Момент Кеннеди Дуглас

— Я задумал дописать очерк, — сказал я, поднялся к себе и закрыл за собой дверь.

Если ты что-то задумал…

Неужели я так прозрачен? Ну, по крайней мере, Аластера сегодня вечером не будет. А если, как он намекал, этот потенциальный заказ подразумевал и некие сексуальные услуги, он мог и вовсе не вернуться.

Я скинул спортивную форму, принял душ, оделся и, посмотрев на часы, решил, что надо занять себя чем-то до приезда Петры. Снял с полки пишущую машинку, поставил ее на край кухонного стола, принес бумагу, блокнот и авторучку, настольную лампу. Потом открыл шкаф, где хранил свои берлинские дневники. Вытащил самый ранний, плюхнулся в кресло, скрутил сигарету и начал читать историю женщины, с которой несколько месяцев назад летел из Франкфурта в Берлин, — это она выпрыгивала из окна дома на Фридрихсхайн. Поскольку в разговоре она упомянула о Кройцберге, я и оказался здесь в один из своих первых вечеров в Берлине. Тогда я остановился возле кафе «Стамбул» и прочитал объявление о сдаче комнаты, которое привело меня сюда, в эту квартиру, где я познакомился с Аластером. А в тот день, когда я был на собеседовании у мистера Велманна… если бы Петра не зашла к нему тогда…

Не это ли называется стечением обстоятельств? Случай, совпадение, появление в определенном месте в определенный момент — из результате ты вовлечен в дикий сценарий, который и нарочно не придумаешь… но в этом странном водовороте событий ты вдруг впервые в жизни познаешь великую силу настоящей любви.

Нет, определенно существовало объяснение всему, что произошло со мной. Или хотя бы тайный план, известный только Бубриски. В то же время я знал, что если с порога задам Петре свои вопросы — и если она невиновна, — наши отношения непоправимо изменятся. Как знал и то, что если промолчу… Наверное, только сумасшедший оптимист может думать: Бог даст, само все рассосется. Не в этом ли последняя надежда несчастного, которому поставлен смертельный диагноз? Завтра я проснусь, а опухоли уже нет. Завтра я проснусь, и она проснется рядом со мной, в моей постели.

Мы всегда надеемся, что найдется простое решение, которое опровергнет самую чудовищную правду. И в глубине души до последнего верим в счастливый случай.

Но где же была правда? Я искренне хотел поверить в другую интерпретацию этого сюжета, версию не настолько жестокую и гнетущую. Версию, с которой я мог бы жить дальше.

До приезда Петры оставалось шесть часов. Мне нужно было чем-то занять свои руки и мозги, убить время. Дочитав берлинский дневник, я пересел за кухонный стол, открыл дневник на первой странице, заправил лист бумаги в пишущую машинку и, резко выдохнув, застучал по клавишам. Я понимал, что глупо начинать работу над книгой, находясь здесь, в Берлине; надо было дождаться отъезда, ведь только издалека можно осмыслить все события. Но сейчас работа была для меня единственным спасением.

Я работал с каким-то остервенением, прервавшись лишь черев пару часов, чтобы сварить кофе и скрутить еще четыре сигареты. После этого я продолжил писательский марафон. Он длился часов до четырех, и к этому моменту передо мной лежали уже двенадцать готовых страниц. Я прочитал текст, внес кое-какие правки авторучкой, зная, что не стоит даже задумываться о серьезной переработке, пока не будет написана вся рукопись. Посмотрев на часы, решил, что у меня еще есть время выпить пива в местной Stube, а заодно и привести в порядок свои растрепанные мысли до возвращения Петры домой.

Домой. Да, именно домом я считал эту квартиру, которую делил с любимой женщиной. Это был наш первый дом, начало совместной жизни, полной надежд и возможностей. И вот сейчас все оказалось в подвешенном состоянии. И я до сих пор не решил, смогу ли выполнить задание Бубриски, если даже обнаружу, что она действительно…

И вдруг открылась дверь. И зашла Петра.

— Я знаю, что должна была вернуться позже, но мне так хотелось поскорее домой, к тебе.

Она улыбалась мне с такой любовью, и глаза сияли такой радостью от встречи со мной, что я вскочил со стула и тут же заключил ее в свои объятия. Уже в следующее мгновение мы были в постели.

— Господи, как же я скучала по тебе, — сказала Петра уже потом, когда мы лежали рядом, выжатые страстью, опустошенные.

— А я по тебе.

— Я больше не хочу с тобой расставаться никогда.

— Ты серьезно?

— А ты разве не чувствуешь? — улыбнулась она. — В Гамбурге я все время думала: всего через несколько дней я буду его женой.

— Замечательные мысли, — сказал я, заставив себя улыбнуться. И тут же поймал себя на том, что теперь я играю роль, надеясь, что игра моя не будет такой уж фальшивой. Только вот Петра не выказывала никаких признаков вины, и в ее поведении не было и намека на то, что она что-то скрывает.

