Аристономия Акунин Борис
– Товарищ Ситникова скоро придет. – Шмаков вел Антона по коридору, дружески приобняв за плечо. – У ей оргкомитет по вопросу годовщины. А я теперь тут проживаю. Как у вас жилплощадь дозволяет и товарищ Ситникова не против. Айда на кухню, Антоха! – Он подмигнул оторопевшему Антону. – Оголодал на тюремной шамовке? Я как раз кулеш варю. Вали за мной, подхарчишься.
Стыдней всего потом было вспоминать, что Антон, идиот, и тогда еще ничего не понял. Даже пролепетал какие-то слова благодарности: мол, спасибо, что согласились временно пожить, а то женщине одной в наши времена трудно и страшно. Пошел, как овца, на кухню. Сел, куда велел мордатый Свирид Иванович, и жадно съел миску, а потом вторую наваристого кулеша с настоящим мясом.
Потом пришла Паша и объяснила. Попросту, без экивоков.
Что у нее со Свиридом Ивановичем произошла любовь «на почве товарищеского чувства и физиологической симпатии», а на свиданиях про это она не рассказывала, чтоб Антон не переживал, хотя ревность – буржуазный пережиток и обида для женской гордости. Но Антуся для Паши остался родной человек, его она тоже любит. Жить будут втроем как семья нового типа. В Доме пролеткульта читали лекцию про революционную семью. Паша прослушала и сразу порешила: вот как надо. Это раньше запросто бывало, что у мужчины жена, любовница, а он им обеим врёт и еще по сторонам глазами стреляет. А теперь для женщины любовь тоже свободная. Попользовались мужики бабьей покорностью, будет.
Самое удивительное было то, что прятал глаза только Антон, а Паша говорила с полным сознанием правоты, и Шмаков согласно кивал, попыхивая цигаркой и деликатно отгоняя дым.
Жить, сказала Паша, они будут так: Антуся – у себя, там всё целехонько, ничего не тронуто. Товарищ Шмаков в кабинете «папаши-покойника», на отшибе, потому что табак у Свирида Ивановича сильно вонюч. Она же выбрала себе бывшую родительскую спальню и спать будет там одна, поскольку «Свирид Иванович храпит, а ты, Антуся, шибко ворочаешься».
Лишь тут Антон начал приходить в себя. Не совсем, конечно, но достаточно, чтобы встать и, сославшись на усталость, уйти к себе.
Очень долго, не час и не два, он просидел на кровати, бессмысленно глядя в пол. Лежал, пробовал читать книгу, но лишь тупо смотрел на страницы. Ни возмущения, ни обиды, ни иных сильных чувств не испытывал.
Стемнело.
Позвали пить чай. Промычал, что не хочет.
Погасил лампу, лежал в темноте.
Потом пришлепала Паша, в одной ночной рубашке – большой белый расплывчатый силуэт.
– Стосковался, поди, по мужскому делу? – сказала она ласково, садясь к нему на диван. – Ну, давай, попользуйся. Свирид Иванычу я сказала, он не возражает. Всё по-честному.
Наклонилась, распущенные волосы защекотали лицо, под тонкой тканью (рубашка была мамина) заколыхались груди.
И что-то в Антоне наконец проснулось. Какая-то злая, темная сила поднялась изнутри, заставила оттолкнуть полную голую руку.
– Иди отсюда! – прошипел он и задохнулся. – Пошла на…!
Грубо выругался, как ругались в тюрьме. Впервые в жизни произнес матерное слово, и захотелось выкрикнуть что-нибудь еще более гадкое.
Паша его ярости ничуть не испугалась. Убрала руки, выпрямилась, подбоченилась.
– Дурак ты дурак. Пожалеть хотела. Ну и кляп с тобой. После попросишь – не обещаю.
И вышла, величественно качая бедрами.
После этого они ни разу не разговаривали и даже не виделись. Антон не выходил из комнаты, пока Паша была дома. Даже если очень надо было в уборную, терпел.
Пару раз заходил объясниться Шмаков. Корил несознательностью, хвалил Пашу, «мировую бабу и отличного товарища». Антон слушал не раскрывая рта, не глядя в глаза. Ждал, когда жилец уйдет. Выгонять или шипеть матерно, как на Пашу, опасался. Скотина Шмаков, вероятно, не ушел бы, а полез драться. И избил бы своими корявыми кулачищами.
