Книга о русской дуэли Востриков Алексей
«Я слышал, насколько мне помнится, от моего отца такую версию этого рассказа:
— Граф, вы передергиваете, — сказал ему кто-то, играя с ним в карты, — я с вами больше не играю.
— Да, я передергиваю, — сказал Федор Иванович, — но не люблю, когда мне это говорят. Продолжайте играть, а то я разможжу вам голову этим шандалом.
И его партнер продолжал играть и… проигрывать» {762, с. 25–26}.
«Помню, что рассказывали об нем, будто остановленный противником при передергиванье карты, он, нисколько не смутясь, отвечал ему: „Это правда; но я не люблю, чтобы мне это говорили“. Это слово принадлежит не ему первому. Я нашел его в „Записках“ Сен-Симона. Жаль, что отнимаю у него право на это жалкое преимущество» {49, с. 096}.
«Раз собралось у Толстого веселое общество на карточную игру и на попойку. Нащокин с кем-то повздорил. После обмена оскорбительных слов он вызвал противника на дуэль и выбрал секундантом своего друга.[49] Согласились драться следующим утром.
На другой день, за час до назначенного времени, Нащокин вошел в комнату графа, которого застал еще в постели. Перед ним стояла полуопорожненная бутылка рома.
— Что ты это ни свет ни заря ромом-то пробавляешься! — заметил Петр Александрович.
— Ведь не чайком же мне пробавляться.
— И то! Так угости уж и меня, — он выпил стакан и продолжал. — Однако, вставай, не то мы опоздаем.
— Да уж ты и так опоздал, — отвечал, смеясь. Толстой. — Как! ты был оскорблен под моим кровом и вообразил, что я допущу тебя до дуэли! Я один был вправе за тебя отомстить; ты назначил этому молодцу встречу в восемь часов, а я дрался с ним в шесть: он убит» {127. с. 539}.
«Я слышал от моего отца следующую версию этого рассказа: на одном вечере один приятель Толстого сообщил ему, что только что был вызван на дуэль, и просил его быть секундантом. Толстой согласился, и дуэль была назначена на другой день в 11 часов утра; приятель должен был заехать к Толстому и вместе с ним ехать на место дуэли. На другой день в условленное время приятель Толстого приехал к нему, застал его спящим и разбудил.
— В чем дело? — спросонья спросил Толстой.
— Разве ты забыл, — робко спросил приятель, — что ты обещал мне быть моим секундантом?
— Это уже не нужно, — ответил Толстой. — Я его убил.
Оказалось, что накануне Толстой, не говоря ни слова своему приятелю, вызвал его обидчика, условился стреляться в 6 часов утра, убил его, вернулся домой и лег спать» {762, с. 24}.
Для Толстого не было никаких запретов, он мог перешагнуть через все — и при этом был человеком острого ума, замечательно владел языком. Гоголь в письме М. С. Щепкину писал по поводу одного из актеров, игравших в «Ревизоре»: «Он должен скопировать того, которого он знал говорящего лучше всех по-русски. Хорошо бы, если бы он мог несколько придерживаться американца Толстого» {44. т. 13, с. 118}. Толстой был принят в свете, знаком со многими замечательными людьми. Жуковский, Пушкин и Вяземский адресовали ему поэтические послания, он был принят в лучших домах (в первую очередь, в Москве, где поселился после выхода в отставку). Уже в отставке Американец женился на цыганке Авдотье («Дуняше») Тучаевой, но ни женитьба, ни рождение многочисленных детей не мешали Толстому продолжать разгульную жизнь, попойки и дебоши, безудержную картежную игру и т. п. В последние годы жизни он немного успокоился и даже удивлял окружающих своими глубокими познаниями и суждениями, столь, на первый взгляд, не соответствовавшими легендарной репутации гуляки. Однако сквозь любую маску спокойствия нет-нет да и прорывалась характерная «толстовская дикость» (выражение Л. Н. Толстого) — как из-под его щегольского фрака нет-нет да и выглядывала «американская» татуировка.
«Какой-то князь должен был Федору Ивановичу по векселю несколько тысяч рублей. Князь, несмотря на письма Толстого и на пропущенный срок, долго не платил. Федор Иванович написал ему: „Если вы к такому-то числу не выплатите долг свой весь сполна, я не пойду искать правосудия в судебных местах, а отнесусь прямо к лицу вашего сиятельства“» {38, с. 59}.
«Он же одно время, не знаю, по каким причинам, наложил на себя эпитимью и месяцев шесть не брал в рот ничего хмельного. В самое то время совершались в Москве проводы приятеля, который отъезжал надолго. Проводы эти продолжались недели две. Что день, то прощальный обед или прощальный ужин. Все эти прощания оставались, разумеется, не сухими. Толстой на них присутствовал, но не нарушал обета, несмотря на все приманки и увещания приятелей, несмотря, вероятно, и на собственное желание. Наконец назначены окончательные проводы в гостинице, помнится, в селе Всесвятском. Дружно выпит прощальный кубок, уже дорожная повозка у крыльца. Отъезжающий приятель сел в кибитку и пустился в путь. Гости отправились обратно в город. Толстой сел в сани с Денисом Давыдовым, который (заметим мимоходом) не давал обета в трезвости. Ночь морозная и светлая. Глубокое молчание. Толстой вдруг кричит кучеру: стой! Сани остановились. Он обращается к попутчику и говорит: „Голубчик Денис, дохни на меня!“» {38, с. 375–376}.
«Последняя его проделка чуть было снова не свела его в Сибирь. Он был давно сердит на какого-то мещанина, поймал его как-то у себя в доме, связал по рукам и ногам и вырвал у него зуб. Вероятно ли, что этот случай был лет десять или двенадцать тому назад? Мещанин подал просьбу. Толстой задарил полицейских, задарил суд, и мещанина посадили в острог за ложный извет. В это время один известный русский литератор, Н. Ф. Павлов, служил в тюремном комитете. Мещанин рассказал ему дело, неопытный чиновник поднял его. Толстой струхнул не на шутку, дело клонилось явным образом к его осуждению; но русский бог велик! Граф Орлов[50] написал князю Щербатову секретное отношение, в котором советовал ему дело затушить, чтоб не дать такого прямого торжества низшему сословию над высшим. Н. Ф. Павлова граф Орлов советовал удалить от такого места… Это почти невероятнее вырванного зуба» {41. т. 8, с. 243–244}.
«Раз навестил я Пушкина, который, приезжая в Москву, останавливался всегда у П. В. Нащокина. Там были уже граф Толстой и Жихарев, автор „Записок студента“. В то время „Горе от ума“ возбуждало в публике самые оживленные толки. Жихарев, желая кольнуть графа, беспрестанно повторял за обедом следующие стихи из комедии (так как общая молва относила их именно на его счет):
- Ночной разбойник, дуэлист,
- В Камчатку сослан был, вернулся алеутом.
- И крепко на руку нечист;
- Да умный человек не может быть не плутом.
Граф Толстой, как человек с большим умом, не выдал себя и при чтении этих стихов сам хохотал от души. Такое притворное равнодушие задело Жихарева за живое, и он снова вздумал повторить стихи после обеда. Толстой стал перед ним, посмотрел серьезно ему в лицо и. обратясь к присутствующим, спросил: „Не правда ли, ведь он черен?“ — „Да!“ — „Ну, а перед собственной своей душою совершенный блондин!“ Жихарев обиделся и замолчал» {178. т. 2, с. 320–321}.
«Л. Н. Толстой рассказывал, что Федор Иванович, встретив однажды Грибоедова, сказал ему: — Зачем ты обо мне написал, что я крепко на руку нечист? Подумают, что я взятки брал. Я взяток отродясь не брал.
— Но ты же играешь нечисто, — заметил Грибоедов.
— Только-то? — ответил Толстой. — Ну, ты так бы и написал» {162. с. 54}.
В списке «Горя от ума», принадлежавшем Ф. П. Шаховскому, Ф. И. Толстой исправил некоторые относящиеся к нему строки, снабдив их комментарием: «вместо „В Камчатку сослан был“ — „В Камчатку черт носил“ — ибо сослан никогда не был; вместо „И крепко на руку нечист“ — „В картишках на руку нечист“ — для верности портрета сия поправка необходима, чтоб не подумали, что ворует табакерки со стола».[51]
«В конце обеда подают какую-то закуску или прикуску. Толстой отказывается. Хозяин настаивает, чтобы он попробовал предлагаемое, и говорит: „Возьми, Толстой; ты увидишь, как это хорошо; тотчас отобьет весь хмель“. — „Ах Боже мой! — воскликнул тот, перекрестясь, — да за что же я два часа трудился? Нет, слуга покорный; хочу оставаться при своем“» {38, с. 375}.
«Лев Николаевич <Толстой> говорил, что Федор Иванович был богомолен и суеверен потому, что его мучили угрызения совести. Он каялся, молился и клал земные поклоны, стараясь искупить преступления своей молодости и свои жестокие поступки. Может быть, в этом сказалась благочестивая традиция рода его матери, рожденной Майковой; ведь из этого рода произошел Нил Сорский» {762, с. 51}.
«Федор Иванович сделался мало того что богомолен, а просто ханжой. Но все-таки эти новые религиозные чувства не помешали ему завести в Москве страшную картежную игру и сделаться ярым дуэлистом. Убитых им он сам насчитывал 11 человек. И он, как Иоанн Грозный, аккуратно записывал имена их в свой синодик. <…>
От этого брака[52] у них было 12 человек детей, которые все, кроме двух дочерей, умерли в младенчестве. Довольно оригинально американец Толстой расплачивался с своими старыми долгами: по мере того, как у него умирали дети, он вычеркивал из своего синодика по одному имени убитого им на дуэли человека и ставил сбоку слово „квит“. Когда же у него умерла прелестная умная 12-летняя дочка,[53] по счету одиннадцатая, он кинулся к своему синодику, вычеркнул из него последнее имя и облегченно вскрикнул: „Ну, слава тебе. Господи! хоть мой курчавый цыганенок будет жив!“» {53, с. 179–180}.
Второй по значимости после самого дуэлянта в деле чести является фигура секунданта. В определенном смысле секундант воплощает в себе социальный смысл дуэли. Дуэль от убийства отличается тем, что она проводится по правилам. Именно соблюдение правил и гарантируют секунданты. Они выступают не столько как личности, сколько как представители общества, носители общественного мнения.
Обязанности секунданта обезличены. Секундант — это одушевленный шагомер, хронометр, справочник и т. д. Секундант — это роль, функциональное место, которое может быть занято любым полноправным членом общества. Вспомним доктора Вернера, ничего не знавшего об обязанностях секунданта, но удовлетворявшего главному требованию — незапятнанной чести.