— Как прошел твой уик-энд? — спросила она.

— С тобой было бы гораздо лучше. А как Гамбург?

— Я была там впервые. Удивительно, но город оказался таким красивым. Конференция была скучной. Речь герра Велманна тоже. Зато я успела побывать в Музее современного искусства, еще была прогулка по озеру на лодке. Жаль, что тебя не было рядом. Знаешь, я постоянно об этом думала.

Я с трудом подавил в себе настойчивое желание прямо сейчас обрушиться на нее с обвинениями, сказать, что я знаю про ее ложь. Но меня останавливала одна мысль. Наверняка есть разумное объяснение, и оно никак не связано с… ним. Мужчиной, с которым она провела уик-энд. Которому носит отчеты о своей работе и передает фотокопии секретных документов.

— А теперь расскажи мне про Ганса и Хейди Браунов, — попросила она.

Я пустился в пересказ истории, которую повторял про себя последние тридцать шесть часов, — как меня привезли к ним на служебной машине с тонированными стеклами, так что я даже не понял, где нахожусь; как провел с ними два часа. Хейди смущалась и нервничала. Но Ганс оказался на редкость открытым парнем, сыпал невероятно смешными байками о жизни в ГДР, особенно про геев. Правда, стало не до смеха, когда оказалось, что одного из его любовников жестоко избила полиция, так что бедолага до сих пор в коме.

Потом я вскользь упомянул о том, что мы привезли пленки с записью в офис радиостанции и Магдалена Кёниг всю субботу расшифровывала их.

— Сегодня утром мне доставили распечатку с курьером, и я прочитал. Должен сказать, что после выхода в эфир это интервью наверняка будет у всех на устах. Завтра я встречаюсь с Павлом, мы снова прослушаем записи и решим, какие куски оставить, а что вырезать. Мы должны уложиться в получасовую передачу.

— И когда они планируют ставить интервью в эфир?

— Как только власти дадут отмашку, но вообще-то хотели к пятнице. Гансу Брауну предложили контракт во фрайбургской труппе, но нью-йоркский City Ballet — тоже заманчивое предложение. Большой вопрос в том, получит ли и его сестра приглашение в какую-нибудь труппу.

— А как им удалось сбежать?

Я рассказал, как их спрятали в фургоне с реквизитом и осветительным оборудованием гастролирующей труппы Tanzhalle из Фрайбурга.

— Эта компания известна своими радикальными политическими взглядами, не так ли? — спросила она.

— Да, у них очень сильный крен в левизну. Настолько, что у ребят возникали проблемы с получением виз для гастролей в США. Но все равно они решили помочь двум восточногерманским танцорам обрести свободу.

— И Брауны говорят обо всем этом в своем интервью?

— Конечно, и очень подробно.

— А распечатка интервью…

— Она всего в двух экземплярах, один — у меня. Кстати, мне надо как-то выкроить часик, чтобы поработать с текстом, если ты не возражаешь, поскольку завтра утром они ждут моих предложений по редактуре.

— Нет проблем, — невозмутимо произнесла Петра. — Занимайся.

Около семи мы все-таки вылезли из постели и отправились в соседний итальянский ресторанчик съесть пасты с домашним красным вином. Петра с воодушевлением говорила о Нью-Йорке, рассказала, что в поезде на обратном пути из Гамбурга даже сочинила текст заявления для американского консульства и завтра собирается отпечатать его, чтобы я потом прочитал и скорректировал ее «плохой английский».

— Уверен, что твой английский безупречен, — сказал я.

— А ты начнешь говорить со мной по-английски, когда мы переедем в Штаты?

— Может, половину времени по-английски, а половину auf Deutsch?

— Отличный компромисс. А знаешь, что мне еще хочется сделать — и кстати, у меня есть кое-какие сбережения, — купить для нас недорогую машину и пару месяцев колесить по всей Америке. Мы можем останавливаться где-нибудь на время, а потом ехать дальше. Ты бы каждый день работал над своей берлинской книгой. А все остальное время это будет «Путешествие с Томасом и Петрой». — Она протянула руку и коснулась моего лица. — Все будет замечательно, как только мы выберемся из этого города.

Я закивал, надеясь, что она не замечает моей нервной дрожи. Зачем она рисовала такую романтическую картинку нашего вояжа на стареньком «шеви», если провела с ним весь уик-энд? И в чем подтекст ее последней фразы: «Все будет замечательно, как только мы выберемся из этого города»? Может, она нашла выход из шпионского мира, в котором ее вынужденно заперли? Но если так… смогу ли я жить с сознанием того, что с первой минуты в наших отношениях было столько лжи? Возможно ли, что в ее последних словах был намек на то, что она наконец решила порвать со своим прошлым?

Я извинился и вышел в туалет. Закрыв за собой дверь, вцепился в края умывальника в поисках опоры.