Следуя каким-то собственным представлениям о справедливости, Паша по утрам ставила под дверь еду: кусок хлеба и луковицу, или пару холодных картофелин, или стакан молока. Как кошке или собаке.
Антон держался сколько мог, иногда до самого вечера. Потом все-таки съедал. Три раза подвергся он этому унижению, пока не придумал, как добывать себе пропитание.
На четвертую ночь Шмаков сказал, что квартире подошла очередь дежурить в парадной, и поскольку он с «товарищ Ситниковой» люди трудящие и им утром на работу, то ночным сторожем быть Антону. Эта повинность, предписанная Петросоветом в целях борьбы с грабежами, обывателям была в страх и тягость. Если нагрянут налетчики, что проку от дежурного по подъезду? Был бы хоть телефон, милицию вызвать, а так – разве что орать во всё горло. Но ори не ори, никто не высунется.
Однако Антон, проведя бессонную ночь на лестнице, меж двух забаррикадированных мешками дверей, парадной и черной, а потом отлично проспав половину дня, сказал себе: «Эврика!»
И стал наниматься ночным сторожем в чужие дома, когда кто-то из жильцов не мог или не хотел дежурить в очередь. Выгода была двойная. Во-первых, дни стали не такими мучительными. Вместо того чтоб бродить по комнате, прислушиваясь к голосам за дверью (ушли или дома?), он теперь отсыпался. Во-вторых, за дежурство платили – давали полфунта хлеба с той же луковицей, или немного картошки, или ком домашнего творога. Другую еду в Питере добыть было трудно. Вскоре выяснилось, что в некоторых домах, где собственные печи, сохранилось отопление, и Антон подбирал только теплые подъезды – там удавалось и отогреться, и подремать. Вечером, перед возвращением Шмакова и Паши, он отправлялся на поиски ночного заработка.
Говорили, что скоро все парадные наглухо заколотят, на черный ход прикажут поставить железные засовы, а обязательное дежурство отменят. Но Антон о будущем не задумывался. Прожить бы день-ночь, и ладно. А там, может, случится какое-нибудь чудо и переменит жизнь к лучшему. Или не случится, не переменит. Ему было почти все равно. Придется этой зимой подохнуть – не жалко.
На одиннадцатые сутки послетюремного существования чудо все-таки случилось.
Вечером он стоял перед шестиэтажным домом на бывшей Офицерской, присматривался к окнам – много ли освещенных. По дымку над трубами было ясно, что отопление в доме имеется. Некоторые «жилтоварищества» умели добывать дрова, а если повезет, то и уголь. Найдется среди жильцов кто-нибудь оборотистый или со связями – всему дому счастье.
У Антона уже накопился кое-какой опыт. Сначала нужно выбрать квартиру, где на окнах тюль. Скорее всего, там проживают люди почтенные и в возрасте, кому ночевать в подъезде трудно и страшно. Если сегодня не их черед, не беда. Обрадуются предложению, побегут меняться очередностью с теми, у кого дежурство. Почти всегда получается, нужно только правильно окна выбрать.
От сосредоточенности Антон не придал значения легкому поскрипыванию снега за спиной. Крадущиеся шаги услышал в самый последний миг, когда и оборачиваться поздно.
Сзади кто-то крепко, взажим, не крикнешь, обхватил горло. Второй взял за ноги. И поволокли, как куль, извивающегося, хрипящего куда-то вбок, за сараи. Ни души во дворе не было, и из окон никто не выглядывал.
«Зарежут! Глупо!» – только и успел подумать Антон, а потом никаких мыслей не осталось, лишь слепой ужас.
Убивали в городе много, в газетах сообщали лишь о каких-нибудь особенно вопиющих преступлениях. Если же обывателя просто прирезали или пристрелили, чтоб снять пальто, это и в уголовную хронику не попадало.
В жуткие эти секунды, когда Антона затаскивали в черную щель между сараями, вдруг оказалось, что совсем ему не все равно, жить или умирать. Он изловчился, укусил руку, зажимавшую рот, – прямо через перчатку. И ногу одну высвободил, да лягнул ею во что-то мягкое.
Но его прижали к стене, взяли с двух сторон.
– Вот он, тварь чекистская, – сказал у самого уха задыхающийся от напряжения голос.
Антон зажмурился – в лицо светили фонариком.
