Книга о русской дуэли Востриков Алексей

Любопытен диалог Павла Петровича Кирсанова с Базаровым по поводу условий поединка. Кирсанов:

— Я имею честь предложить вам следующее: драться завтра рано, положим, в шесть часов, за рощей, на пистолетах; барьер в десяти шагах…

— В десяти шагах? Это так; мы на это расстояние ненавидим друг друга.

— Можно и восемь, — заметил Павел Петрович.

— Можно, отчего же!

И потом, уже на месте поединка:

— Нет, заряжайте вы, а я шаги отмеривать стану. Ноги у меня длиннее, — прибавил Базаров с усмешкой. — Раз, два, три…

— Евгений Васильевич, — с трудом пролепетал Петр (он дрожал, как в лихорадке), — воля ваша, я отойду.

— Четыре… пять… Отойди, братец, отойди; можешь даже за дерево стать и уши заткнуть, только глаз не закрывай; а повалится кто, беги подымать. Шесть… семь… восемь… — Базаров остановился. — Довольно? — промолвил он, обращаясь к Павлу Петровичу, — или еще два шага накинуть?

— Как угодно, — проговорил тот, заколачивая вторую пулю.

— Ну, накинем еще два шага. — Базаров провел носком сапога черту по земле.

Базарову, в принципе, все равно — десять будет шагов или восемь. Он иронизирует над этой игрой, в которую его втянул Павел Петрович. С точки зрения ритуала, столь педантично соблюдаемого Кирсановым, оба эти расстояния равно допустимы — это и не „пробочные“ двадцать, и не бретерские три. Но Базарову это смешно. Почему именно десять? Разве они ненавидят друг друга именно на десять шагов, а не на восемь? Разве тут дело в числе?

Не следует забывать еще и того, что Павел Петрович „вот уже пять лет, как не стрелял“ из своих пистолетов (и неизвестно, чистил ли он их в течение этого времени). Можно быть уверенным, что и из других пистолетов он тоже не стрелял.

И наконец, еще одно: в десяти шагах у них ближние барьеры, а ведь разошлись они на тридцать и выстрелили, видимо, шагов с двадцати (Кирсанов выстрелил, не доходя до барьера, а Базаров и вообще „тихонько двинулся вперед“).

Так что же это тогда, фарс?

Но ведь все вполне серьезно: „Базаров тихонько двинулся вперед, и Павел Петрович пошел на него, заложив левую руку в карман и постепенно поднимая дуло пистолета… Он мне прямо в нос целит, — подумал Базаров, — и как щурится старательно, разбойник! Однако это неприятное ощущение. Стану смотреть на цепочку его часов…“ Что-то резко зыкнуло около самого уха Базарова, и в то же мгновение раздался выстрел. „Слышал, стало быть ничего“, — успело мелькнуть в его голове. Он ступил еще раз и, не целясь, надавил пружинку».

Ритуал заставляет героев действовать против воли (по крайней мере — против своих предварительных планов), но и возникшие во время поединка намерения не осуществляются. Метивший «прямо в нос» Кирсанов дал промах, стрелявший «не целясь» Базаров ранил соперника в ляжку (впрочем, если бы он целил в ляжку — попал бы непременно в живот).

Но дуэль достигла своего результата. Павел Петрович так и не смог «исправить» Базарова: остались и его ерничество, и его «дело» — медицина («теперь я уже не дуэлист, а доктор»), и его плебейский демократизм (камердинер Петр — свидетель). Но Базаров при всем том все-таки исполнил ритуал — и даже не издевался особенно над дуэлью, не предлагал драться через платок или на скальпелях. Оказавшись в критическом ситуации, они убедились, что могут уважать друг друга. Кирсанов: «Дуэль, если вам угодно, не возобновляется. Вы поступили благородно… сегодня, сегодня — заметьте». В чем благородство? В том, что подтрунивал до самого барьера? Что стрелял не целясь? Что рану перетянул?

Базаров: «О прошлом вспоминать незачем». Уж не извинения ли они друг у друга просят? Уж не отпускают ли грехи? Отнюдь. «Павел Петрович старался не глядеть на Базарова; помириться с ним он все-таки не хотел; он стыдился своей заносчивости, своей неудачи, стыдился всего затеянного им дела, хотя и чувствовал, что более благоприятным образом оно кончиться не могло. <…> Молчание длилось, тяжелое и неловкое. Обоим было нехорошо. Каждый из них сознавал, что другой его понимает. Друзьям это сознание приятно, и весьма неприятно недругам, особенно когда нельзя ни объясниться, ни разойтись». Им неловко от происшедшего — но именно так они избежали ненужных сцен и унизительных оскорблений.

Но вернемся к расстоянию между стреляющими на дуэли. Расстояние меньше восьми шагов считалось принадлежностью смертельных, «кровавых» поединков. Чаще всего в этих случаях назначались три шага. При таком расстоянии выстрелы по очереди не имели смысла: если дать одному из соперников на трех шагах прицелиться и спокойно выстрелить, то другому можно и пистолета не заряжать. Бессмысленна была бы и дуэль с выстрелами по желанию — оба соперника желали бы только одного: выстрелить как можно быстрее. Поэтому при малых расстояниях поединки проводились с выстрелами по команде. Единственная тактика и единственный шанс остаться в живых (идя на такие условия, далеко не все оставляли себе надежду на возможность уцелеть, но все-таки…) — это выстрелить первым, и настолько опередить соперника, чтобы он еще не успел навести оружие. Этот шанс был бесконечно мал, и чаще всего после дуэли на малых расстояниях обоих соперников уносили тяжело раненными или убитыми.

При таких неизбежно кровопролитных дуэлях, как правило, основное соперничество, основная борьба выносились за рамки боя. Взаимное психологическое давление, нагнетаемая демонстрация бесстрашия, пренебрежения к смертельной опасности, уверенность в удаче напоминали игру в покер, где главное заключается не во вскрытии карт, а в игре на повышение ставок.

Такие дуэли носили мистический, сакраментальный характер, что проявлялось, в частности, и в специфических способах организации пространства боя: объявлялись не только поединки на трех или пяти шагах, но и «в могиле» — когда соперники стрелялись в свежевырытой могиле (подразумевалось, что погибший будет в этой могиле и похоронен); или «через платок» — когда соперники стрелялись, держа между собой левыми руками два края одного платка.

Чтобы немного уменьшить неизбежность кровавого исхода, внести элемент непредсказуемости, часто применялось такое осложняющее дополнительное условие: соперники у барьеров стояли спиной друг к другу и по команде должны были сначала обернуться, а уже потом выстрелить.

Но в любом случае дуэль на малом расстоянии была принадлежностью бретерского типа поведения. Требование ее могло служить своеобразной визитной карточкой бретера. Как говорил Денис Давыдов о Федоре Уварове-Черном: «Бедовый он человек с приглашениями своими. Так и слышишь в приглашениях его: „Покорнейше прошу вас пожаловать ко мне пообедать, а не то извольте драться со мною на шести шагах расстояния“» {37, т. 8, с. 468–469}.

По сравнению с дуэлью с места, дуэль со сближением давала возможность каждому сопернику найти свою линию поведения, определить свою тактику и сделать свой выбор.

При дуэли со сближением секунданты отмечали для каждого из соперников два барьера — «дальний» и «ближний». Между ближними барьерами расстояние почти никогда не превышало десяти шагов. Возможны были и варианты с одним общим ближним барьером. Дальние барьеры отстояли от ближних на пять — пятнадцать шагов каждый. Перед началом дуэли секунданты расставляли соперников на дальние барьеры. По команде («Сходитесь!» или «Сближайтесь!») каждый из дуэлянтов имел право двигаться в сторону противника до ближнего барьера или оставаться на месте, прицеливаться и производить первый выстрел по своему усмотрению.

Существовало четыре варианта правил, по которым производился второй выстрел. Противники должны были: 1) оставаться на своих местах (т. е. на том расстоянии, с которого был произведен первый выстрел); 2) и 3) один из них выходил на ближний барьер, а другой оставался на месте; 4) оба выходили на свои ближние барьеры.

Первый вариант был самый простой и нелогичный. В нем таилась опасность профанации: поскольку дальние барьеры отстояли друг от друга на достаточно большое расстояние, один из дуэлянтов, желающих окончить дело с наименьшим риском для себя, мог выстрелить первым как можно быстрее, пока соперник не успел приблизиться, и тем вынудить его также стрелять издалека.

По второму варианту дуэлянт, произведя выстрел, должен оставаться на месте, а его соперник имеет право продолжить движение до своего ближнего барьера и стрелять с него. В этом варианте также был довольно существенный недостаток: если первый выстрел ранил дуэлянта, то он чаще всего просто не мог воспользоваться своим правом выйти к барьеру. Да и излишне миролюбивый дуэлянт быстрым выстрелом мог обеспечить ответный с расстояния примерно двадцати шагов.

Гораздо логичнее и распространеннее в первой половине XIX века был третий вариант, согласно которому дуэлянт, выдержавший выстрел, приглашал стрелявшего первым соперника к ближнему барьеру, сам оставаясь на месте. В этом случае его шансы (компенсация за риск) возрастали пропорционально риску.

Дуэль со сближением и вызовом соперника на барьер для второго выстрела давала участникам довольно большую свободу действий, требовала от них осмысленного поведения, грамотной тактики. Возможны были два принципиально различных решения, назовем их условно «тактикой первого выстрела» и «тактикой второго выстрела».

«Тактика первого выстрела»: оставаясь на месте, тщательно прицелиться в движущегося навстречу соперника и постараться поразить его первым выстрелом. Стрелять лучше всего в тот момент, когда соперник остановится и начнет наводить оружие и прицеливаться.

«Тактика второго выстрела»: сразу же по команде энергично выдвинуться к барьеру и оттуда или спокойно прицеливаться в приближающегося противника, или спровоцировать его на неподготовленный выстрел, вызвать на барьер и стрелять с минимального расстояния.

«Тактика первого выстрела» делала ставку на меткость; по сути это была пассивная тактика. «Тактика второго выстрела», наоборот, делала ставку на психологическую и эмоциональную агрессию, на умение вывести соперника из равновесия.

