Возвращение с Западного фронта (сборник) Ремарк Эрих Мария
Вошел Жаффе. На нем был свежий белоснежный халат. Но когда он подсел ко мне, я заметил на внутренней стороне правого рукава маленькое ярко-красное пятнышко. В своей жизни я видел много крови, но это крохотное пятнышко потрясло меня сильнее, чем все виденные прежде, насквозь пропитанные кровью повязки. Мое бодрое настроение исчезло.
– Я обещал вам рассказать о здоровье фрейлейн Хольман, – сказал Жаффе.
Я кивнул и уставился на пеструю плюшевую скатерть. Я разглядывал переплетение шестиугольников, по-дурацки решив про себя, что все будет хорошо, если я не оторву глаз от узора и не моргну ни разу, пока Жаффе не заговорит снова.
– Два года назад она провела шесть месяцев в санатории. Об этом вы знаете?
– Нет, – сказал я, продолжая смотреть на скатерть.
– Тогда ей стало лучше. Теперь я очень внимательно осмотрел ее. Этой зимой она обязательно должна снова поехать туда. Ей нельзя оставаться здесь, в городе.
Я все еще смотрел на шестиугольники. Они начали расплываться и заплясали.
– Когда? – спросил я.
– Осенью. Не позднее конца октября.
– Значит, это не было случайным кровотечением?
– Нет.
Я поднял глаза.
– Мне едва ли надо вам говорить, – продолжал Жаффе, – что при этой болезни ничего нельзя предвидеть. Год назад мне казалось, будто процесс остановился, наступила инкапсуляция, и можно было предположить, что очаг закрылся. И так же, как недавно процесс неожиданно возобновился, он может столь же неожиданно приостановиться. Я это говорю неспроста – болезнь действительно такова. Я сам был свидетелем удивительных исцелений.
– И ухудшений?
Он посмотрел на меня:
– Бывало, конечно, и так.
Он начал объяснять мне подробности. Оба легких были поражены, правое меньше, левое сильнее. Потом он нажал кнопку звонка. Вошла сестра.
– Принесите мой портфель, – сказал он.
Сестра принесла портфель. Жаффе извлек из шуршащих конвертов два больших рентгеновских снимка и поднес на свет к окну:
– Так вам будет лучше видно.
На прозрачной серой пластинке я увидел позвоночник, лопатки, ключицы, плечевые суставы и пологие дуги ребер. Но я видел больше – я видел скелет. Темный и призрачный, он выделялся среди бледных теней, сливавшихся на фотопленке. Я видел скелет Пат. Скелет Пат.
Жаффе указал мне пинцетом на отдельные линии и затемнения и объяснил их значение. Он не заметил, что я больше не слушаю его. Теперь это был только ученый, любивший основательность и точность. Наконец он повернулся ко мне:
– Вы меня поняли?
– Да, – сказал я.
– Что с вами? – спросил он.
– Ничего, – ответил я. – Я что-то плохо вижу.
– Ах вот что. – Он поправил очки. Потом он вложил снимки обратно в конверты и испытующе посмотрел на меня. – Не предавайтесь бесполезным размышлениям.
– Я этого и не делаю. Но что за проклятый ужас! Миллионы людей здоровы! Почему же она больна?
Жаффе помолчал немного.
– На это никто вам не даст ответа, – сказал он затем.
– Да, – воскликнул я, охваченный внезапно горьким, бессильным бешенством, – на это никто не даст ответа! Конечно, нет! Никто не может ответить за муку и смерть! Проклятие! И хоть бы что-нибудь можно было сделать!
Жаффе долго смотрел на меня.
– Простите меня, – сказал я, – но я не могу себя обманывать. Вот в чем весь ужас.
Он все еще смотрел на меня.
– Есть у вас немного времени? – спросил он.
– Да, – сказал я. – Времени у меня достаточно.
