Аристономия Акунин Борис

Начиная с июня 1914 года пациент находился на лечении в женевской клинике «Асклепиус», где должен был пройти трехмесячный курс модной в то время электротерапии, однако из-за войны не смог вернуться на родину и с тех пор не покидал Швейцарию, потому что его состояние за минувшие годы существенно ухудшилось и путешествия ему противопоказаны. При больном постоянно находится старшая сестра, что очень хорошо, ибо, согласно доктрине Шницлера, правильно проинструктированные родственники могут оказать существенную помощь в подготовке пациента к операции. К тому же беседа с ними дает возможность получить более объективную информацию о психоэмоциональных характеристиках объекта.

Брат и сестра Рэндомы занимали лучшую палату в «Эрмитаже» – флигеле, предназначенном для состоятельных пациентов. Это была просторная комната с отдельным выходом в сад и собственной ванной.

Леопольд постучал, и через некоторое время раздались медленные шаги. Потом дверь открылась.

Худой юноша с огромными глазами и очень бледной, почти голубой кожей, в бархатной куртке, с большим бантом на шее, приветливо поздоровался и предложил войти.

Лоуренс Рэндом был очень красив странной, болезненной красотой. От его тонкого, будто полупрозрачного лица было трудно отвести взгляд. Впоследствии, прогуливаясь с ним по саду (верней, толкая перед собой его коляску), Антон не раз видел, как на Рэндома засматриваются встречные барышни и дамы.

– Разве вам можно вставать? Нехорошо! – нахмурил свои лысые брови Леопольд, изображая сурового эскулапа. – Где фрейляйн Рэндом?

– Вики вышла в сад покурить. Уж от кресла до двери я худо-бедно способен дойти. Милости прошу, господа анестезисты. Присаживайтесь. Меня предупредили, я готов.

По-немецки Лоуренс говорил совершенно свободно, лучше Антона, хотя последние пять лет прожил во французской части Швейцарии. Вопросы задавал Леопольд, сверяясь по анкете и старательно записывая в тетрадку всё сказанное. Больной отвечал очень точно – не длинно, но исчерпывающе. И всё улыбался, переводя взгляд с одного медика на другого и поглаживая свой пышный бант. (Позднее Лоуренс со смехом объяснил, что обзавелся этим дурацким аксессуаром, чтоб не пугать людей своей хлипкой синюшной шеей, которую он назвал «макарониной».)

Антон ничего не записывал, а лишь внимательно всматривался в больного, пытаясь понять, что это за человек. Удивительно, но в голосе и жестах Рэндома не ощущалось ни малейшего страха, абсолютно никакой нервозности.

Пожалуй, имело смысл пробить брешь в этой британской сдержанности.

– Вы, конечно, нервничаете из-за операции?

Леопольд недовольно покосился на коллегу. В анкете такого вопроса не было, и вообще зачем усугублять тревожные ожидания больного?

– Нисколько, – ответил Рэндом. – Жаль лишь, что подготовка растянется на целых две недели.

«Бравирует, – решил про себя Антон. – Значит, держит всё внутри, а это лишний стресс. К тому же от предоперационной инъекции релаксанта волевой контроль ослабнет, а это может привести к паническому кризису вследствие высвобождения накопившейся нервозности».

Должно быть, собеседник что-то прочел по его лицу, потому что счел нужным пояснить:

– Не думайте, что я храбрюсь и что-то изображаю. Я действительно совершенно спокоен, если не считать некоторого нетерпения. Но болезнь приучила меня справляться с этой слабостью, инвалиду она противопоказана. – Рэндом рассмеялся, блеснув чудесными белыми зубами. – Быть может, вы полагаете, будто я не отдаю себе отчет в степени риска? Профессор предупредил, что мои шансы очнуться после наркоза – один из десяти.

– Профессор Шницлер вам это сказал?!

Антон с Леопольдом в недоумении переглянулись. Невероятно! Разве можно больному перед операцией говорить такие вещи?

Англичанин снова засмеялся.

– Нет, конечно. Это сказал моей сестре профессор Лебрен, в Женеве. Он надеялся, что Виктория меня отговорит. И она пыталась. Но тщетно. Один шанс из десяти, конечно, маловато, однако больше чем ноль. – И опять беззаботная сияющая улыбка.

– Вы… очень смелый, – растерянно промямлил Антон.

И здесь Рэндом выдал ему одну из своих сентенций, которые Антон впоследствии так полюбил:

– Я не смелый, однако я и не трус. Это значит, что я иногда не делаю чего-то по недостатку храбрости, но я никогда не совершаю поступков из трусости. Я, знаете ли, с нравственной точки зрения этакое средненормальное существо. Мне не хватает благородства на альтруистическое поведение и недостает низости на законченный эгоизм. Я понял, что я такое, в довольно раннем возрасте. Знаете, когда половину времени проводишь в кровати, а половину в кресле на колесиках, легко стать философом. И до поры до времени этой вялотекущей мудрости мне вполне хватало…

«Я тоже таков? – спросил себя Антон. – Как это он сказал: „средненормальное существо“? Надо подумать».

Леопольд недовольно кашлянул и вернулся к перечню вопросов. Антон же размышлял над словами британца, оглядывая палату. Двойная стеклянная дверь, что вела в сад, создавала светлый фон, на котором тонкая фигура в кресле казалась силуэтом, наклеенным на бумагу. В двух противоположных углах – две кровати, каждая прикрыта ширмой. На правом экране, черно-золотом, изображен китайский дракон, на левом, серебристом – диковинные рыбы. Судя по накинутому сверху шелковому халату, за рыбами обитала сестра пациента. Каково это – иметь преданную и любящую сестру, существо женского пола, молодое и возможно привлекательное, родное, но не способное окончательно стать с тобой одним целым, как это происходит у мужа и жены?

Наверное, ухаживать за таким человеком, как Лоуренс Рэндом, не очень трудно, подумал Антон, переводя взгляд на улыбчивого юношу. Интересный субъект.