«Первый выстрел» требовал рассудительности и расчетливости, «второй» — азарта и риска. Однако, если учитывать характеристики оружия, которым пользовались дуэлянты в первой половине XIX века, и естественную невозможность спокойно стоять под прицелом, — вторая тактика была более надежной. Ю. М. Лотман, комментируя дуэль Онегина с Ленским, писал: «И для Пушкина, и для читателей романа, знакомых с дуэлью не понаслышке, было очевидно, что тот, кто желает безусловной смерти противника, не стреляет с ходу, с дальней дистанции и под отвлекающим внимание дулом чужого пистолета, а, идя на риск, дает по себе выстрелить, требует противника к барьеру и с короткой дистанции расстреливает его как неподвижную мишень» {108, с. 100}.

Пушкин, достаточно опытный дуэлянт, на поединке с Дантесом быстро вышел к барьеру и начал целиться в медленно приближавшегося соперника — и тот был вынужден остановиться, не доходя до барьера, и не тратить много времени на прицеливание. Может быть, если бы Пушкин повел себя иначе, то и Дантес получил бы возможность спокойно прицелиться и ранить Пушкина (он, вероятно, и целился именно в бедро, а не в живот). Впрочем, тогда увеличивалась и вероятность того, что Дантес был бы ранен сам, а затем появился бы в свете с перевязанной рукой, и его пылкие взоры, направленные на Наталью Николаевну Пушкину, наполнились бы трагизмом жертвенности.

Уверенный выход к барьеру сразу после команды секунданта мог совершенно выбить соперника из колеи. Вот описание поединка русского офицера Глинского с неким французом в романе Н. А. Бестужева «Русский в Париже 1814 года»: «Наконец, пистолеты снова в руках противников, и со словом „Начинайте!“ Глинский поднял пистолет, прямо подошел к барьеру, но француз, целясь на каждом полшаге, выстрелил не более как в двух шагах от своего места. Глинский пошатнулся и схватил себя за левую руку. „Это ничего, — сказал он, — теперь пожалуйте ко мне поближе, г. кавалер Почетного легиона“, но г. кавалер не в силах был этого сделать: мысль о том, что жизнь его теперь совершенно зависела от Глинского, отняла у него последние силы. Колени затряслись, пистолет выпал из руки, и он почти повалился на руки секундантов, подбежавших поддержать его» {11, с. 297}.

Подобная дуэль случилась во «Фрегате „Надежда“ А. А. Бестужева-Марлинского: „У меня секундантом был один гвардеец, премилый малый и прелихой рубака… В дуэлях классик и педант, он приводил в Елисейские поля и в клинику не одного, как друг и недруг. Он дал мне добрые советы, и я воспользовался ими как нельзя лучше. Я пошел быстрыми, широкими шагами навстречу, не подняв даже пистолета; я стал на место, а противник мой был еще в полдороге. Все выгоды перешли тогда на мою сторону: я преспокойно целил в него, а он должен был стрелять на ходу. Он понял это и смутился: на лице его написано было, что дуло моего пистолета показалось ему шире кремлевской пушки, что оно готово проглотить его целиком. Со всем тем стрелок по ласточкам хотел предупредить меня, заторопился, спустил курок — пуля свистнула — и мимо. Надо было видеть тогда лицо моего героя. Оно вытянулось до пятой пуговицы“. {8, т. 2, с. 93}.

Выстреливший первым дуэлянт должен был ожидать выстрела соперника неподвижно, но при этом не считалось зазорным встать в „дуэльную позу“, т. е., по описанию одного литературного дуэлянта, „боком, с пистолетом, поднятым отвесно против глаза, для того, <…> чтобы по возможности закрыть рукою бок, а оружием голову, хотя прятаться от пули под ложу пистолета, по мне одно, что от дождя под бороной. Это плохое утешение для человека, по которому целят на пяти шагах, и как ни вытягивался противник мой <…>, все еще оставалось довольно места, чтобы отправить его верхом на пуле в безызвестную экспедицию“ {8, т. 2, с. 94}.

Тем не менее встать в „дуэльную позу“ считалось нормальным, а встретить пулю грудью — молодечеством и глупостью. Именно таким неуклюжим глупцом выглядел Пьер Безухов в глазах Долохова и секундантов: „<…> Долохов крикнул: — К барьеру! — И Пьер, поняв, в чем дело, остановился у своей сабли. Только десять шагов разделяло их. Долохов <…> поднял пистолет и стал целиться.

— Боком, закройтесь пистолетом, — проговорил Несвицкий.

— Закройтесь! — не выдержав, крикнул даже Денисов своему противнику.

Пьер с кроткою улыбкой сожаления и раскаяния, беспомощно расставив руки и ноги, прямо своею широкою грудью стоял перед Долоховым и грустно смотрел на него“.

Дантес не был ни глупцом, ни молодцом — когда Пушкин стрелял в него, лежа на снегу, он стоял боком, прикрыв грудь правой рукой {177, с. 133}.

При определенных условиях дуэлянт имел право отказаться от выстрела или выстрелить на воздух (в пушкинское время говорили обычно так, а не „в воздух“).

Дуэль с выстрелами по желанию давала право выстрелить на воздух только сопернику, стрелявшему вторым. Выстрелить первым на воздух — это не благородство и не достойное миролюбие, а трусость, попытка сорвать дуэль и, следовательно, оскорбление всем ее участникам. При дуэли с определением очередности выстрелить на воздух мог и первый, но все-таки лучше было уступить свое право, выдержать выстрел соперника и только после этого разрядить пистолет на воздух.

Выстрел на воздух как жест мог иметь самые различные, иногда противоположные значения. Он мог означать принципиальную позицию дуэлянта — не убивать. Мог означать признание своей неправоты в ссоре, приведшей к поединку, и одновременно предложение мира. Считалось очень благородным — выдержать выстрел и после этого отказаться от своего и принести извинения сопернику. Если ссора была не очень серьезной, то примирение после выстрела на воздух становилось неизбежным. Вот, например, Бальзак дал своим героям огромные седельные пистолеты (из которых довольно трудно попасть на дуэли) — и смеется: „Шутник Вернье чуть не застрелил корову, которая паслась у обочины дороги в десяти шагах от него.

— О, вы выстрелили в воздух! — воскликнул Годиссар. И противники обнялись.

— Сударь, — сказал вояжер, — ваша шутка была несколько резка, но зато забавна. Мне очень досадно, что я на вас накинулся, но я был вне себя. Я считаю вас человеком порядочным“ {17, т. 6, с. 224}.

Но отказ от ответного выстрела или выстрел на воздух могли быть и знаком презрения к сопернику, к его недостойному поведению — как, например, на упоминавшейся уже дуэли из романа Н. А. Бестужева: „Глинский опустил пистолет.

— Я знал это наперед, милостивые государи <…>. Теперь ему довольно этого наказания; но в другой раз я употреблю оружие, которое наведет менее страха, но сделает больше пользы“.

Обычно дуэль состояла из обмена выстрелами, однако таких обменов могло быть несколько. Если по условию окончание дуэли ставилось в зависимость от ранения или смерти одного из участников, то предполагалось или специально оговаривалось, что в случае безрезультатного обмена выстрелами дуэль должна быть продолжена „сначала“. В том случае, если условия дуэли специально не оговаривались или же в них не предусматривался вариант обоюдного промаха, то предложение возобновить поединок могло последовать прямо на поле боя. При настойчивом желании одного из соперников второй считал себя обязанным согласиться, и секунданты уж тем более ничего не могли изменить. Угроза повторного оскорбления (часто — более жестокого) могла быть последним аргументом.

Каждый обмен выстрелами обладал некоторой самостоятельностью: соперники возвращались на исходные позиции; если второй выстрел был на воздух, то при продолжении боя это никого ни к чему не обязывало; после каждого обмена выстрелами могли возобновиться мирные переговоры, могли быть принесены и приняты извинения. После первого безрезультатного обмена выстрелами последующие чаще всего производились по тем же правилам; жребий обычно бросался заново. Если соперники считали, что им помешала погода, они могли ужесточить условия; понятно, что стреляться в метель на тех же условиях, что и в ясную погоду, — нелепо.

Во время дуэли могли возникнуть различные непредвиденные ситуации, связанные с оружием. Разрешение их всегда вызывало много споров, так как существовало два принципиально различных подхода.

С одной стороны, дуэль — это ритуал, и все, что было допущено к дуэли, тем самым становилось ритуальным и замене не подлежало. Иначе говоря, после того, как дуэлянт взял заряженное оружие в руки, он должен им сражаться до конца. То, что происходит с оружием в руках дуэлянта, происходит по воле той высшей силы, которой соперники вручили свою судьбу.

С другой стороны, дуэль — это все-таки бой, поэтому в боевом отношении соперники должны находиться в равных условиях, ущербность оружия должна быть устранена или компенсирована.

В большинстве случаев побеждала вторая точка зрения — оружие заменяли, но с обязательного, пусть формального, разрешения соперника; при этом секунданты обычно возражали. Во время дуэли с Дантесом Пушкин, падая раненый, уронил пистолет в снег и попросил своего секунданта Данзаса заменить его на другой. Впоследствии это породило полемику между д'Аршиаком и Данзасом. Д'Аршиак утверждал, что замена пистолета была против правил и Дантес разрешил ее из благородства. Данзас горячо, хотя и весьма сумбурно возражал, что Пушкин не получил от замены никакого преимущества (пистолеты были с пистонами и, следовательно, осечки быть не могло, а забившийся в ствол снег не был помехой, и даже наоборот — усиливал выстрел), что возражения подобного рода секунданты должны высказывать на поле боя, а не на следствии и т. п.

С. А. Панчулидзев, человек достаточно авторитетный в делах чести, по этому поводу высказался однозначно: „В данном случае прав д'Аршиак: замена пистолетов, раз они взяты в руки противника, не допускается“ {150, с. 84}.

Таким образом, запрет на замену оружия, перезаряжение вроде бы существовал (в отличие от фехтовальных дуэлей, на которых поврежденная шпага заменялась без каких-либо возражений), но почти в каждом конкретном случае пистолет все-таки заменялся или перезаряжался. (Ср. ситуацию, возникшую на дуэли Печорина и Грушницкого.)