Кто-то – не видно против света – подошел спереди.
– За кем следишь? Скажешь правду – отпущу. Мое слово твердое. Будешь юлить – убьем…
И вдруг этот тихий, шелестящий, исполненный угрозы голос осекся.
– Уберите нож, поручик. Это не шпик.
На горло больше не давили, но сердце по-прежнему прыгало где-то под самой гортанью.
– Петр… Кириллович… Вы? – пролепетал Антон.
Вон он, на крыльцо вышел. Будто снег со ступенек стряхивает, а на самом деле – знающему человеку ясно – оглядывается, всё ли спокойно. Но Филиппа ему не углядеть, место выбрано хорошее, укрытное, а и темно уже, шестой час.
Пошел, пошел. Санки с бидоном тянет. Приближается. Слышно, как полозья скрипят.
На всякий случай поглубже спрятаться – нюх-то волчий, не учуял бы.
Вокруг пусто. Прокатил маневровый паровозишко, нагнал копоти. А так – и воздух не шелохнется. Брошенные склады, зады путейских мастерских. Кто сюда после темноты сунется? Разве что тот, кому жизнь не дорога. Или лихой человек, но какой ему тут интерес?
Всё. Исчез за углом пакгауза. Только след санок остался на новом нетоптаном снегу.
Филипп свои санки до той же колеи на руках донес, аккуратно поставил. Ступая ямка в ямку, дотянул, легкие, до домишки. Хоть и не было вокруг никого, а всё ж от греха спрятал санки под крыльцо. Не поперли бы. Придется тогда тяжесть на закорках тащить.
Сердце в груди било чечетку, но не от страха. Бандитов Филипп не боялся, на них «наган» есть, а этот теперь не скоро воротится, там у керосиновой лавки «хвост» часа на полтора. Волнение было от нетерпежа. Очень хотелось гадюке ядовитые зубья поскорей выдернуть.
Замок был плёвый. Бляхин его открыл культурно, как на курсах учили. И снова запер отмычкой же изнутри, чтоб дверь не отклячивалась – она была трухлявая, щелястая.
Достал электрический фонарик, с казенного склада себе выписал для служебных надобностей, хорошая вещь.
Когда скрипел досками, шел через темную горницу, стало жутковато: не поставил ли где капкана или еще какой пакости, старый змей. С него станется. Светил и под ноги, и по сторонам. В ободрение сам себе приговаривал: «Ничего, шестерка, она туза бьет».
Это Слезкин ему в оскорбление сказал. Нарочно, чтоб Филиппа с самого начала окоротить, на прежнее место поставить.
Тогда, у проходной, глядя на обомлевшего Бляхина, дядя Володя шепнул:
– Большой ты человек стал, Филька. Высоко взлетел. Свысока падать – шею свернуть. Пойдем-ка, потолкуем.
А когда Филипп ему в ответ: не могу, служба, после поговорим, Слезкин, кривя рот, прошипел:
– Гляди, шестерка. Прихлопну – мокро будет.
И сует фотографическую карточку, из-за пазухи достал. Посмотрел Бляхин – темно в глазах стало. Снимок с титульной страницы его формуляра: «Бляхин Филипп Владимиров, 1896 г.р., стажер» – и наверху типографским шрифтом «Петроградское охранное отделение».
Набрехал, гнида! Забрал себе и сохранил бляхинское личное дело!
После Слезкин, посмеиваясь, рассказал, что у него дома своя фотолаборатория и он все документы переснял. Не подлинник же «корове» показывать – еще отберет. «Коровами» он называл тех, с кого «доил молочко». Вот и Филипп в его нынешнем видном положении угодил в «коровы». Очень дядя Володя своей предусмотрительностью гордился.
– Нюх меня редко подводит, – хвастал он, когда уединились в тихом месте. – Какой, кажется, навар может быть с шестерки? Ан может. Усмотрел я в тебе нечто, Филька. И не ошибся. Будет мне от тебя, телушки, больше молока, чем от иных сисястых коровищ.
Он долго Филиппа пугал. Интересовался, что комиссар Рогачов сделает, если увидит формулярчик.
Взмолился Бляхин:
– Какое от меня молоко, дядь Володь? У меня кроме пайка служебного нет ничего, и паек-то не ахти. Товарищ Рогачов нашему брату шиковать не дозволяет.