И в то же время от секунданта на дуэли могло зависеть очень многое, особенно в России. При отсутствии общепринятых дуэльных кодексов, при короткой дуэльной истории секундант становился не только блюстителем ритуала, но и основным его носителем и даже творцом.
Кроме того, очень важной функцией секунданта в деле чести была «адвокатская» (или «представительская») в отношении своего принципала.
Чаще всего дуэль проводилась с равным представительством дуэлянтов секундантами — по одному, реже — по два или по три. И тогда секундант, будучи уже не просто секундантом на дуэли, но секундантом своего принципала, имел определенные «особенные» обязательства перед ним. Он должен был проследить, чтобы дуэль проводилась так и по таким правилам, которые бы не ставили его принципала в невыгодное положение по сравнению с соперником. Секундант мог позволить себе то, что было не позволительно дуэлянту. Он мог заявить о неготовности своего принципала к дуэли и необходимости отсрочки, о невозможности (или неудобстве) пользоваться тем или иным оружием и т. д. В определенных случаях он имел право принимать решения от имени своего принципала, не советуясь с ним: во время переговоров он мог принять извинения или отказаться от них и т. д. Конечно, последнее слово оставалось за главными действующими лицами, и они имели возможность переиграть все заново. Но и секундант мог воспользоваться правом: если его линия поведения не будет принята, отказаться от секундантских обязанностей.
Кроме того, секундант помогал своему принципалу подготовиться к бою, должен был избавить его от мелочных забот и дать возможность сосредоточиться на поединке. По французской традиции, если в дуэли участвовало по два или больше секундантов с каждой стороны, то они разделялись на «старших» и «младших», или, иначе, на «секундантов» и «тьерсов» (т. е. «вторых» и «третьих»); тьерсы выполняли в основном технические функции, а секунданты — адвокатские и распорядительские. В России такое разделение не было принято.
Возможна была и дуэль с одним общим секундантом. Если кто-то из соперников приезжал к месту боя без секунданта, то секундант противника неизбежно становился общим и терял роль адвоката по отношению к своему принципалу.
Могло случиться и так, что у одного из соперников было два секунданта, а у другого только один (так было, например, на дуэли Печорина с Грушницким), — в этом случае «обобществления» секундантов не происходило.
Кто же мог быть секундантом?
В первую очередь, секундант должен быть таким же человеком чести, как и дуэлянт. Секундант должен удовлетворять тем же требованиям, что и дуэлянт; по своему положению, возрасту и т. п. секундантам необходимо так же соответствовать друг другу, как и дуэлянтам, но со значительно большими допусками; секунданты должны соответствовать и уровню своих принципалов.
Секундант должен быть вооружен и готов к бою так же, как и дуэлянты; если один из соперников нарушал правила боя, угрожая жизни своего визави, секунданты обязаны были вмешаться и остановить поединок, даже силой оружия. Кроме того, секундант был готов к тому, чтобы заменить своего принципала на поединке (такая возможность специально оговаривалась, хотя реальные случаи подобных замен нам неизвестны).
На роль секунданта, как правило, приглашался человек, авторитетный в данном обществе чести и хорошо знающий дуэльный ритуал. Он своим честным именем гарантировал исполнение требований ритуала и тем самым достижение цели поединка.
Исключения представляли собой своеобразный вызов. Особенно показательны случаи, когда в качестве секунданта предлагался человек, благородство которого вызывало сомнения. Ю. M. Лотман, комментируя приглашение Онегиным своего слуги Гильо в секунданты на поединок с Ленским, писал: «<…> появление Онегина со слугой вместо секунданта было ему[54] прямым оскорблением (секунданты, как и противники, должны быть социально равными; Гильо — француз и свободно нанятый лакей — формально не мог быть отведен, хотя появление его в этой роли, как и мотивировка, что он по крайней мере „малый честный“, являлись недвусмысленной обидой для Зарецкого)» {108, с. 98}.
Нестандартный выбор секунданта — это всегда вызов, но необходимо определить, когда он адресован сопернику, когда — секунданту, когда он выражает отношение к данной конкретной дуэли, а когда и к институту дуэли в целом.
Для успешного выполнения «адвокатской» функции предпочтение при выборе секунданта отдавалось человеку близкому. Так, естественным считалось приглашение в качестве секунданта брата, реже — отца или другого родственника. Особенно часто секунданты-родственники принимали участие в дуэлях, где была затронута семейная честь. При подготовке дуэли Чернова с Новосильцевым посредником и секундантом первого сначала был его младший брат Сергей и только потом его заменил Рылеев. Это еще один штрих к картине постепенного превращения дела семейного (секундант — брат) в дело общественное (секундант — один из руководителей тайной организации).
Еще более распространенным было приглашение в секунданты друга (чаще всего при этом и сослуживца). С одной стороны, друг лучше знает дуэлянта и сумеет защитить его интересы. С другой стороны, в узком кругу друзей и сослуживцев формируется близкое отношение к чести и представление о дуэльном ритуале. Кроме того, принадлежность секунданта и принципала к одному обществу чести (например, полку, роду войск, гвардии и т. п.) отчасти гарантировало, что на дуэли будет защищена не только личная честь, но и честь этого общества.
Если дуэль происходила за границей, то естественным было стремление взять в секунданты земляка, соотечественника.
Возможен был и еще один принципиальный подход к выбору секунданта. Если дворянину было нанесено оскорбление, когда рядом не было его друзей, сослуживцев и т. д., любой присутствующий дворянин мог посчитать своим долгом представиться и предложить свои услуги. Оскорбленный чаще всего принимал такое предложение; было вполне закономерным, что тот, кто присутствовал при его «позоре», увидит, как он смоет пятно со своей чести.
Совершенно естественным и даже почти обязательным было участие в дуэли в качестве секунданта человека, замешанного в ссоре, послужившей причиной поединка. Как говорил драгунский капитан, приятель Грушницкого (тот самый, которого Печорин ночью в кустах под балконом «ударил так неловко по голове»): «<…> я даже обязан быть его секундантом, потому что обида, нанесенная ему, относится и ко мне».
Если дворянин затруднялся в выборе секунданта (например, если он был в незнакомом ему городе, стране и т. п.), то он оказывался перед дилеммой: или пригласить в секунданты незнакомого человека, или обратиться к сопернику с просьбой назначить ему секунданта (или «уступить» одного из своих). Можно было предложить драться с общим секундантом. У любого из этих вариантов были свои плюсы и минусы. Привести в качестве секунданта «своего», но низшего по положению (слугу, камердинера, хозяина гостиницы и т. п.) — это явный вызов. Пригласить в качестве секунданта незнакомого человека — довольно опасно: дуэлянт мог оказаться без помощи в трудную минут), а секундант, согласившийся на случайное предложение, рисковал оказаться защитником труса и подлеца. Предоставить противнику право назначить секунданта — это очень по-рыцарски. Но такое благородство как бы обязывает соперника к столь же возвышенно-благородному ответу. В некоторых случаях подобное благородство расценивалось как оскорбление. Именно так было воспринято д'Аршиаком предложение Пушкина назначить ему секунданта и привезти его прямо к месту поединка {177, с. 124–129}. На самом же деле Пушкин вовсе не собирался оскорблять д'Аршиака, хотя и был сильно раздражен, в том числе и надоедливым педантизмом секунданта Дантеса. Для него действительно очень актуальным был вопрос: кого пригласить секундантом, чтобы, с одной стороны, это был не совсем чужой человек, а с другой — чтобы не кинулся примирять соперников и заминать ссору, а выполнил требования Пушкина. Встреча с К. К. Данзасом разрешила ситуацию.
Дуэль с общим секундантом имела существенные минусы. Секундант лишался права на личное (так сказать, «адвокатское») отношение к своему принципалу. Кроме того, отсутствие визави возлагало на единственного секунданта слишком обременительную обязанность единоличного решения всех спорных вопросов. Впрочем, преодолеть все эти неудобства было достаточно просто: кроме одного общего секунданта (его еще называли «распорядителем») пригласить каждому из соперников по одному или по два персональных. В этом случае секунданты ассистировали своим принципалам, а распорядитель руководил ходом поединка.
Секундант и его принципал отвечали друг перед другом честью за свое поведение на дуэли. Секундант мог даже потребовать удовлетворения у своего принципала, если он считал, что тот недостойным поведением на поединке замарал его честь.
Быть секундантом на дуэли было довольно почетно. Чем чаще человека признавали достаточно авторитетным для того, чтобы доверить ему организацию дуэли, тем сильнее возрастал его авторитет. Очень престижно было (с бретерской точки зрения) стать секундантом опытного и известного дуэлянта.
Вместе с тем участие в дуэли как в качестве одного из соперников, так и в качестве секунданта было событием, которое могло круто изменить всю дальнейшую жизнь. Конечно, скрыть участие секунданта в дуэли было проще, чем скрыть дуэль как таковую, но никаких предварительных гарантий быть не могло.
Для человека устойчивого быта, делающего карьеру или уже занимающего относительно высокое положение, приглашение секундантом на дуэль было в некотором смысле крахом. И согласиться нельзя, и отказаться нельзя — для отказа нужно искать благовидный повод.
В чем же заключались обязанности секундантов в ходе дела чести? Перечислим их здесь, оставив более подробный комментарий до соответствующей главы.
Итак, сначала секундант обязан войти в суть столкновения — настолько, насколько право на это ему предоставит принципал. Если суть ссоры не открывается секунданту, то он имеет полное право — и никто не сможет его упрекнуть — отказаться от участия в неизвестном и чем-то кажущемся ему сомнительным деле; но можно и принять на веру утверждение принципала, что причины для дуэли есть и они благородны.
Затем секундант передает вызов и, исходя из желания принципала и своих представлений о дуэльном ритуале, вместе с секундантом противника должен выработать условия поединка, соответствующие серьезности оскорбления. Далее секунданты должны совместно обеспечить техническую сторону поединка (с помощью самих дуэлянтов или без нее), т. е. подготовить оружие, кареты или другие средства передвижения, обеспечить присутствие врача и т. п.
На всех этапах переговоров, вплоть до последнего на месте боя, секунданты по своей воле, независимо от желания принципалов, должны предпринимать попытки к примирению.
Перед началом поединка секунданты должны найти подходящую площадку для боя, выбрать оружие, отмерить шагами расстояние и т. д. В обязанности секунданта (распорядителя) входит подача команд или сигналов к началу боя или схваток. Наконец, секунданты определяют, выполнены ли условия и достигнут ли результат, т. е. подводят итог дуэли. Они даже имеют право прервать ее или объявить оконченной, несмотря на готовность и желание соперников продолжать бой. В любом случае секунданты обязаны формально провозгласить окончание дела чести.