Случалось, что один из дуэлянтов замечал, что оружие его соперника неисправно, — и предлагал заменить или перезарядить его. Такое чрезвычайное благородство, безусловно, накладывало отпечаток на весь дальнейший ход поединка: „В это время Глинский, сделав шаг вперед, остановился и сказал своему противнику: „У вас выкатилась пуля из вашего пистолета“. В самом деле, пуля лежала у ног его; секунданты взяли пистолет, чтобы снова зарядить, — и это ли обстоятельство, которого никто не заметил и которое доказывало благородство Глинского, или мысль о том, какой опасности подвергался кавалер Почетного легиона, стреляя пустым порохом и подставляя грудь под пулю на верную смерть — или оба эти ощущения вместе, только они видимо поколебали храбрость француза“ {77, с. 286}.

В традиционную форму дуэли могли вноситься дополнительные условия, превращающие ее в исключительную. Таково предложение Печорина: „Видите ли на вершине этой отвесной скалы, направо, узенькую площадку? оттуда до низу будет сажен тридцать, если не больше; внизу острые камни. Каждый из нас станет на самом краю площадки; таким образом даже легкая рана будет смертельна; это должно быть согласно с вашим желанием, потому что вы сами назначили шесть шагов. Тот, кто будет ранен, полетит непременно вниз и разобьется вдребезги; пулю доктор вынет. И тогда можно будет очень легко объяснить эту скоропостижную смерть неудачным прыжком. Мы бросим жребий, кому первому стрелять… Объявляю вам в заключение, что иначе я не буду драться“. Такое требование не противоречило идее и ритуалу благородного удовлетворения, но в значительной степени ужесточало условия.

В позднейших кодексах записано, что любая дуэль, в которой результатом предусмотрена смерть одного из соперников, считается исключительной. Однако смертельные поединки были, и вся их исключительность состояла в том, что оставшийся в живых соперник рисковал подвергнуться серьезному наказанию „за жестокость“. Условие Печорина помогало совместить требование смертельного поединка с возможностью сохранить дело в тайне, так что само по себе оно допустимо.

Для Лермонтова, конечно же, важно другое. Печорин предлагает свое условие только потому, что, как он считает, оно поможет ему в его сложной психологической контринтриге против Грушницкого. Печорин превращает свой недостаток в преимущество. Он знает, что в руках у пего незаряженный пистолет, — и предлагает драться на самых жестоких условиях, будучи убежден, что Грушницкий не сможет убить безоружного. В этом он оказывается прав. Но Грушницкий не в силах и отказаться от своей затеи. И вот тут-то Печорин попадает в поставленную им самим ловушку: приходит его очередь стрелять, и уже он должен убить человека, который не мог убить его. Более того, если бы Печорин, например, выстрелил на воздух — примирения быть не могло, ведь Грушницкий понял, что его бесчестный замысел раскрыт. Жить с таким пятном на чести, зная, что о его подлости будет известно в обществе, невозможно.

Таким образом, мы видим, что нововведения в строгий сценарий ритуала могут привести к самым трагическим последствиям.

Еще более наглядно это проявляется в сюжете „отложенного выстрела“. Один из героев повести А. А. Бестужева-Марлинского „Вечер на бивуаке“, полковник-гусар Мечин, рассказывает друзьям-офицерам „случай“ из своей жизни — историю любви к некой Софии S. Любовь казалась взаимной, Мечин уже готов был сделать формальное предложение, но вместо объяснений с княжной он вынужден объясняться с неким капитаном по поводу „весьма нескромных на ее счет выражений“. Наутро на дуэли капитан первым выстрелом (по жребию) тяжело ранит Мечина. Полтора месяца храбрый гусар был на грани жизни и смерти, но наконец-то выздоровел — для того чтобы узнать, что София выходит замуж за его противника! И тут Мечин „вспоминает“, что он не выстрелил на поединке, — и решает воспользоваться своим „правом“. Старый преданный друг мешает ему осуществить жестокое намерение, устроив неожиданную и срочную командировку, и романтический сюжет продолжает движение к не менее романтической развязке: Мечин старается забыть Софию в боях, в одном из которых медальон с ее изображением спасает его от турецкой пули. Муж Софии оказывается подлецом, разоряет и бросает ее, и она вскоре умирает от чахотки на руках у случайно оказавшегося рядом Мечина.

Мечин в столкновении со своим противником ведет себя как истинный бретер: требует извинений на коленях, назначает очень суровые условия (дуэль на пяти шагах) и т. д. Для его гусарского сознания вполне нормально потребовать „долг“ — выстрел — через полтора месяца после дуэли. Но это действительно „противу всех правил“, дуэльный ритуал обладал единством времени, места и действия, он должен был начаться и окончиться на поле чести. В редких случаях поединок мог быть отложен и возобновлен после какого-то перерыва — но обязательно с самого начала. Отложить один только выстрел — это условие исключительное, и Пушкин в „Выстреле“ показал, как оно превращает дуэль в убийство.

Теперь ясно, что строгое соблюдение устоявшейся традиции проведения ритуального боя отнюдь не всегда было пустой формальностью, а отступление от традиции могло превратить дуэль в убийство.

С другой стороны, небольшое „уточняющее“ правило могло обратить дуэль в фарс. Н. А. Дурова рассказала историю о том, как ей пришлось быть секундантом на дуэли неких офицеров Р*** и К***: „Мы все пошли за город. Разумеется, дуэль была неизбежна, но какая дуэль! Я даже и в воображении никогда не представляла ее себе так смешною, какою видела теперь. Началось условием: не ранить друг друга в голову; драться до первой раны, Р*** затруднился, где взять секунданта и острую саблю; я сейчас вызвалась быть его секундантом и отдала свою саблю, зная наверное, что тут, кроме смеху, ничего не будет особенного. Наконец два сумасброда вступили в бой; я никак не могла да и не для чего было сохранять важный вид; с начала до конца этой карикатурной дуэли я невольно усмехалась. Чтоб сохранить условие не ранить по голове и, как видно, боясь смертельно собственных своих сабель, оба противника наклонились чуть не до земли и, вытянув каждый свою руку, вооруженную саблей, вперед как можно далее, махали ими направо и налево без всякого толку; сверх того, чтоб не видеть ужасного блеска стали, они не смотрели; да, как мне кажется, и не могли смотреть, потому что оба нагнулись вперед вполовину тела. Следствием этих мер и предосторожностей, чтобы сохранить первое из условий, было именно нарушение этого условия: Р***, не видя, где и как машет саблею, ударил ею князя по уху и разрубил немного; противники очень обрадовались возможности прекратить враждебные действия. Князь, однако ж, вздумал было шуметь, зачем ему в противность уговора разрубили ухо; но я успокоила его, представя, что нет другого средства поправить эту ошибку, как опять рубиться. Чудаки пошли в трактир“ {56, с. 474–475}.

Полный отказ от ритуала иногда по смыслу оказывался ближе к дуэли, чем небольшое, на первый взгляд, отступление.

Существовали и другие виды единоборств, которые могли выполнять некоторые функции дуэли. Во-первых, это специальные квазидуэльные небоевые формы. Наиболее распространено было так называемое самоубийство по жребию (иногда его называли „американской дуэлью“, но это же название более устойчиво связывалось с другой формой, о которой мы скажем чуть ниже). Двое соперников тянули жребий: на одной бумажке было начертано „смерть“, на другой — „жизнь“; вытащивший „смерть“ должен был покончить с собой. Жребий мог бросаться по-разному — либо традиционно (две бумажки в шляпе), либо как-то иначе. В „Поединке“ А. И. Куприна подполковник Лех рассказывает, как „один офицер предложил другому <…> американскую дуэль, причем в виде жребия им служил чет или нечет на рублевой бумажке. И вот кто-то из них <…> прибег к мошенничеству: <…> взял да и склеил две бумажки вместе, и вышло, что на одной стороне чет, а на другой нечет“. Анекдот, к сожалению, остался незаконченным.

Мы уже рассказывали о столкновении князя М. П. Долгорукого с Н. А. Тучковым. Напомним, что, по одной из версий, вместо дуэли Тучков предложил выйти под шведские ядра, чтобы сама судьба кинула жребий.

Был еще один вариант — из двух пистолетов заряжался только один (или только в один вкладывалась пуля), а затем соперники выбирали оружие и стрелялись, обычно с малого расстояния. В некоторых кодексах именно такой поединок описан под названием „дуэли через платок“ — как исключительный и недопустимый.

Такие формы полностью исключали элемент личного соперничества, лишали дворянина возможности быть личностью и делать выбор. Он вступал в спор с судьбой, как на средневековых ордалиях, как Вулич в „Фаталисте“ М. Ю. Лермонтова. Соперник был, в принципе, не нужен, и позднейшее распространение „русской рулетки“ это подтвердило. („Русская рулетка“ — это развлечение тесно связано в нашем сознании с „белогвардейским мифом“: в барабан револьвера заряжали один патрон, затем барабан крутили наугад и сразу же револьвер приставляли к виску и стреляли. Если барабан поворачивался на заряженное гнездо, то следовал выстрел. Так проверяли свои предчувствия и шли навстречу предопределению.)

Кроме того, существовала нетрадиционная боевая форма, называвшаяся „американской дуэлью“. По условиям этой дуэли двое соперников, вооруженные смертельным оружием (часто несколькими видами одновременно), входили в небольшую рощу с двух сторон. Их задачей было выследить соперника и убить его. Кроме одновременного начала „охоты“, никаких других сигналов не существовало. Соперники имели право пустить в ход оружие, как только заметят друг друга, и запрещенных приемов не было — можно было спрятаться, затаиться, спровоцировать противника на преждевременное нападение, самому напасть неожиданно. Стрелять в спину и добивать раненого, конечно, было недостойно, но за соперниками никто не следил, и соблюдение подобных правил оставалось на их совести.