– Если вы так низко оцениваете шансы на успех, зачем идти на операцию? – спросил Антон и сам себе удивился. – Почему вам вдруг стало недостаточно мудрости, с которой вы спокойно жили все эти годы?

Леопольд вздохнул и опустил карандаш.

– Может быть, коллега, мы будем задавать господину Рэндому вольные вопросы после того, как покончим с обязательными?

Но англичанин охотно ответил:

– Кое-что переменилось. Во-первых, я достиг совершеннолетия и теперь могу распоряжаться как своим состоянием, так и своей судьбой. А во-вторых, я перестал ценить жизнь, которая прикована к инвалидному креслу. Она стала мне неинтересна. Вы знаете, в нынешнем состоянии я могу пройти на своих двоих максимум тридцать шагов, а потом начинаю задыхаться, и темнеет в глазах. Мне это надоело. Я решил: жить – так полной жизнью. Если же не получится – лучше никак не жить.

– А это не иллюзия? – спросил Антон. – Насколько я понимаю, вы обеспечены, можете читать книги, слушать музыку, любоваться природой, размышлять. И всего этого вы готовы лишиться, только чтоб иметь возможность «пройти на своих двоих» не тридцать шагов, а триста раз по тридцать шагов? Ну и что такого чудесного вы рассчитываете там обнаружить, на расстоянии в девять тысяч шагов? Ведь что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Не лучше ли ценить то, чем вы обладаете, нежели перечеркнуть всё ради призрачного шанса на жизнь, в которой вы, возможно, вскоре разочаруетесь?

«Как хорошо, как умно я это сказал», – подумал он, очень довольный – не своим красноречием, а искренним порывом спасти этого симпатичного юношу от смертельной опасности.

Вот теперь в глазах Леопольда читалось уже не раздражение, а негодование. Голые брови так и заходили. Эта мимика означала: «Ты хочешь, чтобы он отказался от операции?! А о профессоре ты подумал?! Я всё ему расскажу!»

Рэндом улыбался, но не весело, как прежде, а грустно.

– Дело не только в количестве шагов, хоть и в этом тоже. Уж вам ли не знать, герр Клобуков, ведь мы с вами оба молоды? – Ясные серые глаза смотрели с легкой укоризной. – Экклезиаст, которого вы процитировали, невыносимо пошл. Его нытье о суете сует – манифест неудачника, растратившего свою жизнь на ерунду. Ну, приобрел он себе слуг и служанок, крупного и мелкого скота, собрал серебра и золота и «драгоценностей от царей и областей», завел певцов и певиц плюс «разные музыкальные орудия». Иными словами, кинул лучшие годы псу под хвост, а на старости лет расхныкался про суету и томление, да еще имеет нахальство возводить свой неудачный жизненный опыт во всеобщий закон. А если человек совершил нечто, поднимающее душу ввысь? Или сотворил прекрасное произведение искусства? Или открыл новые земли? Или, как вы с профессором Шницлером, пытается раздвинуть границы возможного в науке? Разве всё это уже «было под солнцем»? Не было. Господи, да не в искусстве или науке дело. Если ты просто очень сильно любил кого-то? Если родил и воспитал детей? Прошел трудный путь и стал лучше, чем был вначале? Это, герр Клобуков, никак не «томление духа», а настоящая жизнь. Я целых пять лет проэкклезиастничал овощем в женевском огороде. С меня довольно. Через полгода увидимся – милости прошу побегать со мной наперегонки. Ну а коли не судьба, загляните ко мне на кладбище и выпейте рюмку в память о покойнике, который ни о чем не жалеет.

Громко звякнуло стекло – это об стопор ударилась прозрачная дверь. Антон повернул голову, думая, что подул сквозняк.

По ступенькам из сада поднялась женщина. Поскольку она стояла спиной к свету, лица было не видно, лишь силуэт, узким конусом расширяющийся книзу, следуя контуру длинного платья.

– Ты не смеешь так говорить, Лоуренс! – сказал по-английски гневный, грудной голос. – И думать так не смеешь!

Женщина быстро приблизилась. С каждым шагом черты проступали явственней, будто она поднималась из темного омута к поверхности. Несомненно, это еще больше усилило мистический флёр, так свойственный ее прекрасному лицу.

– Привет, Вики, – виновато засмеялся Рэндом. – Зачем так хлопать дверью? Позволь тебе представить господина Кальба и господина Клобукова, это ассистенты профессора Шницлера. Моя сестра, мисс Виктория Рэндом.

Антон резко поднялся. Опрокинул стул.

Вот так жизнь рассекается надвое. Всё бывшее прежде меркнет, тускнеет, утрачивает цвет, смысл, интерес. Вянет и уносится прочь, словно никчемный сухой лист с осенней ветки. И самому непонятно, как можно было прожить на свете столько лет, не зная этого лица, не слыша этого голоса.

* * *

Антон пробовал объяснить себе эффект ее взгляда рациональным образом. У Виктории очень длинные густые ресницы, а от постоянного недосыпания и нервного истощения – синеватые круги в подглазьях, из-за чего кажется, будто глаза смотрят из глубокой тени и матово мерцают. В первую минуту он подумал, что мисс Рэндом наверняка киноактриса. Только на серебряном экране можно увидеть столь невероятную, неземную красоту. Кроме того, Виктория была удивительно похожа на Веру Холодную, будто воскресшую из мертвых в другой стране.

В Виктории Рэндом безусловно было нечто потустороннее, иномирное. Она еще и одевалась не так, как другие женщины, а по-довоенному, в длинное и просторное. Когда зябла или выходила покурить в сад, набрасывала на плечи норковую горжетку, каких теперь уже не носили. Старомодной была и прическа: гладкие темные волосы стянуты на затылке в тяжелый узел. И, конечно, совершенно удивительный голос, контрастирующий с хрупкой, эфемерной внешностью: сильный, глубокий и слегка хрипловатый (вероятно, от папирос).

