Твердь небесная Рябинин Юрий
Что касается конкретно Дрягалова и его сотрудничества с охранным отделением, то это был случай исключительный даже для опытнейшего Викентия Викентиевича. Исключительность случая состояла главным образом в том, что Дрягалов совершенно не зависел от учрежденияматериально, как почти все прочие сотрудники. Василий Никифорович, как известно, только забавлялся. Прихоти ради. Ему было забавно участвовать в кружке. Но и вынужденно попав в услужение к охранке, Дрягалов, при своей-то своевольной натуре, не смирился бы долго оставаться подневольным. В Гнездниковском это все хорошо понимали. Для лиц, стоящих во главе московского охранного отделения, и, в частности, для своего шефа-чиновника, Дрягалов был этаким enfant-gate [21], в благорасположении которого «les parente» заинтересованы не меньше, чем он сам в их доброжелательности к нему. Викентий Викентиевич, в частности, хотя и приходился как будто Василию Никифоровичу начальником, на самом деле благоговел перед ним и даже, пожалуй, завидовал Дрягалову. Ему импонировала способность необыкновенного сотрудника жить широко, с разни скою разудалью, не зная ничего невозможного, и при этом оставаться мирным членом общества. И не одно только колоссальное состояние позволяло Дрягалову быть разудалым и обязывало его оставаться верноподданным, но в первую голову особенный душевный склад. Но одновременно эта независимость и особенные его душевные свойства делали Дрягалова, с точки зрения охранного отделения, сотрудником не очень-то надежным. Это тоже понимал Викентий Викентиевич, почему он обычно и предпочитал работать либо с профессиональными революционерами, у которых не было никаких отходных путей, кроме однажды избранного единственного, либо с такими незначительными бесцветными личностями, как инженер Попонов. Одним словом, чиновник принял решение от сотрудничества с Дрягаловым отказаться – как поверенный Василий Никифорович для его дела теперь был, пожалуй, в большей мере опасен, нежели полезен.
О происшествии с двумя студентами из своего поднадзорного кружка чиновник узнал, конечно, пораньше Дрягалова, Машеньки и даже самой Хаи Гиндиной. Хотя Мещерина с Самородовым арестовала и не охранка вовсе, а сыскная полиция, в Гнездниковский сведения об этом поступили мгновенно. Равно и о том, что полиции удалось обнаружить и накрыть кружковскую типографию, за которой охранное отделение охотилось давно, да все безрезультатно. События эти заставили чиновника основательно задуматься. Как ему казалось, саломеевский кружок сделался для него почти родным. Он не один год следил уже за его деятельностью. Он его взлелеял. Он, если угодно, покровительствовал ему. Биографии большинства кружковцев были ему известны исключительно подробно. Для него кружок сделался своеобразным барометром, указывающим на состояние погоды в революционной среде.
Вздумайся только ему покончить немедленно с кружком, это сделать было бы нисколько не сложно. Но для чего? Избавив общество от двух дюжин социалистов, он практически утратил бы контроль надо многими другими такими же бунтовщиками, поддерживающими в той или иной форме связь с его кружком. Во всяком случае, на некоторое время утратил бы. Так, например, когда в Москве появлялся гость из других краев, в Гнездниковском это сразу становилось известно. Потому что гость этот, как правило, наведывался для докладаили по иной надобности в кружок. Кстати, гости такие домой чаще всего уже не возвращались . Не своихохранка хватала без малейших сомнений. Точно так же обнаруживались и неизвестные ранее подпольные революционеры из московских. Это могли быть и новые, вроде студентов Мещерина и Самородова или подруг-гимназисток Тани, Лены и Лизы. А могли быть и люди бывалые, из других, более скрытных, обществ. Многие из таких, хотя и изредка, появлялись в кружке Саломеева и тогда уже попадали в поле ведения охранного отделения. Все эти сведения и многие другие поступали в Гнездниковский преимущественно от внедренных в кружки сотрудникови в некоторой, но, разумеется, в меньшей степени от так называемых агентов наружного наблюдения. Последние обычно выслеживали свой объект на улице и провожали его по всему городу, насколько это требовалось или было возможным.
Нужно сказать, что кружок, в котором сотрудничал Дрягалов, был отнюдь не единственным московским кружком, находящимся под пристальным наблюдением охранки. Но именно в этом кружке отделению удалось произвести крайне желательные для отслеживания его деятельности обстоятельства. Такой порядок, по мнению Викентия Викентиевича, должен быть заведенным, по возможности, в наибольшем числе поднадзорных революционных организаций. Дело все в том, что, помимо Дрягалова, в кружке состоял и еще один сотрудник. Причем каждый из них не подозревал ничуть о существовании дублера. Такая система, по своей сути, была чрезвычайно действенною. Ведь два различных источника, показывая об одном и том же, могли давать самые исчерпывающие сведения. Впрочем, в данном конкретном случае, хитрый порядок этот пользы приносил не столь уж, как хотелось бы в Гнездниковском. От Дрягалова сведения поступали самые незначительные. И с этим приходилось мириться. Потому что Дрягалов был слишком видною личностью, и к тому же натурой своенравною, чтобы он так запросто позволил притеснять себя повинностью большею, нежели ему самому благорассудилось бы исправлять. А другой сотрудник – инженер Попонов, человек, напротив, без особенных достоинств, почему и играющий в кружке роль довольно-таки ничтожную, опять же не мог в достаточной мере удовлетворять охранное отделение. Знал он едва ли не меньше Дрягалова. Единственное, доносил он в Гнездниковский решительно обо всем, что ему становилось известно, ничего не утаивая. Так, донося об их последнем собрании у Старика, он отписал в охранку, что в кружке появились трое новых девиц, видом благородных чинов,и что оне речей не говорили, а всё на ус мотали.
Этот осведомитель Попонов являлся одним из редких социалистов, кто еще и служил. Он был инженером-технологом и состоял в соответствующей должности на известной фабрике «Эйнем», почему от него постоянно пахло ванилью и бисквитами. В кружке к нему отношение сложилось вполне безразличное, ввиду его полной научной социалистической никчемности. Даже как человек близкий к пролетарскому классу он не представлял интереса. Выяснилось вскоре, что революционные преобразования его интересовали лишь постольку, поскольку они могли быть полезны непосредственным участникам, то есть кружковцам, и, конечно, ему самому среди прочих. И он совершенно откровенно, так, во всяком случае, всем казалось, не понимал, что социалисты, а значит и он сам, в первую очередь должны быть озабочены улучшением положения простого работного люда. На собраниях он никогда не выступал, но неизменно задавал много вопросов. При вотировании обычно присоединялся к большинству. Для Саломеева он был очень даже удобным клевретом. Поэтому, одаривая по своему усмотрению кружковцев дрягаловскими деньгами, Саломеев никогда не забывал о Попонове, который, таким образом, имел доходы сразу по трем статьям – в кружке, в охранке и по должности своей на фабрике. Все это позволяло скромному и невзрачному на вид служащему жить довольно. И, кроме содержания семьи из шести человек, ему доставало еще средств и на известного рода забаву, к которой он захаживал раз-другой на неделе в 1-й Бабьегорский переулок.
Однако, как ни старался Попонов угодить охранке, донесения его, даже и дополненные скупыми сведениями от Дрягалова, не способствовали до сих пор решению одной из важнейших для Гнездниковского проблем – обнаружению подпольной типографии. О существовании ее знали там давно. Все, что в ней выделывалось – будь то брошюры, листовки, книжечки всякие, – немедленно попадало на стол к ведущим за кружком наблюдение служащим охранного отделения и в первую очередь к дрягаловскому знакомцу Викентию Викентиевичу. Чиновник этот принимал все возможные и невозможные меры, чтобы раскрыть типографию. Но она оказалась крепким орешком даже для него, настоящего в своем деле искусника. Вместе со своими верными помощниками он самым внимательным образом анализировал все поступающие к нему сведения. Он до пены у рта загонял агентов наружного наблюдения – филеров, принуждая их выслеживать кружковцев по всей Москве и по губернии, в надежде на то, что те выведут-таки их к заветной цели. Так нет! Все тщетно. В результате он узнал много всяких иных полезных неожиданностей. Ему, например, стало известно, где квартируют двое самых скрытных кружковцев – Саломеев и Гецевич; где кружок собирается еще, помимо дрягаловского дома; выяснились также и кое-какие подробности о других малоизвестных или даже совсем ему неизвестных ранее кружках и организациях и об их участниках; выяснялось что угодно, но только на типографию ему так и не удавалось выйти, будто она заговоренною какою была. И вдруг эту типографию берет полиция! Мало того, будто бы насмехаясь над незадачей охранного отделения, из полицейского дома, на поверенной территории которого и была обнаружена типография, в Гнездниковский тотчас послали об этом известие и еще присовокупили к нему несколько экземпляров брошюры некоего Тимофеева из захваченного там же полного свежеотпечатанного тиража. Тимофеевым в последнее время подписывал свои сочинения Лев Гецевич – главный прожектер саломеевского кружка, за которым охранка давно наблюдала и не трогала его по той же причине, по какой не трогала и весь кружок. Заботливый о кружке радетель – чиновник охранного отделения – отнюдь не придавал Гецевичу значения, как представляющему собою серьезную общественную опасность социалисту-мыслителю. Он был знаком с его творчеством. И считал, что один бомбометатель много опаснее десятка подобных Гецевичу теоретиков. Из социалистов вообще мало кто не выдвигал всесветных революционных идей. Другое дело, что Гецевич по натуре своей не остановился бы при необходимости и перед индивидуальным террором. Это чиновник также успел понять, наблюдая за своими кружковцами.
Спустя какие-то часы после первого насмешливого извещения в охранное отделение прибыл курьер уже из самого полицейского управления с уведомлением о том, что известный кружок, за которым полиция, оказывается, тоже вела наблюдение, ею раскрыт вполне. Произведены аресты. Обнаружена и захвачена огромнаятипография с целым складом недозволенных сочинений при ней. Вредная деятельность разоблаченной намиорганизации прекращена. Так заканчивалось уведомление.
Чиновник только за голову схватился. Многомесячная его кропотливая работа с кружком, при посредничестве которого он уже начинал контролировать практически все революционное подпольное движение в Москве, пропала втуне. Ему было отчего прийти в отчаяние. Правда, после выяснилось, что полицейское уведомление оказалось несколько преувеличенно. И деятельность организации была совсем и не прекращена, а только приостановлена. Так грубо потревоженный, кружок, естественно, затаился. Арестов было произведено всего два, что опять же не позволяло говорить о кружке как об организации, раскрытой вполне. И уж совсем потешно характеризовалась захваченная типография. В традиционной своей манере преувеличивать собственные достижения, полицейские назвали огромною типографией тесный грязный чулан, две трети которого занимал колоссальный, со слоновьими ногами пресс, по-видимому, доставшийся русской революции от самого Гутенберга. Производительность этого экземпляра для кабинета редкостей была крайне невелика, почему и никакого склада изделий при типографии не существовало. Впрочем, в углу чулана в стопках лежало полторы тысячи брошюр г-на Тимофеева. Они-то, вероятно, и значились в полицейском уведомлении как склад недозволенных сочинений.
Но все эти подробности для чиновника охранного отделения уже не имели значения. Его снедали совсем другие раздумья. Как бы ни преувеличивали свои доблести полицейские, одно бесспорно – они перехватили здесь первенство у Гнездниковского. Как бы грубо они ни сработали, успех их был очевиден. Могло ли такое произойти случайно? – сам себе задавал вопрос чиновник. Ведь в сыскном деле полно всяких, порою самых невероятных, случайностей. Но, как подсказывало ему чутье опытного сыщика, теперь был не случай. Как-то все это у них ловко вышло: одновременно и арестовать людей, и типографию найти, и захватить ее в тот самый момент, когда там еще находился полный тираж последней отпечатанной брошюры. О полноте взятого тиража можно было предположить, прежде всего, потому, что нигде больше по всей Москве не появилось и следа нового сочинения этого Тимофеева. Все указывало прозорливому чиновнику на какую-то предшествующую работу полиции с его кружком. О чем он, к стыду своему, не проведал вовремя. И какую именно работу исполнила полиция, долго гадать ему нужды не было. Методой покойного полковника Судейкина с переменным успехом пользовались все сыскные учреждения. Почти наверно в кружке, кроме двух сотрудников охранного отделения, сотрудничал еще и полицейский агент, бывший к тому же куда как осведомленнее обоих своих конкурентов. У Викентия Викентиевича – человека не без юмора – это открытие не могло не вызвать улыбки: кто же делает русскую революцию, подумал он, неужели одни сотрудники?