Жизнь дворянина XVIII–XIX веков была публичной. Дворянин постоянно находился на людях, и его поведение всегда было рассчитано на взгляд со стороны. Между приватным и публичным существовала очень строгая граница, хорошо заметная в деле чести. Ссоры чаще всего происходили в обществе, это и придавало им социальную значимость и требовало строгости в соблюдении норм приличия. Поэтому оскорбление, означающее начало дела чести, обычно также наносилось публично. После этого дело должно было развиваться приватным образом. Обществу были безразличны технические подробности поединков. Переговоры секундантов, а затем и сам бой укрывались от любопытных глаз. В этом была и определенная конспирация — не будем забывать, что дуэль считалась уголовным преступлением и власти обязаны были предотвращать таковое законопротивное смертоубийство. И расширять круг посвященных значило подвергать их опасности наказания. С другой стороны, психологически дуэлянтам не всегда могло быть приятно участие посторонних, зевак в деле чести, тем более — присутствие любопытствующих на поле боя.
Тем не менее, как и в каждом правиле, здесь бывали исключения. Если дуэль становилась шумным общественным делом, то находилось достаточно много людей, стремившихся присутствовать на ней лично. Появлялись люди, заявлявшие «права» лично свидетельствовать «суду Божию» — это и присутствовавшие при ссоре и оскорблении, и товарищи по полку, и просто приятели, и, наконец, любопытные, любители эффектных зрелищ. Например, на знаменитой дуэли Шереметева с Завадовским присутствовал П. П. Каверин, известный бретер и весельчак. Он, конечно же, не удовлетворился ролью молчаливого зрителя и увековечил свое присутствие довольно-таки жестоким bon mot: подойдя к катавшемуся по снегу смертельно раненному в живот Шереметеву, спросил: «Что, Вася? Репка?» Традиционно эта фраза расшифровывалась примерно так: «Ну что, вкусно ли? Хороша ли закуска?» {53, с. 279–280; а также 108, с. 101}. Однако недавно А. Ф. Белоусов и А. М. Пан-ченко установили, что Каверин напомнил Шереметеву шуточную традицию кадетских корпусов: вручать «орден» в форме репы тому кадету, который первым на учениях падал с лошади {131, с. 161–166}.
Обращает на себя внимание не только пьяная бесцеремонность шутки (по некоторым свидетельствам, Каверин был сильно навеселе), но и именно зрительская, почти театральная непосредственность реакции — вероятно, также Каверин выражал свое восхищение или неудовольствие и в театральных креслах.
После легализации дуэли в 1894 году поединкам стала придаваться некоторая публичность. Командиры частей, преследуя, по-видимому, педагогические цели, иногда специально приглашали и даже обязывали явиться к месту боя всех офицеров роты или полка.
К этому времени дуэль стала восприниматься как нечто экзотическое, на нее часто шли не защищать честь, а зарабатывать романтическую популярность — в этом случае и присутствие зрителей, и огласка становились чрезвычайно желательными. Дуэль превращалась в балаган, шутовство — вплоть до приглашения фотографа.
Присутствие зрителей, обращавшее дуэль в спектакль, противоречило ритуальному значению дела чести. Поединок, на котором речь шла о чести и бесчестии, жизни и смерти, был актом по сути социально значимым, но по своей форме и психологически — частным, даже интимным, и посторонние любопытствующие на поле чести были не более уместны, чем в больнице или морге.
Не было распространено и приглашение медиков к месту боя. В России XVIII — первой полозины XIX века к врачу было отношение во многом как к ремесленнику, его место было у постели больного или в лечебнице, а не там, где вершится суд Божий. Нужно также учесть, что при тогдашнем развитии практической медицины не так уж часто имело реальное значение, когда врач приступит к делу — часом раньше или позже. Многие в то время, подобно герою «Вечера на бивуаке» А. А. Бестужева-Марлинского, считали, что «первый удар аптекарской иготи[55] есть уже звон погребального колокола», и обращались к врачам только в самый последний момент.
Если же все-таки врач приглашался, то обычно он ожидал в карете, а на поле боя появлялся только в случае необходимости, по зову секундантов.
Естественно, приличный врач, имеющий постоянную клиентуру, дорожащий своей репутацией, не хотел так рисковать и унижаться. Поэтом секунданты обычно обращались к лекарям средней руки, не очень разборчивым, готовым за деньги промолчать, выдать ложное свидетельство — их можно было найти практически в любом крупном городе. Упоминание о таких «готовых к услугам» лекарях есть в «Испытании» А. А. Бестужева-Марлинского, «Дуэли» А. П. Чехова, «Вешних водах» И. С. Тургенева. Их корыстолюбие и нечистоплотность нередко отпугивали, и секунданты предпочитали положиться на собственный опыт оказания первой помощи раненым.
Участие медика в сокрытии дуэли от властей также было не обязательным. Лермонтов помогает своему герою — Вернер достаточно умен, чтобы быть другом, достаточно благороден, чтобы быть секундантом, и достаточно квалифицирован как врач. Но если бы он и не извлек пулю из трупа Грушницкого («чтобы объяснить эту скоропостижную смерть неудачным прыжком»), то можно было бы списать все на черкесов (что обычно и делалось). В мирной жизни также можно было объяснить огнестрельную рану несчастным случаем на охоте или неловким обращением с личным оружием.
Таким образом, присутствие врача на дуэли было совсем не обязательным, и очень часто к нему обращались только тогда, когда пострадавший был доставлен домой. Но это уже выходит за пределы «церемонии» поединка.
Итак, мы рассказали о действующих лицах дуэли, теперь перейдем к описанию самого ритуала.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ДУЭЛЬНЫЙ РИТУАЛ
Дело чести начинается с оскорбления. Мы уже говорили о том, что дуэль — это ритуал разрешения и прекращения конфликтов, угрожающих личной чести дворянина. Именно при помощи оскорбления дворянин объявлял, что ссора перешла границы допустимого между благородными людьми. И делал он это в форме абсолютного отрицания чести соперника.
Рассмотрим основные варианты оскорблений. Традиционно принято различать два вида: словесное оскорбление и оскорбление действием.
Наиболее распространенным словесным оскорблением, не имеющим дополнительных оттенков (и в этом отношении нейтральным), было «подлец». Это слово совмещало этическое и сословное значения: подлый — не только бесчестный, но и, независимо от морали, относящийся к низшим, «подлым» сословиям. Примерно такое же значение имело и слово «хам», но оно было осложнено библейской традицией (как известно, Хам был одним из трех сыновей Ноя, грубо насмеявшимся над своим отцом) и противопоставлялось скорее культуре, чем чести (как, например, в позднейшей статье Д. С. Мережковского «Грядущий Хам»). Слово «негодяй», наоборот, несло, в первую очередь, нравственную оценку, практически без сословных оттенков.
Также очень распространенными были оскорбления «трус» (особенно в офицерской среде) и «лжец». Они отрицали качества, безусловно необходимые благородному человеку, лежащие в основе дворянского кодекса чести.
В этих формулах оскорбления на первом месте стоит содержание. Не менее оскорбительной могла быть и форма, когда намек на безотносительный к дворянской чести недостаток выражался резко и безапелляционно или сопровождался насмешкой. Например, молодость не была признаком, недостойным дворянина, но слова «мальчишка» и тем более «молокосос» — это однозначно оскорбления. Точно так же особая интеллектуальная глубина или образованность не считались непременным качеством благородного человека, но сказать дворянину, что он «глупец», «дурак», «невежа», — значило грубо оскорбить его достоинство.
Не обязательно было непосредственно обращать к дворянину оскорбления. В зависимости от контекста и манеры речи говорящего оскорбление могло быть выражено в иносказательной конструкции, намек мог быть тонок и остроумен, но само присутствие оскорбительного слова заставляло искать адресата, и обычно найти его не составляло особого труда. Даже если возникали сомнения, присутствующие вправе были потребовать объяснений, потому что бросаться подобными словами на ветер непозволительно.
В известной степени здесь можно провести аналогию с нецензурными выражениями. Они табуированы не потому, что обозначают какие-то неприличные понятия или явления, — у нас есть и медицинские, и бытовые заменители-синонимы. Они неприличны, потому что мы привыкли считать их неприличными (как это произошло — другой вопрос). А поскольку запрет на употребление этих слов в обычной речи очень силен, то они в значительной степени утрачивают свое лексическое значение за счет усиления значения функционального и иногда сближаются с местоимениями и служебными частями речи, свободно заменяя их.
Вот эти особенности табулированной лексики распространялись и на ритуальные формы оскорбления в общении благородных людей. «Подлец» и «негодяй» были оскорблениями потому, что они оскорбляли, а не потому, что обозначали нечто конкретное. В этом смысле все подобные слова являлись синонимами; было не так уж важно, как назвать противника — трусом, лжецом или мальчишкой.
Огромное значение в оскорблении имели экстралингвистические факторы: поза, жестикуляция, а также интонация, повышенный голос, особенности произношения. Совокупность этих показателей четко читалась всеми дворянами, и когда они говорили о «подобном тоне», «выговорах», «оскорбительном тоне» — они имели в виду вполне конкретный тон. Этим тоном произносилась одна из тех ритуальных оскорбительных формул, о которых мы говорили выше. Но таким же тоном можно было сказать и другие слова, которые в ситуации доверительной дружеской беседы были бы вполне уместны, но в качестве выговора — оскорбительны.
Названные виды оскорбления — при помощи оскорбительных формул или интонации — можно назвать прямыми словесными оскорблениями. Но бывали и косвенные словесные оскорбления, когда в общении с дворянином употреблялся язык «низкий», «неблагородный». С дворянином нельзя говорить как с денщиком, ему нельзя «тыкать» (за исключением некоторых строго регламентированных ситуаций) — это оскорбительно и немедленно приводит к дуэли. Столь же недозволительна насмешка над дворянином. Конечно, в приятельском кругу одни нравы, на балу другие, в официальной обстановке третьи; одна и та же шутка может восприниматься совершенно по-разному. Достаточно часто грубоватые шутки становились причиной поединков.
Косвенные словесные оскорбления не обладали чрезвычайно необходимым качеством — однозначностью. Поэтому очень часто они дублировались в прямой форме. Столь же часто в ответ на дерзкую насмешку, как отзыв в ответ на пароль, раздавалось однозначное короткое оскорбление, упрощавшее ситуацию и уничтожавшее возможность двоякого толкования.