В России такая „дуэль-охота“, видимо, не была распространена; весьма вероятно, что ни одного случая не было. Известна она была по слухам и по литературе. Вот, например, очень подробное описание „американской дуэли“ из повести английского писателя Джозефа Конрада „Дуэль“, которое помогает понять психологическое состояние и тактику поведения участников. Генерал д'Юбер говорит своему противнику, генералу Феро, и его секундантам:

— Что нам беспокоиться о почве, отмерять расстояние и прочее? Давайте упростим дело. Зарядите обе пары пистолетов. Я возьму пистолеты генерала Феро, а он пусть возьмет мои. Или, еще лучше, пусть каждый возьмет смешанную пару. Затем мы углубляемся в лес и стреляем друг в друга. А вы останетесь на опушке. Мы сюда не церемониться пришли, а воевать — воевать насмерть. <…> Так, может быть, вы отведете вашего принципала на опушку по ту сторону леса, и пусть он войдет в лес ровно через десять минут. <…>

Генерал д'Юбер <…> был весь поглощен этой предстоящий битвой. Он должен убить противника, непременно убить. Никак иначе не освободиться от этого идиотского кошмара. <…> „Я должен заставить его сделать выстрел как можно более издалека“, — подумал генерал д'Юбер.

И в ту же минуту он увидел что-то белое — рубашку противника. Он мгновенно выступил из-за ствола и стал на виду. И тотчас же с быстротой молнии отскочил за дерево. Это был рискованный маневр, но он удался. В туже секунду грянул выстрел, и кусочек коры, отбитый пулей, больно задел его по уху.

Генерал Феро, выпустив один заряд, сделался осмотрительнее. Генерал д'Юбер, осторожно выглядывая из-за своего дерева, нигде не обнаруживал его. Невозможность определить местонахождение врага вызывала ощущение опасности. Генерал д'Юбер чувствовал себя незащищенным с фланга и с тыла. Но вот опять что-то белое мелькнуло впереди. <…> Генерал д'Юбер с большим самообладанием удержал готовую было подняться руку. Нет, неприятель еще слишком далеко, а он сам не такой уж первоклассный стрелок. Он должен подождать свою дичь, чтобы стрелять наверняка {89, с. 297–299}.

Мы вынуждены прервать замечательное, но слишком подробное повествование Конрада. Далее происходит следующее. Д'Юбер решается на очень хитрый ход: он ложится за деревом на спину и следит за соперником в карманное зеркальце. Д'Юбер немного не рассчитал, и его ноги замечает соперник — и решает, что он уложил своего врага первым же выстрелом. Уже не прячась, Феро идет, чтобы посмотреть на своего бездыханного, как он полагает, противника. А д'Юбер потерял его в своем зеркальце и заметил только тогда, когда тот подошел вплотную. Испытание оказалось не по нервам обоим. Д'Юбер вскочил, оставив свои пистолеты на земле, а Феро выпалил из своего пистолета и промахнулся. По всем законам д'Юбер имел право теперь поднять оружие и застрелить своего противника, но он хочет только того, чтобы преследовавший его пятнадцать лет мстительный Феро оставил его в покое. За эти годы они несколько раз дрались на дуэлях, в разных званиях, по разным правилам и на разном оружии, несколько раз ранили друг друга — пора положить этому конец. И д'Юбер оставляет выстрелы за собой: „Вы в течение пятнадцати лет вынуждали меня предоставлять вам по долгу чести распоряжаться моей жизнью. Отлично. Теперь, когда это право осталось за мной, я намерен поступить с вами, следуя тому же принципу. Вы будете находиться в моем распоряжении столько, сколько мне вздумается. Не больше, не меньше. Вы обязуетесь ждать до тех пор, пока я не найду нужным воспользоваться своим правом“.

Столкновение двух лейтенантов превратилось в многолетнюю вражду, стало притчей во языцех для целой армии. Оно вышло за рамки традиционного ритуала дуэли, и поэтому не кажутся „несправедливыми“ ни форма „американской дуэли“, ни „отложенный выстрел“.

Итак, мы рассказали о различных формах проведения поединка. Момент завершения дела чести нужно было ритуально обозначить.

Если соперники оставались в живых, то в конце дуэли они обычно примирялись. Искреннее примирение чаще всего сопровождалось взаимными извинениями. Вот, например, Пушкин со Старовым: „Я вас всегда уважал, полковник, и потом)7 принял ваше предложение“, — сказал Пушкин. — „И хорошо сделали, Александр Сергеевич, — отвечал Старов, — этим вы еще более увеличили мое уважение к вам, и я должен сказать по правде, что вы так же хорошо стояли под пулями, как хорошо пишете“. Эти слова искреннего привета тронули Пушкина, и он кинулся обнимать Старова» {139, т. 2, с. 270}.

Соперники не только объяснялись между собой, но и заботились о том, как они будут выглядеть в глазах общества. Характерный пример этого мы находим в повести Ореста Сомова «Юродивый». Ее герои неожиданно поссорились, вышли на поединок и неловко застрелили прибежавшего помешать им местного сумасшедшего — и тут-то дело дошло до объяснений и примирения: «<…> Мельский и противник его не сказали еще ни слова. Наконец сей последний <…> взглянул в лицо Мельского <…> и с некоторым усилием сказал: „Поединок наш еще не кончен!“

— Скажите, бога ради, за что вы меня вызвали? — вскричал Мельский как бы по невольному движению.

— Вы сами должны это знать: не вы ли меня оскорбляли? Не вы ли смеялись на мой счет <…>?

— Клянусь честию, что в разговоре моем с Софиею не было о вас ни слова. Я не дал бы этой клятвы, когда шел против вашей пули; теперь, над трупом сего бедняка, пострадавшего в нашем деле, я должен вывести вас из заблуждения. <…>

Артиллерист помолчал несколько минут; <…> потом сказал тихим и горестным голосом и как бы сам себе: „И в этот раз запальчивость моя и подозрительный нрав довели меня до исступления ума, даже до убийства. <…> Простите ли вы мне опрометчивость мою, забудете ли нанесенную вам обиду?“

Молодой, мягкосердечный Мельский снова и крепко сжал ему руку. Он был удовлетворен вполне: товарищам своим и, следовательно, всему полку доказал он, что не боится порохового дыма; понятию о чести принес он жертву, соперник его просил у него прощения; чего ж мог он более требовать?» {156, с. 140–141}.

В тех случаях, когда причиной ссоры было не недоразумение, а серьезная ссора и соперники не были склонны к примирению и извинениям, эту функцию брали на себя секунданты. Они объявляли, что соперники исполнили свой долг и достойным поведением на поединке подтвердили свое благородство.

Точно так же за секундантами оставалось последнее слово в том случае, если один из соперников был убит или тяжело ранен. Секунданты убитого объявляли, что их соперник действовал благородно и по правилам. Впрочем, достаточно часто они ограничивались констатацией смерти и вежливым обменом поклонами с противниками. Если один из дуэлянтов был ранен, то, конечно же, первым делом старались оказать ему посильную помощь, но при этом так или иначе все-таки объявляли поединок оконченным.

Существовала еще традиция: после окончания дуэли все действующие лица отправлялись в ресторан, где шампанским отмечали благородный исход дела. С этим связана еще одна гипотеза о происхождении термина «пробочная дуэль»: так говорили о тех случаях, когда выстрел пробкой шампанского в потолок был «самым опасным» из всех сделанных выстрелов. Традиция ресторанного примирения была столь сильна, что могла стать, по крайней мере в Европе, основой профессионального заработка: «Дуэль — вещь слишком обыкновенная в Висбадене, и в городе этом находится во всякое время достаточное число людей, извлекающих из безнаказанности дуэли тысячи личных выгод; некоторые из подобных аферистов, уверенные в своем искусстве владеть всевозможным оружием, не только охотно принимают вызовы, но употребляют все средства, чтобы побудить других к подобным вызовам, и, пользуясь неопытностью молодежи, мировыми сделками выжимают из противников или деньги, или по крайней мере ужин с бутылкою шампанского; другие предлагают себя в секунданты и, примиряя соперников, пользуются теми же выгодами, как и первые» {31, с. 416}.

Конечно же, если бы Пушкин и Дантес оба остались живы, они бы не отправились после дуэли в ресторан отмечать удачный исход дела. В таких случаях обходились заключением секундантов и взаимным отказом от дальнейшего продолжения дела. Собственно, в этом-то и цель дуэли: достойным образом прекратить ссору, зашедшую слишком далеко.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

БРЕТЕРСТВО

Социально-психологическая характеристика бретерства. Представление бретера о дуэли. Бретеры и тайные общества. Отношение власти к бретерству. Эстетизация жестокости.
ПРИЛОЖЕНИЕ: Бретерские легенды и анекдоты

Дуэль стала в свое время модным явлением. Поначалу распространившаяся в среде европеизированной молодежи, в первую очередь — военной, эта мода в первые десятилетия XIX века стала всеобщей. О поединках мечтали, как о воинских подвигах и любовных победах; дуэли неразрывно связывались с надеждами на славу и уважение. И появились люди, для которых эти мечты и надежды не тускнели на первом же барьере, не отступали на задний план, а становились делом всей жизни.

Если дворянин часто дерется на дуэлях — значит, он строг в вопросах чести. Чтобы приобрести репутацию человека, который не шутит честью, нужно иметь в своей биографии несколько поединков. Такая логика очень многих подкупала своей простотой и очевидностью. И тогда дуэль становилась самоцелью, было уже неважно, есть для нее причины или нет. И оскорбление становилось самоцелью, так как за ним должно было последовать «благородное удовлетворение». Людей же, которые «ищут случая придраться для вызова на поединок», «наискиваются на вызов» (В. И. Даль), «привязываются и оскорбляют из удовольствия оскорбить» (Ф. М. Достоевский), называли бретерами (от фр. bretteur — дуэлист, забияка; в русском варианте встречается и написание с двумя «т» — «бреттер»).

