Стезя смерти Попова Надежда

— Я не хотела вам вреда, клянусь! — повторила та отчаянно. — Она ведь такая… Она просто сказала, что хочет видеть, как вы живете, где, какой вы, я ведь не могла заподозрить, что благородная дама может сделать что-то плохое!

Это было похоже на вспышку — точно бы в полной темноте на просмоленный факел упала искра, и он запылал, вмиг озарив самые темные уголки, явив все, что было до сей поры потаенно, неясно, скрыто во тьме; терзающий лоб пыточный крюк впился в мозг в последний раз, рвя его на части, и все утихло — внезапно и совершенно.

— Разумеется, — выговорили губы сами собой, не чувствуя себя. — Я понимаю.

Свет полыхнул и исчез, оставив вокруг и в сердце, в душе безгласную полумглу, бездну, холод…

— Что она сказала тебе? — чувствуя вокруг могильную оторопелую тишину, выговорил Курт, слыша собственный голос словно бы извне — размеренный, участливый; лишь пальцы, лежащие на ладонях девушки, дрогнули, едва не стиснувшись в кулаки. — Что ей любопытно увидеть мое обиталище, так?

— Она так сказала. Она сюда пришла потихоньку, одна, она так краснела, и я не посмела отказать ей — у нее были такие несчастные глаза! Она ведь просто-напросто хотела побыть в вашей комнате, только и всего; Господи, я не впустила бы кого-то другого, но графиня — ведь это не первая встречная, и не станет же она красть что-то, ведь так?.. Я… я подумала — ничего не будет плохого, если она побудет здесь; ведь это, в конце концов, уже такое испытание для благородной дамы — явиться вот так, самой, к мужчине в дом… Я не могла ей отказать, — повторила Береника тихо, глядя ему в глаза просительно. — Она предлагала денег, а я не взяла — не посмела наживаться на таком!

— Понимаю, — губы улыбнулись — снова сами, будто он вдруг разбился надвое, и одна половина замерла в растерянности, а другая продолжала жить, как жила, и чувствовать, как прежде, а именно — ничего… — Я понимаю. Ей отказать сложно.

— Она была так обходительна… — прошептала девушка, обессиленно всхлипнув. — Она говорила со мной, будто я не… Понимаете, она ведь славная, не надменная, она со мной говорила так попросту, она такая милая, красивая, добрая, я подумала — вам посчастливилось, что такая дама обратила внимание; я не могла заподозрить, что что-то может быть не так! Простите меня, я не понимаю, что происходит, но я вам не хотела зла!

— Я верю, — повторил Курт тихо. — Ты умница, что вспомнила все сейчас, Береника. Скажи теперь, когда это было?

— Я забыла, — жалко пробормотала та. — Честно, майстер Гессе, я не помню, это было очень давно, с месяц назад, и точного дня я вспомнить не могу, простите, это правда, я не помню…

— Ничего, не страшно, — кивнул он, улыбнувшись снова и, неспешно поднявшись, снова погладил ее по волосам, удивляясь тому, что не дрожит рука. — Успокойся. Все хорошо, все правильно. Ты молодец. Это все, Береника? Может быть, она еще что-то сказала? Даже если ты ей обещала никому не говорить, понимаешь ведь, что перед моим чином ты можешь своим словом поступиться. Было что-то еще?

— Нет, больше ничего, она всего лишь просила не рассказывать, что была тут, и все — понимаете, чтобы не болтали всякое, и вам не говорить, чтобы не смущать ее, я молчала… А больше ничего, честно!

— Хорошо, — проронил Курт тихо, опустив руку, помедлил в совершенной, безжизненной тишине и, не оборачиваясь, позвал: — Бруно? Отведи ее в Друденхаус.

— Но… — шепнула Береника тихо, — но вы сказали, что… вы сказали…

— Нам ведь не надо, чтобы ты отреклась от своих слов — так, в один прекрасный день, — пожал плечами Райзе, беря ее за локоть и поднимая безвольное тело на ноги. — Или исчезла вдруг. Если все, что ты сказала, правда, если ты ничего не утаила — вскоре возвратишься к своей тете.