Оскорбление действием было более жестким по сравнению со словесным. Формально все оскорбления действием сводятся к обращению с соперником как с неблагородным человеком, которого позволительно ударить кулаком или палкой. Вместе с тем это ритуальное действие, и оно должно быть, в первую очередь, знаком удара, а не самим ударом. Чем больше степень условности, расстояние между обозначаемым физическим действием и знаком, тем сильнее проявляется ритуальное значение. При этом сам по себе удар кулаком мог даже и не восприниматься как оскорбление. В определенных случаях дворяне позволяли себе поучаствовать в кулачном бою или даже устроить кабацкий дебош с дракой. Конечно же, в подобной ситуации удар не был оскорблением.
Самое распространенное оскорбление действием — пощечина. Пощечина, в отличие от удара, собственно, и была знаком оскорбления, и это подчеркивалось тем, что она наносилась открытой ладонью. Требовался даже определенный навык, чтобы правильно дать пощечину. Однако в большинстве случаев общий контекст ситуации не допускал двусмысленности. Вот Шатов в «Бесах» Ф. М. Достоевского дает пощечину Ставрогину: «Шатов и ударил-то по-особенному, вовсе не так, как обыкновено принято давать пощечины (если только можно так выразиться), не ладонью, а всем кулаком, а кулак у него был большой, веский, костлявый <…>. Если б удар пришелся по носу, то раздробил бы нос. Но пришелся он по щеке, задев левый край губы и верхних зубов, из которых тотчас же потекла кровь» {61, т. 10, с. 164}. Шатов не драчун и не боксер, он просто не умеет дать пощечины как надо — ведь он же бывший ставрогинский крепостной (что, будто бы, и сделает впоследствии невозможной дуэль между героями романа), у него и рука-то к этому не приспособлена. Умение изящно дать пощечину, не превращая ритуального жеста в мордобой, воспитывалось в дворянине наравне с умением подать даме руку или щегольски отдать честь командиру, наравне с общей свободой и естественностью движений и жестов, осанкой и походкой.
В еще большей степени знаковый смысл проявлялся при ударе перчаткой. К традиционному рыцарскому значению этого жеста в дворянское время добавился еще дополнительный унизительный оттенок: ударить перчаткой — значит показать нежелание «марать руки». Перчатку можно было и бросить, но эта привычная для рыцарских отношений форма оскорбления-вызова была уж слишком изысканной и оставалась чаще всего метафорой, если, конечно, перчатка не была брошена в лицо.
Оскорблением был удар любым предметом. Наиболее часто для этого пользовались тростью, стеком, дорожной палкой. Унизительность того, что на дворянина, как на нерасторопного слугу или собаку, подняли палку, делала такое оскорбление очень чувствительным.
Брошенный предмет также означал оскорбление действием, независимо от того, попал ли этот предмет в оскорбленного. В реальной жизни такие оскорбления наносились нечасто — из опасения превратить оскорбление в драку и размозжить противнику голову тяжелым медным шандалом. В литературе же именно брошенный подсвечник стал устойчивым штампом. В пушкинском «Выстреле» во время ссоры за карточным столом «офицер, разгоряченный вином, игрою и смехом товарищей, почел себя жестоко обиженным и, в бешенстве схватив со стола медный шандал, пустил его в Сильвио, который едва успел отклониться от удара».
Почти через полтора века эта сцена отозвалась неожиданным эхом в повести Ю. О. Домбровского «Державин»: «Державин с неудовольствием вспомнил, что познакомил их Максимов во время одной из чересчур уж пьяных и откровенных попоек. Тогда этот офицер метал талию и все время подмигивал Максимову, который проигрался и был сильно не в духе. В конце игры вспыхнула ссора, и офицер четким, заученным движением схватился за подсвечник» {60, с. 20}. В данном случае «заученность» напоминает нам не о реальной дуэльной практике, а о литературе, и в первую очередь о пушкинском Сильвио.
Все перечисленные действия были оскорбительны не только тогда, когда они реально совершены. Замахнуться на дворянина — рукой, тростью, чубуком — тоже оскорбление. Даже и замахиваться не обязательно — достаточно «многозначительно» поигрывать палкой или просто схватиться за лежащую рядом трость.
Оскорблением являются не только слова или действия, оскорбительна и угроза, намек, даже просто упоминание о бесчестии в связи с тем или иным человеком. Самого косвенного сопряжения в речи знака оскорбления с именем благородного человека достаточно для того, чтобы заработал механизм дела чести.
Конечно же, бывали случаи, когда оскорбление наносилось неосознанно. Барин, привыкший командовать дворней при помощи тычков и затрещин; юнец, не умеющий себя вести; гуляка, напившийся до потери контроля за своими действиями, могли и не понимать, что те или иные слова, жесты, поступки оскорбительны. В этом случае оскорбленный обычно формально объявлял, что считает свою честь затронутой. О дуэли было не принято говорить вслух, публично, поэтому сложились устойчивые иносказательные формулировки: «Дело не может так окончиться» или «Вы мне ответите за ваши слова». Часто это сопровождалось ответным оскорблением.
Очень любопытным вариантом такого ответного оскорбления было требование извинений, часто на унизительных условиях. Вот, например, встреча двух секундантов в повести В. Ф. Одоевского «Свидетель»: «Дома ожидал меня секундант Вецкого. Он объявил мне, что ему поручено не соглашаться ни на какие миролюбивые предложения, кроме одного, чтобы брат мой согласился перед всеми офицерами полка принести извинение Вецкому. Не знаю, как ныне, а тогда такое условие казалось совершенно невозможным». Мечин в «Вечере на бивуаке» А. А. Бестужева-Марлинского требует от обидчика его дамы извинений на коленях. Естественно, это только обострило ссору и привело к скорейшей развязке.
А вот какая история рассказана в «Сборнике биографий кавалергардов»: «Петр Васильевич Шереметев, например, не выносил *** <…>. Раз после таких придирок со стороны Шереметева он же вызвал *** на дуэль, который, не приняв вызова, сообщил об этом некоторым офицерам, а последние стали просить Бобоедова „уговорить Шереметева прекратить эту историю“. Бобоедову удалось уговорить Шереметева. „Ну так пусть же он просит у меня извинения в присутствии офицеров“, — объявил Шереметев. *** решился извиниться, и все офицеры собрались в дежурной комнате. „Если вы, Петр Васильевич, считаете себя оскорбленным мною, то я прошу извинения, хотя виновным себя не считаю“, — сказал ***. Шереметев слушал, развалившись на диване. „На, целуй мою руку“, — произнес он, важно протягивая ее для поцелуя. *** ничего не ответил и оставил это без последствий. „Ну разве не? — говаривал Шереметев Бобоедову. — Плюй ему в рожу, — он только оботрется!“ {149, с. 324}.
Отношение к извинению вообще чрезвычайно интересно. Дворянин воспринимал жизнь как необратимую последовательность событий. Человека ведут по жизни не только его желание и воля, но и судьба, рок, провидение. Поэтому он не вполне властен над своими поступками и словами, он не в силах их вернуть, отменить, взять назад. Что сделано — то сделано, такова судьба. Поэтому извиняться в теперешнем смысле слова дворянин не может. Одним и тем же словом „извинение“ обозначались два принципиально различных действия.
Извиниться — значит объясниться. Если слова или поступок дворянина оказались неправильно понятыми, он имеет право объяснить их, доказав, что изначально в его действиях не содержалось ничего оскорбительного или недостойного. Такое объяснение в некоторых случаях исчерпывало недоразумение (например, если человек из-за плохого знания языка неправильно выразился и т. п.), но ни к чему не обязывало обе стороны. Оскорбленный был вправе настаивать на том, что его соперник, пусть не желая того, нанес ущерб чести, и теперь она может быть подтверждена не иначе как на дуэли. Невольный же оскорбитель должен был, объяснив свою оплошность, предоставить оппоненту право требовать или не требовать удовлетворения. Надо сказать, что такое объяснение, даже если в основе ссоры лежало недоразумение, далеко не всегда отменяло необходимость дуэли. Серьезное оскорбление, тем более нанесенное публично, могло быть смыто только поединком, даже если нанесено было неумышленно. В этом случае именно поединок становился настоящим извинением.
Извинения-объяснения, даже если они приносились с глазу на глаз, должны были быть обнародованы. Обычно соперники специально обращались к секундантам или свидетелям. Вот как описывает такую ситуацию А. А. Бестужев-Марлинский:
— Господин майор! Я прошу у вас извинения в своей горячности; очень сожалею о том, что вчерась произошло между нами, и если вы довольны этим объяснением, то сочту большою честью возврат вашей дружбы.
Стрелинский <…> очень вежливо, однако ж очень охотно протянул руку Гремину.
— Тому легко примирение, — сказал он, — кто сам имеет нужду в прощении, — и друзья обнялись снова друзьями.
— Господа секунданты! Скажите по совести, не имеем ли мы в чем-нибудь укорять себя, как благородные люди и офицеры? — сказал Гремин.
— Никогда и никто не усомнится в вашей храбрости, — отвечал гвардеец, обнимая князя.
— Признаваться в своих ошибках есть высшее мужество, — возразил артиллерист, сжимая руку майора {8, т. Г, с. 230}.
Слово „извинение“ достаточно часто употреблялось и в значении „повиниться“, „попросить прощения“. Это означало, что человек, совершив проступок, „приносил повинную голову“, отдавал себя на суд и был готов понести наказание. Для дворянина такое поведение недопустимо; он отвечает только перед Богом и своей честью. Даже государь вправе его лишить дворянского достоинства, жизни — но не может заставить пойти против чести. Человек, отдающий себя на милость другого, тем самым унижает себя, ставит на одну ступень с несвободными сословиями, с недееспособными людьми. Как говорил Николай Ростов: „Господа, все сделаю, никто от меня слова не услышит <…>, но извиниться не могу, ей-богу, не могу, как хотите! Как я буду извиняться, точно маленький, прощенья просить?“
Такое поведение в принципе сходно с покаянием в грехах, когда человек испрашивает прощения как милости. В культурной среде, ориентирующейся на патриархальность, такое бытовое покаяние было вполне уместно. Приведем любопытный эпизод из „Записок“ Екатерины II, относящийся ко времени правления Елизаветы, когда Екатерина была еще великой княгиней, женой молодого наследника престола (будущего Петра III). Однажды императрица сурово отчитала наследника и его жену за какую-то провинность, оборвав на полуслове возможные оправдания, и удалилась „вся красная и с сверкающими глазами“. „Когда Великий Князь ушел к себе, ко мне явилась мадам Крузе и сказала: надо сказать правду, Императрица нынче поступила как настоящая мать. <…> Она продолжала: мать гневается и бранится на детей своих, и потом гнев проходит. Вам обоим стоило сказать ей: „Виноваты, матушка“, — и вы бы ее обезоружили. <…> Что же касается до меня, то слова: „виноваты, матушка“, как средство смягчить гнев Императрицы, остались у меня в голове, и потом я при случае с успехом воспользовалась ими“ {68, с. 41–42}. Екатерина, немка, вживающаяся в „русскую душу“, естественно, видит в патриархальных отношениях („они же посконные, домотканые и кондовые“ — как шутил Остап Бендер) самую очевидную возможность адаптации.