Да, действительно, все это было бы смешно. Но до шуток ли, когда ему теперь надо начинать все едва ли не с самого начала. Нужно поднимать расстроенный кружок. Опять налаживать его работу. Полицейским что! – им нужен лишь сиюминутный успех. Единственно ради поощрений от начальства. А каково будет завтра, уже не их печаль.
Викентий же Викентиевич поистине исправлял свое дело за совесть. Те же чувства он всегда старался внушить и подчиненным. Насколько это ему удавалось, можно было судить в первую очередь по тому, что работа охранного отделения вполне наладилась. И тут вышел такой досадный случай, поставивший под угрозу срыва все запланированные им дальнейшие мероприятия по ограничению опасной для государства революционной деятельности! Полиция спутала ему все карты. Как говорится, «дала нос».
Но что за честь теперь роптать. Необходимо действовать. Его обязанности остаются его обязанностями. И за их невыполнение будет строго взыскиваться именно с него. Невзирая ни на какие причины.
И чиновник скрепя сердце поехал к своим заклятым друзьям в полицейское управление. Как он и предполагал, переговоры его с мундирамине оказались сложными. Во-первых, он выразил свой безмерный восторг от работы полицейских и искренне поздравил их с последним удачным крупным делом. Кроме того, он сказал, что непременно доложит еще и от себя лично общему их начальнику директору департамента полиции об изумительном успехе московского сыска. И уже затем он попросил полицейских передать охранному отделению двух арестованных намедни студентов. Он сказал, что, может быть, ему удастся добыть от них еще какие-нибудь сведения, в равной мере небесполезные и для охранного отделения, и для полиции. Это его выражение «еще какие-нибудь» должно было свидетельствовать, насколько он убежден в том, что основные-то сведения от арестованных полиция получила. А он, отдавая должное их бесподобному мастерству, смиренно согласен довольствоваться и какими-нибудь.О, если бы полицейские умели смущаться или краснеть, подобно барышням! Но нет, они не смутились и не покраснели. А было отчего. Дело в том, что им решительно не удалось добиться от арестованных каких бы то ни было сведений. Ни самых пустячных. Нехитрый их арсенал приемов состоял из одних только угроз либо безответственных обещаний всяких благ. Ни то ни другое на Самородова и Мещерина не подействовало. И теперь полицейские просто-таки терялись, как с ними поступать дальше. Они, естественно, ни в чем не признаются. Улик против них никаких. И обыск ничего не дал. Что с ними делать? И тут представляется счастливый случай сбыть арестантов с рук. Вот и кстати, рассудили полицейские чины, пускай-ка эти статские сними попыхтят теперь.
А у чиновника охранного отделения были на Самородова и Мещерина свои особенные виды. Он начинал новый этап работы с кружком. И теперь его задача куда как усложнялась. Кроме обычного, теперь он должен был и позаботиться, как бы оградить свой кружок от непомерного к нему интереса полиции. Для чего срочно требовалось выявить в нем полицейского провокатора. И вот в этом-то ему и могли помочь два студента-кружковца. Нет, конечно, он ни в коем случае не надеялся обратить их в сотрудников. Чиновник был слишком умен, чтобы всерьез рассчитывать на такое. Он хорошо представлял себе, что они за люди. Изучил их довольно. Такие скорее предпочтут каторгу, нежели посрамят свою по-юношески обостренную и уязвимую честь какими-либо связями с охранкой. Но чиновник придумал хитрый план, по которому Самородов и Мещерин послужат ему на пользу, сами того не ведая. А господин Дрягалов поможет осуществить этот план. О том, что Дрягалов и Самородов люди друг другу не чужие, чиновник также прекрасно был осведомлен.
По его расчетам, Дрягалов вот-вот мог прийти к нему с тою же просьбой, с какою он появился здесь и впервые. Он знал, куда и когда уехал Дрягалов. Знал и о том, что в Париже уже получена весточка о случившемся. Филер, наблюдающий за Гиндиной, принес в Гнездниковский список с ее телеграммы, немедленно выданный ему в «черном кабинете», через полчаса после подачи оригинала к отправлению. Догадаться же об истинном содержании этого, казалось бы, безобидного послания опытному сыщику, управляющему к тому же своими кружковцами, как шахматист фигурами, не представлялось сложным. И, конечно, думал он, Дрягалов не откажет своей даме сердца немедленно поехать в Москву выручать из беды ее братца.
И теперь чиновник временил отпускать арестованных кружковцев, хотя dejure и выходило, будто бы они безвинные. Он хотел отпустить их не просто так, а как бы опять оказывая Дрягалову милость. И еще более таким образом одалживая его. Все вышло в точности, как он рассчитывал.
Придя в охранку, Дрягалов сразу, не заводя долгих разговоров, попросил помилосердствовать к парнишке. На что Викентий Викентиевич ему многозначительно и, как всегда, с улыбкой ответил:
– Милосердным быть, Василий Никифорович, нетрудно. Гораздо труднее выполнять свой долг.
Дрягалов потупил взгляд. Понятное дело. Чего уж тут не понять? – в претензиях на него их благородие. Про долг напоминает. И то верно, подумал он, худо я отслужил за оказанную милость, чего говорить. Не очень-то усердствовал, будь оно неладно!
– Так ведь… это самое… конечно, справедливо… – забормотал Дрягалов. Он не знал, о чем говорить, но молчать было совсем уже совестно. Это выходило похожим на то, как молчит мальчишка-рассыльный, с которого хозяин взыскивает за леность.
– Вы, кажется, недавно из Парижа? – неожиданно спросил чиновник.
– Нынче только вернулся, – нисколько не удивляясь, и при этом неожиданно для самого себя безвольно, ответил Дрягалов. Он уже окончательно смирился с тем, что в этом учреждении про него известно как есть все. Ни один старец-монах, будь он хоть самым прозорливым и вдохновенным, не расскажет о человеке столько, сколько знают о нем, о Василии Никифоровиче, здесь, в охранке!
– С сыном вернулись мы. Вдвоем, – зачем-то добавил Дрягалов.
– И что Париж? – живо поинтересовался чиновник.
Париж, на самом деле, заботил его не более летошнего снега.
Но он верно уловил в ответах Дрягалова, и особенно в последней его реплике, какую-то неуверенность и заговорил о пустяках единственно для того, чтобы помочь ему взять себя в руки.
– Да, право сказать… не по мне все… – охотнее уже отвечал Дрягалов. – Хотя… что город, то норов. На всех и солнышко не угодит.
– А знаете, – подхватил чиновник, – я был там два года тому назад. Ну, тогда, на выставке. Помните? И у меня Париж, представьте, вызвал те же ощущения. Народ, народ кругом, толчея, суета. Я за две недели этого отдыха так называемого утомился сильнее, чем за год службы в нашей тихой Москве.
Дрягалов согласно кивнул.
– А как там наша Мария Носенкова поживает? – перешел чиновник уже ближе к делу.
– Живет помаленьку.
– Как чувствует себя малышка?
– Благодарствуйте. Тоже слава богу.
– Вот и хорошо. Все же, что ни говори, а там жить спокойнее. Не так ли?
Намек на Машенькино беспокойное прошлое был Дрягалову понятен. Понятно было также и то, что теперь придется говорить о скором ее возвращении, с дитем вместе, в Москву, чего вначале он не собирался делать. Здесь об этом все равно узнают в свой срок, так лучше уж самому сказать, чтобы потом не было повода у этого всеведущего их благородия думать, будто он, Дрягалов, хитрит с ним при случае. И он ответил:
– Да как сказать… Я вот решил их в Москву перевезти. Поближе…
– В Москву? – Чиновник верно почувствовал, что здесь имеется какая-то важная и для него небезынтересная причина. – Не знаю, могу ли я быть вам в этом советчиком, это уже как бы… ваше внутрисемейное дело, но, мне кажется, непредусмотрительно так скоро вновь возвращать Носенкову в ту среду, из которой вы ее недавно только вывели. Впрочем, повторяю, вам виднее, конечно.
Дрягалов решился уже быть откровенным до конца и рассказал все об инциденте с Руткиным в Париже, после чего он, естественным образом, не рискнул оставлять там Машеньку. У них не получилось уехать вместе, но на днях они и одни приедут.
Внимательно все выслушав, чиновник нашел такое решение Дрягалова разумным. А о Руткине и его похождениях там, за границей, ему, оказывается, было почти все известно.
– Французская полиция доводит до нашего сведения некоторые подробности о русских эмигрантах, – сказал он. – В частности, об этом субъекте мы кое-что узнали. Французы характеризуют его просто как уголовника. Да, да, обыкновенного мелкого жулика. Согласитесь, забавно это получается – вчерашний социалист, демократ, этакий самодеятельный борец со всевозможными общественными пороками обернулся жалким воришкой. Да еще и вымогателем, как вы сейчас сказали. Вот это и есть их сущность. Во всяком случае, большинства из них.
Дрягалов опять согласно покивал.
– Но что про него говорить, – продолжал чиновник. – Это теперь не наша забота, – как-то подчеркнуто сказал он. – А я вот о чем хотел поговорить с вами, Василий Никифорович: видите ли, я подумал и решил, что нам с вами, наверное, больше сотрудничать не следует. Вы нам помогаете уже довольно долго. С одной стороны, я вижу, какие неудобства это вам доставляет. С другой же стороны, не хочу пугать, но дальнейшее сотрудничество становится для вас небезопасным. Я говорил вам: они тоже иногда распознают… – чиновник замялся, подыскивая, как бы заменить едва не сорвавшееся слово «провокатор», – распознают чужих. Так что давайте останемся с вами просто знакомыми, если пожелаете. А с кружком, я думаю, вам порвать будет совсем несложно: достаточно только дать понять, что вы впредь отказываете им ссужать, и они сами вас позабудут. Как вы считаете?
– Все верно, – согласился Дрягалов.
– Вот и хорошо. Значит, так и решим. Единственное, попрошу вас об одном одолжении. Понимаете, в чем дело… Этого вашего шурина, – я правильно говорю: шурина? – Самородова с его приятелем Мещериным, по всей видимости, теперь исключат из университета. В лучшем случае с правом восстановления когда-нибудь. Полицейские, разумеется, не преминули донести о них университетскому начальству. А министр просвещения, как вы, может быть, знаете, завел очень строгие порядки в отношении неблагонадежных студентов. Так вот, я бы попросил вас приютить их обоих. Ну то есть оставить их у себя. Например, домашними учителями. Свидетельства для них мы сделаем. И пусть они поживут у вас лето. Вы, помнится, говорили, что у вас за городом имеется дача?
– В Кунцеве, – запросто подтвердил Дрягалов.
– Порядочный дом?
– Да, думаю, комнат о пятнадцати…
– Вот и прекрасно! Поселите их там. И главное, настрого запретите им выезжать за пределы Кунцева. А чтобы они вас не заподозрили ни в чем таком, мы возьмем с них письменное обязательство в течение года не появляться в столицах. Все будет выглядеть естественно и складно. Вам же нужно будет внимательно следить, чтобы они никуда не отлучались, и если кто-то из кружка навестит их, немедленно сообщить об этом сюда, в охранное отделение. Сами не приезжайте – пошлите человека. Вот, собственно, и есть вся моя к вам просьба.
Ни о чем расспрашивать Дрягалов не стал. Понятно, их благородие придумал какую-то хитрость с двумя мальчонками, потому как расчет имеет. Ему ли расчета не иметь! Такому-то пролазе! Только как бы через это хуже ребятам не вышло. А то, глядишь, и под монастырь их подведут. Он хотя нутром и кроток, вроде блаженного, а все одно состоит в государевой службе и блюдет не только единый закон, но, верно, и свой интерес – так рассуждал Дрягалов. А какой ему интерес то и дело спускать ослушникам царева закона? Никакого. Стало быть, есть расчет! Есть. Как в тот раз был, так и нынче. Только нынче совсем уж мудреный расчет его. Не понять так вдруг. Но делать нечего. Не он в нашей – мы в его воле, думал Василий Никифорович. В результате он пообещал чиновнику исполнить все, о чем тот его просил, но себе заметил быть теперь много усерднее в попечении своего новоявленного шурина и заодно его товарища. На том они и расстались.
