Стезя смерти Попова Надежда
Рицлер перестал всхлипывать, и сидел теперь, не шевелясь и глядя в никуда, не произнося ни звука, потупив голову и уронив руки на колени.
— Господи, Отто, — тихо произнес Курт с чувством, — неужели оно того стоит? Неужели то, что ты скрываешь, так страшно? Неужели наказание за это — страшнее всего, что тебе придется вынести?
— А если?.. — через силу разомкнув губы, прошептал тот, не поворачивая к нему головы; Курт кивнул:
— Хорошо. Если уж мы начали говорить прямо и называть вещи своими именами; хорошо, Отто, давай поговорим и об этом. Что, самое страшное, можно вообразить себе? Чем все может для тебя закончиться? Смертью в огне? Да, это — страшно. Я знаю. Но, во-первых, для этого ты должен совершить нечто и впрямь ужасное. А кроме того… Пожалуйста, я прошу тебя — подключи логику. Послушай, наконец, что я тебе говорю: я все равно все узнаю. Пойми же, наконец: что бы тебе ни пришлось вытерпеть, это рано или поздно закончится тем, чем и должно. Ты лишь себе сделаешь хуже, продлевая и умножая свои мучения, при этом, повторяю снова, не имея шанса избежать предуготованного тебе.
Переписчик вновь смолкнул, не отвечая; Курт вздохнул, понизив голос совершенно:
— Ты боишься… понимаю. Пусть уж будет высказано все — открыто, без намеков. Если то, что ты сделал, вправду подпадет под смертный приговор, я наизнанку вывернусь, но добьюсь того, чтобы живым ты на костре не оказался. Звучит, как издевательство, это я тоже понимаю, но — так кажется сегодня, Отто, а завтра, поверь, ты поймешь, что это многого стоит. Завтра ты осознаешь, что согласен и живым тоже, лишь бы все кончилось.
— Я не хочу умирать, — одними губами произнес Рицлер, и Курт ответил так же едва слышно:
— Это естественно. Но завтра — захочешь.
Переписчик всхлипнул снова, опять спрятав в ладонях лицо, скорчившись и уткнувшись в колени.
— Мы сейчас говорили о крайностях, — медленно и по-прежнему негромко продолжил Курт спустя полминуты. — А теперь о другом. Почему ты решил, что все будет именно так? Что тебе грозит именно это? Ведь в наши дни, Отто, не так много преступлений, за которые можно приговорить к такой каре. Откуда тебе знать, быть может, все ограничится такой мелочью, что ты проклянешь свое молчание и захочешь возвратить эту минуту, когда имел возможность завершить все просто, разом. Быть может, все, что тебе угрожает, это утрата места библиотекаря — и более ничего. Вылетишь из университета, быть может. И все. Если так?
— Еще сутки назад это одно казалось самым страшным… — обреченно пробормотал Рицлер, снова опустив руки и на миг бросив взгляд на собеседника. — Казалось — это конец жизни…
— Да, я знаю, — просто отозвался он с мимолетной улыбкой. — А я в семилетнем возрасте верил, что самое страшное событие в моей судьбе — двухдневное пребывание под замком, без гулянья и сладкого. В тринадцать самым ужасным были розги за прогул… Все познается в сравнении — это утверждение избито и потрепано, но остается верным.
— Да… все так быстро меняется, — шепнул Рицлер, вновь посмотрев ему в лицо, уже дольше и почти с мольбой. — Я запутался. Я… Я не знаю, что думать.
— Ты устал, Отто. Устал и напуган, только и всего. Что думать… Я снова вернусь к тому, что говорил: подумай над моими словами. Какое бы будущее тебя ни ожидало, смерть или всего лишь потеря студенческого статуса, оно неминуемо — вот что главное.
— Я боюсь, — мертво, безвыразительно выговорил Рицлер.
— Я тоже, — отозвался Курт тихо и, встретив непонимающий, настороженный взгляд, пояснил со вздохом: — Я боюсь, что ты меня не послушаешь, и мне все-таки придется сделать то, чего я делать не хочу. Я ведь тоже человек, Отто, я — не только должность, и у меня пока еще есть чувства, пока еще они не притупились, не умерли, и каждый твой вскрик будет врезаться в мою память — навсегда. Я не хочу раньше времени стать бездушным механизмом. Вот этого я боюсь. Не заставляй меня становиться таким, чтобы я не заставил тебя пожалеть об этом; ради себя же самого — не надо. Пойми, завтра я не буду лишь говорить, как сейчас, завтра я вырву у тебя ответ — с кровью и мясом. А если это не выйдет у меня, за тебя примутся старшие, а у них опыт в таких делах побольше моего… — он умолк на мгновение, глядя в пол, и добавил: — И цинизма больше. В отличие от меня, они привыкли к подобного рода вещам, и уж у них-то душа не содрогнется. Подумай о том, что твое положение, твоя судьба ничем не уникальны, таких, как ты, в их руках побывало множество, и каждый раз — каждый! — все заканчивается одинаково. Все закончится, Отто, криком — «я все скажу». Это будет. Пойми. Так всегда бывает. Слово в слово — со всеми. Я знаю.
Переписчик молчал; он тоже больше не произносил ни слова, ни звука, оставшись сидеть, как сидел — рядом, плечо в плечо, прислонясь к стене и обхватив колени руками. Тишина воцарилась вновь, минута истекла — долгая, мучительная, гнетущая; протянулась вторая, третья…
— Обещайте. — Рицлер заговорил тяжело, хрипло, едва справляясь с надтреснутым голосом. — Обещайте, что не позволите им… что я не буду… заживо. Обещайте.
— А ты поверишь мне? — спросил Курт осторожно, и тот снова поднял голову, встретясь с ним взглядом.