Слезкин ему на это:
– Дурак ты или придуриваешься? На таком месте сидишь! Сейчас самое время золотую рыбку ловить! Когда ил с мутью осядут, поздно будет.
– Какую рыбку? Какое такое время? – не взял в толк Бляхин.
– Время Мандата. Закона нету, порядка нету, заместо всего этого Мандат. Есть у тебя бумажка с правильной печатью – бери что хошь. И никто за тобой гоняться не станет, сыскной полиции нету, а ихняя уголовка – смех один.
Дальше дядя Володя рассказал, какое «молоко» ему от Филиппа надо.
Перво-наперво достать бланки на обыск и поставить на них печати, но чтоб строки, где адрес и имя, остались пустыми. Еще – настоящее удостоверение сотрудника Петрочека с дядиволодиной фотографией.
– И всё? – спросил Бляхин, начиная немного оттаивать. Бумажки эти достать он, пожалуй, мог. – За это вы мой формуляр отдадите?
– Отдам. Но не сразу. Сначала ты со мной пару разочков на дело сходишь. Подумай сам: что за обыск, если чекист в одиночку пришел?
Затрясся Филипп, попытался упереться.
– Вдвоем обыск тоже не производят.
Слезкин подмигнул:
– Не бреши. Я все ваши новшества знаю. Это раньше вы с грохотом к парадной на авто подкатывали и гурьбой по лестнице шли. Кое-кто успевал через черный ход или через чердак сбежать. Теперь Чрезвычайка поумнела. Машину оставляют за углом, а входят двое, нешумно.
Всё правда: по новой арестно-обыскной инструкции так и полагалось. Если не предвидится вооруженного сопротивления, положено проникать в помещение парой, а потом при необходимости подключать дополнительный контингент.
– Не буду. Ни за что, – отрезал Филипп. – Хоть что со мной делайте, а грабить не пойду.
– Зря робеешь, дура. – Дядя Володя его шлепнул по лбу – легонько, по-отечески. – Трясти мы будем людишек богатеньких, но необидчивых. Жаловаться они не побегут, потому что по революционному закону все ценности полагается сдавать рабоче-крестьянской власти. Кто не сдал – саботажник. Так что риска никакого нету. А бояться тебе надо, чтоб ты меня не рассердил. Я ведь работал, сведения собирал, первый адресок уже присмотрел. Нынче ночью и пойдем. Ты только бумаги добудь. А не добудешь – пеняй на себя. На кой мне тебя жалеть, если ты молока не даешь?
В тот же вечер принес ему Бляхин и мандат, и бланк. Как было не принести?
А ночью случилось такое, что забыть бы и не вспоминать никогда. Но разве забудешь?
Дядя Володя повел своего подельника (вот кем стал ответственный работник ЧК, член РСДРП Ф. П. Бляхин) в Измайловские роты, где проживал старший приказчик ювелирного магазина «Морозов» – бывший, конечно. Когда была национализация, у хозяина золота и камней не нашли, посадили как злостного укрывальщика ценностей, а во время террора шлепнули. Слезкин навел справки, пощупал, понюхал и пришел к заключению, что дурни чекистские не у того искали. Старший приказчик Лоскутов, верный морозовский пес, имел ключи от магазинного сейфа. Вот кого следовало за горло брать, но у товарищей мозгов не хватило.
Постучали в подъезд, громко. Через заколоченное досками стекло некогда богатой двери светился огонек. Видно было стол, укутанного в бабьи платки старичка-дежурного. Вместо оружия у ночного сторожа был гонг, каким раньше во время обеда прислугу из кухни подзывали.
– Открывай, старый черт! – заорал дядя Володя страшным голосом. – Открывай, ЧК! И не вздумай ваньку валять! А ну, живо!
Филипп вжал голову в плечи. С ума он сошел! Сейчас начнут из окон высовываться.
Но ни одна штора не дрогнула в темных окнах, нигде не загорелся свет. Наоборот – окна, которые светились, одно за другим стали гаснуть.
Старичок, забыв надеть очки, трясущимися руками отодвигал засов.
Слезкин ему бумагу в нос:
– Которая тут квартира шесть? Ясно. А ты из какой? Фамилию назови. Так, гражданин Зарецкий, ступай к себе и ожидай. Можешь понадобится в качестве понятого. Марш, я сказал!