Как тебе могло прийти в голову, что восточногерманского агента вот так запросто отпустят, да еще и благословят на брак с американцем и позволят эмигрировать в Штаты?

Тогда зачем она мне все это рассказывает?

Сбрызнув лицо ледяной водой, я смог успокоить себя одной простой мыслью: по крайней мере, очень скоро ты получишь ответы на свои вопросы.

Когда мы вернулись домой, я сослался на необходимость поработать над рукописью. Петра ни разу не подошла ко мне. Не заглядывала через плечо и не спрашивала разрешения взглянуть на текст. Вместо этого она устроилась на кровати и редактировала свое заявление на получение грин-карты. Я досидел до десяти часов, потом собрал страницы интервью и намеренно оставил их на столе. Когда я зашел в спальню, Петра оторвалась от своего блокнота:

— Уже закончил?

— Доделаю завтра утром, у меня будет время до встречи с Павлом.

— Ты устал, должно быть.

— Это точно.

— Но надеюсь, не совсем уж.

Она раскрыла объятия. Мы снова сбросили одежды и занялись любовью — настолько медленно, чувственно, проникновенно, что у меня не осталось никаких сомнений в том, что любовь Петры ко мне была по-прежнему такой же глубокой, как и моя любовь к ней. Потом она прошептала мне на ухо:

— Я всегда буду любить тебя, что бы ни случилось.

Погасив свет, мы заснули обнявшись.

Разумеется, за исключением того, что я бодрствовал, хоть и лежал с закрытыми глазами. На самом деле я чертовски устал, но изо всех сил боролся со сном, в то же время надеясь, что через десять — пятнадцать минут я открою глаза и увижу рядом с собой крепко спящую Петру. И вот тогда я бы со спокойной душой погрузился в мир сновидений, зная, что получил ответ, которого так ждал.

Если она спит, жизнь продолжается.

Но если она встанет…

Спустя десять минут именно это она и сделала. Высвободилась из моих объятий. С минуту посидела в кровати. (Хотела убедиться, что я крепко сплю?) Потом я услышал, как она тихо взяла свою одежду и направилась к двери спальни, бесшумно, насколько это было возможно, закрыв ее за собой.

Я досчитал до шестидесяти и осторожно выбрался из-под одеяла. Надел джинсы и футболку — хорошо, что жалюзи были приподняты и в комнату проникал лунный свет. Выждал еще пять минут, замерев на месте, неотрывно следя за секундной стрелкой своих наручных часов. Отсчитал еще триста секунд и на цыпочках подкрался к закрытой двери спальни. Но за те пять минут, что я простоял столбом, мне расхотелось играть в шпионские игры Бубриски и подсматривать в замочную скважину. Вместо этого я осторожно открыл дверь.

Петра стояла, склонившись над кухонным столом. Свет от моей настольной лампы падал на страницы рукописи, разложенные на столешнице. И она крохотной камерой фотографировала каждую страницу. Я оцепенел. Хоть я и ожидал этого с того самого момента, как почувствовал, что она встает с постели, увидеть ее «за работой»… для меня это было шоком… и все, что я мог, это стоять и молча смотреть, как рушится мой мир. Любовь, помимо всего прочего, еще и надежда. А надежда — такая хрупкая субстанция, в ней столько смысла, и она так опасно балансирует на грани между мечтой и реальностью, что всегда испытываешь страх перед тем моментом, который приносит неоспоримое доказательство того, что все безнадежно.

— Тебе необходимо уйти, — услышал я собственный голос.

Застигнутая врасплох, Петра настолько растерялась, что не удержалась на ногах и, падая, зацепила настольную лампу, которая с грохотом полетела на пол.

— Томас… — прошептала она.

— Убирайся, — тихо произнес я.

— Я могу все объяснить.

— Я знаю. Ты ведь работаешь на них?

— Томас…

— Да или нет? — теперь уже кричал я.

Она зажала рот рукой, в ее глазах стояли слезы.

— Ты должен позволить мне все объяснить.

— Нет, не позволю. Потому что ты предала меня, предала нас, ты предала все.

Она с трудом сдержала рвущийся из груди крик.

— Я люблю тебя, — прошептала она.

— Но была с другим мужчиной в Гамбурге в этот уик-энд.

У нее было такое выражение лица, будто ей влепили пощечину.

— Как ты…

— …узнал? Это неважно. Главное, что узнал. Также, как узнал и то, что ты спала с ним все это время, пока говорила мне…

— Ты — мужчина, которого я люблю, Томас. И ты должен позволить мне…

— Что? Объяснить? Придумать причину, почему тебе пришлось обслуживать этого мерзкого маленького монстра?

— Пожалуйста, прошу тебя, позволь мне…

— Ты хоть слышишь меня, черт возьми? — крикнул я. — Я хочу, чтобы ты убралась отсюда, убралась из моей жизни… сейчас же.