Едва Дрягалов ушел, Викентий Викентиевич дал распоряжение подчиненным выпустить завтра арестованных студентов. И еще он велел срочно купить ему билет в Париж на ближайший поезд.
Действительно, на следующий день Мещерин и Самородов были отпущены и отправились под дрягаловский надзор на его роскошную дачу в Кунцево. Настроение у них было превосходное. В полной уверенности, что они обвели вокруг пальца всю тупоголовую российскую полицию, Мещерин и Самородов уже строили планы, как они будут дальше вести свою благородную борьбу за счастье человечества. Их исключили из университета? – что за беда! – они только вчера прошли уже один университет. И, надо думать, не последний. Их выслали из Москвы? – прекрасно! – для революционера быть высланным естественное состояние. Зато как это упоительно будет пробираться иногда, по делам кружка, в Белокаменную под носом у полиции и вопреки их запретам! Одним словом, жизнь прекрасна, и печалиться нет оснований.
Вначале, правда, Самородова смущало то обстоятельство, что он попадает почти в полную зависимость от Старика. Его как будто усыновляют. Но сомнения относительно того, пристойно ли ему будет жить в доме Дрягалова, причем на полном пансионе, быстро разрешились в пользу такого жительства. Дрягалов сказал, что это только воля самой Марьи Лексевны. И что не сегодня завтра она будет в Москве и осерчает тогда, коли они не исполнят ее наказа. А Мещерин еще и друга убедил не стесняться этим иждивенством. Если Старик и в самом деле заинтересован, чтобы они занимались с его сыном науками, говорил он Алексею, то они, безусловно, проявят в этом отменное усердие. И считать их нахлебниками ни в коем случае не придется.
Но больше всего жизнь на природе – в глуши! – прельщала друзей своею многообещающею романтическою неведомостью. Кипучее юношеское воображение живописало им самые восхитительные приключения, ожидающие их на даче. Чего только там не будет! И охота на каких-то зверей по темным лесам, и катания на лодках, и скачки взапуски, и ночные философствования в саду, под звездами. И, конечно, роман. Как же это лето на даче может быть без романа? И далее в таком духе.
С ними на дачу Дрягалов отправил кухарку, на которую возлагалось еще и прислуживать господам бывшим студентам, но главное – наблюдать за ними и решительно обо всем докладывать хозяину. Диму он обещался привезти к ним вместе с Машенькой, лишь только она возвратится в Москву.
Мало-мало разобравшись с беспокойною молодежью, Дрягалов вернулся к своим обычным занятиям. Его магазины требовали пристального хозяйского присмотра. Иначе дела могли разладиться. А дела торговые для Дрягалова были на первом месте. Поэтому он денно и нощно пропадал теперь в главной своей конторе, при магазине на Тверской.
Известие о катастрофе в Париже дошло до Дрягалова только спустя почти неделю. С Машенькой вовсе сделался припадок, лишивший ее возможности что-либо предпринимать самостоятельно. Годары из опасения, как бы с ней не вышла горячка, уложили Машеньку в постель и пригласили для нее, помимо горничной Зины, еще опытную сиделку, категорически наказав той не спускать глаз с больной и не позволять ей подниматься в ближайшие дни. Они, само собою, прекрасно понимали, что требуется поскорее сообщить о случившемся Дрягалову. Но изощренная французская щепетильность удержала их от этого. Годары рассудили, что просто так телеграфировать в Москву будет неделикатно. Это нужно передать как-то более участливо. И тогда Паскаль вызвался немедленно отправиться к несчастному русскому другу и лично поведать ему о беде. Они с Клодеттой хотели даже в связи с такими обстоятельствами перенести их свадьбу на более поздний срок, но против этого очень возражали мэтр Годар с супругой, потому что о свадьбе было объявлено уже всему Парижу да и Машенька воспротивилась такой жертве самым решительным образом. Но уже, отпраздновав свадьбу, Паскаль тотчас выехал в Москву, причем Клодетта наказала ему уделить времени попавшим в беду русским друзьям столько, сколько будет необходимо.
На другой день, после похищения Людочки, рано утром, слуга Годаров обнаружил на дорожке возле калитки письмо, вероятно, кем-то подброшенное ночью. Поскольку письмо было адресовано к Дрягалову, то, естественно, оно оказалось ужены выбывшего адресата. Так благорассудили Годары. Последствия это имело весьма печальные. Машенька, едва-едва опомнившись от вчерашнего потрясения, прочитав письмо, вконец занемогла. У нее, впрочем, нашлось сил сделать французский перевод этого письма и переписать его еще по-русски. После чего Паскаль отнес письмо, вместе с переводом, в полицию, а русскую копию Машенька попросила его взять с собой в Москву и передать там ее Василию Никифоровичу.
Дрягалов вначале почти безучастно отнесся к словам посыльного от Димы о том, что к ним пожаловали гости из города Парижа. Ну приехала, промелькнуло у него, и слава богу. Вечером увидимся. Теперь недосуг. Но лишь только человек заикнулся, что гость всего один, к тому же француз, а Марья Алексеевна с дитем не приехала вовсе, Дрягалов тотчас побросал все дела и, смущенный, поспешил домой.
Рассказ Паскаля Дрягалов выслушал с покорностью Иова. Он ничего не ответил. Он взял письмо и, тяжело ступая, ушел к себе. Много всякого ему преподносила судьба. Не один только успех, но довольно и бед он знал на своем веку. Он детей своих перехоронил столько, что впору со счету сбиться. А сколько раз обворовывали его, по миру чуть не пустили как-то. Чего только не было. Но такого с ним не случалось еще никогда. Ему, человеку бывалому, в самом воображении своем даже такое не представлялось. Превосходило все его понятия.
Вот что ему отписал Руткин: «Г-н Дрягалов. Наша с вами последняя встреча делает невозможным мне больше быть к вам расположенным. Мое терпение все вышло. Не захотели вы условиться по-хорошему, пеняйте на себя. А я только поступил наподобие вашего. Как вы обираете людей нещадно и детей несчастных, между прочим, так и вам поделом. Это я увез вашу дочку. Ловко у меня со товарищи это как вышло! Глупая нянька не успела охнуть, как у ней из-под носа увезли дите. Гоните ее прочь. Пусть вон в работницы идет в фабрику или в проститутки. А дочку вашу мы спрятали так, что не найти ее вам, коли не договоримся по-хорошему. Вы, ежели о дочке страдаете, как бы она не пропала без вести, извольте хорошо заплатить. Приготовьте 50 тысяч франков. На днях зайдет от меня человек и заберет. А уже тогда я вам скажу, где она. Только не выдумывайте сообщать об этом в полицию. Вашей же дочке будет хуже. Вам надобно знать, что ежели пропаду я, пропадет и она. Вам ее все равно не найти. А там, где она содержится, ей хорошо не будет. Это нищенская семья, пьяницы. Она всю жизнь будет в нужде, в голоде. Так что вам резон смириться и делать, как вам говорят. А я еще подумаю, отдавать вам девочку или не отдавать. Ненависть моя к вам так велика, что мне лучше остаться без денег вовсе, но не отдавать вам девочку, чтобы больше вам досадить. Вы весь в моих руках. Как пожелаю, так и будет. Какие идиоты этот кружок! Только болтают о революции который год. А я уже сделал революцию. Я победил капитал и подчинил его себе. Вот как надо. Я оказался умнее и ловчее всех. Берегитесь со мною связываться! Я еще и не такое могу!!! J. R.».
Конфуз был полный. Он, Дрягалов, оказался бессильным! И перед кем?! – срамно сказать! – перед каким-то гнусным смердюком! Дожил, Василий Никифорович! Он теперь даже убить этого упыря не может. Настолько в зависимости от него. Дрягалову подумалось: а, верно, постарел я, отстал от жизни. Молодежь-то вона переступает лихо, через чего мне ни в жизнь не переступить. Ни прежде, ни теперь. Никогда. Уходит, уходит наше время. А молодежь эта позубастее нашего будет. Верно, верно.
В записке этой, более всех руткинских угроз к самому ли к нему или даже к несчастной малышке, Дрягал ова обожгло его пожелание в адрес Зины. Вот вы чего желаете русским людям! Даново колено! Дрягалов заскрипел зубами: «Так не бывать же этому! Зину-то я вам нипочем не выдам! Пока жив – не выдам!»
Уничтоженный невиданною бедой и в не меньшей мере потрясенный от внезапного осознания своей небывалой немощи, Дрягалов не выходил на люди до самого вечера. К нему же зайти не рискнул никто. Даже Дима.
Василий Никифорович все сидел у себя и разглаживал на столе роковую бумажку на которой драгоценною Машенькиною рукой ему был выписан форменный приговор. Наконец, он позвал к себе Диму и велел ему завтра утром взять в «Лионском кредите» пятьдесят тысяч франков и передать их Паскалю.
Дрягалов понимал, что поступает и малодушно, и глупо. Не по-дрягаловски.Уступить шантажу всегда означало лишь попустить шантажисту. Это он знал не понаслышке. Когда-то уже пришлось на таком обжечься. И все равно он уступил. Поскольку ничего лучшего не сумел придумать. Да и не старался особенно придумывать что-то. Опустились руки у Василия Никифоровича.
В результате все получилось как не бывает хуже.
Паскаль, пообещав, как настаивали отец и сын Дрягаловы, непременно вернуться в Москву и погостить, сколько душа пожелает, уехал с выкупными на родину.
А дальше все происходило по руткинскому плану. К Годарам на Пиренейскую улицу пришел человек, очевидно, той же породы, что и сам Руткин, и, прежде чем взять деньги, предупредил, что, если он окажется в полиции, о девочке можно будет забыть. А если родственники будут благоразумными, то уже завтра она обнаружится в одном из парижских приютов с соответствующей запиской под ленточкой. «Благослови вас Бог», – все говорила, расчувствовавшись, еще очень слабенькая, но воспрянувшая духом Машенька, провожая проходимца с туго набитыми карманами до калитки. Он ушел. Людочка же, разумеется, ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, ни в приютах, ни еще где-либо не обнаружилась. Как справедливо заметил мэтр Годар Машеньке, известия о ее дочке появятся теперь, наверное, тогда, когда у соотечественника, – подчеркнул адвокат, – выйдут все деньги.
На всякий случай помаявшись в Париже, в ожидании чуда, еще несколько дней, Машенька, в сопровождении Паскаля, уехала в Москву. Она, словно тяжко заболела – изменилась за это короткое время настолько, что Дрягалов, увидев ее, поник головой, и две слезы – не более – соскользнули ему в бороду.
Глава 12
В июне Москва наполняется вдруг множеством белых фартучков. Их можно повстречать в эти дни везде: у Кремля, на бульварах, в парках, на прудах, в вагонах конки. Почти никогда поодиночке, а всё по двое, по трое, большими группами, чаще без провожатых, но иногда и с кавалерами в небрежно накинутых студенческих тужурках. И всюду слышен их звонкий и чистый, как лесной ручеек, смех, отовсюду доносится их непрестанное щебетанье. Это означает, что учебный год в Москве завершился, и счастливые старшеклассницы празднуют окончание своих гимназий.