— Да. Я поверю.
Курт молчал еще мгновение, глядя в покрасневшие напухшие глаза, и, наконец, вздохнул:
— Я могу обещать, что сделаю все возможное. Это — могу. Если то, что ты скажешь, будет грозить тебе именно этим, я положу все силы, чтобы добиться смягчения приговора; как я уже и говорил. Обещаю.
— Хорошо, пусть так, — с решимостью проговорил Рицлер, отвернувшись и уставившись в стену. — Я… расскажу все. Выбора у меня в самом деле нет, вне зависимости от моей веры вам.
Курт не ответил, не поторопил его, ожидая молча; тот перевел дыхание, на миг опустив веки, и заговорил быстро, словно боясь остановиться:
— Около полугода назад, когда он впервые обратился ко мне, я действительно не заподозрил ничего. Я решил, что это просто стороннее увлечение, ведь случается и такое; сколько богословских трактатов было написано, скажем, адвокатами или врачами… Когда тексты стали более… серьезными, я тоже не насторожился. Лишь подумал — «надо же… в тихом омуте…»… И когда я уже понял, что дело нечисто — понял по взгляду, по тому, как он листал те книги, что находил сам — я и здесь сказал вам правду; тогда я лишь испугался, что окажусь вот в таком положении. Он грозил мне, когда я попытался разорвать эти отношения, и здесь тоже правда. Я… я только не сказал, после чего случился у нас этот разговор…
Он все же прервался, запнувшись и закусив опухшие губы; Курт молча ждал.
— Я… — продолжил Рицлер тише и уже спокойнее, — я нашел часть каталогов прежнего библиотекаря. Вернее сказать, два листа — с именованиями книг, сопроводительными примечаниями, датами; возможно, это были страницы и не из каталога вовсе, а из личных записей — не знаю… Из-за столь подробных комментариев на тех двух листах уместились лишь несколько названий, и я заинтересовался сам. На факультете не преподавали этого… Я прочел их все. И, закончив читать одну, я предлагал ее Филиппу — сам, назначая цену все выше за каждое переписывание, после — следующую, и еще, пока не понял, что влип окончательно, пока он не стал требовать у меня все больше, уже даже и то, чего не было, чего я не знал и не видел, но чьи названия встречались в тех книгах. И… — переписчик нервно усмехнулся, бросив на собеседника короткий взгляд и потупившись снова, — смешно; это стало похоже на болезнь — я отнекивался, пытался избавиться от него, но сам продолжал перерывать полки, благо наш Михель уже слишком стар, чтобы интересоваться происходящим в библиотеке всерьез. Вроде статуи в углу. И однажды я нашел фолиант — старый, очень старый, хотя сами страницы пребывали в порядке, но обложка была удалена, страницы некогда вставили в оклад от другой книги — наверное, спрятал прежний библиотекарь. Название и имя автора я прочел уже в самом тексте… «Трактат о любви» Симона Грека.
Последние слова он произнес с дрожью, и Курт чувствовал, что переписчик косится в его сторону, ожидая реакции; он продолжал сидеть в молчании, лишь чуть кивнув услышанному, с немыслимым трудом воздержавшись от того, чтобы рывком обернуться, переспросив.
«Трактат о любви»?..
Вздор…
Но человек рядом не лгал.
— Я прочел ее в несколько дней — буквально проглотил, — неслышно произнес Рицлер. — Я был словно в полусне — мне хотелось оставить книгу себе, вынести ее из библиотеки и хранить дома; ведь это не просто уникальный труд, это нечто невероятное… Я сам себя убеждал в том, что это опасно, что этого делать нельзя ни в коем случае, и в конце концов принял соломоново решение — предложил ее Филиппу. Не список, а ее саму. Просто продал ему. Подешевле, чтобы он не начал торговаться, и у меня не возникло искушения отказать ему, оставить ее себе. Весь день после этого я терзался мыслью о том, какое сокровище выпустил из рук, а ночью мне привиделось, что за мной явились… ваши. Никогда в жизни мне не доводилось испытывать такого облегчения, каковое пришло ко мне, когда я, проснувшись, понял, что это лишь сон. Утром я сжег те два листа из каталога и сказал Филиппу, что мы больше не будем сотрудничать. По его глазам я видел — он уже начал читать… Именно тогда он и сказал мне, что не будет… в одиночку. — Рицлер сипло втянул холодный сырой воздух, закрыв глаза и засмеявшись — прерывисто, судорожно. — Теперь выходит так, что Филипп в любом случае от вас ушел, и отвечать за нас обоих придется мне.
— Каждый отвечает за себя, — возразил Курт. — Никто не станет перекладывать на тебя чужие грехи.
— А его грех и без того на мне, — безвольно откликнулся Отто. — По крайней мере, наполовину; без меня он не отыскал бы этих книг. Я сам вложил их в его руки. Но ведь я мог и не говорить этого, и вы никогда бы сами не узнали, правда? — требовательно спросил переписчик, глядя в глаза — просительно, отчаянно. — Это ведь зачтется?
— Конечно. И то, что ты стал говорить со мной — сейчас, сам — тоже.
— А я… — Рицлер осекся, но взгляда не отвел, силясь увидеть в его глазах ответ заранее, — я могу сейчас хотя бы предполагать, что мне за все это будет? Я ведь ничего не делал… такого… лишь читал; да, я вовлек другого, но он и сам влез в это, и без меня; и я не лгал — я не убивал его, и если причиной его смерти стала эта проклятая книга — ведь даже в этом я не виновен напрямую. Скажите, ради Бога, я знать хочу, чего мне ждать! Только — теперь и я прошу того же — правду. Пожалуйста.