Когда она двинулась ко мне, вся в слезах, протягивая ко мне руки и повторяя всего одно слово: «Пожалуйста… пожалуйста… пожалуйста», мною овладела совершенно безотчетная злость, и все прошлые разочарования, накопленные с детства обиды и предательства выплеснулись в приступе дикой ярости, испугавшей даже меня. Но я уже не мог остановиться, не мог совладать с этой безумной силой, которая толкнула меня к ней. Петра, рыдая, забилась в угол, когда я схватил со стола рукопись и швырнул ей в лицо:

— На, забирай, подавись! Возможно, тебе дадут этот чертов орден Ленина за…

— Пожалуйста… пожалуйста… пожалуйста… — снова кричала она, но ее слова тонули в слезах.

— Ты разрушила все, а теперь ищешь сострадания? Вон!

Выкрикнув последнее слово, я схватил стул и запустил им через всю комнату, в то время как она, протяжно воя, собирала с пола листы рукописи.

— Видишь! Видишь! — злорадствовал я, наблюдая за ней. — Ты получила то, что хотела, а теперь проваливай…

Она бросилась к своей сумке, запихивая в нее камеру и страницы, потом побежала к двери — испуганная, в истерике. Дверь захлопнулась за ней с оглушительным грохотом. Я подошел к окну. Ярость все еще бурлила во мне, я потянул шнур, опуская жалюзи, подавая тем, кто дежурил внизу, сигнал о том, что она спускается вниз. И этот жест — словно я отдал приказ к расстрелу — тотчас отрезвил меня, потому что я бросился вниз по лестнице, призывая Петру остановиться, подождать…

О чем я думал? Да я вообще плохо соображал, пока не пришло осознание того, что я поступил неразумно, не позволив ей объясниться. И вот теперь…

Я бежал сломя голову вниз по лестнице, выскочил на темную улицу и увидел, как Петру заталкивают в машину двое мужчин в штатском. Я бросился к машине, но она резко рванула с места. Я звал Петру, я умолял их остановиться, дать мне возможность объясниться с ней, пока из тени не вынырнула чья-то фигура и я, получив удар в живот, не рухнул на мостовую. Ударившись об асфальт, я почувствовал, как кто-то схватил меня за ворот, и, подняв голову, встретился лицом к лицу с Бубриски.

— Какого черта? — рявкнул он.

— Вы не говорили, что арестуете ее! — крикнул я. — Вы сказали, что с ее помощью доберетесь до…

Его кулак снова пришелся мне прямо в живот. После чего он поволок меня к дому, затащил в подъезд, прижал к стене и прошипел:

— Ты заткнешься сейчас же, если не хочешь закончить свои дни за решеткой, и на этот раз я говорю серьезно, черт возьми. Понял?

Я послушно закивал, опешив от такого натиска.

— Твое участие в этом деле закончено. Ты все сделал правильно. Остальное — не твоя забота. Теперь вот что. Ты собираешь свое барахло и немедленно выматываешься из Берлина… и если я никогда не услышу и не прочитаю ни одного твоего слова обо всем этом, то позволю тебе мирно существовать. Но если поднимешь шум… откроешь свой поганый рот…

— Не открою, — сказал я.

Он отпустил мой ворот:

— Хороший мальчик. А теперь иди к себе и начинай паковать чемодан. Завтра в семь утра рейс «Берлинских авиалиний» до Франкфурта. Он стыкуется с рейсом «Люфтганзы» до Нью-Йорка в десять двадцать пять утра. У тебя ведь обратный билет с открытой датой, не так ли?

Он знает обо мне все. Абсолютно все.

— Мои люди закажут тебе билеты на оба рейса. Возражений нет?

И выбора, судя по всему, тоже.

— Возражений нет, — сказал я.

— Ты действительно толковый парень. От имени правительства Соединенных Штатов выражаю тебе благодарность за блестящую работу. Эта девка была куском дерьма, одурачила тебя, но ты поквитался с ней — вот такой сюжет мне по нраву. Правда, романов об этом не пишут. И тем не менее…

Я опустил голову и промолчал. Ничего, кроме стыда и ужаса, я в тот момент не испытывал. «Пожалуйста… пожалуйста… пожалуйста…» — повторяла она вновь и вновь, умоляя выслушать ее правду. Но я, ослепленный яростью, уверенный в собственной правоте, швырнул ее прямо в лапы этих уродов, которые играют в такие же грязные игры, как и на той стороне.

— Если ты терзаешься чувством вины — а я умею распознавать такие вещи, — сказал Бубриски, — то выброси это из головы. Она знала, на что шла, когда ложилась в постель с этими говнюками. Очень скоро ее обменяют на тех, кто томится в тамошних тюрьмах, и, возможно, наградят большой квартирой и «траби». А пока мы не собираемся лишать ее сна или ломать пытками, поскольку она мало что может рассказать, мы и так все знаем. Она всего лишь пешка в этой игре. Так же, как и ты.