В 4-й женской гимназии по случаю завершения учебного года и выдачи аттестатов и наград воспитанницам, окончившим курс, проходило торжественное собрание. Сборный зал гимназии был полон. Весь год учителя, классные дамы и прежде других сама начальница усердно, как это им предписывалось, удаляли от девиц всякий так называемый ложный блеск, могущий оказать на их не окрепшие еще против соблазнов юные натуры вредоносное влияние. И порою случалось, что единственная только улыбка воспитанницы, оцененная особенно ревнивыми наставниками как фривольное поведение, могла послужить причиной для наказания этой воспитанницы. Такое бывало. Но сегодня лорнеты и pince-nez наставников были добры к воспитанницам. Или, вернее сказать, сегодня, в виду собравшихся гостей, они жеманно рисовались добрыми и сверкали в сторону девиц елейными улыбочками. А между тем ложного, с точки зрения строгих педелей, блеска вокруг имелось в избытке. Одни дамские туалеты чего стоили. Это был настоящий праздник роскоши и мод. И, разумеется, всех роскошнее и моднее оказался туалет несравненной Натальи Кирилловны Епанечниковой. От огромных черепаховых шпилек в волосах до самых туфелек, все на ней было «Lе derniercri» [22]. Бесспорная царица торжества, она находилась в центре внимания собравшихся, и особенно воспитанниц. Ее наряд производил на девиц совершенно умоисступительное впечатление. Все они прекрасно знали, кто эта дама, и очень завидовали Леночке. А Наталья Кирилловна действительно подготовилась к этому дню основательно. Все ее портнихи и модистки просто-таки попадали в изнеможении по окончании работ. Ее же неисчерпаемой энергии достало не только на создание собственного нового пышного убранства, но и на изобретение оригинальных костюмов для детей – Сережи и Кирилла. Мальчики, как лейб-пажи, стояли по сторонам от своей царственной матушки, наряженные маленькими гусарами. И, надо сказать, смотрелись они при Наталье Кирилловне очаровательно. Даже Сергей Константинович, всегда относившийся к нарядопоклонничеству супруги, как к почти безобидной ребячьей шалости, то есть снисходительно, остался на этот раз очень доволен ее трудами. Но еще более он ликовал в душе оттого, что на днях ему удалось предотвратить совсем уж откровенное чудачество супруги, едва не исполненное ею в угоду все той же моде. Вычитав в каких-то там своих журналах, что у американских великосветских дам высшим шиком теперь стало наносить на тело татуировку, Наталья Кирилловна возжелала иметь вышеозначенное украшение у себя на самом бюсте. И она так идеей загорелась, что Сергею Константиновичу стоило немалого труда убедить ее этого не делать. Ее нисколько не смущала мучительная операция по нанесению татуировки на тело. Подействовал на нее лишь последний аргумент Сергея Константиновича. Он сказал, что столь эксцентричная мода не может быть долговечна. Рано или поздно, во всяком случае, татуировка из моды выйдет. И как нелегко тогда придется человеку, нанесшему уже на тело рисунок. Ведь это не брошка какая-нибудь, чтобы ее так запросто с себя снять. Почему обладатель татуировки в будущем рискует прослыть человеком отсталым, немодным. Услыхав, что она когда-то может прослыть дамой немодною, Наталья Кирилловна отказалась от своей чересчур смелой затеи.
Кроме родителей воспитанниц и учителей присутствовали здесь также и члены попечительского совета гимназии и разные прочие достойные и высокого звания люди, как то: инспектор классов, представители от ведомства императрицы Марии, опекуны и другие. И все это в золотом шитье, в орденах, в муаре. Одним словом, парад и только был сегодня в гимназии.
Но как ни импозантно выглядело это пышное собрание, все же краше самих воспитанниц, хотя и в скромных своих ученических платьицах, ничего здесь не было. Да и что, вообще, может быть краше старшеклассницы-гимназистки, хотелось бы знать?
На всех торжествах, бывших в гимназии, Лена и Таня, сколько они дружили, всегда стояли рядышком, локоток к локотку, и лишь сегодня, впервые, подруги были поодаль одна от другой. Обе они страшно стыдились этой своей размолвки и страдали. Но первою ни та, ни другая не решалась попытаться примириться. Так они и томились – стояли, разделенные доброю дюжиной других девиц, и старались не встречаться взглядами.
Между тем празднество шло своим чередом. Первое слово к воспитанницам, как обычно, имел законоучитель. Девушки насторожились. Им была хорошо известна удивительнейшая способность отца Петра в своих речах к ним говорить нечто такое, в чем каждая из них именно в этот момент нуждалась. Иных просто жуть охватывала: зачем он об этом говорит?! почему может знать?! Причем это случалось и на уроках, когда какая-нибудь воспитанница вдруг принималась плакать. Без видимой, казалось бы, причины. Батюшка относился к подобному сочувственно всегда. И деликатно, не показывая виду, как он понимает, что слова его глубоко проникли в алчущую душу, умилили и насытили ее, утешал плачущую. Вот и теперь девицы приготовились услышать от любимого своего преподавателя ответы на свои насущные душевные потребности, о которых он самым непостижимым образом всегда знал.
Священник вышел на середину зала, погладил бородку, поправил крестик и высоким размеренным голоском начал свою речь.
– Дорогие мои милые дети, – сказал отец Петр, заулыбавшись на не совсем теперь уместное, но такое привычное слово «дети», – прощаясь с вами и искренне желая вам быть счастливыми в жизни, я, прежде всего, прошу вас не забывать вашего первейшего, святого женского призвания: быть истинными помощницами мужей, достойными матерями семейства и воспитательницами детей в вере и любви к отечеству. Вот подлинный идеал! Вот высокое назначение женщины! В основе своей идеал этот так прост и так естественен для вас, что в каждом звании и состоянии, которые Господь назначит уделом вашей жизни, всегда возможно достигнуть его.
Вы покидаете сегодня гимназию, в которой провели немалые и, уверяю вас, счастливейшие годы. Что вы принесете отсюда с собою в мир? какие нетленные ценности? Я нисколько не сомневаюсь, что этими ценностями стали для вас те дорогие начала, в которых вы воспитывались в этих стенах, – любовь к Богу и освещаемая ею любовь к людям. Будете ли вы жить некоторое время еще в семействе ваших родителей, отрешитесь от малейшей требовательности, а старайтесь скромностью достохвальною, добротою и послушанием быть отрадою и успокоением для них. Обязательно помогайте в хозяйстве и во всех делах семьи и таким образом постепенно приучайтесь к самостоятельной семейной жизни. Никогда не бегайте работы, а ищите ее – чтобы не оказаться вам лишним членом семьи, чтобы не отвыкнуть от деятельности и не охладеть в энергии к ней. Усвойте отныне и навсегда мудрость народную: «Делу – время, а потехе – час». Запомните – час! не более! И исполняйте эту мудрость неукоснительно и вовеки.
Захотите ли вы продолжать свое образование в эстетическом или научном отношениях, никогда не забывайте, что одно научное или эстетическое образование не может принести ожидаемой пользы, а напротив – или сделает вас односторонними, или оторвет от прямого вашего назначения, если вы не будете вместе с тем воспитывать себя в религиозном и нравственном отношениях, если вместе с приобретением знаний не постараетесь более и более отвечать назначению истинно образованных христианок. Учеными быть легче, чем христиански глубоко любящими людьми.
Если же вашею долей будет воспитание и обучение детей, то приложите все свое старание и усердие, чтобы не сделать из этого великого, из этого святого дела механического и малоосмысленного труда, но чтобы вверяемые вам дети чувствовали бы неотразимое влияние на себе ваших добрых внушений, чтобы ваша доброта и любовь привязали их к вам, чтобы дети видели в вас для себя образец не только на уроках, но и во всей вашей жизни и поведении. Учите детей вместе с словом и самим делом так, чтобы ваше слово находило себе подтверждение на деле, и ваши требования от детей имели бы для себя ближайший и наилучший пример в вас самих. Невинное чувство ребенка настолько остро, и непотемненный страстями ум его настолько проницателен, что он всегда подметит, когда дело его воспитания и обучения идет вполне искренно и честно и когда подкладкою его служат фальшь и ложь. И слишком тяжелая ответственность лежит на тех воспитательницах и учительницах, которые с ранних лет приучают вверенных их попечению детей к этой пустой формальности, к этой фальши и лжи! Из таких детей никогда не выйдет добрых и честных граждан, напротив, лицемерие, более или менее механическое исполнение обязанностей, пренебрежение честным и бескорыстным трудом – вот что будет выражаться в их жизни и деятельности. Помните! – отцы и матери вверяют вам души своих детей, а душам детей не найдете вы цены. Благоговейте же пред своим великим, пред своим святым служением обществу!
Если, наконец, Господь призовет вас к жизни супружеской и благословит быть матерями семейств, то свято чтите учрежденный самим Богом брачный союз и твердо помните, что семейство есть малое государство и что общее доброе направление и благоустройство семейств обеспечивает крепость и благоденствие самого государства. Старайтесь быть истинными женами – помощницами своих мужей, не поставляйте целью своей жизни богатые наряды, выезды в свет и удовольствия, но живите так, чтобы ваша любовь и ваша ласка, ваш привет и неподдельная прелесть домашнего очага служили бы истинною поддержкою и отрадою для ваших мужей, одушевляли бы их на новые и высшие труды для блага и пользы отечества, вносили бы в их жизнь и в жизнь всего вашего семейства царство любви и счастья, мира и добра. Как матери семейств, вы должны быть привязаны к своему дому, следить за развитием своих детей, внедрять в них основное учение веры и правила христианской жизни и нравственности, помогать их развитию и укреплению в добре. Религия есть чувство сердца, и кто способнее матери говорить дитяти от сердца к сердцу! Вот почему, между прочим, так высоко поставлено нашим мудрым правительством дело религиозного образования в женских учебных заведениях. Если матери укрепят детей своих в основных началах веры и нравственности, внушат им любовь и уважение к старшим, заставят их свято чтить родительскую волю, то они на всю жизнь положат в детях прочное основание всего их будущего благоденствия и сделают из них наилучших граждан для дорогого своего отечества. Любовь и уважение к семейству естественно приучат детей к любви и уважению к своему отечеству, почтение к старшим и непременное исполнение их воли заставит детей впредь свято чтить и исполнять законы государственные. Ум и сердце, утвержденные в правилах веры и нравственности, навсегда сделают из них самых трудолюбивых, добрых и честных граждан и вместе лучших христиан.
Я неслучайно несколько раз уже упомянул о государственной пользе. Ибо смыслом всей вашей жизни, на каком бы поприще вы ни подвизались, должно стать беззаветное служение возлюбленному нашему Российскому государству. Прежде чем приняться за какое-то дело, всегда подумайте: а какова будет польза от него отечеству? – и если пользы нет, то даже не беритесь за него, не расходуйте на это дело, а вернее сказать – безделье, своего драгоценного времени. Помните, что такое есть наше богоспасаемое отечество, наша матушка Россия, – мы же об этом с вами не однажды говорили, – это особенная, единственная страна, которая противопоставлена всему остальному миру, как твердь небесная противопоставлена тверди земной. Наш народ, в значительной своей массе, не собирает, подобно другим народам, сокровищ на земле, но собирает их на небе, почему русские люди и приближены к небесам более других. Помните и об этом. И не уроните никогда эту русскую славу в делах ли ваших или в поступках.
Заканчивая свое напутствие, я хочу пожелать вам, вступающим в более обширный, чем прежде, круг жизни, не расставаться, быть вместе! Пусть вашими взаимными отношениями на всю жизнь останутся уважение друг к другу, любовь и дружба, взаимная помощь, поддержка и охранение товарища в трудных обстоятельствах, как своего брата. И пусть черные эгоистические чувства да не запятнают никогда больше вашей жизни. Да благословит же вас Господь! Будьте счастливы!
Отец Петр перекрестил воспитанниц, неловко как-то помялся, не то, подумав, еще им и поклониться, не то благословить и гостей, но делать, однако, ни того, ни другого не стал и возвратился на место.
Вслед за законоучителем пошли говорить разные уважаемые люди из числа гостей и родителей воспитанниц. Разумеется, выступил с речью и Александр Иосифович Казаринов. Он не был краток. Он говорил долго и красочно. Пожелав, что полагается, девицам, он от лица родителей очень сердечно и пространно еще благодарил и учителей, и начальницу гимназии, и попечителей, и опекунов, и инспектора классов, и, наконец, самую государственную власть за ее беспрестанное радение о народном просвещении. В заключение Александр Иосифович поклонился императору и тогда удалился, приниженный и не пряча заблестевших влагою глаз.
Наконец все уважаемые люди наговорились. И, после короткой заминки, началось собственно главное действо. Воспитанниц стали поочередно вызывать и вручать им аттестаты и Евангелия. Всякий выход приветствовался рукоплесканиями собравшихся. Объявленная выпускная, обыкновенно покраснев и опустив глазки, подхватывала юбку и семенила к председателю попечительского совета, который, отчаянно силясь не показать виду, как у него уже ломит в скулах от долгой беспрерывной улыбки, вручал воспитанницам все, что следовало.
Но с особенным воодушевлением и председатель, и все прочие встречали двух воспитанниц, за оказанные отличные успехи в предметах удостоенных медалей. Это были известные всей гимназии неразлучные подруги Лена Епанечникова и Таня Казаринова.
Быть неразлучными, казалось, им предназначалось самою судьбой. Лена и Таня в списках учениц своего класса находились рядом, потому что не было в их классе никого с фамилией на букву между «Е» и «К». И когда учениц перечисляли по списку, тотчас вслед за Леной называли Таню. Естественно, и теперь Таню объявили ровно следом за подругой.