Живые люди редко задумываются, зачем они (Я, Ты и Он) нужны Культуре. Они живут, совершают те или иные поступки, потому что так нужно или потому что так хочется; берут пример с известных им людей или литературных героев, сознательно или неосознанно строят свое поведение в соответствии с определенными моделями или стереотипами. В каждом обществе кроме подавляющего большинства добропорядочных и законопослушных граждан, живущих согласно унаследованным от старших поколений нравам и обычаям, обязательно есть люди, нарушающие нормы, идущие против течения. Для современников они хулиганы или преступники, чудаки или придурки; но проходит время, и потомки видят, что без этих чудаков прошлое было бы скучной схемой. Отклонения не дают норме закостенеть, делают ее осмысленной и осознанной. Калейдоскоп разнообразных нарушений окружает норму со всех сторон, обозначая ее границы.

Каждый сходит с ума по-своему. Один — наедине с самим собой, в своем кабинете или дальнем казанском поместье. Для другого вся прелесть заключается в том, чтобы бросить вызов окружающим, подразнить «нормальное» большинство.[77] В конце XVIII — первой трети XIX века, в эпоху расцвета русской дуэли и моды на нее, метафорический вызов обществу превращался в реальные вызовы на поединки. Почти все формы молодежного эпатажа объединились в бретерстве. И законы чести, point d'honneur, часто оставались последней ненарушаемой нормой поведения.

Законы point d'honneur для бретера заменяли все прочие. Человек имеет право на любые поступки, если они не противоречат его личным представлениям о чести и если он готов ответить за них согласно обычаям, «принятым между благородными людьми». Человек может иметь любые прихоти и слабости, быть жестоким или великодушным, если этот человек готов с оружием в руках отстоять свои права. Дуэльный ритуал должен дать возможность определить, чье право «правее». Бретер, как средневековый рыцарь, бросает вызов всем и всему. И как для рыцаря турнир, для бретера дуэль — священный обряд, к которому он относится с уважением и почти трепетом. Дуэль — это обряд вступления в орден настоящих рыцарей, настоящих гусаров, настоящих джентльменов, настоящих мужчин. Дворянин, тем более офицер, ни разу не дравшийся на поединке, вызывал недоумение и даже насмешливую улыбку (см. анекдот о дуэли между М. С. Луниным и А. Ф. Орловым в версии П. Н. Свистунова на с. 176–177 наст. изд.).

Дуэль для бретера — это ритуал, близкий к братанию: в обоих случаях сближение, почти родство скрепляется кровью, возможной и реальной. Поэтому легко объяснимо, что бретер после дуэли не испытывает никаких враждебных чувств к своем) сопернику.

Поведение соперника на дуэли помогает бретеру узнать в нем или «своего» (т. е. такого же бретера), или же «обычного» человека. Но чем более человек бретер, тем уже круг тех, кого он может признать «своими», а все остальные оказываются недостойными благородного отношения. В этих взглядах иногда находили оппозиционность государственной бюрократической системе, но, на наш взгляд, ее не следует преувеличивать. Великий князь Константин Павлович был во многом прав: «Пусть себе молодой офицер пошалит, перебесится, это не беда, лишь бы хорошо, исправно служил. И обыкновенно бывает так: чем больше офицер шалит, тем исправнее служит… Но читать журналы и книги? Это скверно, вольнодумство, никуда не годится… Но собираться и обедать вместе, это еще хуже… Ни, ни!» {114, ч. 4, с. 100}.

Конечно, для многих бретерство было эскападой, периодически возникающей почти физиологической реакцией на фрунт, развод, парад и тому подобное, психологической разгрузкой, даже отдыхом.

Но не будем и преуменьшать. Ведь все-таки настоящие бретеры большей частью и читали, и бунтовали. Многие из них были людьми весьма образованными и начитанными, обладали острым умом и живым воображением. Ф. И. Толстой — Американец, М. С. Лунин, А. И. Якубович, Ф. Ф. Гагарин и другие были, каждый по-своему, людьми интересными и незаурядными, выбивающимися из рамок и схем — государственных, политических, из всех прочих жестких структур. Это были личности, люди, нигде не ставшие до конца «своими».

Многие из бретеров оказались в тайных обществах. Для них это было естественно. М. С. Лунин, еще в 1812 году собиравшийся проситься парламентером к Бонапарту, чтобы при передаче депеши заколоть ненавистного корсиканца (он даже демонстрировал всем желающим специально для этой цели приготовленный кинжал {124, с. 227–228}), — через несколько лет столь же естественно мог обратить свой кинжал против другого тирана. Постоянная привычка с оружием в руках подтверждать личную честь и благородство предлагала такие же решительные средства для борьбы с неблагородством и бесчестием политическим.

Декабристы не рассматривали дуэль в качестве средства политической борьбы, но вели себя иногда вполне по-бретерски: по-бретерски вызывались на поединок с тираном, по-бретерски шли на Сенатскую площадь 14 декабря 1825 года. Александр Одоевский бесшабашно восклицал: «Умрем, братцы! Ах, как славно умрем!» И противостояние на площади напоминало двух дуэлянтов, стоящих у дальних барьеров, — а секунданты все не дают команды к сближению. И стрелял Каховский в подъехавшего Милорадовича, и целил Кюхельбекер в великого князя Михаила Павловича — как от барьера.

Впрочем, в этой аналогии не следует заходить слишком далеко. Якубович, захотевший выступить в роли секунданта-посредника (в духе Зарецкого), курсировавший между молодым императором (которому он предлагал свои услуги парламентера) и взбунтовавшимся каре (которое он всячески подбадривал), заслужил вместо уважения и бретерской славы презрение обеих сторон.

Потом, в царствование Николая I, власти уже не столь лояльно относились к бретерству. Отставка А. П. Ермолова в 1827 году, а затем польское восстание 1830–1831 годов закончили историю двух крупнейших «центров» российского бретерства — Кавказа и Варшавы. Бретерство потеряло оппозиционность, буйство стало шалостью.

Дуэль для бретера, конечно же, не была средством выражения каких-либо политических идей или осознанного общественного протеста. В поединке привлекала жажда победы, «упоение в бою» и… красота. Красота — в свободе проявления своей личности, в праве на любые поступки. Красота — в пренебрежении жизнью; красота — в утонченной вежливости на барьере; красота — в жестокости и неожиданности оскорбления.

На жестокости, вероятно, следует остановиться чуть подробнее. Некоторые выходки Американца или Якубовича могут показаться патологическим садизмом, даже когда мы видим, что своей жизнью они играют так же легко, как и чужими. Но помимо несомненных психологических отклонений (как у Американца, Якубовича, Федора Уварова) или их отсутствия (как у Лунина), жестокость — это феномен культурный. Знаменитые военные походы, особенно начала XIX века, в значительной степени изменили в массовом сознании отношение к убийству. Многие люди с неустоявшимся или деформированным сословным сознанием теперь силой своего оружия выслуживали право на место в жизни; катаклизмы европейской политики воспринимались многими или как мировая катастрофа, или как рождение нового мира, свободного от старой морали, от старых условностей. О знаменитом партизане Александре Самойловиче Фигнере, прославившемся своей храбростью и самоотверженностью, рассказывали: «Его лучшею и частою забавою было, внушив ласковым разговором с пленными офицерами веселость и доверие к себе, убивать их неожиданно из пистолета и смотреть на предсмертные их мучения. Это делалось вдали от армии, куда доходили о том только темные слухи, которым не верили или забывали в шуме военном» {49, с. 97}. Слухи о жестокости и фанатичной ненависти Фигнера к французам надолго пережили его самого (погибшего в 1813 году). Спустя почти двадцать лет Фигнер стал прообразом одного из героев романа М. Н. Загоскина «Рославлев, или Русские в 1812 году», автор включил в свое повествование и эпизод расстрела военнопленных французов.

Жизнь не являлась абсолютно доминирующей ценностью. Культ достойной гибели на поле боя с оружием в руках, лицом к лицу с врагом отчасти распространялся и на поединки. Вообще, отношение к жизни и смерти тогда было иным. Ю. Н. Тынянов говорил, что «во времена Пушкина и декабристов смерти не боялись и совсем не уважали ее <…>. Страх смерти <…> в России придумали позже — Тургенев, Толстой» {42, с. 402}.[78]

Кроме того, эстетизация жестокого и отвратительного — это явление, закономерно, периодически возникающее в культуре. Название трактата Томаса де Квинси «Об убийстве как одном из изящных искусств» для романтического сознания было шокирующим, но не случайным. Так и бретер мог видеть красоту в убийстве, в жестокости, в оскорблении.

Дуэль — это ритуал, и бретеры — своеобразные жрецы этого ритуала. Они хранят традицию, поддерживают строгость правил; они участвуют во множестве дел чести, иногда даже провоцируя и стравливая неопытных дуэлянтов, тем самым привлекая всеобщее внимание, увеличивая значение именно этой сферы жизни.

Участие в делах чести являлось едва ли не основным занятием бретера. Ни одна ссора и уж тем более поединок в обществе не могли состояться без «своего» бретера. Бретер мог быть секундантом, посредником, свидетелем, самим своим присутствием и участием освящая поединок, приобщая его к высокому ритуалу. Под пристальным взглядом бретера даже самый застенчивый дворянин приосанивался, распушив усы, сомнения исчезали, рука твердела.

Бретеры были живыми справочниками и кодексами. Их мнение считалось наиболее авторитетным в любой спорной ситуации. Их вмешательство было подчас важнее суда чести, потому что бретер был готов в любом деле сам встать к барьеру и вызвать любого, кто уклоняется от благородного удовлетворения.

Рассказы о знаменитых бретерах, их проделках и «разделках»,[79] острых словечках и безобразных выходках, легенды и анекдоты, сплетни и слухи были своеобразным дуэльным кодексом. Законы чести в России основывались не столько на норме, сколько на прецеденте. Для такого типа регламентации характерен особый интерес не к обычному, нормальному, типичному, а к исключительному, аномальному. Бретеры продуцировали всевозможные отклонения от нормы, обозначая границы допустимого и недопустимого, и при этом своей судьбой воплощали приговор, вынесенный их поступкам и жизни в целом. Легенды о знаменитых бретерах давали многим юнкерам примеры для подражания и рецепты действия в тех или иных ситуациях, образцы храбрости и молодечества или дерзости и буйства.