При первой встрече Виктория по-мужски пожала руку, посмотрела прямо в глаза (Антону показалось, что ее взгляд сначала отодвинул его, а потом так же мощно притянул к себе) и сказала:

– Я ждала вас. Вышла на пять минут и задумалась… Лоуренс, почему ты меня не позвал? Господа, задавайте мне любые вопросы. Я знаю о нем всё лучше, чем он сам.

Села, отложила в сторону длинный нефритовый мундштук. Антону еще предстояло узнать, как нестерпимо она прекрасна, когда отводит тонкую руку и медленно выпускает дым, так что узкоовальное лицо словно окутывается туманом…

– Он запретил мне бросать курение, – пожаловалась мисс Рэндом. – Говорит, что выходить в сад и медитировать в одиночестве мне полезно, чтоб хоть немного отдыхать от общения с инвалидом. Этот умник бывает чрезвычайно глуп – так и запишите в своей анкете.

В сердитом взгляде, который она бросила на брата, читалась нежность, для которой на свете, верно, не существовало подходящих слов. У Антона перехватило дыхание. Она любит своего брата! Это неземное создание умеет любить! А если так…

Рассудок, привычный к выстраиванию логических цепочек и причинно-следственных связей, тут дал сбой, потому что мисс Рэндом как раз улыбнулась – и Антон понял, что его, такого заурядного, абсолютно ничем не выдающегося, эта женщина не полюбит никогда. Потому что он – всего лишь он, а она – она.

В течение двух недель он виделся с Рэндомами каждый день и проводил в их обществе столько времени, сколько позволяли приличия. Устроить это было нетрудно. В заключении, которое представил профессору Леопольд, говорилось: у пациента исключительно крепкие нервы и феноменально сильная воля, поэтому специальной психологической подготовки не требуется, никаких проблем эмоциогенного свойства, могущих осложнить действие наркоза, не ожидается. Антон же сказал, что не готов представить диагноз, ибо картина ему не совсем ясна. Он желал бы продолжить обследование и даст свой анализ непосредственно перед операцией. Профессор был ужасно доволен такой дотошностью, поставил Антона в пример и Леопольду, и остальным, но самое главное – санкционировал общение с больным безо всяких ограничений. С Рэндомами затруднений тоже не возникло. Виктория была только рада столь серьезному отношению одного из профессорских ассистентов к операции. Лоуренс заявил, что ужасно любит поговорить и ему вечно не хватает вежливого слушателя, готового терпеть его болтовню, поскольку нельзя же в сотый раз рассказывать бедной Вики одно и то же.

Людей, подобных Рэндому, Антон никогда еще не встречал. Вероятно, до болезни это был обычный подросток английского upper middle class’a и, если б не инвалидность, вырос бы в такого же дюжинного молодого мужчину. Но давно замечено, что долгое страдание и ограниченность физической активности невероятно обостряют остроту детского или юношеского ума, развивают волю и тонкость чувств.

К двадцати одному году Лоуренс прочел несметное количество книг и составил твердые, всесторонне обдуманные, прекрасно аргументированные суждения обо всем на свете. Из-за того что он не окончил школы и не учился в колледже, а до всего дошел своим умом, его воззрения иногда выглядели экзотичными, даже диковатыми – но лишь на первый взгляд. Не раз и не два после беседы с Рэндомом Антон начинал сомневаться в правильности общепринятого взгляда на тот или иной предмет.

Ярче всего запомнился самый первый из их споров – и не потому что первый, а потому что тогда, один-единственный раз, Виктория поддержала Антона, не брата.

Желая вызвать к себе интерес, Антон стал рассказывать новым знакомым про то, какой важной и благородной работой занимается его Фонд. Отсюда разговор естественным образом перешел на несчастную Россию и на героическую борьбу, которую ведет белое рыцарство против сил Зла. Рассказывая о подвигах добровольцев, Антон, конечно, рассчитывал, что сияние их славы отчасти распространится и на того, кто им помогает. Ему казалось, что говорит он очень хорошо: увлекательно, прочувствованно, но при этом без славянской пафосности, без хвастовства. Брат с сестрой слушали заинтересованно (хотя, конечно, у благовоспитанных англичан не разберешь).

И вдруг Рэндом говорит: «В сущности, героизм – весьма прискорбное явление. Необходимость в героях и подвигах возникает лишь в критической ситуации, а в девяносто девяти случаях из ста таковые происходят вследствие человеческой глупости или недобросовестности. Почти все герои, которыми восхищается человечество – это герои войны, что естественно, поскольку трудно придумать ситуацию более критическую. И если в воюющей армии много героев, можно не сомневаться, что командует ею идиот. Хорошему генералу герои не нужны. Главный британский гимн героизма – стихотворение про атаку легкой бригады под Балаклавой:

  • Никто не замешкался, не обернулся,
  • Никто из атаки живым не вернулся:
  • Смерть челюсти сыто свела.[7]

Вообще-то эта катастрофа, как известно, случилась из-за двух болванов, лорда Лукана и лорда Кардигана, которые погнали шестьсот кавалеристов на бессмысленный расстрел. Обратите также внимание на то, что героев всегда больше в той армии, которая отступает или терпит поражение. Поэтому меня пугает то, что в вашей Белой Армии столь много подвигов. Это верный признак, что дела вашей партии плохи. Когда я слышу про героев, мне становится грустно – это лишнее подтверждение неустроенности жизни. Когда в мире наконец победит разум и закончится дикость, героев вообще не останется. Они вымрут, как динозавры, – и черт с ними, скатертью дорога».

В этом рассуждении по части логики всё было безупречно. Антон даже растерялся. Хотел сказать: «А как же Жанна д’Арк? И герои борьбы с Наполеоновским нашествием?» Но сам себе ответил: Орлеанская Дева понадобилась Франции, потому что королевская власть не смогла самостоятельно справиться с иноземным нашествием. А что касается русских героев наполеоновской войны, то все они – из 1812 года, когда мы отступали и терпели поражения. Во время похода на Париж, когда русские научились побеждать, все герои куда-то исчезли. Стали не нужны?