— А как же Хакен? Вы его арестуете?

— Это конфиденциальная информация. Мой тебе совет: возвращайся в Нью-Йорк. Пиши свою книгу о Берлине. Найди себе какую-нибудь миловидную редакторшу из «Нью-Йоркского литературного обозрения» для любовных утех. И никогда никому ни слова о том, что здесь произошло, — впрочем, я уже говорил тебе об этом, и ты, кажется, быстро схватываешь. Радуйся, что легко отделался. В своем отчете я высоко оценю твое сотрудничество и отмечу тот факт, что ты сдал нам «объекта». Но учти, за твоим литературным творчеством будут наблюдать. В любом случае, продолжай писать в своем стиле, слегка подкалывая родину. Это доказывает, что мы не глушим свободу слова и приветствуем критику в свой адрес. Но если до нас дойдут слухи, что ты рассказал эту историю…

— Какую историю?

— Слушай, ты мне все больше нравишься.

— Если мой сосед спросит, почему я уезжаю в такой спешке…

— Скажешь, что порвал со своей девушкой и тебе слишком тяжело оставаться в Берлине. Короче, завтра в семь утра ты должен быть в самолете. — Он отступил от меня. — Что ж, на этом я прощаюсь — Auf Wiedersehen und Gute Reise[102], — поскольку сомневаюсь, что наши дороги когда-нибудь пересекутся. Еще раз спасибо за работу, камрад. Теперь ты один из нас.

Он повернулся и исчез в ночи.

Я побрел наверх — настолько раздавленный и изможденный, что пришлось держаться за перила, чтобы не упасть. Но когда я подошел к двери квартиры, на пороге стоял Аластер. Он смотрел на меня с холодным презрением.

— Что ты наделал? — произнес он жестко, сурово, с упреком. — Боже мой, Томас, что ты наделал?

— Я не понимаю, о чем ты.

— Я был в своей спальне. Я все слышал. Я хотел вмешаться, когда Петра бросилась вон. Потом выглянул в окно и увидел, что произошло на улице. И когда твой соотечественник затащил тебя в подъезд и прижал к стене, я тихонько вышел на лестничную площадку и подслушивал. Я все понял. Все.

— И что ты теперь собираешься делать?

— Ничего… за исключением того, что, если бы тебе не приказали убраться из Берлина, я бы приказал тебе освободить мою квартиру. Я больше знать тебя не желаю.

— Ты не понимаешь, что она сделала, что она предала…

— Самое большое предательство — после того, как ты сдал этим ублюдкам любимую женщину, — это то, что ты совершил по отношению к себе. Ты разрушил собственную жизнь, Томас. Потому что ты никогда не оправишься от этого. Никогда.

Спустя три дня я сидел со своим другом-математиком Стэном в его крохотной квартирке возле Массачусетского технологического института в Кембридже. Помимо того что оставалось несколько недель до окончания срока субаренды моей студии на Манхэттене, я отчаянно нуждался в дружеской поддержке, поэтому сразу по прилете в аэропорт Кеннеди позвонил Стэну и попросил приютить меня. Он сказал, что раскладушка в моем полном распоряжении, и я тут же сел на автобус до аэропорта Ла Гуардиа и вылетел в Бостон. Я заявился к нему часов в десять вечера, после тридцати шести часов без сна. Он увидел мое осунувшееся, почерневшее от горя лицо и не задал ни одного вопроса. Просто постелил мне постель, а на следующее утро умудрился уйти на работу, не разбудив меня. Когда я проснулся, было около часа пополудни. Хотя и отдохнувший, я чувствовал себя запертым в каком-то зловещем склепе, откуда было не выбраться. Два дня я не выходил из дому, испытывая страх перед миром, что лежал за его стенами. Стэн не тревожил меня, не пытался навязывать лишние разговоры или выяснять, откуда у меня взялась агорафобия. Наконец на третий день я не выдержал и спросил:

— Если я расскажу тебе кое-что, ты обещаешь…

— Ты знаешь, что меня не нужно об этом спрашивать, — ответил он.

И я рассказал ему все. Когда я закончил, он очень долго молчал. Потом произнес:

— Не вини себя. Твой Бубриски был прав, когда говорил, что вы с Петрой оказались просто пешками в очень большой игре.

— Но я сошел с ума и разрушил все.

— Ты сошел с ума, потому что любил ее, как никого и никогда в своей жизни. Она это знает. Поверь мне, до конца своих дней она будет вспоминать о тебе не как о дьяволе. Она будет думать: он любил меня настолько сильно, что его мир рухнул, когда он узнал правду обо мне. И это будет преследовать ее всю жизнь.

— И меня тоже? — спросил я.

— Ты и сам знаешь ответ на этот вопрос.

