Аристономия Акунин Борис
Попросту, без философий, подумалось: да будь что будет, надоело. И от нехитрой этой мысли Антон вдруг словно расстегнул крючки на тесном вороте, который мешал свободно дышать.
Откинулся на мягком сиденье, отвернулся от конвоира и стал смотреть на город. В последний раз – так в последний раз. Не очень-то жалко. Все равно это был не тот Питер, который Антон знал и любил. Чужой город, враждебный, больной. Весь в окровавленных бинтах транспарантов и знамен.
По случаю завтрашних торжеств проехать через Марсово поле было нельзя, там готовились к митингу в память жертв революции. Поехали в объезд по Литейному, потом через Невский.
Странно прощался Петроград со своим молодым обитателем. Будто Антон уже попал из разумно устроенного, логичного мира жизни в иррациональную вселенную смерти. Диковинные гигантские фигуры провожали его в последний путь шутовскими поклонами: Освобожденный Труд, весь из прямоугольников и углов, колотил фанерным молотом шарообразного Буржуя; махала мечом размалеванная, как шлюха, Свобода; на каланче городской думы красовался скомороший колпак алого цвета. «Столицу Северной Коммуны» к празднику украсили художники-футуристы.
Машина повернула на набережную канала. Прохожие с испугом смотрели на черное авто, в котором торчал кожаный истукан в фуражке, а сзади посверкивал штык.
Вот и угол Адмиралтейского, ныне переименованного в проспект какого-то Рошаля. Приехали.
Вылезая на тротуар, Антон заметил, что по этой стороне улицы никто не ходит – предпочитают сделать крюк, но не приближаться к зданию, которое раньше было обычным, а теперь превратилось в центр паутины, опутавшей город.
Пешеходов не было, зато все время подъезжали и отъезжали автомобили. Мимо часового быстро проходили озабоченные люди, показывая документ. Впереди кого-то, как Антона, вели под конвоем.
Но у кожаного комиссара часовой пропуска не спросил, а только подтянулся. Еще удивительней было, что китаец остался снаружи.
– Со мной, – коротко бросил комиссар и подтолкнул Антона вперед. – Давай, шагай!
Внутри здание Петрочека оказалось таким, каким ему и следовало быть: страшным.
Бесшабашность, несомненно вызванная нервным потрясением, истаяла. Антона вновь охватил трепет. Даже не при мысли о том, что развязка близка, а от вида людей, жавшихся к стенам вдоль лестницы. Это всё были арестованные – и при каждом конвоир. Непонятно, чего дожидалась эта бесконечно длинная очередь, но Антон встретился глазами с одним, другим, третьим, прочел в этих взглядах смертную тоску и немедленно заразился ею сам.
– Почему мы идем? Ведь другие ждут, – пролепетал он провожатому, но чекист молча пихнул его в спину.
Антон поднимался по ступенькам, все глядели ему вслед, и от этого было еще страшнее.
«Хвост» упирался в стол, за которым сидел дежурный с разложенными бумагами.
– Пригляди-ка за моим, товарищ, – сказал ему комиссар и ушел куда-то по пустому коридору.
Дежурный показал жестом: встать к стене.
Антон повиновался. Рядом, ступенькой ниже, стоял бледный человек в пенсне.
– Что здесь происходит? – шепотом спросил Антон.
Тот, еще тише:
– Не знаю. Заводят по одному в кабинет – там, в конце коридора. А потом бывает по-разному. Одних выводят обратно. А другие… не возвращаются. С той стороны проход во внутреннюю тюрьму.
Что хуже – когда выводят обратно или когда не возвращаются, Антон спрашивать не стал. И так ясно.
– Вы кто? – боязливо спросил бледный. – Почему вас вне очереди? Меня привезли из Петропавловки. Четыре часа стою, а вас – сразу.
Назваться Антон не успел.
Из-за угла появился кожаный комиссар, поманил:
– Эй, Клобуков! Сюда!
В спину шепнули:
– Храни Господь.
Первое, что бросилось в глаза, – широкий резной стол с опорами в виде сфинксов. Вероятно, еще два года назад за этим монументальным сооружением восседал его превосходительство господин градоначальник. Стул по ту сторону стола, однако, был самый что ни на есть демократичный, с голой исцарапанной спинкой.
Сначала Антону показалось, что кабинет пуст. Потом увидел: из-под распахнутых дверец высоченного канцелярского шкафа выглядывают ноги в стоптанных сапогах.
– Ни черта у них тут не найдешь! Бардак, а не картотека! – послышался голос, показавшийся знакомым.
– Доставил, товарищ Рогачов. Поглядите: он, нет? – сказал комиссар, и еще прежде, чем Антон успел удивиться, дверцы качнулись, стали закрываться.