В каждом полку и в каждом уезде был свой Зарецкий, свой отставной или прикомандированный гусар, свой «ера, забияка» (выражение Д. Давыдова), который, конечно же, в свое время «перепил славного Бурцова, воспетого Денисом Давыдовым» («Выстрел» А. С. Пушкина), который кого-то «из окошка за ноги спустил», «кого-то обыграл на триста тысяч» — «картежник, дуэлист, соблазнитель, но гусар-душа, уж истинно душа», которого «товарищи обожали», а полковые командиры терпели как «необходимое зло»; и каждый мог вспомнить, как он с этим «знаменитым» какую-то «штуку сотворил», но и побаивался, что тот вдруг ни с того ни с сего «возьмет да разденет меня, голого вывезет на заставу да посадит в снег, или… дегтем вымажет, или просто…».

Бретерство в принципе индивидуалистично, поэтому в объединении различных личностей под общим названием есть что-то искусственное. Бретерство на самом деле — это логическая конструкция, порождение массового сознания, достаточно далекого от самого явления. В общий же бретерский миф как составляющие входили легендарные биографии реальных личностей, очень непохожих друг на друга.

И в своем бретерстве эти личности различались так же, как в характерах и нравах, образовании и интересах. Ф. И. Толстой — Американец и М. С. Лунин, Ф. Ф. Гагарин и Ф. А. Уваров, К. Ф. Рылеев и А. А. Бестужев — все эти имена (и многие другие) в общественном сознании так или иначе связывались с бретерством — и каждое из этих имен было Именем. Некоторые из них и остались-то в истории только благодаря своим проделкам и поединкам (Американец, Гагарин, Уваров), для других бретерство было дополнением к чему-то иному (или следствием). Но в любом случае в них (и в их дуэлях, и в их шалостях) ощущались твердость и сила, живая цельность характера. Материалы, подобранные нами в «Приложениях», наглядно подтверждают это.

ПРИЛОЖЕНИЕ

БРЕТЕРСКИЕ ЛЕГЕНДЫ И АНЕКДОТЫ

«Товарищи меня любили (рассказывал Шумский[80]). Во всех шалостях и проделках я был всегда в голове. Бойкий и задорный, избалованный надеждою безнаказанности, я в своих выходках часто доходил до дерзости — мне всё прощали. Рассказы моего учителя-француза мне очень пригодились: руководясь ими, я удивлял всех моими выходками. Без Шумского не обходилось ни одной шумной пирушки, ни одной вздорной затеи» {176, с. 46}.

«Много проказ сходило с рук Шуйскому. Погубил его вот какой случай: пьяный он пришел в театр, в кресла; принес с собою вырезанный арбуз, рукою вырывал мякоть и ел. Перед ним сидел плешивый купец. Опорожнивши арбуз от мякоти, Шумский нахлобучил его на голову купца и на весь театр сказал: „Старичок! Вот тебе паричок!“ Купец ошеломел; но когда освободился от паричка и, обернувшись, увидел перед собою смеющегося пьяного офицера, то также громко воскликнул: „Господи! Что же это? Над нами, купцами, ругаются публично“. В театре произошла суматоха, Шумского арестовали; от Государя утаить нельзя было, — и Шумский послан на Кавказ в бывший тогда гарнизонный полк. По смерти Аракчеева он вышел в отставку, поступил в гражданскую службу, но за пьянство уволен; затем бродил из монастыря в монастырь в качестве послушника, ради куска хлеба, и умер, говорят, в кабаке» {73, с. 184}.

«Будучи известной храбрости поручиком в Александрийском гусарском полку, он,[81] в 1814 г<оду>, в Париже, имел не менее известную дуэль с тремя французскими офицерами за вопрос их: „Почему одни <русские офицеры> носят черные на шляпы перья, а другие — тоже петушьи, как у него, белые?“ Бартенев очень вежливо разъяснил им, что черные носит пехота, а белые — конница, и что перья не с петухов, а с французских орлов, „que nous avons pluch“.[82] Он вышел счастливо из этих поединков, был переведен в гвардейский конно-егерский полк и тотчас отправлен, чтобы прекратить вызовы, которые могли еще последовать. В полку, будучи уже ротмистром, он имел столкновение с полковым командиром, столь же известным храбростью г<осподино>м Алферьевым: положено было стреляться одним пистолетом заряженным, а другим холостым. Чтобы развести их, Бартенев переведен был майором в Смоленский полк и в ту же ночь отправлен во Францию» {99. с. 83}.

«Это происходило в 1814 году, в Париже, где, по взятии столицы Франции, стояли наши войска. Поручик одного из наших гусарских полков, некто Телавский, Геркулес ростом и силою, рубака каких мало, но, с тем вместе, умный и превосходно воспитанный и образованный, обедал раз в одном парижском ресторане. За одним с ним столом сидело человек десять французских кавалеристов. Шел общий разговор. Французы чересчур развернулись и позволяли себе шуточки и насмешки, не совсем изящные, над русскими офицерами. Телавский, превосходно говоривший по-французски, отшучивался очень остроумно и не дозволял выбить себя из позиции защитника русской армии. Но вот один из французиков отпустил вдруг уже очень плоскую, казарменную и оскорбительную фразу для русских офицеров. Телавский тотчас же отвечал:

— Cela, passe la plaisanterie:[83] это относится уже прямо к чести русской армии, и потому я требую у вас удовлетворения.

— С величайшим удовольствием. На чем же вм угодно драться?

— На саблях.

— Согласен.

— И я разделяю мнение моего товарища и, стало быть, тоже принимаю ваш вызов, — отозвался другой офицер.

— И я тоже, — послышалось со всех сторон, — все десять офицеров вышли драться с Телавским. Они тут же сделали и вынули десять номерных билетов, кому начать и в каком порядке продолжать поединок.

Отправились за город. Встали в позицию. Дуэль началась. Раз, два, три, и француз, тяжело раненный, падает. Становится против Телавского другой: после трех или четырех взмахов могучей сабли русского Геркулеса падает на землю и другой его противоборец. И таким образом, поочередно, французики все до последнего, до десятого, „ont mordu la poussire“,[84] были искрошены богатырем Телавским, который под конец и сам свалился, и его покрошили» {114, ч. 1, с. 113–114}.

«Храбрый, обстрелянный офицер, испытанный в трех исполинских походах, безукоризненно благородный, честный и любовный в частных отношениях, он[85] не имел причины не пользоваться глубоким, безусловным уважением и привязанностью товарищей и начальства. <…> Это уважение было так велико, что без малейшего затруднения и без всякого нарекания он мог отказаться от дуэли, за какие-то пустяки ему предложенной довольно знатным лицом, приводя причиною отказа правила религии и человеколюбия и простое нежелание; все это, подтверждаемое следующим размышлением в виде афоризма: „Si pendant trois ans de guerre je n'ai pas pu tablir ma rputation d'homme comme il faut, un duel, certainement, ne l'tablira pas“[86] {69. с 62}.

„В один вечер[87] брат Николай, быв еще колонновожатым, заспорил о нашей службе с г. Михайловым, довольно близким к дому хозяйки и женихом сестры славного впоследствии партизана Фигнера. В этом споре Михайлов сказал брату, что если, как он слышал, какой-то офицер Генерального штаба не сумел набросить летучий мост на реку, то что же после того колонновожатый? Николай рассердился и тут же на месте дал ему пощечину. Это произвело большой шум в зале, и одна из барынь <…> сказала: Je l'ai vu et entendu, ce soufflet a t bien appliqu“.[88] Родной брат Фигнера, гусарский офицер, находился на этом же вечере и понуждал битого Михайлова вызвать брата на поединок, но тот струсил, тогда я, подойдя к Фигнеру, объяснил ему. что как брат Николай еще юнкер, то с ним драться нельзя, — и я вместо него принимаю поединок с ним — Фигнером, который тотчас согласился. Так. дехю по утра и осталось. Такое происшествие в доме адмирала было ему и семейству его крайне неприятно, и он старался замять оное, так чтоб и слух о том не распространился по городу На другой день утром приехал к нам Семен Никола<евич> Корсаков и от имени Николая Семеновича просил прекратить эту неприятную историю. Фигнер согласился назвать Михайлова подлецом, а мне более ничего не оставалось, как помириться с Фигнером» {123, с. 81}.

«В двадцатых годах жил в Варшаве сенатор Ник<олай> Н<и-колаевич> Новосильцев и занимал весьма важный пост по гражданской части. Это был человек очень умный, деловой, энергичный, но и далеко не благодушный, бессердечный, умевший заслужить всеобщую и сильнейшую ненависть у поляков. <…> Однажды он давал бал. Между гостями находились молодой полковник Киль, адъютант Цесаревича, и еще одна молодая полька, красавица, за которою Киль очень ухаживал и к которой, в то же время, был весьма неравнодушен и сам хозяин, хотя и очень немолодой, но большой поклонник прекрасного пола. Его мучила страшная ревность, и, в конце концов, а также и вследствие обильных возлияний, он не выдержал и, придравшись к чему-то, наговорил больших неприятностей молодому полковнику.

— Это что значит? — сказал оскорбленный Киль. — Вы позволяете себе говорить дерзости своим гостям, у себя дома! Не угодно ли вам дать мне за это удовлетворение?

— Какого такого удовлетворения требуете вы от меня?

— В шести шагах расстояния и с пистолетом в руках!

— Вот еще что вздумали! Стану я с вами стреляться: я гожусь вам в дедушки.

— Вы можете годиться хоть в прадедушки, но должны быть вежливы со всеми, а тем более со своими гостями. А если вы за были это и сделались невежею, то должны со мною стреляться.

— Стану я с вами стреляться… Стара штука!

— Так я заставлю вас стреляться со мною! Пока прощайте.

На другой день Киль является к Цесаревичу и рассказывает

— А! хорошо! — сказал великий княэь <…>. — Сейчас же поезжай к Новосильцеву и скажи ему, что я твой секундант и прошу, чтобы он сейчас же прислал ко мне своего секунданта, для того, чтобы условиться с ним о месте и времени поединка между тобою и Новосильцевым. Да скажи ему, чтобы он немедленно исполнил мое приказание. А то ведь я шутить не люблю»[89] {774, ч. 4. с. 75–78}.