Я опустил голову. И молчал. Но Стэн заполнил паузу:

— Ты никогда не оправишься от этого, Томас. Как бы ты ни старался, этого никогда не произойдет.

Прошло пятнадцать лет, и, когда Стэн внезапно умер, его слова снова ожили в моей памяти и долго не отпускали. Это не значит, что полтора десятка лет я не вспоминал их. Наоборот, они всегда были со мной. Так же, как и она. Каждый день. Это было мое прошлое, которым я однажды поделился с единственным другом и больше никогда и никому его не доверял. Потому что поделиться с кем-то другим означало признаться в том, о чем я не хотел говорить вслух, хотя только это и было правдой.

Мне так и не удалось оправиться от этого.

Главе одиннадцатая

Конец рукописи. Перевернув последнюю страницу, я отшвырнул ее в сторону. Так же, как сделал это в 2004 году, когда поставил в ней точку — после шести недель напряженной работы над книгой, которой не суждено было увидеть свет. Выложив все на бумагу, я тотчас запер рукопись в своем шкафу, уверенный в том, что никогда не стану ее перечитывать. И дело вовсе не в том, что я все еще всерьез воспринимал угрозу Бубриски. В конце концов, Стена уже давно рухнула. «Холодная война» ушла в прошлое. Город — куда я так и не вернулся с тех пор, как мне было приказано его покинуть, — теперь был единым. В 1986 годуя все-таки опубликовал свой берлинский трэвелог… только в нем не было ни слова о том, что мне пришлось пережить на самом деле.

Я начал писать книгу всего через неделю после моего позорного бегства из Берлина летом 1984 года. После нескольких дней моего затворничества в кембриджской квартире Стэна он сказал:

— Хватит тебе валяться, поезжай на широкие просторы, где ты сможешь прийти в себя и собраться с мыслями.

Он кинул мне ключи от родительского коттеджа на берегу озера Шамплейн, неподалеку от Берлингтона, штат Вермонт. Его родители погибли в автокатастрофе за два года до этого. Стэн был их единственным ребенком. Поскольку в то время он заканчивал свою докторскую диссертацию в МИТ и преподавал там же на полной ставке, коттедж пустовал.

— Живи там, сколько захочешь, — сказал он. — Если ты хотя бы попытаешься всучить мне деньги за аренду, я перестану с тобой разговаривать.

Я сел в автобус и поехал на север. Коттедж был простенький, но вполне пригодный для жизни. Трехкомнатный, прямо на берегу озера и всего в десяти минутах езды на велосипеде от центра Берлингтона. Приличная кровать, большой письменный стол, удобное кресло для чтения, книги, пластинки, коротковолновое радио, маленький столик у окна, откуда открывался потрясающий вид на озеро и горы Адирондак вдоль линии горизонта, — что еще нужно? Имелся даже велосипед с корзинкой, так что я мог ездить в Берлингтон и покупать продукты, пить кофе, рыскать по книжным магазинам, смотреть кино и вообще заполнять свободное время.

Да, я сразу же приступил к работе над книгой. Уже на следующий день моя пишущая машинка гордо стояла на столе в коттедже Стэна. В лихорадочной спешке собираясь на тот злосчастный утренний рейс, я взял с собой только самое необходимое — кое-что из одежды, пишущую машинку и, конечно, дневники. Все остальное, что я приобрел в Берлине — книги, пластинки, новую одежду, — я оставил на кухонном столе вместе с парой сотен долларов и запиской для Аластера с моим нью-йоркским адресом:

«Если ты сможешь упаковать то, что от меня осталось, пожалуйста, отправь это намой адрес. Двухсот долларов должно хватить на оплату расходов. Если решишь просто отнести все это в ближайший благотворительный магазин, я тебя пойму».

Я мог бы продолжить, написав о том, что не о таком расставании мечтал. Но я лишь поставил свою подпись, побросал в два чемодана свои вещи и со скарбом спустился по лестнице. Аластер сидел, уставившись на голые стены своей мастерской, с початой бутылкой водки на столе и сигаретой в руке.

— Значит, сбегаешь, — сказал он.

— Угадал.

— Что ж, история твоей жизни.

После чего он развернулся на стуле, показывая мне спину и давая понять, что больше нам говорить не о чем.

Я с трудом выволок чемоданы на улицу и еще минут двадцать ловил такси. В аэропорту я узнал, что мне действительно забронирован билет на семичасовой рейс до Франкфурта с пересадкой на стыковочный рейс до Нью-Йорка. Спустя несколько часов, уже высоко в небе над Атлантикой, я заперся в кабинке туалета и просидел там минут десять. Я рыдал так громко, что стюардесса постучала в дверь и спросила, все ли со мной в порядке. Это отрезвило меня. Я открыл дверь. Стюардесса выглядела встревоженной.

— Вы меня напугали, — сказала она. — Видимо, у вас такое горе.

— Извините, — полушепотом произнес я.