Перед Антоном стоял Панкрат Евтихьевич. Не в солдатской шинели, как возле большевистского штаба, а в потертом пиджаке и косоворотке. Сильно похудевший, но такой же остроглазый и быстрый в движениях.
– Он-он, тот самый, – весело воскликнул Рогачов. – Здорово, узник замка Иф. Что моргаешь?
Он пожал застывшему Антону руку, хлопнул по плечу, потащил к дивану, усадил.
– Я, брат, второй день списки задержанных просматриваю. Вдруг гляжу – Клобуков. Фамилия редкая, но ни имени, ни отчества не указали, торопыги, только инициал «А.». Баха вчера так же обнаружил, в гарнизонной тюрьме. Ведь грохнули бы овцу божью, не задумались бы. Пролетарский гнев, он не мелочится. Давай, рассказывай, за что казенную баланду хлебаешь?
Момент удивляться был пропущен, да и не осталось душевной энергии на тривиальные эмоции.
Историю своего ареста Антон рассказал коротко, скупо – а что там было долго рассказывать?
– Начальник конвоя фотокамеру себе забрал? – вот единственное, что спросил, дослушав, Рогачов. И порученцу, всё стоявшему у двери, велел: – Выясни, что за Бойко такой 17 сентября утром проводил облаву в районе Коломны.
Тот тихо вышел.
– Да, Антон Маркович, попал ты под паровоз революции. – Панкрат сделал кислую гримасу. – Вишь, как он разогнался – искры из-под колес. Для того я и прислан, чтоб малость пары приспустить. А то у питерских ухарей весь поезд к черту под откос слетит… Топят-то не углем, а человеческими жизнями. – Он уже не гримасничал – с каждым словом суровел лицом. – Про Аркадия Знаменского знаешь? Расстрелян, в сентябре еще. Как активный деятель свергнутого правительства. Эх, потеря какая. Умница был, мог получиться для республики полезный работник. Хватило бы с ним одной хорошей беседы, чтоб мозги вправить.
– Не хватило бы, – сказал Антон. После страха, после неизвестности испытывал он не облегчение, а несказанную усталость. Фразы получались какие-то куцые. – У Аркадия Львовича в прошлом октябре сына убили. Виктор вместе с другими юнкерами сдался, а его все равно убили. Забили прикладами. В закрытом гробу хоронить пришлось. Римма Витальевна после этого слегла. Больше не вставала. Я был у них один раз, она меня не узнала. Головы не повернула. Если Аркадия Львовича забрали, она, наверное…
Панкрат перебил:
– Телефон там у них какой?
Антон сказал.
– Коммутатор! Рогачов говорит. Дайте номер 55379.
Хмуро подождал, встрепенулся и обрадованно Антону:
– Сняли! – Потом в трубку. – Квартира Знаменских? Мне бы Римму Витальевну.
Ответили ему коротко и, кажется, нелюбезно – у Рогачова дернулся рот, голос заклацал, будто винтовочный затвор.
– Кто это – такой – неласковый? С вами – из Петрочека – говорят.
Теперь он слушал долго, чернел лицом. Бесшумно вернулся кожаный – Рогачов махнул рукой: погоди.
Наконец сказал:
– …Ясно.
Разъединился.
– Другие жильцы там теперь. Вселили, потому что квартира пустовала. Когда въехали, говорят, дух был тяжелый. Трупом пахло. – Он смотрел на заваленный бумагами стол, не на Антона. – Женщина там какая-то несколько дней мертвая пролежала, а фамилию они не знают… Да, брат. Революция штука жестокая.
Антон только кивнул. Полтора месяца «домзака» отучили от чувствительности. Что, собственно, произошло? Человек, все равно не хотевший жить, умер в собственной постели. Не особенно страшная история по нынешним временам.
– Что Бойко? – спросил Панкрат.
Помощник ответил:
– Есть такой. Тут, на Гороховой, в мобильном отделе. Он сейчас на месте, я справился.
– Вот и хорошо. Пусть его ко мне вызовут. Сию минуту.
Пока кожаный звонил по телефону и, прикрыв трубку ладонью, отдавал распоряжение, Рогачов вернулся к дивану, где сидел Антон. Тоже сел, закурил папиросу.
– Что, студент, испугался революции? Повернулась она к тебе своей окровавленной пастью? Нельзя ей без клыков, без крови. Не получается – к сожалению. Знаешь, почему мы, большевики, не только взяли власть, но и сумели ее удержать?
– Потому что вы плоть от плоти народа.