Внезапно на помощь пришла Виктория, до сего момента не участвовавшая в беседе. Глядя в окно, за которым лил нудный зимний дождик, она сказала:

– Я бы не хотела жить в мире, в котором не останется героев.

Спор сразу прекратился. Очень уж странным, чуть ли не трагическим тоном была произнесена эта короткая фраза. (Лишь позднее ее двойной смысл стал Антону понятен.)

Впоследствии почти всегда говорил Рэндом, Антон предпочитал слушать. Объяснялось это не только тем, что собеседник был образованнее, красноречивее и умнее, но еще и близостью Виктории. Она всегда находилась рядом: перелистывала журнал, смотрела в сад, писала письма, раскладывала какой-нибудь мудреный пасьянс, но при этом не упускала ни одного слова – если вставляла реплику, то всегда к месту. Однако по большей части все-таки молчала. Как-то, наедине с Антоном, она призналась, что для нее одно из главных наслаждений в жизни – слушать рассуждения Лоуренса.

Ну а для Антона наслаждением (не одним из главных, а в этой его новой жизни единственным) было ощущать присутствие Виктории, время от времени посматривать в ее сторону. Он дозировал эти осторожные взгляды, чтоб не показаться назойливым: иногда считал до ста, прежде чем позволит себе снова повернуть голову. И не раз замечал, что жульничает, начинает частить: семсьвосемь, семсьдевять, восьмсь, восьмсдин…

Через две недели Антон знал о Лоуренсе Рэндоме, его жизни, его взглядах всё или почти всё. О Виктории – ничего или почти ничего. Лишь то, что ей двадцать четыре года, то есть она тремя годами старше брата и двумя – Антона. Еще что у нее был жених или, быть может, возлюбленный (уточнять и выспрашивать показалось неловко), который погиб на фронте. Это было хорошо, даже очень хорошо.

В последние дни Антон открыл для себя давнюю истину, о которой читал в романах: сильная любовь, как и сильный голод, делают человека безжалостно, хищнически эгоистичным. Раз у Виктории был жених, значит эта неземная женщина способна не только на родственную, но и на чувственную любовь.

Кроме того, невероятное везение, что сердце Виктории свободно. Из-за траура по жениху и ухода за больным братом она не имела возможности кого-нибудь полюбить. А скорбь по убитому жениху уже давняя, рана успела затянуться.

Антон оказался рядом с Викторией в самый правильный момент: она тревожится о брате, ей страшно, она нуждается в психологической поддержке. Это давало надежду.

Но только это. В самих отношениях с Викторией ничего обнадеживающего не было. И какие отношения? Мисс Рэндом была с ним открыта, мила, даже разговорчива, когда Лоуренса увозили на очередную процедуру и они ненадолго оставались наедине. Но говорила Виктория почти всегда о брате, очень редко о себе и никогда об Антоне. Какие уж тут надежды?

А время шло, день операции, двадцать третье число, приближался, и Антону казалось, что надвигается миг Страшного Суда, после которого будет либо рай, либо ад, а третьего не дано.

Если профессору удастся его дерзкая затея, Лоуренс выздоровеет. Сестра перестанет сходить с ума от страха, у нее появятся душевные силы думать о себе – а он, Антон, будет рядом. Это он делил с ней и трепет ожидания, и ужас рокового дня, и волнения реабилитационного периода. Антон уже пообещал, что после операции будет дежурить у постели днем и ночью. «Я тоже», – ответила Виктория и благодарно сжала ему руку.

Нет, неправда, что меж ними ничего нет! Они очень сблизились. Если не считать брата, у Виктории сейчас нет на свете человека ближе, чем Антон. И, кажется, она оценила его верность, надежность, сопричастность.

Просто не нужно торопиться. Ни в коем случае не допустить опасной ошибки – нельзя выдать свои чувства раньше времени. Да он ни за что и не осмелится! Будет ждать год, два, десять – хоть всю жизнь.

Если только она будет – жизнь.

Ведь девять шансов из десяти (не солгал женевский профессор) за то, что Лоуренс не перенесет комиссуротомию. После того как у великого хирурга Дуайена, первым попытавшегося сделать эту операцию, пациент умер прямо на столе, медицинское сообщество пришло к заключению, что время для кардиохирургии еще не настало.

Что будет с Викторией?

Есть женщины, которые концентрируют всё электричество своей души в любви. Это лучшие из женщин, они – источник силы для тех, кого любят. Но насколько же уязвимым и хрупким становится существование этих ангелов-хранительниц! Если тот, кого любила такая женщина, исчез, она лишается смысла бытия.

Ужасно! Девять – девять – шансов из десяти, что Лоуренс Рэндом не перенесет операции или ее последствий. И те же девять шансов из десяти, что в этом случае Виктория не переживет смерти брата. Лоуренс ее кумир, ее герой. А тогда, в первый день, она сказала, будто приговорила: «Я не хотела бы жить в мире, в котором не останется героев».

Дальше – ясно. Если не станет Виктории, то не девять, а десять шансов из десяти, что не будет и Антона Клобукова.

Вот какой сегодня был день, двадцать третье декабря.

* * *

По дороге в «Эрмитаж» – до двенадцати еще оставалось время – Антон заглянул в третью операторскую. Вся команда кроме самого профессора уже была там и вовсю готовилась.

Шницлер принципиально не контролировал своих ассистентов, никогда их не перепроверял, утверждая, что каждый должен отвечать за свою работу, и тогда всё на свете устроится само собой. Он и в «Эрмитаже» ни разу не был, а Лоуренса Рэндома осматривал всего один раз. Антон знал, что Шницлер всегда избегает ненужного общения с пациентами перед операцией – хочет видеть на столе не человека, не личность, а пресловутый «кусок говядины».

В зал великий хирург всегда входил точно в назначенный час: пациент на столе и готов к наркозу, анестезиолог на своем месте – у изголовья, старшая медсестра с одной стороны, младшая – с другой.

Все необходимые инструкции разданы накануне, нарушать тишину посторонними разговорами не разрешается – это может сбить оператору настроение.