— В вашей семье кто-то умер?

— Я потерял… да.

Вернувшись на свое место, я уставился прямо перед собой, и в голове у меня все крутилась строчка из поэмы Оскара Уайльда: «Любимых убивают все…»[103]

Но она предала меня.

А потом ты предал себя.

Это было подобно смерти. В те первые дни после возвращения в Штаты я почти не спал, не ел и не покидал квартиру Стэна. Даже после той ночи откровений, когда я наконец выговорился, облегчения не наступило, никуда не делись ни боль, ни чувство вины. Наоборот, отчаяние становилось все более пронзительным — Аластер был прав, когда сказал, что я разрушил свою жизнь. Я вновь и вновь переживал те последние минуты в своей квартире, когда она умоляла выслушать ее, и все терзался вопросом, что бы произошло, если бы я все-таки дал ей слово. Да, факт ее сотрудничества со Штази поставил бы крест на возможности въезда в Штаты. Но — и это но не давало мне покоя — мы могли бы найти другое решение. Тем более что ее мольбы, ее страдания, которые я видел в тот момент, просто кричали о том, что она действительно любит меня.

Но в то же время как она могла любить меня и так обманывать? Как могла называть меня мужчиной своей жизни, рассказывать жуткие истории о заточении в тюрьме Штази, о том, как у нее силой отобрали ребенка, а потом вставать в ряды этих подонков? Неужели любовь и предательство всегда идут рука об руку?

Работа над книгой была моей отдушиной — она держала меня в тонусе, вела к цели, поддерживала во мне надежду, что время излечит рану или, по крайней мере, позволит мне жить с ней. Я работал как одержимый, хотя, наверное, так оно и было. Каждое утро я совершал пробежку вдоль берега. Днем выкраивал время, чтобы съездить на велосипеде в город — купить газету и просто посидеть в кафе. Раз или два в неделю я ходил в местный кинотеатр и смотрел артхаусное кино. Все остальное время я сидел в коттедже и писал. Когда мой жилец освободил студию на Манхэттене, я съездил в Нью-Йорк на несколько дней и встретился с приятелем-учителем, который искал квартиру на короткий срок. Я отдал ему ключи и разрешил пожить у меня до конца ноября, срока окончания моей аренды. Стэн был верен своему слову, и я мог оставаться в его коттедже сколько угодно. Так что я просидел там до самого Дня благодарения, когда был закончен первый черновой вариант книги.

Стэн навестил меня в канун праздника, вместе с индейкой.

— Ты похудел, — первое, что заметил он. И был прав: я действительно сбросил пятнадцать фунтов с тех пор, как вернулся из Берлина.

— Зато в плюсе четыреста страниц, — сказал я, кивая на рукопись, аккуратной стопкой сложенную на полке.

— Утешение в творчестве.

— Что-то вроде того.

— Что дальше?

— Нью-Йорк. Сдача рукописи. Еще один вариант или даже два, если знать моего редактора, который обычно заставляет переписывать все заново. А потом… подумываю о книге по Аляске.

Стэн задумался.

— Говорят, местечко экстремальное. И если процесс твоего отшельничества затянется…

Я промолчал. Стэн все понял и без слов, потому что взял меня за руку и сказал:

— Ты найдешь в себе силы примириться с чувством утраты.

Отчасти он оказался прав. Мой редактор нашла берлинскую книгу «очень емкой, очень ишервудской»[104], а портрет современного Берлина как города порока и призраков сочла многогранным, насыщенным «живыми персонажами». (Аластер предстал как Саймон Чаннинг-Барнетт, скульптор из английской аристократии.) Но в то же время она отметила некую «отстраненность» и «эмоциональную сухость» моей работы и даже высказала пожелание придать книге тепла и сердечности.

— Это же Берлин, — возразил я. — А Берлин — это сплошь холод декаданса.

— Я чувствую, что за этим «холодом декаданса» скрывается история, которую ты не захотел рассказать.

— У каждого из нас есть такие истории.

— Но я хочу видеть в твоей книге больше эмоций.

Я попытался пойти навстречу ее пожеланиям и выстроил отношения между Саймоном и его женатым любовником, греком-киприотом Константином, добавив в них «перчинки» расставания Аластера/Мехмета. Но редактор была права, когда говорила о чрезмерной беспристрастности моего повествования; в самом деле, Я (вполне в духе Ишервуда) выступал в роли отстраненного наблюдателя: ироничного, порой язвительного, равнодушного к тем человеческим драмам, что разыгрывались вокруг меня.

— Ты прямо-таки актер, — резюмировал Стэн, когда прочел книгу, в то время как критики единодушно отмечали, что это занимательное чтение, хотя и несколько поверхностное. С этим вердиктом мне трудно было спорить.