Филипп предусмотрительно держался сзади, где потемнее. Когда дед, шлепая валенками, убежал к себе, дядя Володя махнул:
– Пошли!
Подниматься надо было на четвертый этаж. Слезкин громко топал – видно, нарочно. Несколько раз выругался по-матерному, тоже громко. Ничего не скажешь, грамотно себя вел. Никакие налетчики этак по-хозяйски не держатся.
В квартирах стояла тишина – мертвая.
– Открывай, Лоскутов! – замолотил дядя Володя в дверь с табличкой «№ 6». – Живо, контра, не то дверь высадим!
Бляхину доводилось бывать на настоящих обысках. Он каждый раз изумлялся, отчего люди слушаются и сразу же открывают. Куда торопятся? Ведь терять им уже нечего, а дверь, если крепкая, так просто не вышибешь.
Вот и Лоскутов этот открыл – минуты не прошло. Был он в бязевом исподнем, но в меховой жилетке и меховых же ботах. Бородатое белое лицо прыгало.
В гостиной дядя Володя предъявил удостоверение, шлепнул на стол постановление на обыск. Есть, говорит, у нас верное сведение, что прячете вы, гражданин Лоскутов, хозяйское золото. Отдавайте по-хорошему, не то сами знаете.
Приказчик, конечно, стал божиться, что ничего у него нету. Дядя Володя на него прикрикнул – не помогло.
Сам Филипп не вмешивался, стоял в сторонке и с каждой минутой всё сильнее нервничал. Знал: сейчас дядя Володя бородатого мордовать начнет.
Но у Слезкина было придумано иначе.
– Ладно, контра, – сказал он. – Не хочешь по-хорошему, будет по-плохому. Иванов! Держи его на прицеле, глаз не спускай!
Прикрываясь ладонью – вроде как глаз зачесался, – Филипп взял приказчика на мушку, велел сесть лицом к стене. У Лоскутова крупно дрожали плечи, да и у Бляхина «наган» ходуном ходил. Еще неизвестно, кому было страшнее.
Из глубины квартиры, куда ушел дядя Володя, раздался непонятный шум, потом вроде как коза заблеяла или порось визгнул.
Лоскутов на стуле приподнялся, плачуще крикнул:
– Товарищ комиссар, мамашу только не трогайте! – да и сел обратно, потому что Филипп его по плечу рукояткой стукнул. Чтоб башкой не вертел, лица не увидал.
Загрохотало что-то, и в комнату вкатилась инвалидная коляска. В ней сидела сухая старушонка, закутанная в ватное одеяло. Это она, оказывается, блеяла-повизгивала. Седые волосенки, жидкие, на затылке стянуты в пук.
– Товарищ комиссар, у мамаши удар был. Она языка лишилась. На что она вам, товарищ комиссар?
Вскочил все-таки со стула приказчик, руки умоляюще сцепил и обернулся на Бляхина – может, тот заступится.
Филипп рожу скорчил, страшную. Это чтоб бородатый на него не надеялся и потом, если что, не опознал бы.
Дядя Володя взял со стола цигарку, их там у хозяина лежало штук десять, аккуратно свернутых. Зачем взял? Ведь не курит и никогда не курил, всегда говорил: от табака здоровью гибель.
Однако сунул в рот и спичкой запалил. Видно, и у него тоже нервы, подумалось Бляхину.
Только не угадал он. Попыхтев и распалив цигарку, Слезкин затягиваться не стал, а прижал огненным концом старушке под глаз. Она замычала, одной рукой махнула, и половина лица – глядеть жутко – перекосилась, а другая осталась неподвижна.
– А-а-а! – дико завопил Лоскутов, будто это его прижигали. – Звери! Нате, подавитесь! Всё забирайте!
Кинулся к окну, схватился двумя руками за подоконник, дернул – и снял фальшивый обод. Под ним открылась пустота.
Дядя Володя подмигнул Филиппу: то-то, знай наших!
– Давай, что там у тебя?
Взял у хозяина жестяную коробку из-под печенья. Открыл, позвякал пальцем.
– Врешь, сволочь. Мелочевка это. Где бриллианты? Должен быть еще тайник.
Лоскутов вытирал слезы.
– Нету больше ничего. Христом-Спасителем клянусь.
– Ну гляди…
Дядя Володя снова запыхтел папиросой, разжигая ее поярче. Старушка зажмурилась. На щеке у ней багровел ожог.