У Шницлера существовал целый ритуал, которого он свято придерживался. Сначала он принимал душ. Затем четверть часа, в халате на голое тело, играл на пианино (в кабинете у него стоял старый облезлый «Шидмайер») и лишь после этого, в стерильно чистом тамбуре, облачался в операционный костюм красного цвета. В клинике над этой причудой посмеивались, но причина была вполне рациональна: профессор говорил, что брызги крови на белом отвлекают периферийное зрение и мешают абсолютной концентрации.

Антон поздоровался, заглянув в операторскую через щелку. Входить внутрь в нестерильном строжайше воспрещалось.

– Всё утвердил! – Леопольд помахал листком с анестезионной программой. Он выглядел совершенно счастливым, только голос был какой-то гнусавый. – Ничего не исправил, единственно – велел на случай повтора чуть-чуть подбавить процент кислорода.

И закрылся платком – чихнул.

– Простудился? – быстро спросил Антон.

– Нет-нет, я в порядке.

Анестезиолог оглянулся на сестер. Старшая, фрейляйн Нольде, возилась с машинами: кимографом, электрокардиографом, кислородным насосом – оборудование у Шницлера было самое передовое, по последнему слову медицинской техники. Младшая, итальянка, вынимала из стерилизатора инструменты.

Антон поежился: ему вдруг показалось, что это подручные палача готовят эшафот к казни.

Честно говоря, он малодушно надеялся: вдруг кто-то заболел или еще что-то стряслось, и операцию перенесли. Хотя бы на сутки. Подумать только – целые сутки жизни и надежды.

Но отсрочки приговора не будет. Всё готово к операции. Апокалипсис неизбежен. До него остается два часа.

В дверь палаты он постучал не сразу. Несколько раз глубоко вдохнул, успокаивая сердцебиение. Растянул губы в улыбке, и только тогда бодро, энергично: тук-тук-тук.

Открыла Виктория. Сегодня ее лицо, и всегда-то бледное, было словно покрыто белилами, а глаза казались двумя впадинами, в глубине которых мерцал ужас. Если бы Антон увидел ее такою впервые, вряд ли счел бы красавицей. Но смотреть на Викторию объективно и отстраненно он разучился. Все женщины, не похожие на Викторию Рэндом (то есть, собственно, все женщины), были отталкивающе безобразны: какие-то красномордые, пучеглазые окорока.

– Это вы, Антуан, – сказала мисс Рэндом (она произносила его имя на французский манер). Голос неестественно оживлен, а в расширенных зрачках – чернота отчаянья. – Вообразите, мы играем в шахматы.

Правила игры Лоуренс освоил всего два дня назад, по учебнику, и очень увлекся. У него были большие планы: изучить все этюды и не поздней чем через полгода достичь уровня вельтмейстера. Рэндом вообще очень любил помечтать о будущем. Он обязательно научится водить автомобиль, сдаст экзамены за университетский курс, только еще не решил – по философии или математике, совершит кругосветное плавание. О том, что операция может закончиться скверно, Лоуренс никогда не говорил и, кажется, даже не думал. Зная Рэндома, Антон уже понимал: подобный исход больному был просто неинтересен. Если спросить в лоб, пожмет плечами: «Ну, окочурюсь так окочурюсь, о чем тут говорить?»

Однажды подумалось: только так и имеет смысл жить на свете. Ничего не бояться и строить планы на вечность вперед, как если бы смерти вовсе не существовало.

Рэндом привстал с кресла, пожал руку своими костлявыми холодными пальцами. Сегодня он был без обычного банта. Поймав взгляд, устремленный на его голую шею (у двенадцатилетнего мальчика и то, наверное, толще), Лоуренс сделал комичную гримасу:

– Это вы еще моей груди не видели. Вики ее называет «мощи святого Лаврентия», а тут еще пришла строгая фрау и обрила всю хилую растительность, которой я так гордился.

Виктория резко отвернулась. Прячет выступившие слезы, догадался Антон.

– Извините, мальчики. – (Ему очень нравилось, когда она обращалась так к ним обоим.) – Я вижу, Антуан, вы не забыли про фотоаппарат. Нужно привести себя в порядок.

И ушла за ширму с китайскими рыбами.

В «Эрмитаже» имелись и двухкомнатные палаты, но Рэндомы предпочли эту. Виктория однажды объяснила, что ночью часто просыпается, прислушиваясь к дыханию брата: не нужно ли дать капли.

Антон тогда подумал: если бы Виктория спала с ним в одной комнате, за невесомой ширмой, он вообще не сомкнул бы глаз, лишь слушал бы, замирая, как она дышит.

– Жаль, что вы не играете, – сказал Лоуренс, кивнув на доску. – Вики совершенно безнадежна. Слышишь, Вики? – Он повысил голос. – Ты тупица!

– Кто так обзывается, тот сам так называется.

Она, видно, хотела поддержать шутку, но голос сорвался на всхлип. Рэндом слегка поморщился. Все-таки поразительно, что сегодня он держался точно так же, как в любой другой день.

Антон наклонился и шепотом сказал:

– Я восхищаюсь вашим бесстрашием.

Угол тонкогубого рта чуть искривился.

– Бесстрашным со стороны может выглядеть человек, у которого один из страхов настолько силен, что полностью подавляет все остальные, – так же тихо, чтоб не услышала сестра, ответил Лоуренс.

– Какой?

– Страх потерять самоуважение. Ладно, никто не хочет играть – складываем фигуры.

Антон молчал, обдумывая услышанное. И всё? Это и есть ключ к пониманию Лоуренса Рэндома? Всё так просто?

Вернулась Виктория. Она причесалась, слегка припудрила тени в подглазьях.

– Ну, фотограф, – весело сказал она. – Снимите на память двух скелетов. Чтобы потом, когда мы оба станем толстыми и румяными, было над чем посмеяться.

Вот теперь уже ему пришлось поспешно отвернуться, чтобы спрятать увлажнившиеся глаза. Он долго расстегивал футляр «кодака», но слезы не унимались. Пришлось прикрыть лицо камерой. Виктория ни в коем случае не должна была увидеть – она и так на грани срыва.