Он встал:
– Мне нужно теперь сделать вечерний обход. Я хотел бы, чтобы вы пошли со мной. Сестра даст вам халат. Для пациентов вы будете моим ассистентом.
Я не понимал, чего он хотел; но я взял халат, поданный мне сестрой.
Мы шли по длинным коридорам. Широкие окна светились розоватым вечерним сиянием. Это был мягкий, приглушенный, совершенно неправдоподобно парящий свет. В раскрытые окна лился аромат цветущих лип.
Жаффе открыл одну из дверей. В нос ударил удушливый, гнилостный запах. Женщина с чудесными волосами цвета старинного золота, на которых ярко переливались отсветы сумерек, бессильно подняла руку. Благородный лоб суживался у висков. Под глазами начиналась повязка, доходившая до рта. Жаффе осторожно удалил ее. Я увидел, что у женщины нет носа. Вместо него зияла кровавая рана, покрытая струпьями, багрово-красная, с двумя отверстиями посередине. Жаффе вновь наложил повязку.
– Хорошо, – сказал он приветливо и повернулся к выходу.
Он закрыл за собой дверь. В коридоре я остановился на минуту и стал смотреть на вечернее небо.
– Пойдемте! – сказал Жаффе, направляясь к следующей комнате.
Мы услышали горячее прерывистое дыхание больного, метавшегося в жару. На свинцовом лице мужчины ярко проступали странные красные пятна. Рот был широко открыт, глаза выкатились, а руки беспокойно двигались по одеялу. Он был без сознания. У кровати сидела сестра и читала. Когда Жаффе вошел, она отложила книгу и поднялась. Он посмотрел на температурный лист, показывавший сплошь сорок градусов, и покачал головой:
– Двустороннее воспаление легких плюс плеврит. Вот уже неделю борется со смертью, как бык. Рецидив. Был почти здоров. Слишком рано вышел на работу. Жена и четверо детей. Безнадежно.
Он выслушал сердце и проверил пульс. Сестра, помогая ему, уронила книгу на пол. Я поднял ее – это была поваренная книга. Руки больного непрерывно, как пауки, сновали по одеялу. Это был единственный звук, нарушавший тишину.
– Останьтесь здесь на ночь, сестра, – сказал Жаффе.
Мы вышли. Розовый закат стал ярче. Теперь его свет заполнял весь коридор, как облако.
– Проклятый свет, – сказал я.
– Почему? – спросил Жаффе.
– Несовместимые явления. Такой закат – и весь этот ужас.
– Но они сосуществуют, – сказал Жаффе.
В следующей комнате лежала женщина, которую доставили днем. У нее было тяжелое отравление вероналом. Она хрипела. Накануне произошел несчастный случай с ее мужем – перелом позвоночника. Его привезли домой в полном сознании, и он надсадно кричал. Ночью он умер.
– Она выживет? – спросил я.
– Вероятно.
– Зачем?
– За последние годы у меня было пять подобных случаев, – сказал Жаффе. – Только одна пациентка вторично пыталась отравиться. Из остальных две снова вышли замуж.
В комнате рядом лежал мужчина с параличом двенадцатилетней давности. У него были восковая кожа, жиденькая черная бородка и очень большие, спокойные глаза.
– Как себя чувствуете? – спросил Жаффе.
Больной сделал неопределенный жест. Потом он показал на окно:
– Видите, какое небо! Будет дождь, я это чувствую. – Он улыбнулся. – Когда идет дождь, лучше спится.
Перед ним на одеяле была кожаная шахматная доска с фигурками на штифтах. Тут же лежали кипа газет и несколько книг.