«Генерал Ушаков, командир Волынского гвардейского полка, уезжая в отпуск, сдал командование старшему полковнику Ралю. По возвращении из отпуска и при приеме полка обратно между Ушаковым и Ралем произошел крупный разговор, а затем и вызов на дуэль. Раль был глубоко уважаем и любим всем полком и, вследствие этого, многие штаб- и обер-офицеры горячо вступились в это дело и, так как тут не было кровавой обиды, а только одно более или менее оскорбленное самолюбие, им удалось помирить поссорившихся. И вдруг узнает об этой истории великий князь.[90] Сейчас же посылает к Ушакову и Ралю своего адъютанта и свои кухенрейтерские пистолеты и приказывает передать им следующее:

— Военная честь шуток не допускает: когда кто кого вызвал на поединок и вызов принят, то следует стреляться, а не мириться. Поэтому Ушаков и Раль должны стреляться или выходить в отставку.

Итак, поединок состоялся. У Раля было огромное семейство, и потому он просил отсрочить поединок на две недели, чтобы иметь время привести в порядок свои дела и не оставить семейству путаницы. Он стрелял превосходно, а Ушаков весьма плохо. Но последний воспользовался отсрочкою и каждый день упражнялся в стрельбе из пистолета и набил себе руку. Роковой день настает. Раль стреляет первый и попал бы прямо в сердце противника, если бы не золотой образ, благословение матери, по которому пуля проскользнула, не задев Ушакова. Раль был убит наповал. Отсрочка дуэли на две недели была для него гибельна; она дала возможность его противнику из плохого стрелка сделаться хорошим» {774, ч. 4, с. 78–79}.

«При общем распределении штаб- и обер-офицеров подполковник Мерлиний был назначен в Сумский гусарский полк. Общество офицеров этого полка заявило нежелание служить с Мерлинием; мнение это разделял и Петрулин.[91] Мерлиний слыл игроком и носившим иностранные ордена, не имевши их, словом, правильно или нет, он не пользовался доброй молвой. По прибытии его в полк, когда он явился к Петрулину, в присутствии многих офицеров этот последний предложил ему, очень деликатно, перечислиться в другой полк. „На каком основании?“ — довольно дерзко опросил его Мерлиний. „Общество офицеров не желает иметь вас своим товарищем“. Еще с большей надменностью и возвысив голос Мерлиний опросил; „Назовите мне одного из них, и первого я заставлю раскаяться“. Пылкий Петрулин не мог более воздержаться: „Я первый!“ — отвечал он. „Итак, с вас начну завтpa же утром“. — „Зачем откладывать? Пожалуйте сюда!“ Они стрелялись без секундантов. Петрулин не хотел вводить в ответственность своих офицеров. Раздались два выстрела, один за другим: Петрулин был убит, а Мерлиний легко ранен. Потому случаю было много толков. Мерлиний был разжалован в солдаты» {99, с. 147}.

«Однажды, за болезнию майора Пашкевича, эскадроном его командовал на ученьи капитан Степан Иванович Калачов, благороднейший чудак и оригинал. Он был всегда в разладе с уставом, а на этот раз как-то особенно был не в духе и долго размышлял, прежде чем произнести какую-нибуд команду. Отпустив полк. Сталь[92] приказал эскадрону его остаться и продолжал ученье. Пылкий и нетерпеливый, он загнал лошадей, а крупное слово, вырвавшееся у него перед фронтом, Калачов принял на свой счет, и как только ученье окончилось — потребовал объяснения. Сталь собрал офицеров. „Господа! — сказал он. — Я, правда, горячего темперамента, но никогда не позволю себе оскорбить благородного человека грубою бранью и не знаю, почему господин Калачов сказанное солдатам принял на свой счет“. Затем он поклонился и вышел. Флегматичный Калачов этим, однако, не удовлетворился и послал вызов. Сталь принял его. „Калачов требует, чтобы стреляться через шинель“, — заметил один из секундантов, „Это бравурство! — воскликнул Сталь, — я назначаю двенадцать шагов и первый выстрел предоставляю противнику“. В назначенный день оба они съехались с своими секундантами. Калачов, удовлетворенный тем, что вызов его принят, выстрелил на воздух» {136, с. 57–58}.

«В числе прочих руки моей сестры просили еще генерал Пац и князь Адам Чарторыйский. На стороне первого, генерала наполеоновских войн, были все офицеры, его коллеги. Они были противниками князя Чарторыйского, как друга Александра I, не принимавшего участия в войнах за независимость родины. Таким образом, возник чисто политический вопрос, в котором опять-таки серьезные люди, сознававшие, что мы обязаны Чарторыйскому существованием Царства Польского, были на нашей стороне. Военные, как Викентий Красиньский, старались доказать, что в лице Паца, если он получит отказ, будет оскорблена вся армия, и убедили его вызвать Чарторыйского на дуэль. Это дело длилось несколько лет. Пять раз оба противника выступали друг против друга. Секундантом князя Адама был Мокроновский, генерал, сподвижник Костюшки и всем известный своим благородством и патриотизмом. Несколько раз полиция не допускала дуэли. Последняя встреча произошла уже после женитьбы Чарторыйского на моей сестре и Паца на Малаховской. Князь был ранен и пролежал более десяти дней в постели. Император Александр I, посетивший в то время Варшаву, ежедневно навещал Чарторыйского и оставался у него по целым часам. Впоследствии Пац, который действовал лишь под давлением других, стал искренним другом князя» {747, с. 56–57}.

«Алябьев, поссорившись за картами с Яковлевым, вызвал его на дуэль. „А на чем ты хочешь драться?“ — спросил последний. „Разумеется, на саблях“, — отвечал Алябьев. — „Не могу“. — „Почему же не можешь? Я обижен и имею право назначить оружие“. — „Воля твоя, не могу“. — „Ну так на шпагах“. — „О. ни за что не могу! Я наследовал от короля Иакова I, от имени которого фамилия моя происходит, врожденную антипатию к обнаженному оружию и не могу смотреть на него“. Все засмеялись, Алябьев также — и шампанское примирило противников» {70, т. 1, с. 242}.

«Случилось ему быть в Дерпте. Шел он по улице в одно дождливое и холодное осеннее утро и повстречался с двумя студентами, которые не только не посторонились, а толкнули его в бок, и довольно сильно, чтобы доказать не нечаянность, а умышленность этого толчка. На такое мальчишеское озорничество Черевин счел недостойным себя отвечать иначе, как презрительным молчанием. Но мальчишки-забияки не унялись, а остановились и, повернувшись, закричали ему вслед:

— Г<осподин> офицер! Г<осподин> офицер!

— Что вам угодно? — спросил Черевин, остановившись.

— Вы толкнули нас?

— Во-первых: не я вас, а вы меня толкнули. А во-вторых, что же из этого следует?

— А то, что вы должны дать нам сатисфакцию.

— Какую?

— Драться с нами, и сейчас же.

— На чем?

— На саблях, они у нас готовы, — и, распахнув свои шинели, показали имевшиеся при них сабли.

— С величайшим удовольствием, — сказал атлетический улан и подошел к молокососам-забиякам.

В двух шагах от них находился фонтан, бассейн которого был полон холодной воды.

— Господа! Прежде всего, я человек положительный и основательный и не предпринимаю ничего серьезного без основательной к тому причины. Мы идем драться; дело это довольно серьезное, основательной причины к тому я пока не вижу. Позвольте же мне поискать такой причины.

И, сказав это, Черевин наклоняется, как бы для того, чтобы поискать чего-то на мостовой. Мгновенно схватывает одною рукою за ногу, около щиколотки, одного студента, то же делает и с другим, поднимает их кверху, словно два подсвечника, подходит к бассейну фонтана и, повернув их головами вниз, погружает в холодную воду бассейна, потом вынимает их из воды, встряхивает и снова погружает. И так до трех раз. По совершении таких необычайных душей, он ставит их на край бассейна и говорит:

— Основательная причина для поединка теперь найдена; отправимся исполнять ваши желания; я весь к вашим услугам.

Но после такого образчика геркулесовской силы улана забияки не пожелали исполнить свои желания, не воспользовались предложением услуг; их студенческая храбрость или, вернее, мальчишеский задор испарился скорее, нежели зародился, и, не промолвив ни слова, они убрались подобру-поздорову, продрогнув от холодной ли ванны или от мальчишеской храбрости, не умею вам доложить» {773, с. 75–76}.

Следом за бретерами начала XIX века пришли иные люди. Они и фрондировали, и шалили, и кутили как-то мельче, благонамеренней. Вот, например, Н. А. Жерве — вроде бы тоже в 1830-х годах слыл шалуном и забиякой, да все как-то не на дуэлях дрался, а к актрисам в спальни подглядывал (за что и был вместе с приятелями переведен из гвардии в армейский полк). Или еще один пример — известный богач и скандалист Савва Яковлев. Он прославился тем, что мог, например, поставить на карту миллион франков (дело было в Париже, Яковлев проиграл); он же довел двоюродного брата до самоубийства долговыми записками; он мог летом устроить ледяные горы для любовницы — польской актрисы. Но и законы чести были для него такой же бессмыслицей, что и законы этикета, вежливости, порядочности: получив публичную пощечину, он и не подумал вызвать обидчика на дуэль. Яковлев, любимым развлечением которого было заставлять гостей пить шампанское из серебряного гроба, закончил свою жизнь столь же глупо и безобразно: он, пьяный, по ошибке застрелился {150, с. 55–57}.

Таких людей еще иногда называли бретерами, хотя к настоящему бретерству они уже не имели никакого отношения. Последним, кого можно назвать бретером в классическом смысле слова, был Руфин Иванович Дорохов. Он многим казался человеком прошедшего времени, и не случайно Л. Н. Толстой, взяв его в качестве психологического образца бретера (Долохов в «Войне и мире»), использовал элементы биографии его отца, героя 1812 года, партизана Ивана Семеновича Дорохова. Р. И. Дорохов родился в 1801 году, когда отцу его было 39 лет, и, естественно, в Отечественной войне участия не принимал. Тем не менее жизнь его была полна событий и приключений. Он неоднократно был разжалован в рядовые за буйные выходки, пять лет прослужил на Кавказе (естественно, в Нижегородском драгунском!), где был знаком и дружен со многими разжалованными декабристами (впрочем, он их знал еще по Петербургу, как и Пушкина); играл в карты, стрелялся на дуэлях, писал стихи, но уже в конце 1830-х, а тем более в 1840-е годы казался устаревшим (дожил он до 1852 года). После выхода в свет романа Л. Н. Толстого литературный герой стал заслонять героя исторического, в легендах его биография стала сдвигаться в прошлое, и даже фамилия часто писалась в варианте Толстого.

