младенец, но он не мой.
Дамы шипели, словно клубок гигантских змей, – так они пытались утихомирить разоравшегося сосунка. Только сейчас я заметил, что младенец и в самом деле особенный: его легкие, вероятно, простирались до бедер – иначе нельзя было объяснить просто-таки оглушительную громкость его голоса. Я оказался в трудном положении: с бешенством глядел на моих соседок, охваченных неодолимым комплексом материнства, и одновременно пытался произносить в трубку приветливые слова. От пробора до кончика носа я был сама гроза, а от носа до подбородка – мирным пейзажем под весенним солнышком. Я так и не понял, каким образом, несмотря ни на что, я ухитрился назначить ей свидание на следующий вечер.
– Вам бы следовало поставить здесь звуконепроницаемую телефонную будку, – сказал я фрау Залевски.
– А зачем? Разве у вас так много секретов? – не растерявшись, отпарировала она.
Я промолчал и убрался восвояси. Не следует затевать ссоры с женщиной, в которой пробудились материнские чувства. На ее стороне вся мораль мира.
Мы договорились встретиться вечером у Готтфрида. Закусив в небольшом ресторане, я отправился к нему. По пути зашел в один из самых дорогих магазинов мужских мод и купил себе роскошный галстук. Мне казалось странным, что все прошло так гладко, и я дал себе слово быть на следующий день не менее серьезным, чем, скажем, генеральный директор погребальной конторы.
Жилище Готтфрида мы считали своего рода достопримечательностью. Оно было сплошь увешано сувенирами, собранными им во время скитаний по Южной Америке. Пестрые циновки на стенах, несколько масок, засушенный человеческий череп, причудливые глиняные горшки, копья и – самое главное – великолепная коллекция фотографий, занимавшая целую стену. Со снимков на вас смотрели юные индианки и креолки – красивые, смуглые и гибкие девушки, непостижимо очаровательные и непринужденные.
Кроме Ленца и Кестера, здесь были Браумюллер и Грау. Тео Браумюллер, человек с загорелой, медноцветной плешью, примостившись на спинке дивана, восторженно разглядывал фотографическую коллекцию Готтфрида. Гонщик одной автомобильной фирмы, он уже давно дружил с Кестером. Шестого числа ему предстояло участвовать в гонке, на которую Отто записал «Карла».
Грузный, расплывшийся и довольно сильно подвыпивший Фердинанд Грау сидел за столом. Он сгреб меня своей здоровенной лапой и прижал к себе.
– Робби, – пробасил он, – ты-то зачем здесь, среди нас – потерянных людей? Нечего тебе тут делать. Уходи отсюда! Спасайся! Ты еще не погиб!
Я посмотрел на Ленца. Он подмигнул мне.
– Фердинанд здорово наклюкался. Уже второй день он пропивает чью-то дорогую покойницу. Продал ее портрет и сразу получил гонорар.
Фердинанд Грау был художником. Он давно околел бы с голода, если бы не его особая специализация: по заказам благочестивых родственников он писал с фотографий умерших замечательные по сходству портреты. Этим он жил, и совсем неплохо. Но его отличные пейзажи не покупал никто. Может, поэтому в словах Фердинанда всегда слышался оттенок пессимизма.