— «Правду», — повторил Курт с печальной усмешкой. — Ее нелегко говорить, верно?.. Я не хочу зря обнадежить или, напротив, лишить тебя надежды. Я не знаю. Это во власти суда. Я могу лишь повторить свое обещание сделать все, что только от меня зависит. И это — правда, если и ты тоже рассказал все, что мог.
— На этот раз все, — обессиленно произнес переписчик. — Больше мне нечего добавить. На один лишь вопрос я ответа не дал, но, клянусь вам, я его и сам не знаю; я не знаю, что подвигло Филиппа на все это.
Курт остался сидеть у стены рядом, вертя в руках пустой кувшин, еще минуту, и, наконец, вздохнув, поднялся. Взгляд Рицлера вскинулся вместе с ним — снова дрожащий и безнадежный.
— А если открыто? — решительно потребовал переписчик. — Если снова — все вещи своими именами? Есть у меня шанс…
— Остаться в живых? — прямо спросил Курт. — Да, есть. Теперь — есть.
— И насколько большой?
— Не искушай судьбу, — предупредил он тихо, и тот отвернулся снова, устремившись взглядом в пол у своих ног. — Что ты хочешь — чтобы я обманул тебя, сказав, что шанс немалый? Или чтобы точно так же солгал, ответив, что он ничтожный? Отто, я просто не знаю этого. Я тоже сказал тебе все, что мог.
В камеру вновь вернулась тишина; бросив на заключенного последний сочувствующий взгляд, майстер инквизитор, развернувшись, вышел и запер решетчатую дверь, увидя, как от лязга ключей Рицлер поморщился, будто от удара.
— Пусть спит, — обронил Курт охраннику, выходя, и кивнул Бруно следовать за собой.
По лестнице он взбежал на одном дыхании, остановившись на площадке первого этажа, лишь теперь заметив, что медный кувшин остался в руках.
— Держи, — отобрав у подопечного сверток с обложкой, быстро велел он, — сейчас поднимешься со мной в архив, зажжешь мне светильник, а после отнеси этому мученику воды, не то подумает, что я его надул. Потом — бегом за Ланцем, скажи, что переписчик раскололся, и мне бы не помешало его присутствие; нужен совет, причем безотлагательно. Возможно, это еще не все, и его придется дожимать, пока теплый… Да? — уточнил он, глядя в потемневшие глаза бывшего студента. — Что такое?
— Знаешь, — усмехнулся Бруно неприязненно, — минуту назад я уже почти готов был тебе поверить.
— Ты об этом? — Курт указал вниз, в сторону подвальной лестницы, и, дождавшись ответного кивка, вздохнул: — Хоть я и не обязан перед тобой оправдываться, все-таки отвечу. Сегодня я уберег этого парня от лишних страданий. И неважно, как я это сделал, важно то, что мы с ним оба получили, что хотели: я — информацию, он — избавление от пытки. Чем плохо?
— Значит, все это бред, вранье?
— Что именно? Что мне его жаль? Бруно, я каждого человека на этой земле жалею до глубины души. Обязан — ex officio[104]. Это primo. А secundo — в одном я ему уж точно не солгал: жестокость моей натуре не свойственна.
— А что же это, в таком случае?
— Моя работа, — отозвался Курт недовольно и нетерпеливо вскинул руку, оборвав подопечного на полуслове: — А теперь, будь так добр, давай оставим на более удобное время обсуждение моих добродетелей. Бегом в архив, а после — к Ланцу. Будить, как бы ни артачился.
— Я смотрю, это твоя любимая забава…
— А кроме того, что я могу разговорить, я умею и заставить заткнуться, — повысил голос Курт, и подопечный, бросив напоследок злой взгляд, развернулся к лестнице наверх.
Курт направился следом за ним молча, уже думая о своем.
Протоколы допроса местного библиотекаря он нашел сразу; усевшись за стол подальше от неровного огня светильника, Курт вначале пробежал глазами написанное вскользь, ища упоминание о «Трактате», а после стал читать внимательно, всматриваясь в каждое слово. Допрос проводился старыми методами и по старой схеме — традиционный набор из требований назвать сообщников и сознаться в полете на богопротивные сборища; ни одного вопроса об используемой обвиняемым литературе задано не было и ни одного названия в деле не упоминалось. Кажется, сожженные вместе с еретиком книги просто были первым, что подвернулось под руку.
Временами, откладывая в сторону потертые листы, Курт замирал, опустив голову на руки и мучительно пытаясь припомнить хоть что-то о непонятном «Трактате», но, сколько ни напрягал память, мысль не могла остановиться ни на чем. Точнее, мысль стопорилась на весьма досадном факте: в академии об этом не было услышано ни слова. Название было простое, даже, скорее, вовсе примитивное, но что, в таком случае, могло содержаться в толстенной книге о любовных утехах такого, что поломало жизнь двум образованным молодым парням? Один из которых, упоминая этот неведомый труд, до сих пор содрогается, а другой вовсе распрощался с вышеупомянутой жизнью, причем, в свете последних данных, весьма соответствующим образом?..
Может, следовало все-таки задать этот вопрос Рицлеру?.. Но в тот момент это могло разрушить то, чего удалось добиться, и вся открытость запуганного переписчика могла запросто испариться, как только он услышал бы, что следователь, которому вдруг захотелось довериться, выговориться, оказался невежественное его самого. Стал бы он откровенничать дальше?..
И где же Дитрих…
Глава 12
Курт проснулся от толчка в плечо; с усилием разлепив глаза, некоторое время непонимающе озирался, пытаясь понять, почему так неловко телу и затекла спина, а солнце бьет прямо в глаза. Лишь спустя мгновение он понял, что спит сидя — опустив голову на руки, лежащие на столе, в комнате архива Друденхауса.
— Вставай.