Снял два раза: со вспышкой и без вспышки.

– Давайте теперь я сфотографирую вас двоих, – предложил Рэндом.

Виктория поспешно сказала:

– Не нужно. – («Почему? Не хочет быть со мной вдвоем даже на фотоснимке?») – Лучше расскажи, куда мы с тобой поедем в самое первое путешествие. Ты решил, что это будет: Италия или все-таки Америка?

Лоуренс с удовольствием переключился на новую тему:

– И то, и другое. Я придумал отличный маршрут. Дай-ка карту, она у меня на столике, около кровати. Не разрешает вставать с кресла, – пожаловался он Антону. – Мне велено сегодня поменьше двигаться, и Вики бесится, если я хотя бы потянусь взять стакан воды. Пить, кстати говоря, мне сегодня тоже нельзя.

Он стал увлеченно показывать по карте, как они поедут от Венеции до Неаполя, а там сядут на океанский пароход и уплывут в Новый Свет.

Виктория держалась героически. Участвовала в разговоре, даже смеялась. Один Антон сидел молча, покашливал – проталкивал и не мог протолкнуть застрявший в горле ком.

Без четверти час пришли санитары с каталкой.

– Ну, не прощаемся, – хрипло сказала Виктория, поднимаясь. – Выйду покурю. Очнешься – первый, кого увидишь, буду я.

Очень быстро, почти бегом, вышла за стеклянные двери, спустилась по ступеням в сад. Ни разу не оглянулась.

Рэндом смотрел ей вслед, сосредоточенно прищурившись. Потом зажмурился и несколько секунд оставался с закрытыми глазами.

Хочет сохранить в памяти образ: фигура уходящей девушки на светлом фоне, догадался Антон.

– Я провожу вас до операционной, – сказал он вслух, когда санитары помогли больному улечься.

Рэндом легким движением коснулся его рукава.

– Не нужно. Лучше будьте с ней. Всё время. Не отходите от нее. – Он подмигнул. – И не смотрите на меня так, старина. Операция пройдет успешно, я это чувствую.

Едва за каталкой закрылась дверь, Антон бросился в ванную. Промыл распухшие глаза, высморкался, главное – постарался придать лицу выражение уверенности и оптимизма. Лишь после этого пошел за Викторией.

Она стояла под каштаном. Возникла совершенно неуместная в такой момент мысль. Вот картина невероятного изящества: блеклый декабрьский сад и женщина, зябко обхватившая плечи тонкими руками, меж пальцев зеленеет нефрит, вверх тянется струйка голубоватого дыма.

Хорошо, что не забыл взять накидку – ведь простудится. Виктория такая хрупкая, беззащитная, не приспособленная к жизни.

Мелькнула еще одна мысль, теперь уже не просто неуместная, а гадкая – задняя. И обожгла: «Теперь у нее остался только я. Лоуренс вряд ли вернется. Никто больше между нами не стоит. Нас на свете двое!»

Задней мысли Антон очень испугался. Немедленно ее прогнал. Будто увидел, как по груди ползет отвратительный паук, скинул наземь и растоптал. Даже непроизвольно топнул ногой, по-настоящему.

Виктория обернулась на звук с вымученной улыбкой на мокром лице. Увидела, что это Антон, – и улыбка сразу исчезла. Это было отрадно. Это означало: «При вас можно не притворяться». И потеплело внутри, здорово потеплело. Пришлось даже прикрикнуть на разнежившееся сердце: «Смотри! Сейчас для этого не время! Всё погубишь!».

– Увезли? – спросила Виктория срывающимся голосом.

Он кивнул.

Вдруг она будто переломилась пополам. Безо всякой грациозности, неуклюже и тяжело села на блеклую зимнюю траву. Вероятно, именно это имеют в виду, когда пишут: подломились ноги.

Женщина закрыла ладонями лицо и безнадежно, некрасиво, с собачьим подвыванием зарыдала.

Антон бросился к ней, опустился рядом на колени. Залепетал, что всё будет хорошо, что профессор Шницлер – гений, и дело даже не в том, что гений, а в том, что он очень честолюбивый человек и не взялся бы оперировать, если б не имел хороших шансов, потому что у Шницлера репутация и много завистников, он всё время говорит, что ему нельзя радовать завистников и он скорее сам сдохнет, чем даст умереть своему больному, так что тревожиться не из-за чего, ведь у Шницлера такая анестезия и такие требования к стерильности, что любые случайности исключены…

Думал, что она ничего не слышит, рассчитывал лишь на успокаивающий тембр своего голоса, но Виктория вдруг подняла голову. Пудра слиплась комками, на щеках образовались потеки, текло из носу, с губы свисала нитка слюны. Ничего таинственного, ничего красивого. Просто измученная долгим страданием, потерявшая самообладание женщина, которой страшно и скверно.

У Антона будто остановилось сердце. Господи, такой она была ему еще дороже! «Потому что земная, тебе под стать», – шепнула задняя мысль – и была с презрением перечеркнута.

– Вы правда так думаете? – всхлипнула Виктория, вытираясь платком. – А как же доктор Лебрен из Женевы? Он же сказал: десять против одного?

– Ваш доктор преувеличил степень риска. Наверное, не хотел отдавать другому врачу выгодного пациента. Поверьте, Вики… – Первый раз ее так назвал, и ничего – оказалось, можно. – Поверьте, Вики, Куно Шницлер ни за что не стал бы оперировать при десятипроцентном шансе на успех, – заявил Антон со всей уверенностью, какую только мог изобразить.

На самом деле стал бы, еще как стал бы. Чем выше степень риска, тем больше славы и тем меньше критики за неудачу.

Но Виктория поверила. И сказала нечто такое, от чего в хмуром саду словно сделалось светлее:

– Антуан, прошу вас, не оставляйте меня одну. Будьте рядом. Я должна за кого-то держаться, иначе…

Приподнялась, обняла его, прижалась к груди и снова заплакала, но уже без раздирающего сердце воя.