Такое патриархальное „вручение себя“ (термин Ю. М. Лотмана, введенный им в статье „Договор“ и „вручение себя“ как архетипические модели культуры») обычно сопровождалось ритуальным самоуничижением — преклонением колен, поклонами, словесными формулами типа «раб», «холоп», «челом бью» и т. п.
Для дворянина в благородном обществе и перед равным ему такое самоуничижение было недопустимо, воспринималось как низость. А. О. Имберг рассказал историю о том, как некий русский офицер, стоя в карауле, «напился жестоко» и набуянил. Князь Н. Г. Репнин, командовавший нашими войсками в Саксонии (дело было в Дрездене в 1814году), приказал отдать его под суд. «Дело вышло плохо, и, желая поправить, но не умея, еще более испортили. Этого несчастного, в то самое время, когда был прием у князя и, разумеется, были и саксонцы, впустили еще полупьяного, и он начал просить прощения, кланяясь в ноги. Тут вышел уже князь из себя. Подлый этот поступок русского офицера в глазах иностранцев до того его рассердил, что суд был над ним произнесен: лишить чинов и в солдаты» {78, стб. 388}.
Таким образом, извинение-объяснение обычно не препятствовало дуэли; извинение-покаяние унижало дворянина, а требование его — оскорбляло.
Итак, смысл оскорбления заключается в ритуальном приравнивании противника к неблагородному, не обладающему честью человеку. Но вместе с тем, как мы уже говорили, оскорбление является первым этапом дуэльного ритуала. Дуэль же возможна только между благородными людьми, равно обладающими честью. Следовательно, оскорбление становится актом признания благородства, правоспособности в деле чести Здесь уместно привести слова Пелэма, героя одноименного романа Э.-Дж. Бульвер-Литтона, объясняющего друзьям пощечину и последовавшую за ней дуэль с неким лавочником: «<…> ударив того лавочника, я тем самым поставил себя на одну доску с ним; я сделал это, чтобы оскорбить его, но я был вправе так поступить еще и ради того, чтобы предоставить ему единственное возмещение, которое было в моей власти» {19, с. 87}.
Поэтому в ситуации дела чести общение между соперниками должно быть подчеркнуто этикетным. Приятели, бывшие раньше на «ты», переходили на «вы», а уже потом, в рамках этого официального общения, могло появиться оскорбительное «ты». Оскорбление — это не брань, не сквернословие. Оно действенно именно тем, что выделяется на фоне подчеркнутой вежливости, оно сильно именно контрастом с предшествующим и последующим официальным тоном. Очень существенным было, чтобы оскорбление оставалось ритуальным обозначением бесчестия, но не превратилось в бесчестие реальное. Если это произойдет, то бесчестие равно ложится и на оскорбленного, и на запальчивого оскорбителя, причем на последнего чаще всего в большей степени. А. Н. Вульф, приятель Пушкина, офицер, в прошлом дерптский бурш, в своем дневнике записал такую историю: «<…> один офицер (Боярский) застрелил также своего полка казначея Кагадеева за то, что тот, наделав ему грубостей, дал щелчок в нос. Мне кажется проступок Боярского весьма простительным и гораздо рассудительнее дуэли; с человеком, который унизил себя до того, что позволил себе делать обиды равному себе, с которыми сопряжено так называемое бесчестие, нельзя иметь поединка, и обиженный вправе убить его, как собаку» {36, с. 245–246}.
Граница между оскорблением и бесчестием часто была очень условной. Для бретера оскорбление могло стать самоцелью, бретеры соревновались в изощренности, бравировали «зверством» своих выходок. Для массового сознания бретер — это грубиян, который «привязывается и оскорбляет из удовольствия оскорбить». Так говорили о Ставрогине, герое «Бесов» Ф. М. Достоевского. Ставрогин подтвердил эти слухи, сначала поцеловав публично жену Липутина, а затем схватив за нос и протащив несколько шагов по комнате Гаганова (почтенный старик любил приговаривать: «Нет-с, меня не проведут за нос!»). Эту свою выходку он завершил тем, что столь же оскорбительно извинился:
— Вы, конечно, извините… Я, право, не знаю, как мне вдруг захотелось… глупость…
Небрежность извинения равнялась новому оскорблению. Крик поднялся еще пуще {61, т. 10, с. 39}.
Ставрогин, конечно, не бретер, но эти его выходки вполне можно поставить в один ряд с бретерскими. Вот, например, что рассказывали о Михаиле Шумском, внебрачном сыне всесильного Аракчеева: «<…> пьяный он пришел в театр, в кресла; принес с собой взрезанный арбуз, рукою вырывал мякоть и ел. Перед ним сидел плешивый купец. Опорожнивши арбуз от мякоти, Шуйский нахлобучил его на голову купца и на весь театр сказал: „Старичок! Вот тебе паричок!“ Купец ошеломел» {13, с. 184}.
Итак, мы видим, что оскорбление и бесчестие могут быть формально очень схожими: это чаще всего действие, направленное на мундир (обозначающий «честь мундира») или лицо (обозначающее «личную честь»; вспомним обещание Ф. И. Толстого «обратиться к лицу» неаккуратного должника[56]). Отличие — в ритуальности оскорбления, его причастности к дуэльному ритуалу. Если человек оскорбляет, обижает, унижает кого-либо не для того, чтобы затем дать благородное удовлетворение, — это уже бесчестие. Можно сказать еще короче: бесчестие — это оскорбление, за которым не последовала дуэль.
ПРИЛОЖЕНИЕ
МИХАИЛ СЕРГЕЕВИЧ ЛУНИН
(1787–1845)
Лунин умен, но нрава сварливого (bretteur).
H. H. Муравьев
M. С. Лунин участвовал в нескольких походах, воевал храбро и умно, дослужился до чина гвардии ротмистра. Отечественную войну закончил в покоренном Париже, но вскоре вынужден был оставить службу (вероятно, по материальным соображениям, после ссоры со скупым и взбалмошным отцом); снова посетил Париж, где зарабатывал на жизнь уроками французского языка. Вернувшись на родину после смерти отца, Лунин несколько лет прожил в Петербурге; в это время он активно участвовал в деятельности декабристских организаций (при этом хладнокровно рассуждал о свободе, революции, бунте, цареубийстве, подтрунивая над теоретиками, которые предлагают «наперед энциклопедию написать, а потом и к революции приступить»). В январе 1822 года он вновь вступил в службу — в Польский уланский полк, и до самого ареста в 1826 году служил в Варшаве.
Лунин был любим товарищами за смелость, готовность пойти на риск, за безукоризненную честность и тонкий ум. Цесаревич Константин Павлович, весьма уважавший воинскую удаль, ценил Лунина и, по воспоминаниям, пытался выгородить любимца, когда в 1826 году в Варшаву пришел приказ арестовать его и доставить в Петербург; он даже отпустил Лунина напоследок поохотиться на медведей. Подполковника-бунтовщика отвезли в столицу, ко двору нового императора, который, в отличие от своего старшего брата, законопослушание и субординацию ценил намного выше ума, благородства и независимости суждений.
«Лунин <…> беспрерывно школьничал; редкий день проходил без его проказ. <…> Молодежь потешалась, а Лунин час от часу все более входил в роль искателя приключений. Само собою разумеется, не всегда держал он себя в пределах умеренности, и ему приходилось за это лично разделываться; Лунин и такие случаи включил в репертуар своих проказ» {166, с. 1035}.
«Якушкин <…> вспомнил и тут же рассказал случай с их товарищем — декабристом Луниным <…>. Лунин был гвардейским офицером и стоял летом с своим полком около Петергофа; лето было жаркое, и офицеры и солдаты в свободное время с великим наслаждением освежались купаньем в заливе; начальствовавший генерал-немец неожиданно приказом запретил под строгим наказанием купаться впредь на том основании, что купанья эти происходят вблизи проезжей дороги и тем оскорбляют приличие; тогда Лунин, зная, когда генерал будет проезжать по дороге, за несколько минут перед этим залез в воду в полной форме, в кивере, мундире и ботфортах, так что генерал еще издали мог увидать странное зрелище барахтающегося в воде офицера, а когда поравнялся, Лунин быстро вскочил на ноги, тут же в воде вытянулся и почтительно отдал ему честь. Озадаченный генерал подозвал офицера к себе, узнал в нем Лунина, любимца великих князей и одного из блестящих гвардейцев, и с удивлением спросил: „Что вы тут делаете?“ — „Купаюсь, — ответил Лунин, — а чтобы не нарушить предписание вашего превосходительства, стараюсь делать это в самой приличной форме“. Конец рассказа не помню, даже, может быть, Якушкин его и не досказал, но и в приведенном виде анекдот тот достаточно характеристичен для Лунина, которого беспокойный дух не могла угомонить и ссылка в Сибирь; за свои протесты он был отделен от товарищей и отправлен с жандармами в Акатуевский завод, где через непродолжительное время и умер в совершенном одиночестве» {5, с. 80–81}.
«Однажды <…> Цесаревич догнал на походе полк, в котором служил Лунин (кажется, кавалергардский). Великий князь, ехавший перед тем спокойно, вдруг поскакал налетом (в галоп) к полку, сорвал с полковника и бросил на землю шапку, наговорил разных разностей и ускакал. Полковник ехал в шапке по нездоровью, и потому, считая себя обиженным, объявил офицерам, что не может доле оставаться в службе. Офицеры всего полка признали поступок с полковником оскорбительным для всех и подали к Депрерадовичу общую просьбу об отставке; Депрерадович тоже пристал к ним. Когда донесено было о том Цесаревичу, он назначил на дневке смотр полку, лично объявил при том офицерам, что отставка в такое время невозможна и была бы преступлением, но что он, вполне сознавая себя виноватым в напрасной, по своей горячности, обиде достойного полковника, просит у него и у всех офицеров извинения; а если, прибавил, кто останется этим недоволен, то готов дать личное удовлетворение. Обиженный полковник и офицеры стали выражать, что они удовлетворены и оставляют намерение свое об отставке. В это время выходит вперед офицер лет 19–20 и говорит: „Ваше Высочество изволили сейчас предложить личное удовлетворение. Позвольте мне воспользоваться такою высокою честью“. — „Ну, ты, брат, для того слишком еще молод!“ — ответил с улыбкою великий князь Лунину (это был он)»[57] {166. с. 1034–1035}.