Голос Бруно, стоящего рядом, был тусклым, и что-то в нем промелькнуло такое, отчего в душе стало так же тускло и мерзко. Курт поднялся, разминая затекшие ноги и настороженно глядя на осунувшееся лицо подопечного; тот отступил на шаг назад, затушив иссякший светильник, и все тем же бесцветным голосом произнес:
— Майстер Ланц ждет тебя внизу. В подвале, у камеры.
— У камеры?.. — повторил Курт растерянно. — Не понимаю; почему там? В чем дело?
— Тебе лучше спуститься. Он велел быстро.
Скверное предчувствие в душе кольнуло в грудь, словно только что проглотил заледенелую проволоку, внезапно распрямившуюся; одним движением сдернув со стола рассыпанные листы протоколов, Курт вдвинул их обратно на полку, не слишком заботясь о порядке страниц и аккуратности, и почти выбежал в коридор. Бруно шел за ним молча, и на миг возникло ощущение, что за спиной слышатся шаги конвоира, ведущего его в подвал, к зарешеченному углу…
В подвале царила тихая суматоха. Дверь в камеру была распахнута, Райзе сидел внутри на корточках перед бесформенным тюком, наполовину закрывая его спиной, а Ланц, стоя перед охранником, выговаривал ему — уже так хрипло, что было ясно: еще пять минут назад он кричал во весь голос. Страж стоял неподвижно, опустив голову и стиснув зубы, и молчал.
— Я спрашиваю — где ты был?! — услышал Курт, приблизившись. — За что тебе платят, я тебя спрашиваю?! Я ответа не слышу!
— И не услышишь, — тихо подал голос Райзе, поднимаясь, и тогда стало видно, что тюк на полу — тело переписчика с раздувшимся синим лицом и темно-бордовой тряпкой на шее. — Прекрати орать, голова уже болит…
На миг Курт замер на месте, глядя на человека на полу, а потом медленно приблизился, все так же не отрывая от него взгляда.
— А вот и наш герой, — сообщил Райзе со вздохом, отходя в сторону. — С добрым утром, академист. Поделись секретом, что такого можно сказать арестованному, чтоб он самовольно полез в петлю?
— Он… — голос сел; Курт прокашлялся, договорив с усилием: — Он мертв?
— Да уж куда мертвее.
— Не понимаю… — он подошел ближе, нервно отирая лоб ладонью, снова остановился, переводя взгляд с сослуживца на обезображенное тело на каменном полу. — Не понимаю… Как это могло произойти? Ведь охрана…
— Ложится рано! — рявкнул Ланц так, что страж вздрогнул. — Доблестный воин Друденхауса изволили почивать! А этот хренов виртуоз размотал повязку с ноги и — на решетку! Это как надо дрыхнуть, чтоб не услышать, что рядом, в пяти шагах, по огромной железяке долбит пятками удавленник! Или, может, это ты его пристроил, а?
Страж сжал зубы еще плотнее, так что кожа на скулах натянулась, и побледнел; Райзе покривился:
— Хватит, Дитрих.
Курт медленно развернулся и вышел из подвала; поднявшись на первый этаж, остановился, расстегнув воротник, и, глубоко вдохнув, прошагал к входной двери. Потом вернулся обратно, не зная, куда себя деть и что о себе думать.
— Зараза… — пробормотал он сорванно, долбанув кулаком в раскрытую дверь на площадку подвальной лестницы, потом еще раз, зло закусив губы, напоследок двинул ногой, и тяжелая створка ударилась о стену. — Гадство! Дерьмо!
Вернуться в камеру, где на полу распласталось неподвижное тело, он себя заставить не мог, не мог уйти, и лишь метался, меряя шагами пятачок перед спуском вниз.
— Психолог доморощенный… — с отчаянием пробормотал Курт, приостановившись лишь на мгновение, и сорвался почти на крик, снова исступленно лупя невезучую дверь: — Дерьмо, дерьмо, дерьмо! Дьявол!
— Сомневаюсь.
От голоса за спиной стало тошно; вмиг остыв от своего внезапного бешенства и подавившись последним словом, он медленно обернулся, встретившись с темным, угрюмым взглядом Керна.
— В наши дни, — мрачно сообщил обер-инквизитор, — уже не принято заявлять, что ночью приходил Дьявол и сломал арестованному шею… Ко мне, Гессе. Немедля.
Курт не произнес в ответ ни звука, ничего не говорил, идя следом за Керном по лестнице наверх, а когда он снова оказался напротив стола начальства, как и день назад, слова оправдания застряли в горле. Керн молчал тоже — стоя у окна спиной к нему и глядя на улицу, словно забыв о нем. Минуты шли — бесконечные и тягостные; заговорить Курт не решался, продолжая стоять посреди комнаты, сцепив за спиной руки, глядя в пол и предчувствуя самое скверное. Когда Керн, наконец, заговорил, он вздрогнул.
— Я слушаю, — коротко бросил обер-инквизитор, обернувшись, но к столу не сел, лишь прислонившись к стене спиной.
Курт говорил через силу, не поднимая головы и едва собирая слова вместе, все больше напоминая себе Отто Рицлера минувшей ночью; Керн внимал молча, не задавая вопросов, и по временам возникало чувство, что тот попросту перестал его слышать, а когда он закончил, в комнате еще долго царило все то же склепное молчание.
— Я ведь говорил на родном для тебя языке, разве нет? — наконец, снова заговорил обер-инквизитор, все так же хмуро и негромко, сев все-таки к столу. — Я говорил, что на допросах должен присутствовать кто-то из старших следователей. У тебя проблемы с памятью или со слухом?
— Я… — Курт запнулся; ответить было нечего — ни одного уважительного основания в голову не приходило, объяснений не было никаких, кроме самого заурядного азарта. — Простите. Виноват.