Антон повторил слова расстрелянного профессора, однако Панкрат не согласился:
– Чушь это. Интеллигентский романтизм. Просто мы понимаем суровую науку власти, а чего не знаем, тому учимся. Без страха и трепета. Почему обыватель раньше слушался начальства, при царе? Потому что привык к царизму, царизм был всегда. А чтоб люди стали повиноваться новой власти, они должны ее бояться. Такова уж человеческая природа. Грустно, но факт. Сашка Керенский со своими краснобаями напугать массу не мог. Мы – можем.
– И это вся наука? – спросил Антон. – Так просто: только запугать, и всё?
– Нет, не только. И теперь у нас это начинают понимать. Докумекали, что даже крыса, если ее загнать в самый угол, начнет кусаться. Пугать пугай, но жить давай – вот урок номер два. Потому Шестой чрезвычайный съезд Советов сегодня объявит амнистию по случаю революционной годовщины. Красному террору конец. Органы ЧК теперь будут подчиняться местным исполкомам. Больше никаких расстрелов без следствия и суда. А лихачи, кто наломал дров, получат по шапке. Я послал депешу в Москву, предлагаю снять Бокия с Петрочека. Рекомендую на его место товарищ Яковлеву. Она пыталась бороться с перегибами. Ну и вообще, – Рогачов улыбнулся, – женщина интеллигентная, хороша собой. Питерцам она небесным ангелом покажется. Хотя на самом деле она железный товарищ или, как говорят несознательные граждане, «баба кремень». Настоящим врагам пощады от нее не будет.
В дверь деликатно постучали. Адъютант сам открыл и впустил человека в гимнастерке.
– Вызывали, товарищ Рогачов? Я Бойко, из мобильного.
Рябая физиономия человека, который едва не отправил Антона на тот свет, сейчас была не грозной, а искательно-улыбчивой. Непроизвольно Антон вжался в спинку дивана, но Бойко лишь скользнул по нему взглядом. Не узнал. Мало ли очкастых прошло через его лапы? Да и где они, очки?
– Я слыхал, товарищ, у тебя фотоаппарат хороший есть? – не поворачивая головы, спросил Панкрат.
– Так точно. Американский. Всем товарищам карточек нащелкал.
– Далеко он у тебя?
Рогачов искоса посмотрел на чекиста, сесть не предложил.
– В сейфе держу. Вещь дорогая.
– Тащи сюда. Сфотографируй нас на память.
Улыбка сделалась вдвое шире.
– Сию минуту. Я бегом!
– М-да, фрукт, – протянул Рогачов, когда дверь закрылась. – Засахаренный.
Подал помощнику какой-то знак – сложил два пальца, средний и указательный. Кожаный молодой человек кивнул, вышел.
Оставшись с Панкратом наедине, Антон осмелел.
– Это он с вами сахарный. А видели бы вы, как они себя с арестованными ведут…
– Знаю, – перебил Рогачов. – Можешь не рассказывать. Тут вот какая штука. Пробовали мы вначале на службу в ЧК брать людей идейных, образованных. Из большевистской интеллигенции, из студенчества. Но кишка у них тонка. Больно грязная работа – врагов карать и страх внушать. Кто чувствительный, вмиг раскисают. А этого нам никак нельзя. Вот почему на время террора специально набрали полуграмотных, толстокожих, грубых. Ничего, мы их потом, кто нехорош, вычистим. А садистов и вымогателей самих к стенке поставим, для урока.
Опять постучали. Это вернулся запыхавшийся Бойко с «кодаком». Тем самым, роковым. Малость погодя вошел и адъютант.
Встали так: посередине Панкрат, слева Антон, справа порученец – этот быстро пригладил светлые волосы, потом передумал и нахлобучил фуражку.
– Готовы, товарищи? Снимаю. Раз-два-три.
Горе-фотограф снимал без вспышки, против окна.
Снимок наверняка получится темным. Хотел Антон про это сказать, но не стал. Потряхивало его все-таки от вида товарища Бойко.
– Еще приказания будут? – спросил рябой, засовывая камеру в футляр.
– Краденый фотоаппарат на стол положи. И ремень с кобурой. Мародер, сволочь. В расход пойдешь.
Панкрат цедил слова очень тихо. Если б кричал, и то, наверное, не получилось бы так страшно.
Лицо товарища Бойко сделалось похожим на решето – отлила кровь, рельефнее проступили оспины.
А порученец уже был у него за спиной. Открыл дверь, вошли двое с винтовками.
Бойко затравленно обернулся.
– Товарищ Рогачов! У меня три благодарности! Я тыщу триста контриков выявил и доставил! Вы про меня у товарища Бокия спросите!
Но конвойные взяли его под локти, сняли портупею, уволокли в коридор.
– Отвести в подвал и шлепнуть, – сказал Панкрат помощнику. – Приказ пусть подготовят. Развесить здесь и по всем райотделам. Чтоб другим неповадно было.