Очень осторожно, медленно Антон положил руку на ее плечо. Оно оказалось неожиданно мягким. Шелковистые волосы щекотали ему подбородок, от них пахло лавандой и чем-то нежным, немного пряным.

Невероятно!

Она сама попросила не оставлять ее! Они обнимают друг друга!

Сколько раз он пытался представить, как это будет, но буксовало воображение.

Виктория подняла заплаканное лицо:

– У вас сердцебиение. Вы тоже волнуетесь. Господи, я замочила вам слезами рубашку.

И внезапно Антон понял: сейчас! Нужно сказать ей всё именно сейчас! Это не будет бестактностью или коварством. Он не воспользуется моментом, когда она открыта, слаба и беззащитна. Здесь иная, более могучая логика.

Когда ведет наступление Беда, когда угрожает Смерть, силы Жизни и Любви должны смыкаться. (Именно таким возвышенным слогом и подумалось.) Виктория боится потерять единственного человека, которого любит и который любит ее. Так пусть же знает, что есть еще кто-то, любящий ее не меньше Лоуренса.

Должно быть, у Антона напряглись мышцы. Или, может быть, по телу прошла дрожь. Во всяком случае Виктория что-то почувствовала.

Немного отодвинувшись, она смотрела на него пристально, словно только что разглядела по-настоящему.

– Я вижу теперь, что вы ходили сюда не только из-за подготовки к операции, – сказала она. – Ну конечно! Иначе у вас так не билось бы сердце. Какой вы… милый. Как мне повезло, что вы сегодня со мной. Я… я хочу вам сказать что-то очень важное. Пойдемте в комнату, здесь холодно. Пойдемте.

Взяла его под руку, сама!

Они поднялись и пошли к стеклянным дверям. Медленно, потому что теперь и у Антона подкашивались ноги.

Это сон. Чудесный сон!

Виктория отвела его в свой закуток, словно хотела заслониться шелковой ширмой от всего и всех.

– Садитесь на стул, я сяду на кровать. Ничего, если я сниму туфли? Ноги заледенели.

Села по-турецки (какая она, оказывается, гибкая!), стала растирать узкие ступни.

«Сейчас, – сказал себе Антон. – Нужно просто обнять за плечо и шепнуть на ухо: „Я тебя люблю. Я с тобой“. Как хорошо, что мы говорим по-немецки, а не по-английски. Ich liebe dich звучит гораздо нежнее, чем I love you – не поймешь, „тебя“ или „вас“».

Он так и сделал. Поднялся, сел рядом, обнял ее – и Виктория благодарно прислонилась головой к его плечу. Сказать он ничего не успел, она заговорила первой – на «ты».

– Знаешь, Антуан, я люблю его, я ужасно люблю его. Я раньше и не подозревала, что можно так любить. Когда-то думала, что люблю Реджи, я рассказывала, это мой жених, которого убили на Марне. Только то была никакая не любовь. Это я уже потом себе напридумывала и полюбила посмертно. Чтоб в собственных глазах выглядеть интересней. Реджи был славный, его ужасно жалко. Но, знаешь, я его почти не помню. С тех пор, как полюбила Лоуренса, я про Реджи почти не вспоминаю. Так, мелькнет кто-то в белом костюме, с золотой прядью, и ракетка подмышкой…

– С тех пор, как полюбила Лоуренса? – переспросил Антон.

– Про это я и хочу тебе рассказать. Тебе – можно. Мы тут в клинике всех обманываем. Мы с Лоуренсом не брат и сестра. Мы любим друг друга.

У Антона в ушах возник странный звук. Будто загудели рельсы, откликаясь на приближение поезда.

– Значит, твоя фамилия не Рэндом? – только и нашелся он спросить. – Нет, это невозможно! Ты подписывала договор с госпиталем как родственница пациента, и документ нотариально заверен!

– Родственница. И фамилия моя Рэндом. Но я не родная сестра, а двоюродная. Рэндомы – довольно разветвленное семейство. У меня кузенов и кузин не меньше дюжины. Лоуренса я не видела с довоенного времени. Знала, что он заболел, что его увезли в Швейцарию. Никогда им особенно не интересовалась, ведь в детстве мальчик на три года младше не представляет никакого интереса. Мне было семнадцать, взрослая барышня, а он кто? Щенок! – Она улыбнулась, и у Антона в ответ рефлекторно тоже растянулись углы рта. Гуд в ушах становился громче – поезд приближался, но сойти с рельсов было невозможно. – Когда закончилась война и стало можно ездить в Европу, я отправилась в путешествие. В Женеве навестила больного кузена – и мы полюбили друг друга. Я не думала тогда, чем это может кончиться. Если б я только знала, если б могла предположить, я бы сразу уехала. Но всё произошло так внезапно. Знаешь, ты пересекаешь какую-то невидимую границу – и вдруг словно рассеялся туман. Смотришь на знакомого человека, которого много раз уже видел, и понимаешь: это он, он, другого никогда не будет, и без него ничего не будет! Вот это со мной и произошло. С нами произошло. Я погубила его!

Она оттолкнула Антона, упала лицом в подушку и зарыдала. Узкие плечи тряслись, дрожали острые лопатки. Но прикоснуться к ней, чтобы погладить, утешить, Антон уже не смел.

Господи-боже, разве можно быть таким слепцом? Эти взгляды, улыбки, это электричество, от которого дрожал воздух, – разве бывает такой родственная любовь? И совершенно ясно, почему Рэндомы выдали себя за брата и сестру. Кузена с кузиной клиника не поселила бы в одной палате. Но… но разве Лоуренс в его состоянии способен любить?

– Почему вы говорите, что погубили его? – спросил он почти враждебно.