Мы пошли дальше. Я видел молодую женщину с синими губами и дикими от ужаса глазами, совершенно истерзанную тяжелыми родами; ребенка-калеку с тонкими скрюченными ножками и рахитичной головой; мужчину без желудка; дряхлую старушку с совиным лицом, плакавшую оттого, что родные не заботились о ней, – они считали, что она слишком медленно умирает; слепую, которая верила, что вновь прозреет; сифилитического ребенка с кровавой сыпью и его отца, сидевшего у постели; женщину, которой утром ампутировали вторую грудь; еще одну женщину с телом, искривленным от суставного ревматизма; третью, у которой вырезали яичники; рабочего с раздавленными почками.
Так мы шли из комнаты в комнату, и всюду было одно и то же – стонущие, скованные судорогой тела, неподвижные, почти угасшие тени, какой-то клубок мучений, нескончаемая цепь страданий, страха, покорности, боли, отчаяния, надежды, нужды; и всякий раз, когда за нами затворялась дверь, в коридоре нас снова встречал розоватый свет этого неземного вечера; сразу после ужаса больничных палат это нежное серовато-золотистое облако. И я не мог понять, чудовищная ли это насмешка или непостижимое сверхчеловеческое утешение. Жаффе остановился у входа в операционный зал. Через матовое стекло двери лился резкий свет. Две сестры катили низкую тележку. На ней лежала женщина. Я уловил ее взгляд. Она даже не посмотрела на меня. Но эти глаза заставили меня вздрогнуть – столько было в них мужества, собранности и спокойствия.
Лицо Жаффе показалось мне вдруг очень усталым.
– Не знаю, правильно ли я поступил, – сказал он, – но было бы бессмысленно успокаивать вас словами. Вы бы мне просто не поверили. Теперь вы увидели, что многие из этих людей страдают сильнее, чем Пат Хольман. У иных не осталось ничего, кроме надежды. Но большинство выживает. Люди становятся опять совершенно здоровыми. Вот что я хотел вам показать.
Я кивнул.
– Вы поступили правильно, – сказал я.
– Девять лет назад умерла моя жена. Ей было двадцать пять лет. Никогда не болела. От гриппа. – Он немного помолчал. – Вы понимаете, зачем я вам это говорю?
Я снова кивнул.
– Ничего нельзя знать наперед. Смертельно больной человек может пережить здорового. Жизнь – очень странная штука. – На его лице резко обозначились морщины. Вошла сестра и шепнула что-то ему на ухо. Он выпрямился и кивком головы указал на операционный зал. – Мне нужно туда. Не показывайте Пат своего беспокойства. Это важнее всего. Сможете?
– Да, – сказал я.
Он пожал мне руку и в сопровождении сестры быстро прошел через стеклянную дверь в ярко освещенный известково-белый зал.
Я медленно пошел вниз по лестнице. Чем ниже я спускался, тем становилось темнее, а на втором этаже уже горел электрический свет. Выйдя на улицу, я увидел, как на горизонте снова вспыхнули розоватые сумерки, словно небо глубоко вздохнуло. И сразу же розовый свет исчез и горизонт стал серым.
Какое-то время я сидел за рулем неподвижно, уставившись в одну точку. Потом собрался с мыслями и поехал обратно в мастерскую. Кестер ожидал меня у ворот. Я поставил машину во двор и вышел.
– Ты уже знал об этом? – спросил я.
– Да. Но Жаффе сам хотел тебе сказать.
Кестер взглянул мне в лицо.
– Отто, я не ребенок и понимаю, что еще не все потеряно. Но сегодня вечером мне, вероятно, будет трудно не выдать себя, если я останусь с Пат наедине. Завтра будет легче. Переборю себя. Не пойти ли нам сегодня куда-нибудь всем вместе?
– Конечно, Робби. Я уже подумал об этом и предупредил Готтфрида.
– Тогда дай мне еще раз «Карла». Поеду домой, заберу Пат, а потом, через часок, заеду за вами.
– Хорошо.
Я уехал. На Николаиштрассе вспомнил о собаке. Развернулся и поехал за ней.
Лавка не была освещена, но дверь была открыта. Антон сидел в глубине помещения на походной койке. Он держал в руке бутылку. От него несло, как из винной бочки.