– Будет исполнено.
Снова остались вдвоем.
Опомнившись, Антон воскликнул:
– Панкрат Евтихьевич, я вас очень прошу! Подумаешь – аппарат. Я же не за тем рассказал, чтоб пожаловаться! Не нужно расстреливать!
И заткнулся, потому что вот теперь Рогачов закричал – сдавленно, бешено:
– Не лезь не в свое дело, сопляк! Мы, чекисты, можем – и даже должны – быть страшными. И руки у нас пускай будут по локоть, даже по плечи во вражеской крови. Но не в дерьме! Вражеская кровь – она смоется, потому что своей крови мы тоже не жалеем. А дерьмо прилипнет навечно. Начинается с фотоаппарата…
На столе зазвонил один из телефонов, стоящий поодаль от других. Панкрат быстро подошел.
– Рогачов… Здравствуйте, Феликс Эдмундович… Нет, но сейчас буду один. Минуту.
Он опустил руку с трубкой.
– Всё, Антон. Иди. Не могу я больше с тобой. После договорим. Парень ты, я вижу, хороший, но ни черта пока не понимаешь. Проводи-ка его. – Это уже вернувшемуся адъютанту. – Потом посиди в приемной, пока я разговор не закончу.
И отвернулся.
– Всё, Феликс Эдмундович, могу разговаривать.
А порученец проворно утянул Антона за дверь, даже не дал сказать «до свидания».
– Я свободен? Совсем свободен? – спросил Антон, семеня по коридору за провожатым, который теперь шагал впереди, ходко.
– Сказал же Панкрат Евтихьевич. До проходной провожу, выпишут бумажку – и ступай, куда хошь. Ты чего?
Пришлось остановиться, опереться о стену. Ноги не шли, глаза заволокло.
Внутри всё стало каким-то рыхлым, мягким, и заложило нос, и потекли слезы.
– Спасибо… Спасибо вам, – лепетал Антон, плохо понимая, что говорит. – Это вы меня увезли оттуда…
– Чего я-то? Панкрат Евтихьевич приказал, я сделал.
– Нет… – Антон всхлипнул. – Он само собой… Но и вы… Я хочу знать, как вас зовут. Я вас никогда не забуду.
Совсем он разнюнился. И мысли в голове прыгали жалкие, абсурдные. Что ангелы-спасители, оказывается, могут являться не в белых хламидах, а в черной коже, со звездочкой на фуражке. Нервный срыв – вот как это называлось.
Чекист приосанился. Назвался не по возрасту солидно:
– Фамилия моя Бляхин, имя-отчество – Филипп Панкратович.
Правду говорят: не знаешь, где найдешь, а где потеряешь. Мог ли Филипп подумать, когда дядя Володя в январе семнадцатого лупил его за промашку, что это никакая не промашка, а выигрышный билет, какому цены нет?
Там ведь как вышло, на слежке-то. Ехали за Генераловым «паккардом» в пролетке, а когда объект «Веселый» из автомобиля вышел и подворотней утек, дядя Володя говорит: разделимся, мол. Я, говорит, в обратку побегу на случай если он, гад, в переулок прошмыгнет, а ты давай с другой стороны. Филипп те места хорошо знал, с детства. Дунул подъездами, дворами и угадал – вышел на объекта лоб в лоб. Инструкция была – брать. Но штатного оружия стажеру не положено, сам же дядя Володя говорил: «Дурак с „дурой“ – винегрет опасный». Одна только свинчатка в кармане, самодельная. Но Веселый оказался мужик тертый, наставил пушку – поди его возьми. И потом, как Филипп ни пробовал подобраться, не вышло. Ни разу к нему объект спину не повернул. Пришлось отпустить. Это бы полбеды, но зачем, дурень, старшому сознался? Вот и получил, умылся кровавыми соплями.
Было это, значит, позапрошлой зимой. Следующая зима, революционная, Бляхину далась трудно. Плохо он перезимовал, голодно. Еле тепла дождался. Пирожковая торговля захирела, потому что мука стала дорога, не подступишься. Про масло и начинку говорить нечего. В феврале с мамашей прикинули, вышло: чтоб пироги окупались, надо их по пяти рублей продавать. А на вокзале за столько никто не брал. Отъезжающим не надо, у них в дорогу свои припасы. Для тех, которые только с поезда сошли, питерские цены пока что в диковину.
Мамаша потом через те же пироги жизни лишилась, от глупой жадности. Достала где-то ливеру несвежего, мучицы – весной уже. Напекла корзину, да задорожилась. И день, как на грех, выдался солнечный. Размяк товар, начал пованивать тухлятиной. Так и ушла, ничего не продав. А выкидывать-то жалко! Умяла сама, сколько влезло. Ну и померла.