– Потому что прежде Лоуренс жил спокойно. Он относился к своему состоянию философски и умел ценить те радости, что были в его распоряжении: читал, размышлял, любовался природой. Он мог бы так прожить еще десять, двадцать, тридцать лет. Некоторые достигают старости даже с очень тяжелой формой стеноза! Но мы полюбили друг друга, и Лоуренс захотел, чтобы я стала его женой. – Виктория снова села. Посмотрела на застывшее лицо собеседника и, должно быть, решила, что он не понял. – Женой или любовницей – неважно, ты же понимаешь, что я имею в виду. Он сказал мне сразу, в тот же день, когда мы всё поняли… Помню слово в слово: «Такой я тебе не нужен. Я ни на что не годен. Если мы, как пишут в романах, упадем друг другу в объятья, мой дефективный мотор сразу заглохнет, и ты окажешься в постели с хладным трупом». Ты знаешь эту его манеру даже о самых ужасных вещах говорить иронически. Сразу после этого Лоуренс показал мне статью из цюрихского медицинского журнала, где обосновывалась возможность операции на митральном клапане. Вырезка лежала у него уже давно. Потом я узнала, что Лоуренс даже собрал дополнительные сведения об авторе, Куно Шницлере, и о его методике. Как следует всё обдумал и пришел к выводу, что время подобных операций еще не настало. Понимаешь, Антуан? Если бы не я, он бы жил так и дальше. Пускай в коляске, пускай инвалидом, но жил бы!

Она содрогнулась.

– Господи, как же я испугалась! Я умоляла, говорила, что мне ничего такого не нужно, что мы выше обычных отношений, что один его взгляд, звук его голоса мне дороже любых чувственных экстазов. А он сказал: «Любовь и благоразумная осторожность понятия несовместимые. Мы будем любить друг друга душой и телом. Инвалид и верная сиделка – это не для нас». Ты его уже достаточно знаешь, Антуан. Когда Лоуренс что-то решил… Он говорил: «За последние годы на наших глазах погибло столько молодых, полных сил мужчин, что с моей стороны было бы чудовищной вульгарностью цепляться за жизнь, которой во мне так мало, она едва сочится через мой скупердяйский клапан». И в конце концов мне пришлось смириться. Иначе он отправился бы к профессору Шницлеру один…

Немного помолчав, Виктория сказала еще:

– Теперь ты сам видишь: это целиком моя вина. И если… Если он умрет, я последую за ним. Это совершенно очевидно. Без него я жить не смогу.

За время этого мучительного рассказа – сколько он продолжался: пять минут? десять? – Антон будто прожил целую жизнь, беспросветную, состоящую из одних несчастий и падений. Негодование сменилось отчаянием, отчаяние – горем, горе – печалью, печаль – тоской. Каждая следующая эмоция была градусом ниже и тусклее предыдущей.

Сейчас он чувствовал себя дряхлым, разбитым жизнью стариком, не способным ни на какие сильные чувства. Разве что на жалость.

– Не делайте этого, – сказал он. – Пожалуйста. Убивать себя нельзя, что бы ни случилось. Самоубийца оставляет после себя зияющую рану, черную дыру в мире… Я не знаю, не могу вам объяснить… Я лучше расскажу вам, как покончила с собой моя мать.

Он впервые говорил с кем-то про это.

– Мой отец был тоже тяжело болен, обречен. У него не было и одного шанса из десяти… Никакой надежды, впереди только мучительная агония, поэтому его осуждать невозможно. Но моя мать… Теперь всю жизнь я буду знать, что меня она любила меньше, чем отца… И у меня осталось – ужасно говорить, но это правда – послевкусие предательства. – Он поправился. – Не во мне дело! У меня такое ощущение, иррациональное, что из-за самоубийства матери распалось всё остальное: нормальность бытия, страна, порядок вещей… Потому что когда такие люди, как моя мать – или как вы, Виктория, – перечеркивают свою жизнь, в мире что-то нарушается, ломается, вянет. Черт, я не умею объяснить!

Он очень разозлился на свое косноязычие, на недостаточное знание языка. Еще никогда и никому он не говорил ничего до такой степени важного, а она слушала – и не понимала, это было видно! Вот Лоуренс наверняка нашел бы нужные слова.

Поэтому всё так, как должно было быть. Эта необыкновенная девушка ни при каких обстоятельствах не могла ответить взаимностью обыкновенному мужчине. Ей пара человек масштаба Лоуренса Рэндома – или никто.

Так и есть – не поняла.

– Пожалуйста, Антуан, говори мне «ты». Я не хочу, чтоб между нами была дистанция, не сегодня! – Виктория ласково погладила его по руке. – Спасибо, что рассказал о своей семейной трагедии. Но ты зря тревожишься. Я не имела в виду самоубийство. Убить себя – это слишком мелодраматично. И потом, у меня не хватит на это смелости. Всё будет гораздо скучнее. Если Лоуренс… умрет, – с усилием, но твердо выговорила она и повторила страшное слово еще раз. – Если он умрет, я этого не переживу. В буквальном смысле слова: не выживу. Как говорят врачи, это будет травма, не совместимая с жизнью.

Она слабо улыбнулась, и это его испугало еще сильней.

– Не говори так! – Он сжал ее запястье. Оно было ледяным. – Потеря любимого человека – это рана, тяжелая рана. Но раны со временем заживают. Иначе кладбища всего мира были бы заполнены двойными могилами!

– Раны бывают разными, – возразила она.

– Это правда. Если человек значил для тебя много, в душе остается большой шрам. Если очень много – живешь потом инвалидом, словно тебе ампутировали руку или ногу. Ковыляешь на деревяшке или обходишься протезом, но все равно как-то приспосабливаешься, живешь.

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Ваш сын, которого вы, кажется, только вчера привезли из роддома и совсем недавно отвели в первый кла...
«Пятьдесят оттенков свободы» – третья книга трилогии Э Л Джеймс «Пятьдесят оттенков», которая стала ...
Вы тонете в делах и ничего не успеваете. Ваши нервы на пределе, потому что, хватаясь то за одно, то ...
Действие нового романа об Эрасте Фандорине происходит накануне Первой мировой войны в Баку, великоле...
«Танцем драконов» издавна звали в Семи Королевствах войну....
«Танцем драконов» издавна звали в Семи Королевствах войну....