Взволнованная Леночка с медалью и прочим еще не успела вернуться на место, когда к председателю направилась Таня. Девочки поравнялись где-то на середине зала и не удержались и встретились взглядами. И немедленно их размолвке наступил конец. Им стало ясно: все позади, и они по-прежнему лучшие подруги.
А окончательное их примирение, скрепленное к тому же нежными объятиями, произошло спустя полчаса, когда, по окончании торжества, счастливые семьи Казариновых и Епанечниковых сошлись, чтобы засвидетельствовать обоюдное почтение.
Александр Иосифович едва-едва поцеловав пальчики Наталье Кирилловне и наскоро пожав руку Сергею Константиновичу, в самых восторженных выражениях принялся рекомендовать Епанечниковым нового их члена семьи, так сказать, виновницу установившегося в доме благорастворения воздухов m-lle Рашель.
Пока Епанечниковы, и, между прочим, Сережа с Кириллом, заинтересованно слушали, как Александр Иосифович живописует добродетели Таниной компаньонки – странной француженки, похожей на старую, полинялую, с нарисованным лицом куклу, Лена и Таня, оставленные вниманием взрослых, немедленно подошли друг к другу и наконец-то обнялись. Первою заговорила более отходчивая и ласковая Леночка.
– Таня, – сказала она, – давай не будем больше ссориться…
– Давай… – прошептала, не поднимая глаз, Таня. – Прости меня, пожалуйста, любимая моя Леночка… Я такая…
– Не нужно больше об этом, Таня. Это все прошло. Давай думать теперь только о будущем. Ты слышала, что сказал батюшка: мы должны с любовью относиться друг к другу, дружить, помогать, быть вместе. И чтобы черные эгоистические чувства никогда больше нами не овладевали. Никогда!
Таня ничего не ответила, только по-детски согласно закивала и еще крепче прижала к себе Леночку. Как и в давешнее их свидание у Тани дома, они теперь не проронили ни слезинки, хотя кругом в зале многие воспитанницы навзрыд оплакивали расставание с гимназией, и, захоти только Лена с Таней последовать их примеру, это никому не показалось бы странным. Впрочем, девицы остаются девицами. И ничего девическое им не чуждо. Кто-то вдруг их окликнул. Они оглянулись и увидели идущих к ним Надю Лекомцеву со своею мамой, генеральшей Елизаветой Андреевной. И тут подруги, словно одурев, бросились к Наде, облепили ее со всех сторон и совершенно разрыдались. И, конечно, соблазнили и Надю. Так они и стояли втроем, уткнувшись лицами в плечи друг другу, и лили бестолковые свои женские слезы.
Наконец они наплакались вволю. На лицах их, как солнышко из-за тучек, забрезжили улыбки, и не успели еще просохнуть слезы, как девицы уже и развеселились.
Вокруг них стояли умиленные родные и любовались повзрослевшими своими чадами, плачущими, совсем как маленькие беспомощные дети.
Александр Иосифович, увидев, что сантименты все вышли, вновь взял инициативу в свои руки. Обняв за плечи девиц, он сказал:
– Господа! Сергей Константинович! Елизавета Андреевна! прошу всех нынче же быть у нас. Да что нынче! – теперь едем!
И, показывая, что решение его окончательное и не подлежит какому-либо обсуждению, он взял под ручки Надю и Леночку и повел их на выход. Все прочие, польщенные непринужденным обхождением Александра Иосифовича с их дочерьми и, в общем-то, довольные его неожиданным предложением и особенно его умением распорядиться быстро, без церемоний, потянулись за ним.
Вторая часть
Заботы семейные
Глава 1
Самая ожидаемая, самая, казалось бы, неизбежная война все равно приходит неожиданно: любой нормальный человек в душе до последнего мгновения надеется, что обойдется, что минует лихо, погрозятся дипломаты и генералы друг другу, постращают своею готовностью сейчас ополчиться на супротивника, коли потребуется, – такая уж это служба у них, – да и отступятся, замирятся. И хотя в России не было единого поколения, на долю которого не выпало бы войны, а то и двух, но человеческая натура – что ли, так она устроена? – все никак не свыкнется с тем, что военного лихолетья из жизни не избыть, не миновать.
Как ни очевидно было для всех, что империя в последние месяцы перед 1904 годом и особенно в первые дни нового года с нарастающим ускорением приближалась к военному разрешению противостояния со своим восточным соседом, все-таки многие, даже большинство, потерялись, оторопели, как от нечаянного расплоха, когда утром 29 января узнали – война таки объявлена! Во всех российских газетах в этот день был напечатан «Высочайший манифест»:
Божиею поспешествующею милостию, Мы, НИКОЛАЙ ВТОРЫЙ, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский; Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсонеса Таврического, Царь Грузинский, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский; Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигалъский, Самогитский, Белостокский, Карельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; Государь и Великий Князь Новагорода Низовские земли, Черниговский, Рязанский, Пслотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея Северной страны Повелитель; и Государь Иверские, Карталинские и Кабардинские земли и области Арменские, Черкасских и Горских Князей и иных наследный Государь и Обладатель; Государь Туркестанский; Наследник Норвежский, Герцог Шлезвиг-Голстинский, Стормарнский, Дитмарсенский и Ольденбургский и прочая, и прочая, и прочая.
Объявляем всем Нашим верным подданным:
в заботах о сохранении дорогого сердцу Нашему мира, Нами были приложены все усилия для упрочения спокойствия на Дальнем Востоке. В сих миролюбивых целях Мы изъявили согласие на предложенный Японским Правительством пересмотр существовавших между обеими Империями соглашений по Корейским делам. Возбужденные по сему предмету переговоры не были однако приведены к окончанию, и Япония, не выждав даже получения последних ответных предложений Правительства Нашего, известила о прекращении переговоров и разрыве дипломатических сношений с Россиею.
Не предупредив о том, что перерыв таковых сношений знаменует собою открытие военных действий, Японское Правительство отдало приказ своим миноносцам внезапно атаковать Нашу эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артура.
По получении о сем донесения наместника Нашего на Дальнем Востоке, Мы тотчас же повелели вооруженною силою ответить на вызов Японии.
Объявляя о таковом решении Нашем, Мы с непоколебимою верою в помощь Всевышнего и в твердом уповании на единодушную готовность всех верноподданных Наших подданных встать вместе с Нами на защиту Отечества, призываем благословение Божие на доблестные Наши войска армии и флота.
Дан в Санкт-Петербурге в двадцать седьмой день января, в лето от Рождества Христова тысяча девятьсот четвертое, Царствования же Нашего в десятое.
На подлинном Собственною Его Императорского Величества ргукою написано: «НИКОЛАЙ».
Но, как это обычно бывает, когда наступившая беда воспринимается избавлением от тягостного, нестерпимее самой беды, ее ожидания, объявление войны принесло всем сильнейший душевный подъем. Был четверг. Но почти никто в этот день не приступил к своим повседневным занятиям. Всем захотелось вдруг сплотиться в единую силу. И люди, не сговариваясь, не по оклику начальной власти, а истинно по зову сердца, вышли на улицу.
В Москве, на Тверской, перед домом генерал-губернатора собралась многотысячная толпа верноподданных подданных.В руках у многих были иконы, портреты Их Императорских Величеств – государя императора и государыни императрицы, над головами развевались национальные флаги. Это было редкостное смешение различных сословий и состояний: здесь рядом с мастеровыми стояли шикарно одетые франты, бобровые шапки и собольи воротники соседствовали с собачьими треухами и овчинными тулупами, дамские шляпки – со студенческими фуражками. Площадь гудела. Все возмущались давешнею атакой японских миноносок, гневно осуждали вероломных «макак» и с удовольствием живописали, как Россия ужо разделается с ними. То тут, то там слышалось одно и то же выражение: «На начинающего – Бог!» Какой-то человек в запотевшем пенсне и в сбившейся набок шапке размахивал газетой и кричал: «Господа! Государь повелел ответить неприятелю вооруженною силою! Вы читали, господа? – вооруженною силою!» Где-то ближе к губернаторскому дому в очередной раз запели народный гимн, и тотчас вся площадь подхватила: «…Царствуй на страх врагам! царь православный! Боже! царя-а-а, царя-а-а хра-а-ани-и-и!» Едва кончили петь, из окна «Дрездена» кто-то закричал «Ура!», и вся площадь тоже единым духом выдохнула: «Ура-а-а!» И тут на балкон вышел сам генерал-губернатор – великий князь Сергей Александрович с женой великой княгиней Елизаветой Федоровной. Губернатор был в шинели, с георгиевскою ленточкой, приколотой к пуговице, и в александровской низкой мерлушковой папахе. Елизавета Федоровна – вся в белом. Толпа взревела. Полетели шапки в воздух. Сергей Александрович подождал некоторое время, потом слегка приподнял руку, призывая народ успокоиться, и, когда площадь примолкла, громко сказал: «Спасибо, братцы! О ваших чувствах я доложу государю императору!» Тут уже все просто с ума посходили от счастья, от любви к государю императору, к великому князю, от чаяния неминуемой скорой победы: иные неистово вопили «ура!», иные обнимались, иные плакали. И весь день по всей Москве – в трактирах, в театрах, в консерватории, – где бы только ни собирались люди, они всюду давали волю патриотическим чувствам – говорили пламенные, полные верой в успех, речи, пели гимн, кричали «ура!», обнимались и плакали от умиления.
Никто не придавал значения тому, что еще до выхода царского манифеста, в первые часы войны, русский флот на Дальнем Востоке, и без того уступающий японскому и числом кораблей, и особенно в их вооружении, после первой минной атаки на него и последующего тут же – на внешнем рейде Порт-Артура – сражения понес такие потери, что решительно не мог больше противодействовать флоту неприятельскому, предоставив последнему совершенную свободу деятельности во всех дальневосточных водах. Собственно, об этом вполне недвусмысленно и своевременно сообщалось в газетах. Но, видимо, люди, упоенные воинственными призывами своей верховной власти, патриотической патетикой этих призывов, предпочитали думать лишь о том, как сейчас Россия вооруженною силою отобьет дерзостного соседа, заставит его присмиреть. Русский характер, по самой сущности своей всегда предпочитающий мистическое рациональному и в этот раз бессознательно возуповал на некую высшую справедливость – «На начинающего – Бог!». А значит, победа нам уготована самими Небесами.
К решительному столкновению Россия и Япония шли многие годы, если не века. Шли, не подозревая даже об этом, ничего даже еще не зная друг о друге. России было тесно на Восточно-Европейской равнине – исконно русских землях, – и она устремилась в Азию – на Урал, в Сибирь, к Великому океану. Но и Японии к концу минувшего столетия точно так же сделалось тесно на ее островах – и она точно так же стала искать новых пространств для реализации энергии своего народа.
В 1894 году японская армия вторглась в Китай. Война эта, напоминающая экспедиции североамериканских регулярных войск против индейцев, была недолгой и окончилась совершенною победой японцев – они наголову разгромили неприятеля и потребовали от дряхлой средневековой империи богдыхана уступок столь щедрых, что в конфликт немедленно вмешались третьи страны, обеспокоенные таким стремительным усилением и ростом доселе почти безвестного, затерянного в океане государства. Японцы претендовали на все острова в Восточно-Китайском море, до Формозы включительно, на Ляодунский полуостров, расположенный в северной части Желтого моря, и, кроме того, на значительное денежное вознаграждение.