— Почему я должна исчезнуть? Я никуда не сбегу, я ничего не сделала! Майстер Гессе, вы обещали! — надрывно прошептала девушка, упираясь и пытаясь высвободиться из руки, тянувшей ее к двери. — Вы же сказали, что не позволите!

— Тебе никто не причинит вреда, — отозвался он ровно. — И это — для твоего же блага. Поверь. Ради твоей безопасности. Я сказал, что не позволю, и никто к тебе пальцем не притронется; только не делай глупостей по дороге. Никто тебя не тронет, если больше ты ни в чем не замешана.

— Я ни в чем! Честно!

— Тогда беспокоиться тебе не о чем, — докончил он, не глядя в ее сторону, замерев неподвижным взглядом на распахнутом окне.

Когда всхлипы и шепот утихли за дверью, в комнату вновь вернулось то же безмолвие, тяжелое, вязкое, как гречишный мед; Курт молча стоял у окна, упершись кулаками в камень проема, опустив голову и закрыв глаза, и прислушивался к ледяной, мертвенной пустоте в груди.

— Гессе, — тихо окликнул его голос Ланца; он не оглянулся, силясь услышать, бьется ли еще в этой пустоте сердце, или и его тоже внезапно не стало…

Шаги сослуживца донеслись до слуха тихо, едва слышно, остановились рядом и чуть позади, и осторожный, такой же негромкий голос повторил:

— Гессе?.. — а когда он не ответил, ссутулившейся спины коснулась ладонь. — Курт.

Он вздрогнул, открыв глаза, обернулся медлительно, будто каждый сустав закаменел и смерзся; губы снова растянули улыбку.

— В этом городе меня лишь двое звали по имени — твоя жена и Маргарет, — произнес он почти спокойно и, развернувшись, тяжело привалился к стене спиной, прижавшись виском к холодному камню.

— Наверное, впервые не знаю, что и сказать, — вздохнул Райзе, нервно усмехнувшись, и Ланц нахмурился:

— Послушай меня, еще ничего не доказано. Даже если девчонка не лжет…

— Она говорила правду, — перебил Курт. — Ты сам знаешь. И все прочее совпадает. Бруно снова оказался не так уж неправ, а?

На его усмешку сослуживец покосился с подозрением, помолчал, собирая слова осмотрительно, словно витраж из хрупкого перекаленного стекла, и возразил снова:

— Блондинок в Германии тысячи. И в том, что она бывала здесь, нет ничего, что не отвечало бы ее обыкновенному поведению — ты сам знаешь, не всегда такому, как принято «в обществе».

— Не слышу убежденности в твоем голосе, Дитрих. — Курт оттолкнулся от стены, неторопливо прошагав к столу, толкнул пальцем одну из булавок, все еще пытаясь понять, почему от мерзлой пустоты внутри не хочется выть безысходно, отчаянно бесноваться от унижения, не хочется разнести что-нибудь, почему нет желания хотя бы исступленно и яростно выбраниться, почему не хочется взять за шкирку первого, до кого дотянется рука, и приложить как следует…

Он поднял руку, проведя ладонью по затылку, и вдруг сбросил куртку, швырнув ее на постель.

— В чем дело? — напряженно спросил Ланц; Куртне ответил — уселся на кровать, положив куртку на колени, и сослуживцы подступили ближе, следя за ним с непониманием и почти опаской, ничего более не спрашивая и не говоря.

Курт аккуратно, вновь с невнятным чувством отмечая, что руки двигаются твердо, без дрожи, взрезал бритвой шов воротника, потом просто рванул, раздирая последние наложенные Маргарет стежки, и несколько мгновений сидел неподвижно, глядя на то, что было в руках.

— Дай-ка, — тихо попросил Ланц и осторожно, двумя пальцами, извлек из шва тонкий, узкий обрывок ткани — даже не обрывок, а всего лишь несколько волокон темно-бурого цвета, жестких на ощупь.

— Теперь доказательств довольно? — поинтересовался Курт, откинувшись к стене и глядя на старших вопросительно; Райзе, так же бережно переложив волокна на свою ладонь, смочил палец в кувшине с водой на столе и аккуратно провел им по ткани. На коричневой коже перчатки осталась рдяная полоса. — Кровь, — подтвердил Курт невозмутимо. — Моя. И наверняка ее тоже — она в ту ночь уколола палец. Как я полагал — во время шитья.