— Разумеется, виноват. Я и без твоих объяснений знаю, в чем твоя проблема, Гессе. В том, что ты хотел поутру гордо шлепнуть мне на стол отчет о раскрытом деле!
— Неправда, — возразил Курт тихо и вздрогнул снова, когда Керн грохнул кулаком по столу, повысив голос:
— А что тогда?! Почему мои приказы не исполняются?! Ты здесь, Гессе, в этом городе, под моим руководством, чтобы учиться! Потому что ты ни хрена еще не знаешь и не умеешь! И ты это сегодня доказал!
— Я не понимаю, что… что я такого мог сказать, почему он…
— И никто теперь не поймет! Никто, потому что парень мертв и не расскажет этого, и сказанного ему тобой никто больше не слышал! Я должен теперь полагаться только на то, что ты сейчас попросту не врешь мне!
Курт вскинул голову, понимая всю правоту начальства, желая возразить и зная, что это бессмысленно.
— И эта треклятая книга, — продолжал тот, не сбавляя тона, — что это? Об этом почему ни слова? Что это вообще такое?
— Я не знаю, — отозвался Курт тихо. — В тот момент я не спрашивал, потому что мне казалось, я на правильном пути, и неверное слово может… Простите, — повторил он покаянно. — Тогда мне казалось — лишними вопросами я все могу испортить…
— И не зря казалось — ты все испортил!
Керн умолк, потирая глаза ладонями и переводя дыхание; наконец, поднявшись снова, он коротко подытожил, сбавив голос:
— Все вчерашнее — подробно, четко, дословно, в письменной форме. Отчет мне на стол. Все документы по делу отдашь Ланцу. Это все.
— Ланцу? — произнес Курт, чувствуя, как бледнеет, а руки за спиною сжимаются в кулаки. — Вы забираете у меня расследование?..
— А также сообщаю ректору академии о твоих грандиозных успехах на поприще инквизитора, — добавил тот и, перехватив его отчаянный взгляд, устало кивнул на дверь. — Выметайся.
В часовне Друденхауса Курт просидел не меньше часа — как минувшей ночью в камере Отто Рицлера, на полу, свесив руки с коленей и уткнувшись в них лбом, непотребнейшим образом прислонясь к алтарю спиной. На чьи-то тихие шаги он не обернулся — видеть кого угодно сейчас одинаково не хотелось и было тяжело до зубовного скрипа.
— Что ж ты в Господень жертвенник задницей вперился, нечестивец, — невесело усмехнулся Ланц, остановившись; скрипнула скамья первого ряда — старший присел в нескольких шагах напротив. — Чему вас в вашей академии учат только…
— Академию не трогай, — тихо возразил Курт, приподняв голову, и взглянул в лицо сослуживцу. — Пришел добить? Давай. Приканчивай. Сопротивляться у меня сейчас нет ни сил, ни желания. Peccavi, fateor, vincor[105].
— А старшему дерзить силы есть?.. Хватит на меня коситься, абориген; я ж не Керн и протокола на тебя не составляю, попросту вдруг пришла в голову глупая мысль, что тебе захочется поговорить.
— Да-да. Знаю. «Без протокола», «по душам» и прочее…
— Мне уйти?
— Все верно. Шаг первый — вывести из оцепенения. Шаг второй — заставить понять, что очень хочется пооткровенничать, а после — вынудить признать это вслух…
— Если тебя в твоей академии обучили латыни, вне службы ты из принципа перестанешь ее разуметь? Так с какой бешеной радости я должен пренебрегать умениями, которые постиг в своей работе? Тем более, что в нашем случае игра ведется честно — у тебя в арсенале умения те же самые.
— И каков приз? — уточнил Курт; Ланц пожал плечами:
— Если ты прекратишь изображать кающегося висельника, этого будет довольно. У тебя всего-навсего забрали одно дело. Это не конец света. У тебя не отобрали Знак, не срезали Печать, не отправили в монастырь на вечное покаяние. Просто отстранили от одного дознания.
— Не в дознании дело, Дитрих, — он потер глаза ладонями, распрямившись и прислонившись к алтарю затылком, встряхнул головой, усмехнувшись. — Вот змей, ты все-таки своего добился…
— Работаем, — улыбнулся тот вскользь.
— Не в дознании дело, — повторил Курт уже нешуточно. — Дело в том, что de facto я убил арестованного.
— Любопытная мысль… Может, все-таки отлепишь свое грешное седалище от алтаря?
Курт, мгновение помешкав, тяжело поднялся, упершись в пол ладонью, и, неспешно пройдя к первому ряду скамей, присел — осторожно, словно бы опустившись в стылую воду.
— Издержки прошлого, — пояснил он со вздохом. — Знаешь — безотрадное детство, безотчетная тяга к семье, семья-академия, семья-Церковь, в скорби — неосознанное возвращение к детству, поза защиты, но чтобы сидеть, уткнувшись в алтарь лбом, мне еще недостаточно хреново.
— Хорошо, что тебя загребли не во младенчестве — иначе ты бы на нем вовсе спать устроился, — хмыкнул Ланц. — Ибо, смотрю, привычка к церковной сфере все с того же детства породила в тебе отношение к ней обыденно-потребительское.
— Случается…
— Итак, первый шаг довершен, — подвел итог Ланц, глядя в его сторону оценивающе. — Из онемения вышел. Будешь продолжать упираться, или просто поговорим?
Курт вяло отмахнулся, откинувшись на спинку скамьи и глядя в сторону, на узкий, весьма незатейливый витраж, похожий больше на украшенную бойницу.