«Когда не с кем было драться, Лунин подходил к какому-нибудь незнакомому офицеру и начинал речь: „M<onsieu>r! Vous aves dit, que…“ — „M<onsieu>r, — отвечал тот, — je n'ai rien dit“. — „Comment? Vous soutenez donc, que j'ai menti! Je vous prie de me le prouver en changeant avec moi une paire de balles“»[58] {57, с 128}.
«К этому же времени относится и дуэль Лунина с А. Ф. Орловым. Лунин был товарищ и по службе, и по великосветскому кругу Орлову, Левашову, отчасти Чернышову и пр. и был даже в приятельских отношениях с обоими Орловыми. Однажды, при одном политическом разговоре, в довольно многочисленном обществе, Лунин услыхал, что Орлов, высказав свое мнение, прибавил, что всякий честный человек не может и думать иначе. Услышав подобное выражение, Лунин, хотя разговор шел не с ним, а с другим, сказал Орлову:
— Послушай, однако же, А<лексей> Ф<едорович>! ты, конечно, обмолвился, употребляя такое резкое выражение; советую тебе взять его назад; скажу тебе, что можно быть вполне честным человеком и, однако, иметь совершенно иное мнение. Я даже знаю сам многих честных людей, которых мнение нисколько не согласно с твоим. Желаю думать, что ты просто увлекся горячностью спора.
— Что же, ты меня провокируешь, что ли? — сказал Орлов.
— Я не бретер и не ищу никого провокировать, — отвечал Лунин, — но если ты мои слова принимаешь за вызов, я не отказываюсь от него, если ты не откажешься от твоих слов!
Следствием этого и была дуэль; положено было стреляться до трех раз, сближая каждый раз расстояние. Все знали, что Лунин был отличный стрелок. Первым выстрелом Орлов разнес перо на шляпе Лунина; Лунин выстрелил в воздух; Орлов еще более разгорячился и закричал: „Что ж это ты! смеешься, что ли, надо мною?“ — подошел ближе и, долго прицеливаясь, вторым выстрелом сбил эполет у Лунина; Лунин вторично выстрелил на воздух, тогда как не только он, но и плохой стрелок, если бы действовал только хладнокровно, а не горячился, как Орлов, мог бы убить Орлова на таком коротком расстоянии. Тут Орлов опомнился и, бросив свой пистолет, кинулся Лунину на шею» {72, с. 142–143}.
«Я помянул о его бесстрашии, хотя слово это не вполне выражает то свойство души, которым наделила его природа. В нем проявлялась та особенность, что ощущение опасности было для него наслаждением. Например, походом в 1812 г<оду> он в своем кавалергардском белом колете слезал с коня, брал солдатское ружье и из одного удовольствия становился в цепь застрельщиков. Много шума наделал в свое время странный поединок его с Алексеем Федоровичем Орловым. В Стрельне стояла лагерем 1-я гвардейская кирасирская бригада. Офицеры кавалергардского и конногвардейского полков по какому-то случаю обедали за общим столом. Кто-то из молодежи заметил шуткой Михаилу Сергеевичу, что А. Ф. Орлов ни с кем еще не дрался на дуэли. Лунин тотчас же предложил Орлову доставить ему случай испытать новое для него ощущение. А<лексей> Ф<едорович> был в числе молодых офицеров, отличавшихся степенным поведением, и дорожил мнением о нем начальства; но от вызова, хотя и шутливой формой прикрытого, нельзя было отказаться. Орлов досадовал. Лунин сохранял свою беспечную веселость и, как испытанный в поединках, наставлял своего противника и пропове-„довал ему хладнокровие. А. Ф.Орлов дал промах. М<ихаил> С<ергеевич> выстрелил на воздух, предлагая А<лексею> Ф<е-доровичу> попытаться другой раз, поощряя и обнадеживая его, указывая притом прицелиться то выше, то ниже. Вторая пуля прострелила М<ихаилу> С<ергеевичу> шляпу; он опять выстрелил на воздух, продолжая шутить и ручаясь за полный успех при третьем выстреле. Тут Михаил Федорович <Орлов>, секундант своего брата, уговорил его прекратить неравный бой с человеком безоружным, чтобы не запятнать совести убийством“ {37, с. 291}.
„Однажды кто-то напомнил Лунину, что он никогда не дрался с Алексеем Федоровичем Орловым. Он подошел к нему и просил сделать честь променять с ним пару пуль. Ор<лов> принял вызов. Дрались очень часто в манеже, который можно было нанять; первый выстрел был Ор<лова>, который сорвал у Л<унина> левый эполет. Л<унин> сначала было хотел также целить не для шутки, но потом сказал: „Ведь Ал<ексей> Фед<орович> такой добрый человек, что жаль его“, — и выстрелил на воздух О<рлов> обиделся и снова стал целить; Л<унин> кричал ему: „Vous me manqueres de nouveau, en me visant de cette manire.[59] Правее, немного пониже! Право, дадите промах! Не так! Не так!“ — О<рлов> выстрелил, пуля пробила шляпу Л<унина>. — „Ведь я говорил вам, — воскликнул Л<унин>, смеясь, — что вы промахнетесь! А я все-таки не хочу стрелять в вас!“ — и он выстрелил на воздух. О<рлов>, рассерженный, хотел, чтобы снова заряжали, но их розняли“ {57, с. 127–128}.
„В замковую церковь Лунин чаще всего приезжал, что называется, к шапошному разбору, и приход его нередко вызывал замечание, что он уже после завтрака, к чему подавало повод и самое выражение лица, невольно возбуждавшее мысль, что Лунин не чуждался удобств жизни“ {166, с. 1026}.
„Лунин в 1805 году был уже офицером. Он был отчаянный бретер и на каждой дуэли непременно был ранен, так что тело его было похоже на решето; но в сражениях, где он также был невозмутимо храбр и отчаянно отважен, он не получил ни одной раны. Он служил одно время в кавалергардах, и в сражениях, когда его полк был в бездействии, вмешивался в толпу стрелков в своем белом колете“ {57, с. 127–128}.
„Лунин <.“> постоянно что-то писал и однажды прочел мне заготовленное им к главнокомандующему письмо, в котором, изъявляя желание принести себя на жертву отечеству, просил, чтобы его послали парламентером к Наполеону с тем, чтобы, подавая бумаги императору французов, всадить ему в бок кинжал. Он даже показал мне кривой кинжал, который у него на этот предмет хранился под изголовьем. Лунин точно бы сделал это, если б его послали; но, думаю, не из любви к отечеству, а с целью приобрести историческую известность» {124, с. 227–228}.
«Когда кончилась в Париже война, Лунин подал просьбу Государю такого смысла, что так как заключен мир и в России нельзя ожидать скоро войны, то он просит разрешения вступить в иностранную службу, где случится война, особенно с французами. Государь остался очень недоволен выходкою» {166. с. 1025}.
«Полковник Лунин, известный своим умом и энергичным характером, на вопрос о цареубийстве[60] отвечал: „Господа, Тайное общество никогда не имело целью цареубийство, так как его цель более благородна и возвышенна. Но, впрочем, как вы знаете, эта мысль не представляет ничего нового в России — примеры совсем свежи!“ Двое из членов Комитета, Татищев и Кутузов, были замешаны в кровавой смерти Павла. Ответ попал в цель, и Комитет остался в замешательстве» {779, с. 133–134}.
«Михаил Иванович[61] Лунин, одна из тех личностей без страха, был любим и уважаем покойным цесаревичем Константином Павловичем.После уже 14 декабря, в Варшаве. Лунин приходит проситься к Цесаревичу съездить на силезскую границу поохотиться на медведей. — „Но ты поедешь и не вернешься“. — „Честное слово, ваше высочество“. — „Скажите Куруте, чтоб написал билет“. Курута не соглашается дать билет и бежит к Цесаревичу „Помилуйте, ваше высочество, мы ждем с часу на час. что из Петербурга пришлют за Луниным, как это можно отпускать?“ — „Послушай, Курута, — отвечает Цесаревич, — я не лягу спать с Луниным и не посоветую тебе лечь с ним, он зарежет, но когда Лунин дает честное слово, он его сдержит“. И действительно, Лунин возвратился в Варшаву тогда, когда другие сутки из Петербурга его уже ждал фельдъегерь. Когда в Следственной комиссии стали допрашивать его, что он говорил об истреблении царской фамилии, он отвечал, что никогда не говорил, но думал об этом. Лунин говорил, что он непременно пошлет две тысячи рублей в Рим, чтоб папа торжественно отслужил панихиду по Цесаревичу за то, что он приказал по взятии его под арест кормить его гончих и борзых. C'est une gnrosit de sa part»[62] {119, с 272–273}.
«Лунин был усердный католик. Когда он принял католицизм и что его к тому побудило, осталось неизвестным для самых близких к нему. Только эпоху этому полагали мы время пребывания его в Варшаве. Он был в молодости своей большим дуэлистом и был отставлен из кавалергардов за дуэль. Отец рассердился на него и прекратил ему содержание. Лунин уехал в Париж и там жил некоторое время, давая уроки на фортепьяно. Возвратясь в Россию, он написал письмо к Цесаревичу. К<онстантин> П<авлович> его не любил прежде и всегда гнал, но доверенность, с которой Лунин обратился к нему, понравилась, он принял его в один из уланских полков Литовского корпуса ротмистром (двумя чинами ниже того, который он имел). После того К<онстантин> П<авлович> перевел его в один из гвардейских полков в Варшаву, и Лунин сделался его любимцем. Когда пришло приказание арестовать Лунина, Цесаревич призвал его и сказал ему, что он его не даст, что в Петербурге его повесят, и сказал ему, что он дает ему месяц сроку, которым он может воспользоваться. Лунин не захотел избежать готовящейся ему участи и по вторичному требованию был отправлен в Петербург» {779, с. 261}.
«<Лунин> <…> по прочтении сентенции обратился к товарищам со следующими словами (по-французски): „Господа, прекрасная сентенция должна быть орошена“. И в точности исполнил сказанное» {760, с. 190}.