— Вот ведь дерьмо!.. — проронил Ланц с бессильной злостью. — Гессе, мне жаль.

— Да, — тихо вздохнул Курт, потирая ладонями глаза, и снова поднял голову, но на старших не смотрел, уставясь в противоположный угол комнаты. — Вот все и разъяснилось. Невозможность сосредоточиться, болезненное стремление хотя бы увидеть, бессонница, перепады в настроении. Наконец — успокоенность, когда цель достигнута. И полная неспособность отказать хоть в чем-то. Головная боль при всякой попытке возразить просьбе. Вот откуда она, Густав, эта боль. Вот чего я не видел. Разумом понимал, что не все гладко, а что именно — увидеть не мог. Знаешь, словно ты потянулся к чему-то, а тебя — по рукам. Будто бы при каждой попытке над этим задуматься точно так же кто-то бил по голове, до потемнения в глазах. И я не мог увидеть…

— Может, накручиваешь? — возразил Ланц. — Да, насколько я успел тебя узнать, подобное… погружение в эмоции не твоя натура, однако ведь, Гессе, будем говорить открыто — с каждым это однажды может случиться впервой, ты мог попросту…

— Влюбиться? Да. Вероятно, это и произошло, — согласился Курт спокойно. — Вероятно, именно потому все и протекало так тяжело; она лишь подлила масла в огонь. Воспламенила уже горящее. Подхлестнула лошадь в галопе. Однако дела это не меняет… Ну, что, Густав, как ты себе это мыслишь — «всыпать плетей» родственнице герцога и князь-епископа?

— Вот ведь влипли, — пробормотал Ланц, опустившись на табурет у стола, и сбросил с ладони волокна ткани рядом с булавками. — Что теперь? Сажать в Друденхаус племянницу герцога?..

— Мы следователи Конгрегации, — отозвался Курт холодно, — разве нет? Если будет причина — и самого герцога тоже. Хоть Папу.

— Постой, — произнес сослуживец устало, — давай все выскажем до конца. Для того, чтобы все это имело успех, мало одних булавок и прочей шелухи. Для этого нужен человек, обладающий определенными способностями. Одаренный особыми силами. Ты… Гессе, ты понимаешь, что это значит?

— Да, — усмехнулся он криво. — Что кёльнский инквизитор спутался с малефичкой. Как же там было?.. «ведьмы производят бесчисленное множество любовных чар среди людей различнейших состояний, возбуждая любовь, доводя ее до любовного исступления и мешая им слушать доводы разума»… Не в бровь, а в глаз… Забавно, верно?

— Мне не до смеха, — перебил Ланц. — А если еще раз увижу тебя с «Malleus»’ом в руках — прибью на месте. Что же меня настораживает более всего, абориген — это твое тихое поведение. Ты в порядке?

— Если тебя это успокоит, я могу чертыхнуться и швырнуть вон тот кувшин в стену, — откликнулся Курт безвыразительно, и тот поморщился. — Теперь к делу, Дитрих. Идти надо немедленно, пока ей не донесли, что Беренику Ханзен увели в Друденхаус.

— Кто? — хмуро уточнил Ланц.

— Ее горничная, Рената. Кстати сказать, ее надо вязать вместе с… — Курт впервые запнулся, поперхнувшись начальными звуками имени, впервые ощутил острый укол в душе, впервые болезненно стиснулось что-то в груди — что-то, похожее на сердце. — Вместе с хозяйкой, — докончил он, отвернувшись от пристального взгляда Ланца, и поднялся; протянул руку к куртке, замерев на полдвижении, и выпрямился, разглаживая примявшийся рукав рубашки. — Убежден, горничная в курсе всех ее дел.

— Только ты с нами не пойдешь, абориген, — категорично предупредил тот. — Тебе там делать нечего.

— Боишься, сорвусь в неподходящий момент?

— Не знаю. Ты мне не нравишься; может быть, это всего лишь твой норов, а может, до тебя просто-напросто еще не дошло полностью все, что случилось… Не знаю, чего я боюсь и чего мне ждать, но к ней ты не пойдешь. Так или иначе — кто-то должен явиться с этой новостью к Керну раньше, чем мы запрем в клетку графиню фон Шёнборн.