Если бы Япония вознамерилась подчинить себе хотя бы и весь Китай южнее Великой стены, в России, пожалуй, отнеслись бы к этому довольно безучастно. Может быть, интересы других держав это каким-то образом задевало бы. Но российские менее всего. А вот утверждение Японии на Ляодунском полуострове могло нанести ущерб именно интересам России. Ее планам собственного продвижения в Азии. Расположенный исключительно выгодно, этот полуостров способен служить всякому, кто им владеет, удобною исходною твердыней при осуществлении своего влияния в Корее, в Маньчжурии и во всем Срединном Китае. Особенно болезненно в Петербурге воспринималось всякое возможное покушение на Маньчжурию, которую в русских правительственных кругах не только почитали территорией исключительного российского присутствия, но и даже серьезно обсуждали возможность присоединения этой страны, или, по крайней мере, северных ее областей, к империи. Поэтому в самых высоких российских политических кругах появилось беспокойство по поводу занятия Ляодуна Японией. Влиятельнейший министр финансов Сергей Юльевич Витте прямо заявил, что русскому правительству ни в коем случае нельзя допускать Японию на Ляодунский полуостров, так как она, очевидно, не ограничится владением одним лишь Ляодуном, а будет пытаться со временем утвердить свое присутствие и далее в Маньчжурии. Исходя из этого соображения и принимая во внимание вместе с тем, что России не только важно сохранить добрые соседские отношения с Китаем, но и желательно, насколько возможно, поднять русский престиж в этой стране, Витте полагал, что правительству следует действовать в японо-китайском деле смело и решительно в пользу Китая, а именно предъявить Японии ультиматум, требующий отказа с ее стороны от притязаний на Ляодунский полуостров, а в случае несогласия не постоять и за объявлением ей войны! Россию поддержали тогда Франция с Германией, имевшие собственные интересы в Китае. И японцы, оказавшись перед угрозой конфликта со всею Европой, умерили свои репарационные претензии к Китаю, ограничившись Формозой с рядом мелких островов и денежным возмещением. Но, разумеется, при этом исполнились лютой ненависти к России, лишившей их части военной добычи. Если Россия в результате и подняла свой престиж в Китае, как говорил Витте, то уже в лице Японии она теперь обрела затаившегося смертельного врага, который отныне только и жил чувством мести к северному соседу. К тому же события скоро обернулись таким образом, что и в Китае русский престиж оказался окончательно подорванным.
Спустя два года после несчастной для Китая войны с Японией в провинции Шаньдунь были убиты двое германских католических миссионеров. Знать бы китайским властям, какие беды в результате этого убийства выпадут на долю их страны, они охраняли бы злополучных миссионеров, как императорских наследников. Но где ж знать-то?.. Этим инцидентом воспользовалась Германия, у которой уже не будущее, а самое что ни на есть настоящее было на воде, и высадила в Шаньдуне большой отряд войск. Под предлогом удовлетворения своих оскорбленных убийством соотечественников национальных чувств Германия заявила притязание на китайскую территорию. И, отхватив в Шаньдуне кусок по своему усмотрению, немцы объявили его заморским владением рейха.
Китайцы немедленно обратились за помощью к русским – самым добрым и верным своим друзьям. Они просили каким-то образом повлиять на Германию, а если не выйдет иначе, то и оружием помочь Поднебесной избыть напасть. В Петербурге тщательно обдумали все возможные последствия такого развития событий – и решили, что из-за этого, в сущности, пустяка может начаться очень большая война. И отнюдь не в Китае, а в Европе. В самом деле, что же, Германия от русских защищаться будет в Желтом море? – когда в Европе обе державы имеют общую тысячеверстную границу! Но в случае их прямого столкновения, на стороне России, верная своим «сердечным» обязательствам, должна выступить всем оружием Франция, а на стороне Германии ее союзники – Австрия и Италия. Так стоит ли затевать такое невиданное кровопролитие из-за куска китайского берега? И, после консультаций с парижским кабинетом, русское правительство приняло решение – Германии теперь не перечить, китайцам не помогать. Более того, в Петербурге рассудили, что случай этот позволяет России, без ущерба в глазах всего мира для собственного renommee, сделать в Китае приобретения, аналогичные германским.
В ноябре 1897 года по инициативе министра иностранных дел графа Михаила Николаевича Муравьева состоялось совещание правительства в самом узком кругу. На этом совещании, кроме самого графа Муравьева, присутствовали военный министр генерал от инфантерии Ванновский, управляющий морским министерством адмирал Тыртов и министр финансов Витте. Министр иностранных дел напомнил собравшимся, что Россия уже давно нуждается в незамерзающем порте для своей дальневосточной эскадры. Сам он некомпетентен судить о том, в каком именно месте на побережье такой порт нужен, но, как министр иностранных дел, считает необходимым представить, что ныне, с занятием немцами Цзяо-чжоу, Россия, в качестве ответной меры, может занять, например, крайнюю оконечность Ляодуна – Квантунский полуостров с Порт-Артуром и заливом Даляньванем, вполне пригодным для устройства там нового порта. При сложившихся теперь обстоятельствах, сказал граф Муравьев, от занятия русскими Порт-Артура не ожидается никаких внешних политических осложнений. Почему, по его мнению, России не следовало упускать столь благоприятного случая, которого впредь может и не повториться. Витте возразил министру иностранных дел, заметив, что Россия связана договором с Китаем, вменяющим ей не только не претендовать в какой бы то ни было форме на территорию этого государства, но и защищать его в случаях, подобных нынешнему. На такое замечание граф Муравьев ответил, что договор с Китаем обязывает Россию защищать его только от Японии, но Россия отнюдь не принимала на себя обязательств отстаивать китайские интересы еще перед какими-то державами. К тому же, сказал министр, он опасается, что если мы промедлим с решением, то как бы, следуя примеру Германии, Порт-Артур не заняла Англия. Доводы министра иностранных дел были очень убедительными. Но вряд ли вообще тогда надо было кого-то в русском правительстве убеждать занимать Порт-Артур. Даже осмотрительного министра финансов. Который возражал скорее для того, чтобы под напором аргументов собеседника окончательно увероваться в правильности его мнения. Как тут можно раздумывать – брать или не брать? считаться с пережитком старины глубокой полумертвою Китайскою империей или не считаться? сохранять видимость собственного благородства, пока другие будут растаскивать Китай, или не сохранять? Ответ очевиден: ни в коем случае нельзя упустить то, к чему Россия стремилась веками, к чему через ледяную Сибирь пробивались многие поколения русских людей, – теплый, незамерзающий порт на океане.
Спустя короткое время, после совещания четырех министров, русские войска заняли-таки Квантунский полуостров, а на рейде Порт-Артура встал русский флот. По договору с китайским правительством территория эта уступалась России в арендное пользование на двадцать пять лет. В бухте Далянь-вань русские тотчас начали строить новый порт. Теперь уже министр финансов Витте, прежде скептически относившийся к занятию Квантуна, принял самое деятельное участие в колонизации нового края. И даже предложил назвать порт в бухте Даляньвань – Дальним. По мнению министра, это название, созвучное китайскому Даляню, и соответствовало географическому положению нового порта – на дальней азиатской окраине, и вместе с тем было вполне в духе русской народной и солдатской манеры переиначивать иностранные слова на свой лад.
Но ведь именно эту землю, эти самые бухты – Даляньвань и Порт-Артур, каких-то два с небольшим года назад, Россия, под вполне благовидным предлогом заступничества за немощный Китай, не позволила занять японцам. И если тогда Япония затаила злобу на Россию за ее мнимое благородство, то что же теперь должны были испытывать японцы к русским, когда те, отбросив уже всякое приличие, поднимают свой флаг ровно там, откуда по их настоянию были выдворены флаги японские?! Разумеется, на островах о русских окончательно сложилось представление как о народе коварном, лукавом, укравшем у японцев их победу, причем не сделав ни единого выстрела, не потеряв ни самого негодного солдата.
Но окончательный непоправимый урон своего престижа Россия понесла в Китае. Когда в Петербурге иные политики размышляли, как бы занятие русскими китайской территории не навредило renommee России в глазах остального мира, то сам Китай, по всей видимости, даже и не рассматривался как часть этого «остального мира» – он воспринимался, наверное, некою пустынною Антарктидой, которую можно делить как угодно, все равно пингвины останутся безответными, потому что и не поймут происходящего. Китайский канцлер Ли-Хун-Чжан прямо назвал политику России и других европейских государств в его стране разделом Китая. Дорого же обошлись китайцам германские миссионеры!
Вслед за Россией в Китай хлынула вся Европа. Англия и Франция потребовали от китайского правительства отдать им в аренду порты, подобно тому, как России был отдан Порт-Артур. Китайцы выполнили все требования сильных. Италия, страна едва способная заявлять свое присутствие где-либо вне Средиземного моря, и та пожелала иметь порт в Китае. Несколько раз итальянское правительство посылало соответствующие ноты китайскому правительству, но, не получив ни на одну из них ответа, отступилось. Как ликовали китайцы, ободренные маленьким своим успехом!
В 1899 году в Китае вспыхнуло так называемое Боксерское восстание, направленное против иностранной колонизации империи. Русский военный министр Куропаткин назвал Боксерское восстание «патриотическим антихристианским движением». В таком его определении содержалось очевидное лукавство: министру ли не знать, что прежде всего китайцы ополчились на русское своевольничанье в их стране, – но как в этом можно было сознаться? Назвав восстание «антихристианским», Куропаткин тем самым подчеркивал, что оно было направлено в равной степени против всех европейских стран, участвующих в захвате Китая. Разумеется, у китайцев не могло не быть претензий и к другим незваным своим гостям, но особенные претензии у них были к России. Еще прежде, чем завладеть Квантунским полуостровом, Россия добилась от дружественного в то время китайского правительства концессии на постройку в Маньчжурии железной дороги. Эта дорога должна была пройти от Читы, через всю Маньчжурию, до Владивостока, с веткой на Порт-Артур. Но если основная линия – до Владивостока – проходила преимущественно по степным, почти безлюдным районам Маньчжурии, то ветка на Порт-Артур, напротив, строилась в местах густонаселенных, порою прямо по крестьянским угодьям, причиняя населению всякого рода неудобства, а зачастую и прямой ущерб. Но особенное раздражение у китайцев вызывали даже не частные их неудобства, а та пугающая, предвещающая самые дурные последствия перспектива, которую сулила всему Китаю эта дорога. Во-первых, строилась она по русскому стандарту – пятифутовой ширины. В Китае таких дорог не было. Кроме этого, при дороге стали селиться русские колонисты. В месте ответвления путей на Порт-Артур появился даже немалый город, населенный целиком русскими, – Харбин. По всей дороге была размещена русская охранная стража – целое войско. Все эти приметы с предельною очевидностью указывали на то, что Россия не долго будет считать Маньчжурию заграницей. И скорее рано, нежели поздно, аннексирует ее. Как в этом случае поступят прочие державы, китайцам было хорошо известно на недавнем своем опыте – Китай просто разделят, как Польшу сто лет назад. Поняв, что самое существование их государства находится под серьезною угрозой, тут уже все китайцы выступили единодушно. Это было редкостное единение черни и привилегированных, состоятельных сословий, вплоть до министров и принцев. Но восстание Китая было не войной армий и народов, а схваткой цивилизаций – высокою развитою европейскою и крайне отсталою азиатскою, – соперничеством древнейшего, почти чингисхановского, оружия с пулеметами и броненосцами. И удивительно, что восстание длилось довольно долго – более двух лет. Это свидетельствует, как же велико было воодушевление восставшего народа. И в некоторых случаях действия восставших были очень небезуспешными. Кстати, особенно неистово они разрушали русскую железную дорогу в Маньчжурии, справедливо полагая, что дорога эта – основа присутствия России в Китае. Если в руки к ним попадались европейцы, они расправлялись с ними по-восточному безжалостно. Боксеры как-то схватили одного русского инженера и отрезали ему голову. Тело они спрятали, а голову специально подбросили русским для устрашения. Так одна голова, без тела, и поехала в Москву, где и была похоронена. Само собою, европейским армиям с их совершенным вооружением мятежники не могли не уступить. Их восстание было подавлено с необыкновенною для европейцев жестокостью, причем Россия целиком оккупировала Маньчжурию. Многих главарей боксеров императорский суд, в угоду победителям, приговорил к весьма суровой каре, между прочим, и к такой чисто китайской мере – к самоубийству. Суд положил им день, когда они должны были покончить с собою. И все приговоренные истово исполнили приговор.
Но, казалось бы, после всего случившегося европейским державам вообще уже ничего не мешало разделить Китай. Однако этого не произошло. Не погибла древнейшая империя лишь оттого, что победители, между которыми, к счастью для людей Срединного государства,не было единомыслия, больше всего боялись таким образом друг другу доставить какие-либо преимущества. Поэтому они ограничились единственно восстановлением в стране status quo.
Но такие откровенно хищнические действия европейских государств, и прежде всего России, послужили причиной решительной перемены в китайской политике. Совсем недавно Китай заключил союз с Россией против Японии. Но китайцы не подозревали, что этот союз, по сути, будет еще и против них самих. В результате теперь оба народа – и китайцы, и японцы, – каждый по-своему, были в претензиях к России. Не получив от союза с Россией, кроме бедствий, больше ровно ничего, Китай, в котором теперь все заговорили о единстве желтой расы, стал сближаться с Японией.