– Околпачил меня Густав! – сказал он.
Терьер запрыгал мне навстречу, обнюхал и лизнул руку. Его зеленые глаза мерцали в косом свете, падавшем с улицы. Антон встал. Он с трудом держался на ногах и вдруг расплакался:
– Собачонка моя, теперь и ты уходишь… все уходит… Тильда умерла… Минна ушла… Скажите-ка, и чего это ради мы живем на земле?
Только этого мне не хватало! Он включил маленькую лампочку, загоревшуюся тусклым, безрадостным светом. Шорох черепах и птиц, низенький одутловатый человек в лавчонке.
– Толстяки – те знают зачем… но скажите мне, для чего, собственно, существует наш брат? Зачем жить нам, горемыкам?.. Скажите, сударь…
Обезьянка жалобно взвизгнула и исступленно заметалась по штанге. Ее огромная тень прыгала по стене.
– Коко, – всхлипнул одинокий, наклюкавшийся в темноте человек, – иди сюда, мой единственный! – Он протянул ей бутылку. Обезьянка ухватилась за горлышко.
– Вы погубите животное, если будете его поить, – сказал я.
– Ну и пусть, – пробормотал он. – Годом больше на цепи… годом меньше… не все ли равно… один черт… сударь…
Собачка тепло прижималась ко мне. Я пошел. Мягко перебирая лапками, гибкая и подвижная, она побежала рядом со мной к машине.
Я приехал домой и осторожно поднялся наверх, ведя собаку на поводке. В коридоре остановился и посмотрел в зеркало. Мое лицо было таким, как всегда. Я постучал в дверь к Пат, приоткрыл ее слегка и впустил собаку. Сам же остался в коридоре, крепко держа поводок, и ждал. Но вместо голоса Пат вдруг раздался бас фрау Залевски:
– О Боже мой!
Облегченно вздохнув, я заглянул в комнату. Я боялся только первой минуты наедине с Пат. Теперь мне стало легко. Фрау Залевски была надежным амортизатором. Она величественно восседала у стола за чашкой кофе. Перед ней в каком-то мистическом порядке были разбросаны карты. Пат сидела рядом. Ее глаза блестели, и она жадно слушала предсказания.
– Добрый вечер, – сказал я, внезапно повеселев.
– Вот он и пришел, – с достоинством сказала фрау Залевски. – По короткой дорожке в вечерний час… а рядом черный король.
Собака рванулась, прошмыгнула между моих ног и с громким лаем выбежала на середину комнаты.
– Господи! – закричала Пат. – Да ведь это ирландский терьер!
– Восхищен твоими познаниями! – сказал я. – Несколько часов тому назад я этого еще не знал.
Она нагнулась, и терьер бурно кинулся к ней.
– Как его зовут, Робби?
– Понятия не имею. Судя по прежнему владельцу, Коньяк, или Виски, или что-нибудь в этом роде.
– Он принадлежит нам?
– Да, насколько одно живое существо может принадлежать другому.
Пат задыхалась от радости.
– Мы назовем его Билли, ладно, Робби? Когда мама была девочкой, у нее была собака Билли. Мама мне часто о ней рассказывала.
– Значит, я хорошо сделал, что привел его? – спросил я.
– А он чистоплотен? – забеспокоилась фрау Залевски.
– У него родословная как у князя, – ответил я. – А князья чистоплотны.
– Пока они маленькие… А сколько ему?..
– Восемь месяцев. Все равно что шестнадцать лет для человека.
– А по-моему, он не чистоплотен, – заявила фрау Залевски.
– Его просто надо вымыть, вот и все.
Пат встала и обняла фрау Залевски за плечи. Я обмер от удивления.
– Я давно уже мечтала о собаке, – сказала она. – Мы можем его оставить здесь, правда? Ведь вы ничего не имеете против?