Это всё Филиппу после соседи рассказали, потому что самого его к тому времени в Питере уже не было. Уехал лучшей доли искать. А то совсем жизнь наперекосяк свернула. В молодом возрасте, двадцати двух лет, пропадал Бляхин ни за что.
Дядя Володя Слезкин, ирод поганый, надул верного помощника. Попользовался и пропал. Договаривались, что наваром с добычи, взятой в Охранном, будут вместе кормиться. Но когда пришел Филипп к Слезкину на квартиру, чтоб узнать, нет ли каких поручений, сказали: съехал, давно. А стал расспрашивать – оказалось, что сменил адрес дядя Володя прямо в тот же апрельский день, когда вернулся откуда-то с тяжелым мешком. Оно конечно, зачем ему теперь лишний нахлебник? С такими бумажками на руках он и сам с кого надо молока надоит.
Честно говоря, Бляхин не шибко расстроился. Забыть следовало Слезкина. И всё, с Охранкой связанное, закопать поглубже. Революция день ото дня делалась к бывшим жандармам и «охранникам» злее, не прощала. Узнали бы – сразу шлепнули, не поглядели бы, стажер или кто.
Однако, когда жизнь взяла Филиппа костлявой клешней за горло и существовать стало совсем невозможно, мысли повернули в другую сторону. Может, и не надо про былую службу забывать, а совсем наоборот – пригодится еще.
В апреле месяце засобирался Бляхин, к лешему, подальше из голодного Питера. На юг, в Киев. Там, говорили, сытно и дешево, а главное – настоящая власть. С генералами, с полицией. Прочел Филипп однажды в газете, что у гетмана (это царь украинский) вартой, то есть полицией ихней, заведует генерал Глобачев – тот самый, свой. Собрался-подпоясался, и в дорогу. На прежнюю службу. Неужто не обрадуется Константин Иванович родному сотруднику, пускай не опытному, но по всей науке обученному?
Поехал без проездного документа – где ж его взять? От патрулей спасался то по вагонным крышам, то под колесами, но перед самой Москвой, на сортировочной станции, все ж таки угодил в железнодорожную чека.
Оказалось, на Николаевской дороге как раз новые строгости ввели, потому что главный тракт между двумя столицами. Поставили начальника, который сразу всех в страх вогнал. Недавно еще солдатня соберется гуртом и едет как хочет – попробуй кто слово скажи. А этот, новый, поставил заслоны с пулеметами. Всех ссаживают, разоружают, каждого допрашивают, что за человек. Потому что много из Питера бывших офицеров на юг пробирались, с Советами воевать.
Дезертиров, кто много шумел или за винтовки хватался, чекисты сразу в расход пускали, трупы не убирали – еще сверху, на выщербленной от пуль стене, писали белой краской: «враги революции». От такой наглядной агитации порядок быстро установился. Народ ведь бузит, пока силу не почует.
Поволокли на проверку и Бляхина, с другими. Выстроили в длиннющий «хвост», под присмотром. Жди, пока запишут, спросят, обшмонают.
Он трясся, как травинка, с жизнью прощался. В подкладке – бумага, вшестнадцатеро сложенная. Удостоверение-то охранное дядя Володя изничтожил, но остался аттестат за окончание курсов. Филипп думал, если своего генерала не найдет, поможет ему этот документ на привычную службу определиться. Вот и влип. И надежно так зашил, запросто не вынешь. А обыскивали впереди нешутейно. Офицера одного переодетого только что выявили – тоже нащупали зашитый в подкладку документ. И увели.
Попробовал Бляхин из очереди в отхожее попроситься – не пустили. Перетерпишь, говорят. Не положено. Нигде еще он у большевиков такой твердой дисциплины не видывал.
До места, где шмонают, оставалось всего ничего, человек десять. Решился Филипп на отчаянное средство – дунуть к забору. Может, удастся перемахнуть.
Там под изгородью лежал кто-то, мешковиной прикрытый. Тоже, наверное, надеялся, что перемахнет. А всё одно рисковать надо. Под обыск идти – верная погибель.
Вдруг зашевелились в очереди, загудели.
Шел от станционного павильона человек с непокрытой головой, на плечи накинута шинель. За ним гурьбой другие. Он на ходу слово кинет – кто-то отбегает, вместо него подскакивает другой. Сразу видно: большущий генерал. Раньше по мундиру определялось, по лампасам, а теперь не всегда разберешь, важный начальник или нет, но по этому видно было. Волны от него расходились, как от адмиральского катера, на полных парах шпарящего по Неве.
– Рогачов это, главный самый чекист, – сказал кто-то.