– Не тронь мамашу!
Растопырив руки, приказчик бросился на Слезкина. Тот легко, не переступив ногами, увернулся от неуклюжего удара, вынул из кармана пистолет и с хрустом впечатал рукоятку в висок ополоумевшему хозяину. Лоскутов повалился лбом в паркет и не шелохнулся.
У Бляхина в горле встала икота, но наружу не выходила – распирала изнутри.
– Дрянь дело, – печально молвил дядя Володя. – Коли он матерь не пожалел и драться кинулся, значит, и правда нет у него больше ничего. Я ведь, брат, полную разработку провел. Лоскутов этот холостой, всю жизнь при мамке, сухарь человек, никого кроме нее не любит. Выходит, бриллианты все-таки Морозов где-то припрятал. Надо будет к вдове его наведаться. Адресок у меня есть. Завтра еще бланк принесешь, сходим.
Филипп подумал: зачем это он сейчас рассказывает? Приказчик, может, только притворяется, что без сознания. И старуха, хоть безъязыкая, но рука у ней одна шевелится – возьмет и на бумаге всё пропишет.
А дядя Володя наклонился, пощупал приказчику шею.
– Помнит рука науку. Добавки не требуется. Готовый.
Бляхин ахнул:
– Убили?!
– Ты что, думал, я стану свидетелей оставлять? Не бойсь, дактилоскопии нынче не снимают. Нет свидетелей, нет и расследования. Золотое времечко.
Старуха как услышала, что сын убит, опять замычала. Но не долго это продолжалось. Подошел к ней Слезкин, двинул рукояткой в висок – и откинула инвалидка голову набок.
Не сдержался Бляхин, вскрикнул. Не мог он видеть, как людей убивают, – знал это за собой. Однажды, по службе, пришлось на расстреле присутствовать, так опозорился, вырвало. И там ведь заранее знал, а смотрел издали. Здесь же убийство случилось в двух шагах, безо всякого предуведомления.
В секунду, когда рукоятка опустилась на белую, словно одуванчик, голову, где-то вдруг затренькал марш про крейсер «Варяг». Филипп испугался, не мозги ли от ужаса набекрень съехали.
– Откуда это? – удивился дядя Володя. – Часы, что ли? – Наклонился над мертвым приказчиком, достал из кармана что-то блестящее. – Так и есть. Золотые.
Щелкнул крышкой, и марш умолк. А часы Слезкин сунул за пазуху.
– Что дрожишь? Уходим.
Спускаясь вниз, дядя Володя опять грохотал и матерился. Около второй квартиры, куда убежал дежурный старичок (на табличке была гравировка «Д-р Зарецкий»), Слезкин остановился, почесал затылок.
– Ладно, – сказал, – хрен с ним. Очков он не надевал, стекла толстые. Слепой, как крот. Пускай живет. Айда ко мне, делить будем.
Долго шли под косым ветром, сквозь снег пополам с дождем на зады Николаевской-товарной, где теперь проживал дядя Володя. Он занял пустующий домишко сторожа, в прежние времена приставленного к складам. Но товару не было, склады стояли пустые, сторож давно съехал – устрашился ночевать один в глухом месте. А дядя Володя шутил, что бандитов не боится, потому что он сам теперь «уголовный элемент».
«И я вместе с тобой, – уныло думал Бляхин. – За что мне такая напасть? Ведь только-только жизнь заладилась».
Страшно было, тошно и очень себя жалко.
Из прошлого, которое навсегда сгинуло, вдруг выскочил упырь, вурдалак, впился зубищами в горло, начал сосать кровь, и выходило, что Филиппу теперь погибать. Не отлипнет от него Слезкин, в покое не оставит.
А ведь какие высоты открывались перед сиротой незаконнорожденным, у кого и отчества-то не было. Товарищ Рогачов, капитальнейший человек, находился в огромной силе. По-старому считай, генерал-инспектор или генерал-ревизор, от кого губернаторы в трепет приходили. Филя при нем, опять-таки если по-старому, доверенный чиновник особых поручений. На чины считать – минимум коллежский асессор, а то и надворный советник. В двадцать два-то года! И весь дальнейший путь просматривался ясный, чистый, уходящий вверх. Служи верно начальнику, отцу родному, и взлетишь вместе с ним до самого солнца. При царской власти малая образованность помешала бы высоко подняться, а теперь от этого одна польза: наоборот, шибко образованным дороги нет. Хорошие наступили времена, а будут еще лучше. Очень Бляхин за эти полгода полюбил и революцию, и советскую власть, и большевистскую партию, в которую его приняли по личной рекомендации Панкрат Евтихьича.