Матушка Залевски смутилась в первый раз с тех пор, как я ее знал.
– Ну что ж… пусть остается… – ответила она. – Да и карты были такие. Король приносит в дом сюрприз.
– А в картах было, что мы уходим сегодня вечером? – спросил я.
Пат рассмеялась:
– Этого мы еще не успели узнать, Робби. Пока мы только о тебе гадали.
Фрау Залевски поднялась и собрала карты.
– Можно им верить, можно и не верить. А можно верить, но наоборот, как покойный Залевски. У него всегда над так называемым жидким элементом была пиковая девятка… а ведь это дурное предзнаменование. И вот он решил, что должен остерегаться воды. А все дело было в шнапсе и пильзенском пиве.
Когда хозяйка вышла, я крепко обнял Пат:
– Как чудесно приходить домой и заставать тебя. Каждый раз это для меня сюрприз. Когда я поднимаюсь по последним ступенькам и открываю дверь, у меня всегда бьется сердце: а вдруг это неправда.
Она посмотрела на меня улыбаясь. Она почти никогда не отвечала, когда я говорил что-нибудь в таком роде. Впрочем, я и не рассчитывал на ответное признание. Мне бы это было даже неприятно. Мне казалось, что женщина не должна говорить мужчине, что любит его. Об этом пусть говорят ее сияющие, счастливые глаза. Они красноречивее всяких слов.
Я долго не отпускал ее, ощущая теплоту ее кожи и легкий аромат волос. Я не отпускал ее, и не было на свете ничего, кроме нее, мрак отступил, она была здесь, она жила, она дышала, и ничто не было потеряно.
– Мы правда уходим, Робби? – спросила она, не отводя лица.
– И даже все вместе, – ответил я. – Кестер и Ленц тоже. «Карл» уже стоит у парадного.
– А Билли?
– Билли, конечно, возьмем с собой. Иначе куда же мы денем остатки ужина? Или, может быть, ты уже поужинала?
– Нет еще. Я ждала тебя.
– Но ты не должна меня ждать. Никогда. Очень страшно ждать чего-то.
Она покачала головой:
– Этого ты не понимаешь, Робби. Страшно, когда нечего ждать.
Она включила свет перед зеркалом.
– А теперь я должна одеться, а то не успею. Ты тоже переоденешься?
– Потом, – сказал я. – Мне ведь недолго. Дай мне еще побыть немного здесь.
Я подозвал собаку и уселся в кресло у окна. Я любил смотреть, как Пат одевается. Никогда еще я не чувствовал с такой силой вечную, непостижимую тайну женщины, как в минуты, когда она тихо двигалась перед зеркалом, задумчиво гляделась в него, полностью растворялась в себе, уходя в подсознательное, необъяснимое самоощущение своего пола. Я не представлял себе, чтобы женщина могла одеваться, болтая и смеясь; а если она это делала, значит, ей недоставало таинственности и неизъяснимого очарования вечно ускользающей прелести. Я любил мягкие и плавные движения Пат, когда она стояла у зеркала; какое это было чудесное зрелище, когда она убирала свои волосы или бережно и осторожно, как стрелу, подносила к бровям карандаш. В такие минуты в ней было что-то от лани, и от гибкой пантеры, и даже от амазонки перед боем. Она переставала замечать все вокруг себя, глаза на собранном и серьезном лице спокойно и внимательно разглядывали отражение в зеркале, а когда она вплотную приближала к нему лицо, то казалось, что нет никакого отражения в зеркале, а есть две женщины, которые смело и испытующе смотрят друг другу в глаза извечным всепонимающим взглядом, идущим из тумана действительности в далекие тысячелетия прошлого.