— Я понимаю, о чем ты скажешь — первым делом о том, что у всех бывают ошибки, но только легче от этого едва ли станет. Я сказал ему что-то, что побудило его совершить именно это — вот в чем дело. И я не понимаю, я просто не понимаю, не вижу, в чем я ошибся, что я сделал не так. Может, Керн прав? Я не думаю о деле, лишь о собственном самолюбии? Или отношусь к службе, как, в самом деле, к игре, в которой надо разгадать ответ как можно скорее? И отец Бенедикт не зря так неотступно предлагал мне уйти работать в архив…
— Это мысль вслух или вопрос, который требует ответа?
— Не уверен, что я хочу услышать ответ, — безрадостно усмехнулся Курт, обернувшись к сослуживцу. — Почти не сомневаюсь, ты скажешь что-то похожее на «Omnia abducet secum vetustas[106]»… хотя, такие сентенции, скорее, в духе Густава; но смысл будет тем же. Если б ты явился сюда с намерением намекнуть на то, что в следователях мне не место, ты начал бы не так.
— Ну? И чем же тебе такой ответ не по душе?
— Чрезмерно зауряден. Ожидаем. Кроме того, я сам себе это сказал уже не раз, тут же оспорив, а значит, он наполовину ложен.
Ланц качнул головой, улыбнувшись, и вздохнул — шумно и долго.
— Да на тебя не угодишь. Кроме того, абориген, твоя проблема в том, что ты сам себе угодить не можешь — ты никак не можешь решиться сделать один важный шаг, а именно — определиться с тем, хочешь ли ты сам для себя службы инквизитора?
— До известных пор над этим не приходилось задумываться. При разделе на курсы я был поставлен перед фактом: мои данные, способности и оценки нужных дисциплин позволяют мне учиться именно на следователя; при выпуске я мог отказаться от Печати, мог попроситься все в тот же архив… — Курт тяжело усмехнулся, — или в помощники. Вроде Бруно. Куда угодно, где были бы нужны люди, но я об этом даже не задумался. Мне сказали, что я могу получить Знак следователя; почему тогда мне должно было придти в голову, что я не справлюсь?.. Вот и не пришло. Сработал принцип «пока дают — бери»? Или самомнение. «Курсант сum eximia laude[107]»! Как можно было сомневаться в том, что я будущий величайший следователь за всю историю Конгрегации…
— Ты все пытаешься отыскать в чужих не словах даже — действиях! — ответы на собственные вопросы, — заметил Ланц уже серьезно. — Ты спрашиваешь, прав ли твой наставник, думаешь, а не прав ли Керн; в конце концов, задаешь этот вопрос мне… Ты колеблешься между множеством вариантов, но, поскольку не можешь предпочесть ни одного, опрашиваешь окружающих, чье суждение, по-твоему, достойно внимания и чью точку зрения не зазорно принять.
— Может, все дело в том, что я с одиннадцати лет живу по распорядку, учрежденному для меня другими, и руководствуюсь приказами, а не желаниями.
Внезапно Ланц, резко подавшись вперед, отвесил ему внушительный подзатыльник, тут же усевшись обратно, как ни в чем не бывало; Курт ошарашенно воззрился на старшего сослуживца, не зная, как поступить и что ответить.
— Сам сказал — «не трогай академию», — пояснил тот. — Хороший ход — свалить на вышестоящих вину за нежелание делать выбор. Главное — подобный вывод избавляет от ответственности за свои поступки, а заодно и позволяет найти виновного в твоей слабости.
Курт, морщась, потер затылок, глядя в сторону собеседника с ожесточением.
— А руки распускать обязательно? — уточнил он; Ланц тихо засмеялся:
— Твой подопечный тебе этот вопрос частенько задает, да?.. Ну, это иная тема… Зато глаза оживились, наконец. Итак, абориген, у нас обрисовывается неприятное зрелище: попав в окружение людей, которые стремились помочь тебе, указать путь и поддержать, ты с легкостью сбросил на них все прочее, после чего с чистой совестью их же в этом и обвинил. Возразишь?
— Также другая тема, хотя и немаловажная, — тихо добавил Курт, — касается того, чего ради эти люди помогали и поддерживали. А именно — для того, чтобы указать вполне конкретный путь. Говоря без эмоций, из меня изготовили то, что им было необходимо.
— Та-ак, — протянул Ланц осторожно, глядя на него уже без усмешки. — Ну, было б странно, если бы ты ни разу над этим не задумался, другое дело — чем эти раздумья увенчались.
— Ничем крамольным, Дитрих; только лишь тем, что мне всегда казалось — они знали, что делали, знали, как и для чего. Что я оказался таким, как должно, и там, где положено; и думал я так исключительно потому, что признавал auctoritas validissima[108] тех, от кого это зависело, и их знание человеческой сути. Что меня увидели и поставили там, где я должен быть. Что путь, по которому я пошел, пусть и избран не мной, но — мой. Верный. И когда те же люди, а именно мой наставник, до сей поры ни разу не давший мне дурного совета, ни разу во мне не ошибившийся и некогда меня на этот путь направивший, не единожды упомянул о том, что я должен его оставить — невольно начинаешь думать: а не прав ли он и на этот раз?
— Иными словами, абориген, когда после приказов у тебя поинтересовались твоими желаниями… что произошло?
— Не знаю, — отозвался Курт искренне. — Первая мысль, конечно, что это — намек, такой же приказ, но в более мягкой форме. Вторая мысль… Да, не исключено, меня настораживает возможность выбора. Боюсь ошибиться и сделать выбор неверный.
— Тогда вопрос — почему.
— Странный вопрос, Дитрих; от моих промахов слишком многое зависит…
— Хорошо, — кивнул Ланц, вскинув руку и не дав договорить. — Я понял. Зададим вопрос иначе, разбив его на два. Первое. Твое желание — остаться в должности следователя или нет?