«В III разряде только М. С. Лунин, когда прочли сентенцию и Журавлев особенно расстановочно ударял голосом на последние слова — „на поселение в Сибирь навечно“, — по привычке подтянув свою одежду в шагу, заметил всему присутствию: „Хороша вечность — мне уже за пятьдесят лет от роду!“[63] Он скончался от апоплексического удара в изгнании в 1846 году: так почти 20 лет тянулась для него та вечность. Может быть, что по тому обстоятельству в позднейших сентенциях, по делу Петрашевского, упущено было слово: „навечно“» {134, т. 1, с. 164}.
«Впоследствии, будучи в Сибири на поселении, Лунин один отправлялся в лес на волков то с ружьем, то с одним кинжалом, и с утра до поздней ночи наслаждался ощущением опасности, заключающейся в недоброй встрече или с медведем, или с беглыми каторжниками» {37, с. 291–292}.
«Однажды ночью часа за два до утра в акатуйских стенах началось большое и какое-то зловещее движение. Ни с того, ни с сего без различия заключенных, кроме семерых обыкновенных преступников, а также вся воинская команда, вопреки принятым обычаям, отправлены на работу. Это делалось так быстро и было приказано соблюдать тишину, что помимо желания всех проняла дрожь, все предчувствовали что-то страшное, что-то жестокое. Когда вывели всех, Григорьев во главе семерых бандитов тихо подходит к двери Лунина, быстро ее открывает и первый врывается в комнату узника. Лунин лежал уже в постели, но на столике у постели горела свеча. Лунин еще что-то читал. Григорьев первый бросился на Лунина и схватил его за горло, за ним бросились разбойники, схватив за руки и ноги, надвинули подушку на лицо и, сдавив горло руками, начали душить. На крик Лунина и шум борьбы из другой комнаты выскочил его капеллан, вывести которого, очевидно, забыли. Пораженный, он стоял в дверях и, увидев Григорьева с разбойниками, душащими Лунина, объятый ужасом, в отчаянии заламывал руки. Один из разбойников, заметивший капеллана, взглядом спросил Григорьева — может, и капеллан, ненужный свидетель преступления, должен стать его жертвой. Григорьев, душа одной рукой Лунина, другой подозвал к себе спрашивавшего разбойника и подал ему знак, чтобы тот заменил его в удушении. Разбойник подскочил к Лунину, с легкостью отодвинул Григорьева и, привычный к ремеслу такого рода, в мгновение ока довершил убийство. Григорьев же, отпустив горло Лунина, кланяясь со всей изысканностью, подошел к капеллану и, извиняясь перед ним так, как будто дело шло о какой-нибудь мелочи, недоразумении между приятелями… протягивая к капеллану руки, говорит ему без смущения: „Извините, извините, это вас не касается. Это, — указывая на палачей, — это по приказанию нашего милостивого государя. Извините, — повторил он и прибавил, — насчет вас, по крайней мере, нет никакого распоряжения“».[64]
Итак, переходим к дальнейшему развитию дела чести. За оскорблением должен был последовать вызов. Он был также частью ритуала, однако в России не сложилось общепринятой устойчивой формы этого действия.
Мы уже говорили, что в ответ на оскорбление обычно произносилась формула, обозначающая его принятие: «Дело не может этим окончиться», «Вам это даром не пройдет» и т. п. Вызов мог быть соединен с подобной формулой, равно как и с ответным оскорблением. Обычно такой вызов делался иносказательно.
В повести А. А. Бестужева-Марлинского «Фрегат „Надежда“ описывается следующая ситуация. Герой повести морской офицер Правин на светском вечере слышит, как двое его соседей, явно не предполагая в нем серьезного образования, по-французски весьма бесцеремонно его обсуждают. Были произнесены очень резкие характеристики: „чванится“, „болван“ (французское „bte“ многозначно, предложенный переводчиками вариант весьма точно передает сочетание оскорбительности с насмешкой, хотя, может быть, недостаточно резок).
„Я вспыхнул. Такое неслыханное забвение приличий обратило вверх дном во мне мозг и сердце; я бросил пожирающий взор на наглеца, я наклонился к нему и так же вполголоса произнес:
— Si bon vous semble, m<onsieu>r, nous fairons notre assaut d'esprit demain 10 heures passes. Libre vous de choisir telle langue qu'il vous plaira — celles de fer et de plomb y comprises. Vous me saurez gr, j'espre, de m'entendre vous dire en cinq langues europennes, que vous tes un lch?“[65]
После такого приглашения никаких более переговоров не требовалось, и соперник нашего героя, вступивший в разговор, только напросился на лишнюю колкость: „Наглец и тут хотел отделаться хвастовством.
— Очень охотно! — отвечал он, играя цепочкою часов. — Только я предупреждаю: я бью на лету ласточку.
Я возразил ему, что не могу хвастаться таким же удальством, но, вероятно, не промахнусь по сидячей вороне“ {8, т. 2, с. 89–90}.
Вызов мог быть сделан сразу же после ссоры наедине с соперником. Такой вызов описан в „Рославлеве“ M. H. Загоскина. В начале 1812 года в рублевой ресторации русский офицер останавливает француза, чересчур восторженно прославляющего „великого Наполеона“: „Тут офицер сказал что-то на ухо французу.
— Как вы смеете? — вскричал он, отступив два шага назад.
— Извините! На нашем варварском языке этому ремеслу нет другого названия. Впрочем, господин… как бы сказать повежливее, господин агент, если вам это не нравится, то… не угодно ли сюда к сторонке: нам этак ловчее будет познакомиться.
— Да, сударь, я хочу, я требую!
— Тише, не шумите; а не то я подумаю, что вы трус и хотите отделаться одним криком. Послушайте!
Он взялза руку француза и, отойдя к окну, сказал ему вполголоса несколько слов. На лице офицера не заметно было ни малейшей перемены; можно было подумать, что он разговаривает с знакомым человеком о хорошей погоде или дожде. Но пылающие щеки защитника европейского образа войны, его беспокойный, хотя гордый и решительный вид — все доказывало, что дело идет о назначении места и времени для объяснения, в котором красноречивые фразы и логика ни к чему не служат“ {73, с. 38–39}.
Немедленный вызов мог распадаться на две части: после обмена оскорблениями и демонстрации готовности к поединку формальный вызов делался секунданту соперника. Так, например, происходит в „Герое нашего времени“:
— Прошу вас, — продолжал я тем же тоном: — прошу вас сейчас же отказаться от ваших слов; вы очень хорошо знаете, что это выдумка. Я не думаю, чтобы равнодушие женщины к вашим блестящим достоинствам заслуживало такое ужасное мщение. Подумайте хорошенько: поддерживая ваше мнение, вы теряете право на имя благородного человека и рискуете жизнью.
Грушницкий стоял передо мною опустив глаза, в сильном волнении. Но борьба совести с самолюбием была непродолжительна. Драгунский капитан, сидевший возле него, толкнул его локтем; он вздрогнул и быстро отвечал мне, не поднимая глаз:
— Милостивый государь, когда я что говорю, так я это думаю, и готов повторить… Я не боюсь ваших угроз и готов на все…
— Последнее вы уж доказали, — отвечал я ему холодно и, взяв под руку драгунского капитана, вышел из комнаты.
— Что вам угодно? — спросил капитан.
— Вы приятель Грушницкого и, вероятно, будете его секундантом?
Капитан поклонился очень важно.
— Вы отгадали, — отвечал он: — я даже обязан быть его секундантом, потому что обида, нанесенная ему, относится и ко мне. Я был с ним вчера ночью, — прибавил он, выпрямляя свой сутуловатый стан.
— А! так это вас ударил я так неловко по голове!
Он пожелтел, посинел; скрытая злоба изобразилась на лице его.
— Я буду иметь честь прислать к вам нонче моего секунданта, — прибавил я, раскланявшись очень вежливо и показывая вид, будто не обращаю внимание на его бешенство».
Между двумя частями вызова могло пройти какое-то время (обычно не более суток). Сначала, сразу же после оскорбления, соперники назначали друг другу время и место, где они могли бы без помех объясниться. Если до ссоры они не были знакомы, то взаимно представлялись или обменивались визитными карточками. Обычно оскорбитель называл свой адрес или же время и место, когда и где его можно найти. Слова «дуэль», «поединок», «сатисфакция», «вызов» вовсе не обязательно должны были быть произнесены. Фразы: «С 11 до 12 я всегда завтракаю в таком-то ресторане» или «Я живу там-то и по утрам всегда дома», — было вполне достаточно. И уже в это назначенное время оскорбленный являлся, обычно вместе со своим секундантом, чтобы сделать формальный вызов и дать возможность переговорить об условиях поединка секундантам.
По такой модели развивалась ссора Пушкина с неким майором Денисевичем. Пушкин «был в театре, где, на беду, судьба посадила его рядом с <Денисевичем>. Играли пустую пиесу, играли, может быть, и дурно. Пушкин зевал, шикал, говорил громко: „Несносно!“ Соседу его пиеса, по-видимому, очень нравилась. Сначала он молчал, потом, выведенный из терпения, сказал Пушкину, что он мешает ему слушать пиесу. Пушкин искоса взглянул на него и принялся шуметь по-прежнему. Тут <Денисевич> объявил своему неугомонному соседу, что попросит полицию вывесть его из театра.
— Посмотрим, — отвечал хладнокровно Пушкин и продолжал повесничать.
Спектакль кончился, зрители начали расходиться. Тем и должна была кончиться ссора наших противников. Но мой витязь не терял из виду своего незначительного соседа и остановил его в коридоре.
— Молодой человек, — сказал он, обращаясь к Пушкину, и вместе с этим поднял свой указательный палец, — вы мешали мне слушать пиесу… это неприлично, это невежливо.
— Да, я не старик, — отвечал Пушкин, — но, господин штаб-офицер, еще невежливее здесь и с таким жестом говорить мне это. Где вы живете?
<Денисевич> сказал свой адрес и назначил приехать к нему в восемь часов утра. Не был ли это настоящий вызов?»