Россия же продолжала укрепляться в Маньчжурии. И за этим наблюдал весь мир. Английская «Times» в начале 1902 года писала, что обязанности, возлагаемые на русского резидента, как они называли наместника, в Мукдене, схожи с таковыми же полномочиями великобританских резидентов в туземных княжествах Индии и что Маньчжурия уже de facto находится под русским протекторатом.
Тогда японское правительство, полагая, что Россия вполне удовлетворена своим безраздельным владением огромною Маньчжурией с северным берегом Желтого моря, предложило русскому правительству заключить конвенцию о разграничении интересов обеих держав на Дальнем Востоке, по-видимому, рассчитывая, что петербургский кабинет, ввиду фактического признания Японией русских приобретений в Китае, не станет препятствовать осуществлению японских интересов в Корее. Но не тут-то было. Россия отнюдь не собиралась ограничиваться владением одною только Маньчжурией. О Корее в Петербурге и сами думали.
Когда в российских высоких кругах стало ясно, что политика осваивания новых земель на Дальнем Востоке привела империю к реальной угрозе столкновения с Японией, проводящей ту же политику, высокие российские круги разделились на две партии: одна из них, возглавляемая министром финансов Сергеем Юльевичем Витте, проповедовала умиротворение Японии путем разумных уступок ей; другая же партия, во главе которой стоял статс-секретарь действительный статский советник Александр Михайлович Безобразов, настаивала на сколько возможно жестком противостоянии с Японией, полагая в этом для России большую пользу. Безобразов и его единомышленники считали, что войны с Японией России не избежать ни в коем случае, уступать ли ей в чем-то или, напротив, абсолютно неглижировать японскими интересами. Так лучше уж, если война начнется при условиях наибольшего нашего продвижения на Дальнем Востоке, то есть как можно дальше от России, нежели умиротворять неприятеля уступками до тех пор, пока он не появится на собственных наших границах, – так они рассуждали. Поскольку в Китае России продвигаться практически было уже некуда – южнее начинались территории, относящиеся к германским интересам, – то русским оставался один путь – в Корею. Проникнуть в эту страну, ввезти туда капиталы, ввести туда войска для защиты этих капиталов, а затем и аннексировать ее всю или, по крайней мере, северную ее часть. Вот такой порядок действий предлагал Безобразов. И именно на сторону этой партии склонилась российская верховная власть. Сам государь император стал ревностным приверженцем и покровителем Безобразова и его соратных товарищей.
В результате Россия двинулась-таки в Корею. Началась колонизация этой страны с действий, казалось бы, безобидных. Учрежденное безобразовскою партией Русское лесопромышленное товарищество получило концессию на заготовку леса по обоим – и маньчжурскому, и корейскому – берегам реки Ялуцзян. Русский посланник в Токио барон Розен по этому поводу сообщал в Петербург, что в Японии очень внимательно следят за происходящим в Корее и считают деятельность русского лесопромышленного предприятия несомненным проявлением затаенных замыслов России на Корейский полуостров. Но когда уже вслед за этим Россия стала добиваться от Кореи концессии на строительство железной дороги до Сеула, японцы пришли к окончательному убеждению, что русские приступают к следующей части своей программы на Дальнем Востоке: к поглощению вслед за Маньчжурией и Кореи. Всему миру, по примеру с Маньчжурией, было известно, что это такое русская железная дорога – пять футов между рельсами, переселенцы, охранная стража и de facto протекторат России, а возможно, и аннексия. Дальше Японии отступать было некуда. Дальше оставалась одна только вода. Так русское продвижение в Корее закончилось японскою атакой на Порт-Артур.
Но столь несчастный результат деятельности безобразовской партии вовсе не подтверждает возможный удачный для России исход, последуй государь предложениям своего министра финансов Витте. Если постоянное наступление на чьи-либо интересы приводит противную сторону в отчаяние и побуждает к самым ожесточенным ответным действиям, то чрезмерные уступки противнику позволяют ему уверовать в собственное всесилие и, опять же, могут побудить его к решительным действиям, чтобы добиться еще большего. Поэтому война России с Японией, скорее всего, началась бы при любых обстоятельствах.
Но в Петербурге мало кто сомневался в безусловно счастливом исходе этой войны, случись она. Даже многие компетентные лица считали, что России одолеть теперь Японию не сложнее, чем было завоевать Ахалтекинский оазис. Когда наместник на Дальнем Востоке адмирал Евгений Иванович Алексеев за несколько месяцев до начала войны доложил военному министру генералу Алексею Николаевичу Куропаткину, побывавшему, кстати, незадолго перед этим в Японии, о недостаточном, по его мнению, числе войск на Квантуне и попросил отправить туда дополнительные войска, военный министр не нашел достаточного основания для исполнения просьбы наместника и подкреплений не отправил. Он послал адмиралу Алексееву телеграмму, в которой приказывал обратить внимание на то, что при соотношении сил нельзя упускать из виду, что один русский солдат может равняться сорока японцам. Скорее всего, это была такая шутка.
Ровно за четыре года до начала войны, по личному желанию государя, в Николаевской Морской академии прошли занятия военно-морской игры, имеющие целью проверить боевую готовность русской армии и русского флота на Дальнем Востоке. Естественным образом, противником России в этой игре являлась Япония. Русской стороной назначен был командовать великий князь Александр Михайлович, а японской – адмирал Вирениус.
Адмирал Вирениус начал «боевые действия» неожиданною, без объявления войны, ночною атакой на русскую эскадру, стоявшую на внешнем рейде Порт-Артура. Посредники на игре – генералы и адмиралы – посчитали, что в результате этой атаки русский флот понес потери, не позволяющие ему более противостоять флоту японскому, а следовательно, Япония, захватив совершенное господство на море, могла беспрепятственно переправить с островов на материк неограниченное число войск. Высадив на Квантуне порядочную армию, адмирал Вирениус взял Порт-Артур в осаду. По его мнению, наиболее уязвимым местом крепости был ее не вполне укрепленный северный фронт. И именно там Вирениус повел наступление значительными силами. После такого маневра японцев посредники на игре решили, что атака эта, несомненно, окончится падением Порт-Артура, и отдали победу Вирениусу. То есть японцам. Занятия произвели на всех участников, не исключая и адмирала Вирениуса, самое гнетущее, самое безутешное впечатление. Ход игры был очень подробно изложен в секретном отчете, представленном государю. Но, увы, надлежащих мер по исправлению открывшихся недостатков вовремя так и не было принято. Спустя четыре года японцы действовали против русских таким образом, будто этот отчет находился у них в руках, – их действия до мелочей совпадали с недавнею игрой в русской Морской академии. Любопытно заметить, что за три месяца игры ее занятия ни разу не посетили ни военный министр Куропаткин, ни морской министр Тыртов, ни начальник Главного штаба генерал Сахаров. Так-то Россия готовилась к войне на Дальнем Востоке.
В конце 1903 года, когда многие уже понимали, что война неминуема, русский посол в Японии барон Розен имел в Токио встречу с одним высокопоставленным офицером русского Главного штаба. Посол поинтересовался у него – сколько именно сейчас наших войск стоит в Квантуне? Услышав в ответ, что только двадцать тысяч, барон даже сразу не поверил этому и спросил: так, верно, туда идут подкрепления? Но, узнав, что и подкреплений не ожидается, посол схватился за голову и воскликнул: «Если бы я мог сказать японскому министру иностранных дел, что на Квантуй подходят два русских корпуса, я вам ручаюсь, никакой войны не будет, а теперь мы накануне войны!»
Действительно, шансов на мирный исход почти не оставалось. В Японии, в конце концов, всем стало ясно, что политика России на Дальнем Востоке будет по-прежнему неизменно жесткою, неуступчивою. И 22 января 1904 года в Токио состоялось совещание высших лиц государства под председательством самого императора, на котором решено было больше не предлагать России договариваться – в этом японцы отчаялись, – а послать русскому правительству ультимативную, по сути, ноту, настолько требовательную по своему тону, чтобы Россия даже и не смогла уже дать на нее положительный ответ. Но каким бы ни был ответ русского правительства, не дожидаться его, а прервать с Россией дипломатические сношения и перейти к военным действиям.
На следующий день, а это была пятница, японский посланник в Петербурге вручил ноту русскому министру иностранных дел графу Владимиру Николаевичу Ламсдорфу. Вот что говорились в этом документе:
Так как японское правительство считает независимость и территориальную целостность Корейской империи безусловно необходимыми для безопасности и спокойствия своей собственной страны, то оно не может безразлично взирать на всякое действие, направленное к тому, чтобы сделать положение Кореи ненадежным. Русское правительство путем неприемлемых поправок отвергло одно за другим предложения Японии, которые японское правительство считало необходимыми для обеспечения независимости и территориальной целостности Корейской империи и для охраны преобладающих интересов Японии на этом полуострове. Этот образ действий русского правительства вместе с его неоднократным отказом уважать территориальную целостность Китая в Маньчжурии, которому серьезно угрожает оккупация этой провинции Россией, продолжающаяся, несмотря на ее договорные обязательства с Китаем и на повторные заверения, данные другим державам, имеющим интересы в том же крае, заставили японское правительство серьезно обсудить, какие меры самообороны оно должно предпринять ввиду оттяжек со стороны русского правительства при текущих переговорах, – оттяжек, остающихся в значительной мере необъяснимыми, – и развиваемой им оживленной деятельности на суше и на море, которую трудно согласовать с вполне мирными целями.
В продолжение текущих переговоров японское правительство обнаружило меру долготерпения, достаточно доказывающую, как оно думает, его лояльное желание устранить из отношений между Японией и Россией всякий повод для будущих недоразумений. Не видя, однако, после всех своих усилий никакой надежды добиться от русского правительства согласия на умеренные и бескорыстные предложения Японии или на другие какие-либо предложения, от которых можно было бы ждать установления твердого и продолжительного мира на Дальнем Востоке, японское правительство не имеет теперь перед собою иного выхода, как положить конец бесполезным переговорам. Поступая подобным образом, японское правительство оставляет за собою право принять такой независимый образ действий, какой оно сочтет наилучшим для упрочения и защиты положения Японии, которому грозит опасность, так же, как для охраны ее установленных прав и законных интересов.
Понятное дело, на столь резкий ультимативный тон японской ноты государственный престиж Российской империи не позволял русской стороне в своем ответе каким-то образом изъявить покорность. Ответ России, по всей видимости, был бы столь же суровым. Но японцы не стали дожидаться никакого ответа. Они уже так были настроены воевать, что смягчение позиции России, что трудно себе вообразить, пришлось бы им совсем некстати. И не дожидаясь хотя бы понедельника, как обычно в России, японский посланник при высочайшем дворе передал графу Ламсдорфу еще одну ноту, в коей доводилось до сведения императорского правительства о решении Японии прекратить дальнейшие переговоры с Россией и отозвать посланника и весь состав своей миссии из Петербурга. Это был разрыв дипломатических сношений.
В воскресенье все российские газеты сообщали о том, что японцы, проживающие в дальневосточных областях России или в Маньчжурии, стали поспешно уезжать в Японию. Из Владивостока, из Благовещенска, Харбина, Дальнего, Порт-Артура, отовсюду панически побежали японцы. Немедленно ликвидировав свои дела, продав или даже побросав имущество. И хотя наместник на Дальнем Востоке адмирал Алексеев обещал всем японцам полную их охрану и безопасность в случае войны, никто из них оставаться не пожелал. Тут уж, наверное, всякому должно стать понятным, что до войны остаются считаные часы.
В последний мирный день – 26 января – в газете «Московский листок» какой-то анонимный публицист горячо взывал к оскорбленным заносчивою Японией чувствам русского народа. Эта пафосная заметка – пример чудовищной самонадеянности, царящей в русском обществе. Самонадеянности, основанной даже не на осознании силы русского оружия, а на вере в богоизбранность православного народа! В представлении этого публициста, а равно и в представлении всех тех, кому его выспренные слова предназначались, Япония была обречена. Вот как об этом говорилось:
До вчерашнего дня не потеряна была надежда Православного царя, а вместе с Ним и всего русского народа, на мирное разрешение дерзновенных притязаний Японии к России.
Мы верили вместе с народом в мирный исход дипломатических переговоров. Сердце наше было спокойно, как и народная душа сел и деревень полсветной России.