— Разумеется, да. Как потому, что на меня полагались именно в этом качестве, от меня ожидали именно этого (а я не хочу обмануть их надежд), так и в силу того, что мне это по душе самому; обе причины, с моей точки зрения, взаимосвязаны, и первая вытекает из второй. Твой следующий вопрос я уже знаю. Желая продолжить службу, боюсь ли я своими ошибками нанести вред себе или другим. Так?
— И твой ответ?..
Курт тяжело вздохнул, снова упершись локтями в колени и уставясь в гладкую каменную плиту под ногами.
— Что касается меня самого, — заговорил он нескоро, — то я, без сомнения, не радуюсь всем этим… темным сторонам нашей работы. Но я готов это сносить, готов предоставить собственную душу, так скажем, для любых прегрешений, которые окажутся необходимым средством, орудием, если угодно, для достижения цели; однако я должен быть в этой цели уверен. Я готов на любой шаг; но при этом я должен знать, знать доподлинно, что все не зря. И мой ответ — да, я опасаюсь не за себя. Я должен быть твердо убежден в том, что от моих действий не пострадает тот, кто этого не заслужил. Что когда-нибудь я не взгляну на себя самого с ужасом и омерзением. Конечно, можно говорить о том, что есть различие между человеком, совершившим преступление осознанно, и тем, кто сотворил нечто подобное по ошибке, но моя ошибка и есть мое преступление. Мои ошибки говорят о том, что я преступно мало внимания уделил своему развитию, обучению всему тому, что обязан знать и уметь, что я преступно невнимателен или забывчив, или небрежен, в конце концов.
— Ошибки неизбежны, — возразил Ланц. — Их можно исправить или искупить, но ошибки случаются у каждого. И на них учатся.
— Да, все верно. Но в нашем случае это походит на военного хирурга, который учится правильно зашивать артерии, теряя одного раненого за другим… Ты ведь, помнится, залез в мои бумаги, верно? Читал о моем первом деле? Я тогда потерял свидетелей — всех, потому что вовремя не распознал опасность. И вот теперь снова — мой арестованный лежит с удавкой на шее, потому что я где-то прокололся. А что в следующий раз?
— В следующий раз доведешь до конца расследование и осудишь преступника. Или оправдаешь.
— Или у меня в камере повесится арестованный незаслуженно, — мрачно договорил Курт, — и я не могу об этом не думать — осознанно или нет.
Ланц со вздохом кивнул:
— Или будет так.
— Ты меня утешил.
— Я с тобой говорю не для того, чтобы утешать — ты не плачущая беременная монашка. Ты инквизитор. А у инквизитора, абориген, подсознания нет и быть не может. Все твои чувства, все мысли, каждое желание или сомнение должны быть вот где, — Ланц вытянул раскрытую ладонь, — и должны быть вот так, — договорил он, с силой сжав ее в кулак. — И все сказанное мною сказано для того лишь, чтобы ты об этом вспомнил. Реши, но — раз и навсегда, чего ты хочешь. Хочешь уйти — уходи. Хочешь оставаться тем, кто ты есть — отбрось все сомнения и твори себя. Стискивай зубы и продирайся через кустарник с шипами; обдерешься, нахлебаешься крови, но выберешься из этих колючек с неплохим набором роз, если не будешь хлопать ушами и думать только об этих шипах.
— Это аллегория, в коей розовые цветы суть спасенные души? — усмехнулся Курт, и Ланц, расслабившись, улыбнулся в ответ, кивнув:
— Примерно так. По-моему, недурно — весьма колоритно, по крайней мере. Пастырь с заблудшей овечкой на плечах несколько примелькался.
— Хорошо, — отмахнулся Курт решительно, — к матери неосознанность, Дитрих; вполне сознательно я сейчас казню себя за то, что пусть не своими руками, но своими словами засунул арестованного в петлю. «Они должны быть осторожны и внимательны к тому, чтобы ничего не сделать и ничего не сказать, что могло бы повлечь наложение на себя рук осужденного до исполнения приговора. Ведь вина за это падет на них, и то, что должно было бы послужить им в заслугу, принесет им наказание и вину»…
— Снова «Молот»? — настороженно заметил Ланц. — Не лучшее чтиво, абориген.
— Как сказать, — возразил Курт тихо. — Местами — весьма даже правильное… Да, Дитрих, я все понимаю; учиться на своих ошибках надо, да. Но как, если я своей ошибки не вижу? Я просто не понимаю, что я вчера сделал не так.
— Это тоже вопрос или опять крик души? Если вопрос, я могу ответить.
Курт покосился на него исподлобья, нахмурясь, и приглашающе повел рукой.
— Ну, — усевшись удобнее, вздохнул Ланц, — четко неправильное слово или неверную фразу в твоем вчерашнем допросе я не укажу, но я, если хочешь, могу сказать, что ты делаешь не так с обвиняемыми вообще.
— С арестованными.
Сослуживец скривился:
— Да брось, абориген; знаешь, когда я начинал, у нас всех этих изощренностей не было — подозреваемый, арестованный… Раз к нам попал — обвиняемый, и точка. Вот оправдают — тогда другое дело.
— И оправдывали?
Ланц широко улыбнулся:
— Бывало. Итак, — посерьезнел он снова, — отвечаю на твой вопрос. Вне зависимости от твоих сомнений или прочих переживаний, надо тебе отдать должное, допрос ты ведешь спокойно, держишься хорошо, и заподозрить тебя в колебаниях нельзя. Школа чувствуется, вполне определенная. Принципы и методики ты изучал пристально и долго, это заметно; сколько раз читал Майнца?
— Не помню.