На следующее утро без четверти восемь Пушкин с двумя секундантами был на квартире у Денисевича, который явно не ожидал столь серьезного поворота событий. «Что вам угодно?» — сказал он статскому[66] довольно сухо. «Вы это должны хорошо знать, — отвечал статский, — вы назначили мне быть у вас в восемь часов (тут он вынул часы); до восьми остается еще четверть часа. Мы имеем время выбрать оружие и назначить место…» Все это было сказано тихим, спокойным голосом, как будто дело шло о назначении приятельской пирушки. <Денисевич> мой покраснел как рак и, запутываясь в словах, отвечал: «Я не затем звал вас к себе… я хотел вам сказать, что молодому человеку, как вы, нехорошо кричать в театре, мешать своим соседям слушать пиесу, что это неприлично…» — «Вы эти наставления читали мне вчера при многих слушателях, — сказал более энергичным голосом статский, — я уж не школьник, и пришел переговорить с вами иначе. Для этого не нужно много слов: вот мои два секунданта; этот господин военный (тут оказал он на меня), он не откажется, конечно, быть вашим свидетелем. Если вам угодно…» <Денисевич> не дал ему договорить. «Я не могу с вами драться, — сказал он, — вы молодой человек, неизвестный, а я штаб-офицер…» При этом оба офицера засмеялись; я побледнел и затрясся от негодования, видя глупое и униженное положение, в которое поставил себя мой товарищ, хотя вся эта сцена была для меня загадкой. Статский продолжал твердым голосом: «Я русский дворянин, Пушкин; это засвидетельствуют мои спутники, и потому вам не стыдно иметь будет со мною дело» {139, т. 1, с. 170–172}.
Вызов мог быть и письменным. Письменный вызов назывался «картель», хотя это название не было общераспространенным.
Какой-либо устойчивой формы картеля не существовало. Обычно это было просто письмо. Вот как Пушкин характеризует «записку от поэта» — вызов, присланный Ленским Онегину через Зарецкого:
- То был приятный, благородный,
- Короткий вызов, иль картель:
- Учтиво, с ясностью холодной
- Звал друга Ленский на дуэль.
- Онегин с первого движенья,
- К послу такого порученья
- Оборотясь, без лишних слов
- Сказал, что он всегда готов.
- Зарецкий встал без объяснений;
- Остаться доле не хотел,
- Имея дома много дел,
- И тотчас вышел <…>.
Мы привели цитату более полно для того, чтобы подчеркнуть, что Пушкин использует в тексте в качестве внутренних цитат ритуальные формулы принятия вызова («всегда готов») и завершения переговоров («имея дома много дел»), но в отношении вызова обходится внешней характеристикой.
Записка, содержащая вызов, могла быть такой, какая приводится в «Вечерах на Карповке» М. С. Жуковой: «Взаимное оскорбление наше может омыться только кровью. Место, оружие в вашей воле, время — шесть часов» {71, с. 61}.
В некоторых случаях вызов составлялся умышленно оскорбительно, чтобы сделать дуэль неизбежной и предотвратить возможные попытки замять дело. Такое письмо послал 26 января 1837 года Пушкин Геккерену. Это письмо чрезвычайно эмоционально и энергично, Пушкин с замечательной непринужденностью сочетает в нем формулы словесного оскорбления («пошлости», «нелепости», «грязное дело», «бесчестить», «мерзкое поведение», «плут и подлец») с этикетными клише («имею честь быть…» и т. п.); наполняет письмо самыми язвительными намеками на двусмысленность отношений Дантеса и 1еккерена («незаконнорожденный или так называемый сын»; и к тому же называет Геккерена «бесстыжей старухой» — это не только намек на сводническую роль, но и на гомосексуальные наклонности). Это, конечно же, откровенное развернутое оскорбление, после которого замять дело вряд ли представилось бы возможным. Честный человек не решится никому показать такое письмо, а если в ответ на него не последует решительных действий, то автор может распространить его и сделать адресата посмешищем в глазах всего общества.
Своеобразным шедевром вызова-оскорбления является письмо поручика Лейб-Гусарского эскадрона Куколь-Ясно-польского его начальнику, отставному екатерининскому фавориту генерал-майору С. Г. Зоричу. Зорич, невзлюбив Куколя, обходился с ним чрезвычайно грубо, как, впрочем, и со многими другими офицерами, да и вообще делам службы уделял внимания намного меньше, чем развлечениям в своем Шкловском замке. Куколь, не имея возможности ни избавиться от преследований Зорича, ни выйти в отставку, дошел до крайности и послал обидчику следующее письмо:
«Милостивый государь, Семен Гаврилович.
Ваше Превосходительство хотя и бесчестнейшим образом обидеть меня изволили, но сколько я слышу от многих сторонних, что вы, оказывая ко мне свое великодушие, обещаетесь сделать мне удовольствие, о котором я до сих пор и понятия не имел, но из любопытства спрашивал у многих, что б оно значило, и так мне его истолковали: что надобно, дескать, тебе с Его Пр-вом стреляться или рубиться, а без того де не можешь быть честным человеком, да и ты де ему, гунствату,[67] т. е. Вашему Пр-ву, подашь повод и других обижать. Итак, я рассудил воспользоваться Превосходительства Вашего сим изъявленным Вашим великодушием, да и как говорят, что без этого и бесчестного человека имя носить не могу, то потому и оставляю марать бумагу понапрасну и говорю тебе, гунствату и бесчестнейшему в свете человеку: если в тебе, скоте, есть хоть малейшая искра благородства, то ты должен явиться с пистолетами для обещания своего сегодня пополудни в 4 часа за Невским на плац, где я тебе, гунствату, хочу моим пистолетом истолковать то, что Куколь не твой Адам и не Шкловский управитель, следственно, и не можешь ты его так трактовать, как сих двух <…>. Опомнись и рассуди своею глупою головою, что я человек и что меня по пружинам нельзя ворочать. За всем тем нахожу за нужное тебе напомнить, что если ты сего моего требования не выполнишь, то первое мое старание будет искать случай прибить тебя так, как каналью и труса, где бы только я тебя не увидел. Ожидающий или сам на плацу за честь свою остаться, или тебя, гунствата, оставить — Куколь-Яснопольский» {148, с. 126–127}.
Дуэль, конечно же, не состоялась — слишком велика была разница в социальном положении соперников. Зорич не постеснялся это письмо и еще одну позднейшую записку (в которой Куколь уже безо всяких «Ваших Превосходительств» называет его свиньей) представить вместе с рапортом Потемкину; Куколя отдали под суд, и вот как в конце концов решила это дело Екатерина: «Куколя-Яснопольского за содеянные им преступления в противность закона и дисциплины, лишив чинов впредь до выслуги, отослать его в Иркутск к генерал-поручику Якобию, для употребления в такую службу, к которой он способным найден будет. Генерал-майору же Зоричу дать приметить, чтоб он впредь с подчиненными ему офицерами обходился прилично офицерскому званию. Екатерина» {148, с. 127}.
Но вернемся к вызову. Обычно картель передавался секундантом (в немецкой дуэльной традиции такого секунданта называли «картельтрегером», но в России это словцо практически не употреблялось). Б столицах (Петербурге, Москве) вызов порой посылали по почте. Но чаще всего отвезти картель доверялось благородному человеку, таким образом он становился секундантом и должен был вручить вызов лично и дождаться ответа. Передавать письмо через третьи, случайные руки или посылать его со слугой или денщиком считалось недопустимым.
Очень часто в вызове уже указывались основные условия поединка. Потом, уже на месте боя, секунданты обговаривали нюансы, и дуэль начиналась. Тем не менее составление условий поединка — это самостоятельная часть дела чести, и нам придется на ней немного задержаться.
«Дуэльный кодекс» В. Дурасова и другие кодексы конца XIX — начала XX века требовали очень серьезного отношения к составлению условий поединка. Условия должны были оговариваться обязательно письменно, очень подробно, а потом точно выполняться на месте боя. В реальной практике в XVIII — первой половине XIX века письменные условия составлялись весьма редко. Во-первых, это создавало опасность разглашения в тех случаях, когда сохранялась возможность скрыть дело; во-вторых, составление каких-то бумажек, несомненно, должно было казаться бюрократизмом в делах чести, где принято верить на слово. Если же все-таки условия записывались, это было знаком очень серьезного отношения к делу.
Условия составлялись секундантами. После того как состоялось оскорбление и оно было принято, соперники должны были удалиться из общества. Это был своеобразный карантин: от оскорбления до дуэли соперники считались как бы не вполне правоспособными в обществе чести. Неприлично было появляться в свете, не закончив дела чести. Такого человека могли не принять, что стало бы для него явным оскорблением. Единственной уважительной причиной для появления в свете могло быть только желание скрыть готовящуюся дуэль.
Еще более строгие ограничения накладывались на общение между соперниками. После того как вызов был сделан и принят, соперники должны были общаться только через секундантов. Поэтому и условия составлялись секундантами, которые выполняли требования своих принципалов. Кроме того, секунданты своей честью гарантировали то, что составленные условия будут соответствовать серьезности ссоры (если соперники настаивают на более жестоких условиях, секунданты имеют право отказаться от участия в деле) и обеспечат равные условия дуэлянтам.
Составление условий начиналось с того, что секунданты обговаривали возможность примирения противников. Это непременно входило в обязанности секундантов, так что даже в тех случаях, когда непримиримая позиция дуэлянтов была очевидна, ритуальная фраза о невозможности прекращения дела должна была быть произнесена.
Кодекс В. Дурасова требовал, чтобы предложение примирения и ответы противников (точнее — секундантов по поручению их принципалов) были зафиксированы в «Протоколе встречи секундантов», и даже предлагал образец: «Мы, нижеподписавшиеся, заявляем, что г. *** (оскорбленный) согласен кончить дело примирением и принимает условия г. *** (оскорбителя) <…>, причем мы, четыре секунданта, считаем возможным примирение противников на данных условиях и, на их месте, приняли и принесли бы в данном случае предлагаемые извинения.
Или: не считаем возможным кончить дело примирением и принять условия оскорбителя» {64, с. 113}.
Впрочем, само составление «Протокола встречи» отдельно от «Условий» — это требование позднейшее, и до конца XIX века такие случаи нам не известны.
Итак, вернемся к условиям поединка. Они затрагивали только техническую сторону. Обязательным было решение следующих вопросов: время, место и вид оружия; при дуэли на пистолетах — вид боя и расстояние между барьерами.
По настоянию одной из сторон могли быть включены особые условия: результат, по достижении которого бой прекращается (до первой крови, до ранения, до смерти); меры для сохранения поединка в тайне (например, записки о самоубийстве и т. п.).
Обговорить условия в таком объеме считалось вполне достаточным. При этом предполагалось, что все остальные вопросы и ситуации, которые возникнут в ходе поединка, будут разрешены согласно общепринятой традиции прямо на месте. Таковы были, например, условия дуэли Печорина с Грушницким, составленные их секундантами: «Переговоры наши продолжались довольно долго; наконец мы решили дело вот как: верстах в пяти отсюда есть глухое ущелье; они туда поедут завтра в четыре часа утра, а мы выедем полчаса после них; стреляться будете на шести шагах — этого требовал сам Грушницкий. Убитого — на счет черкесов».