Бретерство осталось в памяти культуры как воспоминание о «золотом веке» русской дуэли, о наиболее ярких и заметных его представителях. И, как и сама дуэль, трансформировалось в этой памяти, метафоризировалось. Предложенный нами очерк русского бретерства является по сути лишь первоначальной попыткой описания этого сложного культурного феномена.

ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

Любой желающий, как нам кажется, сможет найти в нашей книге недостатки — и в методологии, и в отборе используемого материала, и в выводах. Оправдания и объяснения сейчас явно неуместны. Книга уже состоялась, и вы ее уже прочитали. И мы надеемся, что наша главная цель достигнута.

Мы постарались описать дуэль с разных сторон — и как уникальное культурное явление, и как социальный механизм; мы хотели, чтобы дуэль перестала представляться нашим современникам некой экзотической деталью, вроде «еров» и «ятей» в старых книжках. Надеемся, что читатель, познакомившись с героями нашего исследования, сможет представить, что ощущает человек, когда получает пощечину, когда вызывает соперника на поединок, когда пишет прощальное письмо, когда стоит у барьера перед нацеленным на него пистолетом. Мы надеемся, что исследователь русской культуры XVIII–XIX веков, даже если он не согласится с нашими выводами, тем не менее найдет для себя материал, который тоненьким лучиком высветит пусть маленький, но все-таки очень важный момент истории.

В эпиграф книги мы вынесли шутливо предложенный Ю. М. Лотманом заголовок: «О дуэли для начинающих». За очевидной иронией проглядывает предложение: нам, начинающим осознавать свою культуру и определять свое место в ней, почему бы не начать с истории русской дуэли?

ИЛЛЮСТРАЦИИ

«И вот герольды прочли уставы турнира, и рыцари выскакали вон, оставя место для бою. Снова звучит труба, и уже копья ломаются на груди противников, и выбитые рыцари ползают в пыли от тяжести лат более, чем от силы ударов. Часто своевольные кони разносят их, и копья поражают воздух; часто, стукнувшись лбами, они путаются в сбруе другого и, как петухи, ловят промах врага. <…>

И вот герольды разделили им пополам свет и ветер, сравняли копья, и труба приложена к устам для вести битвы. Привстав, склонясь вперед, все чуть дышат, чуть поводят глазами. Сердца дам бьются от страха, сердца мужчин от любопытства; взоры всех изощрены вниманием. <…> Вихрем понеслись противники друг на друга — раз, два, и копьев как не было» {8, т. 1, с 122–125}

Так описывал рыцарский турнир Александр Бестужев, автор популярнейших (особенно у провинциальных дам) повестей, кавказский страдалец по декабрьскому делу, светский кавалер, фрунтовый офицер, а затем фронтовой рядовой; человек, всегда ставивший знак равенства между рыцарством и благородством, дуэлью и поединком.

Россию часто называют страной с непредсказуемым прошлым. Это относится не только к советской, но и к императорской России Петр (впоследствии Великий) притащил из Европы что мог и пораскидал. Елизавета все оставшееся от отца попримеряла и покрасовалась перед зеркалами. Екатерина (впоследствии также Великая) половину доставшегося ей императорского хозяйства разглядывала, как игрушки, и придумывала игры. Можно играть в оловянных солдатиков, а можно поиграть в рыцарей живыми людьми — И появились карусели! И братья Орловы так похожи на настоящих рыцарей! А дамы! А потом всем так понравилось, что поверилось — см. В. Пушкина в Приложении.

А еще лет тридцать спустя отягощенный железом и многочисленным семейством Николай I честно терпит обузу этой памяти.

Но уже придумали деревянных лошадок, на которых катаются ребятишки, а иногда и их подвыпившие родители. Уже появилась карусель, на которую сейчас мы водим своих детей.

Вот так, как на этих рисунках, французский фехтмейстер обучал молодежь в гвардейском корпусе. А потом постаревшие отставные гвардии поручики (и капитад&валн соседскому мальчику прутик и, путаясь в «терциях» и «секундах», показывали, как колоть и как отмахиваться. Именно так (задолго до Вальвиля) обучился фехтованию Петруша Гринев.

До конца царствования Александра I в России практическим вещам учили вручную. Николай Павлович решил, что учить нужно, что учить можно, а если читать не умеет — то по картинкам. Каждую свою картинку Вальвиль пояснил лично. Книгуэтудержалидля домашних упражнений. Иллюстрации из учебника фехтования примечательны изяществом и благородством тая. УНеътаможно представить, что подобным образом можно убить, сложно даже предположить, что у этих людей может потечь кровь. Это учебник рукопашного боя того времени, когда Лев Толстой еще не сказал, что лучше взять дубину и «гвоздить» ею. А уж слов «штыком коли — прикладом бей» они точно не слышали!

О дуэли в XVIII и тем более в XIX веке знал каждый дворянин. Но обсуждать эту проблему публично в печати было не принято. Дуэль почти что превратилась в «неназываемую» — как панталоны в куртуазной французской речи. Допускались описания в художественных произведениях, желательно обвинительные.

Тем интереснее эти книги.

Первая — трогательна. Посмотрев на заглавие и посвящение, мы можем себе представить пожилого отставника, единственный сын которого, отправленный на службу государеву, употребил свой юношеский пыл не по назначению. Мать-старушка с горя слегла. Обстоятельства можно уточнить по «Капитанской дочке» А С. Пушкина.

Вторая — канцелярская. Четыре совершенно одинаковых издания. Когда Александр III «полуразрешил» дуэль, полковым командирам потребовалось руководство к действию — какой поединок считать правильным, а какой нет, что является необходимым, что правомерным, что допустимым. С точностью до секунды и полушага. Перефразируя персонажа Л. Н. Толстого: «Die erste Kolonne marschiert…»

Не будем забывать, что люди, выходившие на дуэль, этих книг не читали.

Дуэль — не шутка и не ребячество, а дело серьезное. Каждая мелочь становится значимой, каждый аксессуар — значительным. Пистолеты, естественно, на первом месте.

Для удобства желающих доставить друг другу благородное удовлетворение оружейники создали специальный одноразовый комплект.

Вот он перед нами. Ящичек снаружи может быть инкрустирован Внутри в ячейках лежат два пистолета и набор необходимых инструментов и материалов. Пистолеты красивы, их можно вынуть и посмотреть, даже примерить в руке — но заряжаться они должны однажды.

А кто будет заряжать? На дуэли денщиков не звали. Сколько насыпать пороху и какого? Какой подобрать пыж? Как откалибровать пулю? Как аккуратно забить заряд этим изящным молоточком? В таких случаях и нужен был свой полковой записной бретер, который надевал рубашку с манжетами и священнодействовал.

А потом — «Сходитесь!».

После поединка кто-нибудь из секундантов забирал эти пистолеты на память или для передачи родственникам.

Эти рисунки объединены нами благодаря одной детали — пистолетам на стене. Пара дуэльных пистолетов была предметом гордости для многих русских дворян. Если покупали пару «лепажей» или «кухенрейтеров», то сначала хвастались перед друзьями (каждый из которых мог на всякий случай примериться к рукоятке) В карты их проигрывали последними. Дома иногда вешали на стену, на видное место — чтобы все видели, рядом со шпагой «За храбрость» или портретом дедушки.

Пистолеты за спиной Дениса Давыдова, героя-партизана, а теперь уже генерала, лихого рубаки и поэта, — это часть его образа. Пистолеты на стене у станционного смотрителя — это жалостливое, униженное напоминание о высочайше дарованном дворянском достоинстве 14-го класса (которое называли «Не бей меня в рыло»). Пистолеты на пустой стене бедного пристанища полкового горниста — это вопиющий знак абсолютного превосходства point d'honneur над всем прочим.

Пистолеты эти выполняли чаще всего только декоративную функцию — на настоящей дуэли стреляться на них было все равно что играть чужими распечатанными картами.

Конфликт между штатскими и военными всегда был на виду, особенно в столицах. Сколько офицеров (особенно молодых) стремилось утереть нос «фрачникам», «стрижам», которые, на их взгляд, пороху не нюхали и настоящей жизни не видели! Сколько штатских (особенно молодых) насмехалось над туповатыми и кичливыми офицерами! Карикатуры на офицеров элитных гвардейских полков — кавалергарда и конногвардейца — отчасти оправдывают эту иронию.

Офицеры тоже всегда враждовали между собой: кавалеристы с пехотинцами, гвардейцы с армейцами, гусары с уланами, кавалергарды с конногвардейцами…

Разгром недавнего покорителя Европы и взятие Парижа — один из замечательнейших военных триумфов российской армии. Счастливые победители с восторгом окунулись в круговорот парижской жизни — мирной, светской: рестораны, театры, игорные дома, прогулки по бульварам. А светская жизнь в завоеванном городе неизбежно сопровождалась дуэлями — столь многочисленными, что российскому командованию (вплоть до императора) приходилось принимать специальные меры.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

«К числу самых интересных слухов, которыми полнятся теперь Москва и Петербург, принадлежат, бесспорн...
«Если бы какому-нибудь англичанину привелось сочинять проект политического устройства России – нет с...
«Мелкий дождь моросит не переставая; сыро, мокро, скользко; серый туман, как войлок, облегает небо; ...
«Отчего, по-видимому, ты так безобразна, наша святая, великая Русь? Отчего все, что ни посеешь в теб...
«Ровно сто шестьдесят три года минуло с того первого января, когда при барабанном бое и пушечном гро...
«„И рада бы в рай, да грехи не пускают!“ – вот что самой про себя, приходится теперь часто, слишком ...