И вдруг чекистский начальник (он успевал еще и в лица ожидающим смотреть) остановился, на Бляхина воззрился.
– Эге, – сказал, – питерский воробей. Здорово! Помнишь меня?
Узнал Филиппа еще раньше, чем тот признал в революционном генерале объекта «Веселый». Пяти минут не поговорили – хлопнул товарищ Рогачов Бляхина по плечу:
– Нечего рабочему парню без дела болтаться. Давай ко мне. Коли ты при старом режиме нам помогал, нынче тем более сгодишься.
Чудо приключилось с Филиппом Бляхиным. Не только от смерти спасло, но и вознесло выше любых мечтаний, где там генералу Глобачеву с его занюханной вартой.
Когда Бляхин заполнял анкету, отчество написал «Панкратович». Вот кто ему, сироте, отныне будет заместо отца.
Служба была тяжелая, с прежней не сравнивай.
Трудней всего поначалу давалась перекройка мозгов на новый фасон (товарища Рогачова выражение). Что такое «классовый враг», «комсознательность», «пролетбдительность» – в это требовалось не башкой, а сердцем вникнуть. Раньше ведь как? На кого начальство укажет, тот и враг, а среди своего брата-«охранника» врагов не бывает. В ЧК же гляди во все стороны. Враг многолик. Кроме явных контриков есть вроде как свои, а на самом деле – примазавшиеся, замаскировавшиеся или перерожденцы.
Ни смен на службе не было, ни очередных дежурств, ни выходных. Насчет поспать тоже не пожируешь. С товарищем Рогачовым если в сутки часа четыре покемарил – считай, свезло.
Тяжелей-то оно, конечно, было тяжелей, а в то же время и легко. Рядом с по-настоящему капитальным человеком всегда легко.
Это раньше, по молодости и глупости, Филипп думал, что батя-покойник или тот же дядя Володя капитальные. Просто еще людей вроде Панкрата Евтихьевича не встречал. Против него и самые крепкие начальники из Охранного, капитан Шелестов или хоть сам господин генерал Глобачев – простокваша кислая.
В товарище Рогачове слабости или там мягкости не было вовсе. Для дела он никого не жалел, и меньше всех себя, а люди такое сразу чуют. Удивительней всего на первых порах казалось, что Панкрат Евтихьевич ищет не ту службу, где власти больше или отличиться легче, а которая трудней и для дела необходимей. Обычно ведь как бывает? Добился человек успеха – ожидает за это карьерного повышения. Хорошо командовал полком – подавай ему бригаду; показал себя молодцом на бригаде – желает командовать дивизией. Не то товарищ Рогачов. За полгода, что Бляхин при нем порученцем состоял, кидало их и на огромные должности, и на не шибко завидные. Всё равно это товарищу Рогачову было. Он сам, бывало, на понижение просился – если считал, что там для революции лучше пригодится.
Жизнь при капитальном человеке простая и ясная, несмотря на тяготы. Главное – попасть на хороший счет и потом не зевать, мелкой для себя пользы не выискивать. Ну и, конечно, незаменимую свою полезность каждодневно подтверждать. Капитальный человек близ себя никчемников терпеть не станет, даже при сердечном к ним отношении.
Состоять на хорошем счету Филиппу было нетрудно. Народ вокруг разгильдяи, неумехи или просто дураки. А Бляхин непьющий, четкий, всегда рядом. И в деле побольше других соображает. Это в Охранном он был мелочь, стажер. В ЧК же, по сравнению со вчерашними пролетариями, агитаторами и прочей требухой он со своим специальным обучением почитался авторитетом. Товарищ Рогачов его «большевистским Пинкертоном» называл и в оперативных делах всегда спрашивал совета.
Если б Филиппу задать вопрос, в чем самый главный, коренной секрет служебного успеха – ответил бы не задумываясь, потому что эту истину знал печенкой, всем нутром: надо добиться, чтоб начальник без тебя был как без рук, а прочее приложится.
Поспевая за товарищем Рогачовым, Бляхин высох весь, старые портки начали болтаться, даже ремень не спасал. Заметил это Панкрат Евтихьевич (у него глаз приметливый), распорядился: нечего, говорит, пугало изображать, вот тебе ордер на склад, приоденься. Выбрал себе Филипп справное обмундирование: хромовое, со скрипом. А когда товарищ Рогачов посмеялся, щеголем обозвал, Бляхин ему со всем уважением, но твердо: «Вы сами можете хоть в каких обносках ходить. Это даже лучше, потому вы на митингах выступаете, и красноармейцы должны видеть вашу простоту. Но вокруг вас кадр должен быть с иголочки. Нам перед народом речей произносить не надо, а вот местному начальству авторитетность явить очень даже полезно. Видали, как товарищ Троцкий по местам ездеют?» Товарищ предреввоенсовета, когда на фронт или по губерниям выезжал, сам одевался по-простому, но адъютанты и ординарцы при нем были заглядение – чисто лейб-конвой. И поезд такой, на каких в прежние времена не всякий министр ездил. Понимает товарищ Троцкий, что такое авторитет власти. И Панкрат Евтихьевич, хоть на речь своего обычно немногословного помощника усмехнулся, но на ус намотал и больше Филю щегольством не попрекал.