Я не обманул Стэна, и следующей оказалась книга, написанная после трех месяцев жизни на Аляске. После ее публикации я сразу махнул в австралийский буш, потом провел несколько месяцев в Западной Канаде. Разумеется, в моей жизни были другие женщины, другие приключения. Фотожурналистка из Сиднея ближе к концу нашего романа, который длился три месяца, сказала, что я всегда «где-то далеко». Была еще джазовая певица по имени Дженнифер, с которой я познакомился в Ванкувере, — своим признанием в любви она заставила меня сбежать обратно на Манхэттен. Биржевой брокер из Нью-Йорка какое-то время считала экзотикой роман с писателем, но в конце концов сказала, что не хочет быть с человеком, который все время думает, как бы поскорее удрать из города.

А потом я встретил Джен. Умную. Уверенную в себе. Сексуальную, но не безбашенную. Начитанную. Мою ровесницу. Она была готова мириться с моими частыми отлучками и хотела построить со мной семью. Говорила, что да, я не похож на других, но ей нравится меня укрощать. Я, в свою очередь, был заинтригован ее интеллектуальной профессией юриста, организаторским задором, умением наводить порядок в сумбуре современной жизни. Мы познакомились на чтениях, которые я проводил в Бостоне, а ее туда привел сокурсник, работавший партнером в юридической фирме, где она начинала строить свою карьеру. Потом мы все вместе пошли ужинать. Меня впечатлили ее ум и едкий юмор. Казалось, Джен искренне интересовало все, чем я занимаюсь. Прежде чем я успел опомниться, она пригласила меня пожить с ней какое-то время в ее роскошной квартире на Коммонвелт-авеню. Вскоре я пригласил ее с собой в путешествие по чилийской пустыне Атакама. А потом — на тунисский остров Джерба. Примерно через полгода нашего романа случилось так, что однажды она забыла поставить на ночь диафрагму, когда мы проводили уик-энд в гостинице на Кейп-Код, и, обнаружив, что беременна, сказала мне, что как бы ей ни хотелось оставить ребенка, если я категорически возражаю…

Но я не стал возражать. Пусть я и говорил Джен, что люблю ее, в глубине души я понимал, что эта любовь — лишь бледная тень того, что было испытано с Петрой. И хотя я никогда не упоминал при ней имени Петры, Джен все равно знала, что наши отношения нельзя назвать великой лав-стори столетия.

Когда она была на пятом месяце беременности, мы арендовали на две недели августа домик на острове Виналхавен в штате Мэн. Как-то вечером, когда мы сидели на открытой террасе, любуясь неспокойными водами Атлантики, она вдруг повернулась ко мне и сказала:

— Я знаю, Томас, что твое сердце где-то в другом месте.

— Что? — переспросил я, опешив от такого неожиданного заявления.

Джен устремила взгляд на океан и, не глядя на меня, продолжила:

— Я знаю, ты очень заботишься обо мне. И я искренне надеюсь, что ты будешь обожать ребенка, которого ношу сейчас. Но я так же хорошо понимаю, что не я любовь всей твоей жизни. Как бы мне ни было тяжело сознавать это, я готова смириться.

Ее слова прозвучали без всякого надрыва. Они больше походили на сухую констатацию факта. Но они застали меня врасплох, так что мой ответ получился скомканным и фальшивым:

— Я не знаю, о чем ты говоришь.

— Знаешь, еще как знаешь. И если тебе захочется рассказать мне о ней…

Я увидел, что в глазах Джен затаилась несвойственная ей грусть. Я протянул к ней руку, но она отстранилась.

— Как ее звали? — спросила она.

— У меня не было ни одной серьезной привязанности.

— Пожалуйста, не надо меня утешать, Томас. С правдой я еще могу смириться. Но с тупым враньем — никогда.

Рассказать Джен о Петре — признаться в том, что, даже занимаясь с ней любовью, я видел перед собой лицо Петры, — значило разбить ее сердце. Поэтому я смог сказать лишь одно:

— Я хочу прожить с тобой до конца своих дней.

— Ты уверен в этом? Потому что — и это правда — я вполне могу вырастить ребенка и без твоей помощи.

— Я хочу этого ребенка больше всего на свете.

Страницы: «« ... 1819202122232425 »»

Читать бесплатно другие книги:

«С Тургеневым мне пришлось встретиться при несколько исключительных условиях. Это было, кажется, в н...
«…Тереха посмотрел налево, да так и замер от ужаса – ни жив ни мертв. Налево от тропинки, по склонам...
«…Опять пробка – хлоп, и опять наши вороны, со стаканами шипучего вина в руках, очутились лицом к ли...
«Иван Морозов, крестьянин Зарайского уезда, родился в 1883 году. Двух лет он потерял отца и остался ...
«…Вдруг ослепительная молния загорелась над землей и в ее неверном, красноватом освещении на несколь...
«…Старуха усмехнулась. Ринальд внимательно посмотрел на нее, на ее выпрямившийся стан и на серьезное...