Невозможно было предполагать такого безумства, такого легкомысленного воинского задора, каким заявила себя Япония по отношению к России, так долго и терпеливо искавшей с нею мира и желавшей ей блага.
В самом деле, возможно ли было думать, что какой-нибудь народец, витающий на островах, имея за собою лишь воды океана, дерзнул бряцать оружием против величайшей в истории мира державы, объемлющей пятую часть земного шара?
Возможно ли было думать, чтобы этот народец, в душе варвар, язычник, идолопоклонник, решился на борьбу со святою Русью, в истории коей видимо шествие Божие – в давней борьбе с более диким и ярым монголом?
Возможно ли было думать, чтобы Япония, разъеденная партийностью и мелким торгашеством, нахально выступила против самодержавного государства, представляющего историческую несокрушимую силу – единую волю Царя и народа?
Весь свет теперь знает, как искренно и торжественно сказывалось миролюбие Русского Царя – апостола мира всего мира. Весь свет знает, как велики были сделаны Им у ступки японским требованиям для укрощения их воинственного задора.
Но что же мы видим?
Если эти уступки вполне удовлетворяют просвещенных европейцев, то варвар а-азиата они лишь надмевают и вызывают в нем новое нахальство и дерзость.
Вот, наконец, до чего дошло!
Япония объявила русскому правительству, что она разрывает с Россией всякие дипломатические сношения, и отозвала своего посланника со всею миссией, и так поступила она, не дождавшись даже Царского ответа с новыми миролюбивыми предложениями.
Это такое оскорбление, с коим не может мириться русская душа. Это такая обида великого народа, которая заставляет гореть каждое русское сердце огнем негодования… Поднимись, русская грудь, на защиту своей исторической чести!
Подобный образ действий токийского правительства, не выждавшего даже передачи ему отправленного на днях ответа Императорского Правительства, возлагает на Японию всю ответственность за последствия, могущие произойти от перерыва дипломатических отношений между обеими империями.
Достоинство России потребовало с своей стороны – отозвать из Японии безотлагательно российского посланника со всем составом Императорской миссии.
Итак, война близка. По дерзости японского варвара – только русское оружие должно с ним разговаривать и усмирить навсегда нахальные азиатские мечтания и притязания.
«Все, взявшие меч, отмеча погибнут».
«На начинающего – Бог!»
Такова вера и таково упование православного русского народа.
Но вот удивительно! – при том, что многие в России, наподобие этого сочинителя из «Московского листка», рвали на себе рубаху и готовы были сразиться хоть с целым светом, коли на то пошло, почти никто так до конца и не верил в решимость Японии взяться за оружие. И, что особенно странно, не верили многие военные. Хотя, казалось бы, это их первейшая забота – в любой момент ожидать войны, быть начеку. Но, судя по тому, как русская эскадра в Порт-Артуре встретила атаку японцев, она этой атаки не ожидала. Ни морское, ни военное министерства не послали, как можно понять, наместнику на Дальнем Востоке адмиралу Алексееву телеграммы с приказом держать теперь флот в полной готовности к бою. Когда русские корабли были атакованы японскими миноносками, они все стояли на якорях! А командующий эскадрой адмирал
Старк на берегу беззаботно гулял на именинах у своей адмиральши. И уже самому Алексееву пришлось вот что телеграфировать в Петербург:
Всеподданнейше доношу Вашему Императорскому Величеству, что около полуночи с 26 на 27 января японские миноносцы произвели внезапную минную атаку на эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артур, причем броненосцы «Ретвизан, «Цесаревич» и крейсер «Паллада» получили пробоины, – степень их серьезности выясняется.
Подробности представлю Вашему Императорскому Величеству дополнительно.
Генерал-адъютант Алексеев.
В дополнение телеграммы от сего числа всеподданнейше доношу Вашему Императорскому Величеству, что все три поврежденных су дна держатся на воде. Котлы и машины исправны. «Цесаревич» получил пробоину в рулевом отделении. Руль поврежден. На «Ретвизане» – пробоина в отделении подводных носовых аппаратов. На «Палладе» пробоина в верхнем борту, близ машины. После взрыва к броненосцам немедленно подошли дежурные крейсеры для оказания помощи и, невзирая на темную ночь, приняты были меры ввести потерпевшие суда на внутренний рейд.
Потери в офицерах нет. Нижних чинов убито – 2, потонуло – 5, ранено – 8. Неприятельские миноносцы своевременно были встречены сильным огнем судов. По окончании атаки найдены 2 неразорвавшиеся мины.
Генерал-адъютант Алексеев
Японцы застали русскую эскадру врасплох. Русский флот, хотя и был под парами, стоял на внешнем рейде Порт-Артура на якорях. В основном этим и объясняется успех минной атаки японцев. Стоящий на якоре корабль неподвижен, будто остров, он не может отклониться от выпущенной по нему мины. И прежде чем якорь будет поднят и корабль тронется с места, до него доплывут несколько мин-торпед. Так все и вышло. Японские миноносцы превосходно сделали свое дело.
А в 11 часов утра к Порт-Артуру подошли главные японские морские силы – пятнадцать броненосцев и крейсеров. Они открыли огонь одновременно и по крепости, и по русской эскадре, поредевшей после ночной минной атаки, но так и не ушедшей на внутренний рейд. Значительно преобладая в числе кораблей, в их вооружении японцы превосходили русских с лишком вдвое: на выстрелы 240 тяжелых корабельных орудий неприятеля русские имели возможность ответить лишь из менее чем 120 подобных же своих орудий. Адмирал Алексеев телеграфировал в Петербург об этом бое:
Всеподданнейше доношу Вашему Императорскому Величеству, что после бомбардировки, продолжавшейся около часа, японская эскадра прекратила огонь и отошла к югу. Наши потери: во флоте офицеров – 2, нижних чинов убито – 9, ранено – 51-На береговых батареях нижних чинов убит – 1, ранено – 3-В происшедшем бою броненосец «Полтава» и крейсеры «Диана», «Аскольд» и «Новик» получили по одной подводной пробоине по ватерлинии. Повреждения, причиненные крепости, незначительны.
Генерал-адъютант Алексеев
Военные тотчас стали объяснять это первое в Японскую войну поражение русских неудачною позицией, занятою порт-артурскою эскадрой. Многие, в том числе и адмирал Степан Осипович Макаров, говорили, что ничего подобного не произошло бы, находись эскадра на внутреннем рейде, то есть глубоко в бухте. Но незадолго до японской атаки эскадра стояла именно на внутреннем рейде, и тогда военные точно также высказывали мнение, что эскадра, лишенная на малой воде свободы маневра, делается более уязвимой в случае нападения неприятеля и лучше ей выйти на простор. И так плохо, и так никуда не годится. Нет, это поражение вышло совсем по другой причине: прежде всего оттого, что в России не верили в решимость Японии воевать. И высшее русское военное и морское начальство и самая верховная власть империи так до конца и были убеждены, что народец, витающий на островах, не дерзнет бряцать оружием против величайшей в истории мира державы.
А японцы, прямо-таки будто по отчету игры в русской Морской академии, разделавшись с порт-артурскою эскадрой и завладев морем, стали беспрепятственно высаживать войска на материке. Их батальоны хлынули в Корею. Главные схватки противоборствующих сторон предстояли теперь на суше.
Глава 2
Среди прочих небедных, прямо сказать, кунцевских дач дом Дрягалова выделялся своею старосветскою монументальностью. Он был срублен из добротной сосны в виде русского терема, о двух этажах, кроме светелки под крышей, с маленькими оконцами, с затейливым крылечком. На дворе еще имелись конюшня и каретный сарай, выстроенные в том же вкусе. И вся эта заимка, стоящая под сенью нарочно не вырубленного сосняка, была кругом обнесена крепким тесовым забором с тесовыми же воротами и калиткой.
На даче постоянно жил сторож Егор Егорович, бывший унтер-офицер, человек одинокий. Из всей дрягаловской челяди Егорыч единственный относился к хозяину без лакейского подобострастия. Но ни в коем случае не без уважения. Просто Егорычу, в отличие от всех прочих дрягаловских работников, мало того что решительно нечего было терять – он был гол как сокол, – так вдобавок он и решительно ни в чем не нуждался, то есть не имел целью трудами своими праведными добиться некоего достатка. Егорыч бы мог служить и бесплатно, за один только хлеб, но Дрягалов ему еще и платил по совести.
Дрягалов скоро вполне понял, каков есть натурою его кунцевский сторож. И очень полюбил его. Вообще их отношения сделались как равного с равным. Они ведь были почти однолетками. Во многом схожи. И Дрягалов часто и не без интереса разговаривал сЕгорычем. Именно разговаривал. В то время как остальным работникам он лишь раздавал указания или коротко взыскивал с них. Дрягалов даже остался снисходительным к привычке Егорыча курить табак, чего для прочих людей не допускалось категорически.
Мещерин и Самородов сразу сделались с Егорычем большими друзьями. В первые же дни они под его водительством обошли все кунцевские окрестности, облазили все закоулки, причем Егорыч много и дельно им рассказывал всякого. А вечерами он тешил их игрою на гармошке, в чем был совершенным виртуозом. Молодых друзей своих Егорыч сам называл, особенно не чинясь – ребята, молодцы, солдатушки, – и им велел также относиться к нему запросто, величать его единственно по отчеству – Егорычем.
Накануне Троицы Егорыч отправился нарезать березы. Мещерин с Самородовым вызвались помочь ему. Конечно, к ним присоединился и Паскаль, для которого эти предпраздничные хлопоты являлись забавною русскою экзотикой. Решили идти пешком. С кобылой лишние хлопоты, рассудили. А по одной охапке и на себе сдюжить не бог весть какой труд был, как сказал Егорыч.
Вышли пораньше, пока все дачи еще спали. Егорыч завел своих молодых друзей подальше в рощу. Там уже глухо постукивали топорики: местные мужички тоже промышляли березу к празднику. Они рубили молодые березки целиком, под корешок.
– Здорово, ребятушки, – окликнул их Егорыч. – Откуда будете?
– С Крылатского, – ответил самый старший из них.
– Для церквы? – Егорыч кивнул на порубленные деревца.
– Для нее… Куды ж…
– Ну помогай вам Бог.
Вчетвером они скоро нарезали веток вдоволь. Хотя и побродили по опушкам тоже хорошо: Егорыч все выбирал погуще березки, посочнее, покудрявее. Пасха была в этом году ранняя, и к Троице листочки едва-едва развернулись.
Они вышли к реке. С высокого откоса хорошо были видны московские купола, мутновато поблескивающие в легкой утренней дымке. Егорыч прихватил из дому узелок с припасами. Там у него оказалось полкраюхи хлеба и несколько вареных картофелин.
– Вот и завтрак подоспел, – сказал Егорыч, раскладывая тряпицу на бугорке. – Ну-ка, молодцы, давай… налетай. – И он перекрестился на ближайший филевский куполок.
После долгого пешего перехода скудный завтрак они проглотили мгновенно.
– Порешили давеча чего? с дитем-то? – Егорыч был вполне в курсе дрягаловской драмы. Впрочем, в доме это ни для кого не осталось тайной.
– Порешили. На днях едем с Владимиром и Паскалем в Париж. Выручать девчушку. – Самородов сказал все это таким без тени сомнения тоном, словно успех их предприятия был очевиден.
Егорыч лишь головой покачал, услыхав такую юношескую самоуверенность.
Накануне Дрягалов собрал семью – а семьей у него теперь, кроме любимого сына Дмитрия, почитались Машенька с братцем Алексеем и его другом Владимиром заодно, и, конечно, здесь же присутствовал и дорогой французский гость, бывший к тому же непосредственным свидетелем их семейного беспокойства, – Василий Никифорович созвал близких, чтобы посоветоваться, как бы избыть нечаянную беду, выпавшую на их долю. Никогда прежде ни с кем не советовавшийся, а поступающий только по собственному разумению, в этот раз он просто-таки потерялся от чудовищной выходки коварного своего врага.
Дрягалов сам же наперед и сказал, что у него имеется один человечек, очень ему обязанный, его земляк, которого он в свое время откупил от каторги. И если он научит его извести изверга, от того завтра же ни соринки не останется. Но Дрягалов тут же сам и заметил, что тогда найти Людочку будет совсем уже непросто. А никаких других идей подавленному горем Василию Никифоровичу в голову не приходило.