Однако ездить в салон-вагонах Панкрат Евтихьевич так и не приучился. Где они только за эти полгода не квартировали!
Пока служили в желдорчека, офицерье и спекулянтов вылавливали, разложившуюся солдатскую массу в разум приводили, проживал товарищ Рогачов со своим штабом на запасных путях, в товарняке.
Потом их перекинули на укрепление ревдисциплины в Кубчерреспублику. Там мотались с места на место в пассажирском вагоне, где все стекла были выбиты, окна мешками с песком заложены, а между мешков торчали пулеметы.
Оттуда партия бросила на Урал, мобилизовать рабочих на борьбу с белочехами, но жить пришлось в госпитале. Слег Панкрат Евтихьевич в тяжелейшем тифу и помер бы, да Филипп от койки ни днем, ни ночью не отходил, лучшего профессора под конвоем притащил – и не отпускал, пока начальник на поправку не пошел.
Теперь вот направили товарища Рогачова искоренять перегибы по красному террору в Севкоммуне, бывшей Петроградской губернии. Два дня всего как прибыли, а сразу Панкрат Евтихьевич себя так поставил, что все забегали. Он это отлично умел. Ну и Филиппу как доверенному помощнику московского комиссара персонал Петрочека, конечно, явил полное уважение.
Шел он по коридору, проводив до выхода задохлика-арестанта, товарищрогачевского знакомого: собою скромный, значительный – и затихали люди, вслед смотрели. Знали уже, что сотрудника, который фотоаппарат спер, в подвал поволокли. Между прочим, сразу после того, как Бляхин вызвал Бойку этого в кабинет. Про такое быстро разносится.
– Вас, Филипп Панкратович, с проходной спрашивают, – сказала секретарша, и хоть улыбнулась, а в глазах испуг.
Раньше-то по имени-отчеству не называла.
– К товарищу Рогачову кто? Тогда в список впиши. Сама, что ли, не знаешь?
Он нарочно ей на «ты», хоть барышня была из образованных и до сего момента Филипп с ней манерничал, потому что секретарша – человек маленький, но полезный. Однако настал правильный момент обозначить, кто тут кто.
– Нет, Филипп Панкратович, лично вас.
И опять улыбнулась, не скривилась на тыканье.
Что ж, лишний раз по коридору пройтись, ловя на себе взгляды, было приятно. Погодите еще, петрочекисты. То ли будет. Как узнаете, что мы Бокия вашего в шею турнули, то-то запрыгаете.
Спустился по лестнице в проходную.
– Кто меня тут спрашивает? Что за срочность?
– Вот, товарищ Бляхин. Говорит, по важному делу. Я подумал, оперативное что…
В глазах у дежурного читалось отрадное беспокойство. Так ли поступил? Не зря ли обеспокоил?
Поглядев тяжелым взглядом, ничего не ответив, Филипп обернулся.
У стены мялся какой-то бородатый – по виду крестьянин. Незнакомый, пожилой. Какого черта надо?
Вышел к нему.
– Зачем звал? Кто такой?
Крестьянин суетливо сдернул шапку, поклонился. И, не распрямляясь, голосом тихим, памятным:
– Здравствуй, Филя. Пришел к тебе на пенсионное довольствие встать. Не обидишь старика?
Пока находился в тюрьме, казалось: счастье – это когда можно жить и не бояться, что нынешний день последний. Свобода же представлялась роскошеством почти неприличным. Чтоб можно было куда хочешь пойти, или поспать в неурочное время, или почитать книжку, или открыть окно и пустить в комнату свежего воздуха – да, Господи, просто справить нужду не на виду у всех. Вот что такое блаженство, а всё сверх того люди выдумали от пресыщенности, с жиру.
И что же? Ежеминутный страх смерти исчез, иди куда хочешь, спи сколько хочешь, и даже ватер-клозет работает (рукастый Шмаков изобрел, невзирая на отсутствие канализации: удобный стульчак, под ним ведро с заслонкой, по наполнении вынимается и выносится). Но таким несчастным Антон не чувствовал себя и на Шпалерной. Там при всем ужасе положения была и надежда: вдруг спасешься, вдруг освободят? А когда уже спасен и освобожден, надеяться больше не на что.