Через открытое окно с кладбища доносилось свежее дыхание вечера. Я сидел не шевелясь. Я не забыл ничего из моей встречи с Жаффе, я помнил все точно, – но, глядя на Пат, я чувствовал, как глухая печаль, плотно заполнившая меня, снова и снова захлестывалась какой-то дикой надеждой, преображалась и смешивалась с ней, и одно превращалось в другое – печаль, надежда, ветер, вечер и красивая девушка среди сверкающих зеркал и бра; и внезапно меня охватило странное ощущение, будто именно это и есть жизнь, жизнь в самом глубоком смысле, а может быть, даже и счастье: любовь, к которой примешалось столько тоски, страха и молчаливого понимания.
Я стоял около своего такси на стоянке. Подъехал Густав и пристроился за мной.
– Как поживает твой пес, Роберт? – спросил он.
– Живет великолепно, – сказал я.
– А ты?
Я недовольно махнул рукой:
– И я бы жил великолепно, если бы зарабатывал побольше. За весь день две ездки по пятьдесят пфеннигов. Представляешь?
Он кивнул:
– С каждым днем все хуже. Все становится хуже. Что же дальше будет?
– А мне так нужно зарабатывать деньги! – сказал я. – Особенно теперь! Много денег!
Густав почесал подбородок.
– Много денег!.. – Потом он посмотрел на меня. – Много теперь не заколотишь, Роберт. И думать об этом нечего. Разве что заняться спекуляцией. Не попробовать ли счастья на тотализаторе? Сегодня скачки. Как-то недавно я поставил на Аиду и выиграл двадцать восемь против одного.
– Мне не важно, как заработать. Лишь бы были шансы.
– А ты когда-нибудь играл?
– Нет.
– Тогда с твоей легкой руки дело пойдет. – Он посмотрел на часы. – Поедем? Как раз успеем.
– Ладно! – После истории с собакой я проникся к Густаву большим доверием.
Бюро по заключению пари находилось в довольно большом помещении. Справа был табачный киоск, слева тотализатор. Витрина пестрела зелеными и розовыми спортивными газетами и объявлениями о скачках, отпечатанными на машинке. Вдоль одной стены тянулась стойка с письменными приборами. За стойкой орудовали трое мужчин. Они были необыкновенно деятельны. Один орал что-то в телефон, другой метался взад и вперед с какими-то бумажками, третий, в ярко-фиолетовой рубашке с закатанными рукавами и в котелке, сдвинутом далеко на затылок, стоял за стойкой и записывал ставки. В зубах он перекатывал толстую, черную, изжеванную сигару «Бразил».
К моему удивлению, все здесь шло ходуном. Кругом суетились «маленькие люди» – ремесленники, рабочие, мелкие чиновники, было несколько проституток и сутенеров. Едва мы переступили порог, как нас остановил кто-то в грязных серых гамашах, сером котелке и обтрепанном сюртуке:
– Фон Билинг. Могу посоветовать господам, на кого ставить. Полная гарантия!
– На том свете будешь нам советовать, – ответил Густав. Очутившись здесь, он совершенно преобразился.
– Только пятьдесят пфеннигов, – настаивал Билинг. – Лично знаком с тренерами. Еще с прежних времен, – добавил он, уловив мой взгляд.
Густав погрузился в изучение списков лошадей.
– Когда выйдет бюллетень о бегах в Отейле? – крикнул он мужчинам за стойкой.
– В пять часов, – проквакал клерк.
– Филомена – классная кобыла, – бормотал Густав. – Особенно на крупной рыси. – Он вспотел от волнения. – Где следующие бега? – спросил он.
– В Хоппегартене, – ответил кто-то рядом.
Густав продолжал листать списки:
– Для начала поставим по две монеты на Тристана. Он придет первым!
– А ты что-нибудь смыслишь в этом? – спросил я.
– Что-нибудь? – удивился Густав. – Я знаю каждое конское копыто.
– И ставите на Тристана? – удивился кто-то около нас. – Единственный шанс – это Прилежная Лизхен! Я лично знаком с Джонни Бернсом.