И на тебе.
Сдох бы он, что ли, мучитель. Или пришить бы его. Достать «наган», да разрядить весь барабан в широкую спину.
Так подумал Филипп, ковыляя по рельсам за дядей Володей. Тот будто подслушал. Остановился, приобнял за плечо, а рука тяжеленная. И задушевно так:
– Ты чего это, Филя, ручку в карман сунул? У тебя там револьвер, знаю. Но не отбираю, потому что не боюсь тебя. Нисколько. Не грохнешь старого друга, не по этой ты части. От одной мысли затрясешься, весь потом пойдешь, я этот запах сразу почую. И хана тебе, дурню. – Дядя Володя хихикнул, будто говорил шутейно. – А если все-таки насмелишься и, положим, пофартит тебе… Ты ведь начальство. Можешь меня и чужими руками достать… Так учти: Слезкин тебя и с того света прижучит. На то у меня страховочка имеется.
Что за «страховочка», не сказал. Надо полагать, всё тот же формуляр, который, если с дядей Володей что случится, каким-то манером в ЧК попадет.
Нет, нельзя было в гада из «нагана». Опять же прав он, знаток человеческих душ: паршивый из Фили Бляхина убийца.
Когда, уже в сторожке, делили добычу, дядя Володя из коробки выдал подельнику пару жалких колечек с самоцветами да гранатовые сережки, остальное себе оставил. Цена бляхинской доле была, самое большее, мешок картохи или пара ношеных сапог.
Но Филипп не спорил, а выйдя на холод, зашвырнул побрякушки подальше, в сугроб. Не дай бог кто из товарищей-чекистов увидит и Панкрату Евтихьевичу донесет.
От расстройства чувств Бляхин не сразу сообразил, почему голова так зябнет. Оказывается, картуз кожаный на столе забыл. Надо возвращаться.
Поплелся назад, к треклятой избушке на курьих ножках, чтоб ей провалиться.
Постучал.
– Дядь Володь, это я!
Нет ответа.
Подергал – не заперто. Вошел.
В горнице пусто. В кухоньке тоже никого. Куда же Слезкин подевался?
Не сразу заметил, что дверца чулана приоткрыта, а там в полу люк – видно, погреб. Внизу свет, погромыхивает. Дядя Володя напевает, булькает чем-то.
Это он за припасом полез. Звал с ним повечерять, говорил, что у него в подполе грибочки соленые, капустка, квас. Но Филипп отказался, надо было возвращаться на Гороховую.
Хотел он подать голос: мол, я это, за головным прибором вернулся – вдруг слышит, из горницы тихая музыка доносится. «Наверх вы, товарищи, все по местам, последний парад наступает».
Часы убитого приказчика где-то там полночь объявляли. Ровно час прошел с минуты, когда дядя Володя их с мертвеца снял. Даже не поверилось: неужто всего час?
Музыка эта паскудская была Бляхину в мучение. Он вернулся в горницу, чтоб крышку открыть и звон погребальный остановить, но часов нигде не обнаружил.
Непонятная вещь: марш несся прямо из бревенчатой стены. Что за наваждение?
Пригляделся – а в бревне зачем-то шуруп. И прорезь на нем явственная, будто вкручивали недавно. Взял со стола нож, вставил острием, повертел – ух ты! Часть бревна отодвинулась, она была на пружине, изнутри выдолблена. И открылась черная дыра. Оглядываясь на дверь чулана, Филипп посветил лампой.
Ниша, большая. С полочками. Наверху музыкальные часы и жестяная коробка с золотишком. А внизу папки, много!
Вот где Слезкин свой «пенсионный капитал» хранит.
Забилось сердце пуще прежнего. Цапнул Бляхин первый попавшийся формуляр – какой-то секретный сотрудник, кличка «Шептун». Не то!
Заскрипели перекладины лестницы. Из погреба поднимался дядя Володя.
Бляхин, слабея от ужаса, папку выпустил, тайник закрыл, шуруп повернул. И на цыпочках, на цыпочках к выходу.