Худшая из бед – это не когда хочешь куда-то пойти, но не можешь. Самое беспросветное – когда можешь, но не хочешь. Потому что некуда.
Положение Антона Клобукова, безработного, 21 года от роду, было совершенно невыносимым. Если б ожидание расстрела не приучило ценить жизнь, очень возможно, что он всерьез задумался бы о самоубийстве.
Безработным Антон на сей раз оказался не из идейных соображений, не в знак протеста против большевистского произвола, а за невозможностью куда-либо устроиться. На прежнюю службу, под начало к «пролетарию прилавка», дороги нет, это понятно. Но в городе нельзя было найти хоть какую-то работу, не связанную с тяжелым физическим трудом. Все «бумажные» должности стали нарасхват, потому что людей с образованием в Питере много, а без пайка пропадешь.
Сходил на биржу труда. Но там попросили принести характеристику с прежней работы, а еще поинтересовались, почему гражданин Клобуков с лета нигде не трудится. Хватило ума промолчать про арест и просто уйти – забыл-де бумаги, потом занесу.
По улицам бы походить после тюремного сидения. Как об этом мечталось! Просто побродить, куда глаза глядят – от Лиговки до Крестовского и от Охты до Коломны. Но во-первых, холодно и ветер. А кроме того небезопасно. Очень легко можно снова угодить в облаву. Ловили теперь не чтоб взять в заложники, но тоже хорошего мало. Если у человека нет служебного удостоверения, пошлют отбывать трудповинность: рыть ямы и валить лес, чтобы оборудовать границу с белой Финляндией. Там, на перешейке, и безо всяких расстрелов люди в землянках мрут как мухи.
Хуже всего, что не было пайка. Пока Антон не обзавелся заработком – пускай жалким, неверным – постоянно мутило от голода. А за каждый кусок, съеденный дома, приходилось расплачиваться терзаниями уязвленной гордости. Есть предел унижению, даже когда уже привык вжимать голову в плечи…
Десять дней назад Антон летел домой с Гороховой, спотыкаясь, как пьяный. На что ни взглянет – всё радостно, всё умилительно до хлюпанья носом, до слез. Даже картонные уроды на Дворцовой (ныне площадь Урицкого) растрогали: что-то в них было карнавальное, народное, контрастирующее с помпезностью имперской архитектуры. Уставшие от тягот люди нацепили красные банты, радуются предстоящему событию – ведь все-таки праздник, неважно какой, но праздник! Человеку хоть изредка необходимы праздники, без них невозможно. Может быть, самое страшное позади. Такие люди, как Рогачов, всё изменят. Безумие закончится, причинно-следственные связи восстановятся.
Особенно трогательно думалось про Пашу, к которой Антон приближался с каждым шагом. Не дуться надо было, что она перед караульными театр ломает, а восхищаться ее простой, нежеманной верностью, жизненной силой, крестьянской хитростью. Благодаря Паше он не опух с голода и дожил до освобождения.
Запыхавшись, поднялся по лестнице, постучал. Испугался: вдруг нет дома? Ключ вместе с очками и всякой мелочью из карманов остался на тюремном складе, притом неизвестно, на каком. То ли в «Парижской Коммуне», то ли в «домзаке». Пусть, не жалко.
Но в квартире где-то хлопнула дверь, зазвучали шаги, и Антон заулыбался. Он знал, что скажет Паше. Всё плохое позади, нечего и вспоминать. Жить они будут хорошо, счастливо. Главное – просто, потому что в простоте сила. Еще скажет, что права она со своим товарищем Шмаковым: Антон согласен учиться терпению, делать черную работу, искать свое место в новой жизни.
Наконец дверь открылась. На Антона смотрел хмурый мужчина в телогрейке поверх нижней рубахи, в широких галифе со штрипками, в обрезанных по щиколотку валенках.
– Тебе чего, товарищ? Ты кто? – спросил незнакомец.
Антон назвался и тоже хотел задать вопрос: сами-то вы кто и почему здесь? Однако мужчина сдвинул мохнатые брови еще суровей, сверкнул глазами:
– Сбежал?!
Знал, выходит, кто такой Антон Клобуков.
– Нет, меня выпустили. Вот, справку дали.
Человек взял бумагу, долго ее читал, поглядел печати на свет. Потом протянул ладонь.
– Ну коли так, давай знакомиться. Я Шмаков, Свирид Иваныч. Разобрались товарищи – и хорошо. Заходь, Антоха, не робей.
– Вы в гости пришли? – Антон ответил на крепкое рукопожатие. – Я про вас знаю, Паша рассказывала. Вы с ней познакомились… забыл где… На партийной конференции? – И закричал. – Паша! Это я!