— Ну, неважно. Так вот, ты держишься даже слишком хорошо; но не это твой недостаток сам по себе.
— А что тогда?
Ланц мгновение то ли собирался с мыслями, то ли попросту подбирал слова, способные разъяснить все младшему, при этом не вытравив из него остатки самоуважения; Курт кивнул:
— Давай, Дитрих, я в своей жизни много приятных слов слышал, и твои оригинальными, убежден, не будут. Что я делаю не так?
— Ты замечаешь за собой, как говоришь и что? На первом деле ты «потерял свидетелей», сейчас «потерял арестованного». Но ты потерял человека, арестованного по обвинению. Это не означает, что я буду сейчас читать тебе проповедь, я не отменяю преподанного тебе наставниками о хладнокровии и сказанного мною минуту назад.
— Тогда я тебя не понимаю.
— Когда ты говоришь с… Бог с тобой… с арестованным, ты метко и почти сразу нащупываешь его слабину, здесь школа действует. Но, абориген, ты его не жалеешь.
Курт растерянно онемел на мгновение, глядя в лицо сослуживцу с ожиданием, и тихо переспросил:
— Кого?
— Господи, ну, не палача же! Хотя, конечно, и ему есть в чем посочувствовать… Густав верно тебя назвал — академист. Академические приемы ты постиг, психологию понял, но этого мало. Вам говорили о том, что надо ставить себя на место допрашиваемого? «Стать им»? Не могли не говорить. Ты что же — думал, это для красного словца? Это имеет прямое значение. Proximum suum diligere ut se ipsum[109] — ты все еще помнишь это?
— И тут, — недовольно заметил Курт, — я начинаю скатываться к мысли «quod tibi fieri non vis»[110]… Дальше ты знаешь.
— Не к той мысли тебя покатило. Лучше припомни шахматы — их создатели вообще люди мудрые. Хорошая игра. В нее, знаешь ли, не обязательно играть вдвоем. Не доводилось — с собой самим?.. И как выкручиваешься, когда с обеих сторон доски стоишь ты, стремясь выиграть? Сам себе поддаешься?
Ланц умолк ненадолго, ожидая, пока до него дойдет смысл сказанного; Курт неловко хмыкнул, качнув головой:
— Интересно… Мне что же — жалости не хватает?
— Да, — отозвался Дитрих просто. — Сострадание в тебе есть — потому что положено; и проницательность есть, а жалости — нет. Поэтому ты можешь добиться своего blandiendo ac minando[111], ты можешь увидеть, понять того, с кем говоришь, расколоть, спровоцировать, а вот почувствовать его пока не можешь, потому что не переживаешь вместе с ним его мысли, желания, страхи и надежды. При всех твоих душевных терзаниях, ты довольно холоден по отношению к нему. А жалеть — по-настоящему — ты обязан каждого, будь то наш вчерашний студент или infanticida[112] с сотнями смертей на совести. Вот так-то.
Курт сидел молча еще минуту, пытаясь пересмотреть свой вчерашний разговор с Рицлером заново, примеривая к нему услышанное, исподволь соглашаясь с правотой старшего сослуживца, понимая, что вся его беседа этой ночью была выстроена исключительно на расчетах, но не видя, не понимая, не принимая иной тактики своего поведения.
— И по-твоему, — спросил он, наконец, — что вчера я должен был сказать, если действовать в соответствии с твоими советами?
— Сложно ответить однозначно. Может, где-то помягче голос, где-то подольше молчание или попроще лицо… Или просто в конце вашего разговора прочесть вместе с ним молитву.
— Что?! — проронил Курт, не сдержав улыбки; старший сослуживец вздохнул:
— Тебе это кажется глупым, верно? А все потому, что ты, говоря с ним, всего лишь говорил, думал, прикидывал, в то время как он жил, дышал, чувствовал. Если бы так же жил вместе с ним — сжился бы с ним — ты поймал бы и верный момент, когда это не покажется натянутым или похожим на отходную, и верные слова, и верный тон. Но это — так, предположение. Могло и этого не хватить; не скажу тебе с уверенностью, я ведь тоже не безукоризнен, попросту кое в чем опытнее. Помнишь, я рассказывал, как в мое окно бросили факел? Как знать, быть может, это была месть родича того, кто не сумел мне доказать, что невиновен, а я его не почувствовал?
— Если каждого так жалеть, не хватит ни души, ни сердца, — уже без улыбки отозвался Курт; Ланц кивнул:
— Я говорил — нахлебаешься крови, и своей, и чужой. Главное в этом — что потом будет в твоих руках, когда продерешься, наконец, сквозь шипы. Если ты к такому готов — вперед, в заросли. Если нет, то у тебя два выхода: или уйти, или стать посредственным дознавателем, которого не прельстишь делом сложнее того случая с сыном твоей хлебосольной хозяйки. Есть, конечно, и третий — отринуть эмоции вовсе и как следует очерстветь… Что тебе больше нравится?
Курт не ответил, продолжая неподвижно сидеть, как сидел, уставясь в камень под ногами; Ланц вздохнул, поднявшись, и легонько похлопал его по плечу:
— Ничего, абориген. Было б много хуже, если б подобные мысли тебе вовсе не приходили в голову — вот тогда я бы с уверенностью сказал, что из инквизиторов тебя надо гнать взашей… Поднимайся. Зная, куда тебя вскоре потянет, хочу дать еще один дружеский совет: не сваливай все это сегодня на свою девчонку. И не угрызайся в одиночестве, это слабо помогает; лучше приходи к нам — Марта будет рада.
— Спасибо, — отозвался он тихо, по-прежнему глядя в пол, и Ланц потянул его за плечо:
— Поднимайся, пойдем наверх. Займись лучше делом, это гораздо действеннее.