Десять дней назад это было.
К вдове ювелира Бляхин – куда денешься – потащился, но обошлось. Пришли ночью, а нет никого. И стучали, и грозили – нет ответа. Дверь ломать не стали, она была крепкая.
Дядя Володя выглядел сконфуженно, даже оправдывался. Говорил, днем еще вдова дома была, он проверял. Куда ее, козу, унесло на ночь глядя? Филипп цокал языком, сокрушался. На самом деле он в начале вечера протелефонировал в райотдел ЧК и велел гражданку Морозову сорока восьми лет, вдову купца первой гильдии, расстрелянного в порядке красного террора, взять на предмет оперативной разработки. Дело обычное, даже не арест – согласно новым правилам делается без особого постановления. А раз «оперативная разработка», районные и спросить ничего не могут. Потом можно будет еще раз позвонить, сказать: переведите в «домзак», не до нее сейчас. Для Морозовой же лучше. В тюрьме, конечно, не сахар, но все-таки веселей, чем с проломленной башкой.
Унывал Слезкин, черт шебутной, недолго. Ничего, говорит, у меня еще пара адресочков есть. Пожди малость.
Но и Филипп, подгоняемый страхом, да подогреваемый знанием о тайнике, времени не терял.
Каждый день, как только выдастся лишний час, наведывался на железнодорожный пустырь. Наблюдал, мотал на ус. Убивать Слезкина теперь было ни к чему. Довольно было улучить минуту, когда гада дома нет, и вынуть из хрона свое личное дело. По расчету требовалось на это самое большое полчаса.
Беда в том, что никакого заведенного распорядка (по-научному «рутины») у объекта не прослеживалось. Дядя Володя уходил и возвращался всё время по-разному. Иногда соберется куда-то вроде как всерьез и надолго, а глядишь – через четверть часа уже назад топает. Будто нарочно.
Рисковать тут ни в коем случае было нельзя. Ошибешься – жизнь положишь.
Но наконец придумал Филипп, как всё обделать наверняка.
Добыл дяде Володе карточку на два ведра керосина, самый дефицитный продукт. Время получения – с пяти до семи, когда уже темно.
И вышло всё по задуманному. Сегодня слезкинскому тиранству настанет предел.
Ушел объект за керосином. На белом снежном фоне был виден, потом растворился в густых сумерках. Свои санки Филипп донес до наезженной колеи на руках и ступал по снегу след в след, потому что, хоть скоро совсем черно станет, а береженого Бог бережет.
Открыл замок отмычкой, потом закрыл. Светил фонариком под ноги. И хоть был весь в напряжении, а страха не чувствовал. Только радостное нетерпение. Шестерка, если козырная, туза бьет.
Санки он притащил и под крыльцом оставил, потому что мысль пришла: если уж рисковать, почему бы разом все папки не забрать? Выявить тайных агентов царского режима – для революции польза, для службы продвижение. Можно не сразу все карты на стол выкладывать, а по мере необходимости. Этакие козыри на руках иметь – плохо ли?
Для шурупа Бляхин прихватил длинную удобную отвертку. Вставил, повернул – секундное дело. Тайник открылся.
Посветил внутрь. Папки стояли плотным строем, вертикально. Достал из-за пазухи сложенный мешок. Однако подумалось: надо сначала проверить, здесь ли его собственный формуляр-то. Вдруг Слезкин, собака, куда-то отдельно припрятал. Тогда ничего трогать нельзя, уходить надо.
Папки лежали внизу далековато, тянуться рукой неудобно. Филипп устроился вот как: в левой держал фонарь, в правой отвертку, и ею формуляры один за другим сдвигал, справа налево. Посветит лучом, прочтет имя, передвинет. Быстро получалось.
Не то, не то, не то…
Дело стажера Бляхина отыскалось в самой середине, когда Филипп уже волноваться начал.
Есть! Тоненькая папка, в ней один или два листа всего, а могла в могилу свести.
Перегнулся он, фонарик подбородком зажал, цапнул.
Ну, дальше быстро. Накидать остальные папки в мешок, и кончено.
Но когда он из щели назад подался, раздался за спиной у Филиппа голос, вкрадчивый:
– Что, нашел?
Охнул Бляхин, уронил в дыру и папку, и фонарик. Обернулся, вчистую ослепнув от кромешной тьмы в горнице.