– А я, – ответил Густав, – владелец конюшни, в которой находится Прилежная Лизхен. Мне лучше знать.
Он сообщил наши ставки человеку за стойкой. Мы получили квитанции и прошли дальше, где стояло несколько столиков и стулья. Вокруг нас назывались всевозможные клички. Несколько рабочих спорили о скаковых лошадях в Ницце, два почтовых чиновника изучали сообщение о погоде в Париже, какой-то кучер хвастливо рассказывал о временах, когда он был наездником. За одним из столиков сидел толстый человек с волосами ежиком и уплетал одну булочку за другой. Он был безучастен ко всему. Двое других, прислонившись к стене, жадно смотрели на него. Каждый из них держал в руке по квитанции, но, глядя на их осунувшиеся лица, можно было подумать, что они не ели несколько дней.
Резко зазвонил телефон. Все навострили уши. Клерк выкрикивал клички лошадей. Тристана он не назвал.
– Соломон пришел первым, – сказал Густав, наливаясь краской. – Проклятие! И кто бы подумал? Уж не вы ли? – обратился он злобно к «Прилежной Лизхен». – Ведь это вы советовали ставить на всякую дрянь…
К нам подошел фон Билинг.
– Послушались бы меня, господа… Я посоветовал бы вам поставить на Соломона! Только на Соломона! Хотите на следующий заезд?..
Густав не слушал его. Он успокоился и завел с «Прилежной Лизхен» профессиональный разговор.
– Вы понимаете что-нибудь в лошадях? – спросил меня Билинг.
– Ничего, – сказал я.
– Тогда ставьте! Ставьте! Но только сегодня, – добавил он шепотом, – и больше никогда. Послушайте меня! Ставьте! Не важно на кого – на Короля Лира, на Серебряную Моль, может быть, на Синий Час. Я ничего не хочу заработать. Выиграете – дадите мне что-нибудь… – Он вошел в азарт, его подбородок дрожал. По игре в покер я знал, что новички, как правило, выигрывают.
– Ладно, – сказал я. – На кого?
– На кого хотите… На кого хотите…
– Синий Час звучит недурно, – сказал я. – Значит, десять марок на Синий Час.
– Ты что, спятил? – спросил Густав.
– Нет, – сказал я.
– Десяток марок на эту клячу, которую давно уже надо пустить на колбасу?
«Прилежная Лизхен», только что назвавший Густава живодером, на сей раз энергично поддержал его:
– Вот еще выдумал! Ставить на Синий Час! Ведь это корова, а не лошадь, уважаемый! Майский Сон обскачет ее на двух ногах! Без всяких! Вы ставите на первое место?
Билинг заклинающе посмотрел на меня и сделал мне знак.
– На первое, – сказал я.
– Ложись в гроб, – презрительно буркнул «Прилежная Лизхен».
– Чудак! – Густав тоже посмотрел на меня, словно я превратился в готтентота. – Ставить надо на Джипси II, это ясно и младенцу.
– Остаюсь при своем. Ставлю на Синий Час, – сказал я. Теперь я уже не мог менять решение. Это было бы против всех тайных законов счастливчиков-новичков.
Человек в фиолетовой рубашке протянул мне квитанцию. Густав и «Прилежная Лизхен» смотрели на меня так, будто я заболел бубонной чумой. Они демонстративно отошли от меня и протиснулись к стойке, где, осыпая друг друга насмешками, в которых все же чувствовалось взаимное уважение специалистов, они поставили на Джипси II и Майский Сон.
Вдруг кто-то упал. Это был один из двух тощих мужчин, стоявших у столиков. Он соскользнул вдоль стены и тяжело рухнул. Почтовые чиновники подняли его и усадили на стул. Его лицо стало серо-белым. Рот был открыт.
– Господи Боже мой! – сказала одна из проституток, полная брюнетка с гладко зачесанными волосами и низким лбом. – Пусть кто-нибудь принесет стакан воды.