— Как скажешь, — пожал плечами Курт, не оспорив его ни словом. — Если тебе так будет спокойнее. Я буду ждать в Друденхаусе.

Глава 14

Хозяйка, которую Курт попросил (почти велел) зашить снова порванный шов воротника, не посмела ни осведомиться об оплате своих услуг, ни справиться о судьбе своей племянницы, лишь смотрела снизу вверх, кивая на каждое слово, и нервно теребила полу платья. Попытка пробудить в себе жалость, согласно наставлениям Ланца, увенчалась крахом; однако примитивная бездушная справедливость по отношению к добрейшей матушке Хольц требовала того, чтобы ободряюще ей улыбнуться и как можно увереннее и мягче пообещать:

— Все будет хорошо.

Дожидаться результатов ее работы Курт не стал — вышел, в чем был, и шествовал по улицам Кёльна в одной рубашке, вызывая косые взгляды горожан, под уже привычный шепот за спиной. Внутри так и осталась пустота, неподвижная и ледяная, стылая, словно осенняя лужа, неуместная на этой майской весенней улице; лед звучал в голосе, когда докладывал о случившемся Керну, лед был во взгляде, когда смотрел ему в глаза, в душе, в сердце…

Керн выслушал его мрачно, косясь с подозрением, глядя так, что, не сдержавшись, Курт выбросил устало:

— И это дело заберете?

Тот все так же хмуро вздохнул, отвернувшись, и указал на дверь:

— Работай. Но если мне не понравится хоть что-то, Гессе… Ты понял меня?

— Значит, ваша вера в меня внезапно умерла? — усмехнулся он криво, и Керн нахмурился:

— Верю я, Гессе, только в Господа нашего Иисуса Христа. И скажу тебе откровенно то, что ты понимаешь и без меня. Перед этим сосунком из кураторской службы я был готов вывернуться, но не сдать тебя на растерзание — тебя или любого другого, служащего в моем подчинении — однако мы все прекрасно осознаем ситуацию. Она такова: твое прошлое будет висеть на тебе вечно. И твое настоящее вызывает настороженность. Тот факт, что я все-таки даю тебе шанс остаться в деле…

— Я понял, — оборвал Курт резко — слишком резко для разговора с начальствующим; тот вздохнул:

— Даже если оставить в стороне все, что было, и смотреть на то, что есть — разбуди мозги, Гессе, и подумай сам: будь на твоем месте кто угодно, происходящее все равно выходит за рамки заурядных расследований. Мне следовало бы изолировать тебя, посадить под замок, пока не прибудет эксперт, имеющий способность определить, насколько ты сейчас адекватен, а я позволяю тебе определять это самостоятельно; что это, как не слепая вера? Посему, Гессе, не лезь мне в душу; моя вера тебе выражается в действиях, а не в искреннем уповании.

— Да, — отозвался он тихо; Керн был прав, тысячу раз прав, однако льда в душе лишь прибавилось. Априорная виновность, неприменимая к арестованным, оказалась вполне применима к следователю, и удивляться здесь было нечему…

— Да, Гессе, последнее, — окликнул его Керн уже на пороге, и он обернулся, остановившись. — Припомни, почему в свое время ты получил от Конгрегации жизнь и относительную свободу. Кроме тебя, своей очереди к веревке дожидались еще несколько таких же, как ты. Ты думал о том, почему выбрали только тебя?

— Потому что поддавался дрессировке? — предположил Курт безвыразительно; обер-инквизитор кивнул:

— Именно; и не ерничай. Потому что оказался слишком толковым. Оставим в стороне размышления о христианском милосердии и довольно циничном подходе к твоей жизни, вспомним только это. Тебя взяли за ум и способность делать выводы.

— Я помню, — снова оборвал Курт. — К чему вы это?

— Я надеюсь, что ты сможешь за собою уследить. Что ты сумеешь просчитать собственные эмоции и не позволишь себе скатиться. Specta[123], Гессе… Я буду следить за тобой — как бы ни звучало это — для твоего же блага; и расследование передам другому, если вдруг что-то пойдет не так. Но я хочу, чтобы, помня все сказанное, ты не постыдился сам попросить об освобождении тебя от этого дознания, если почувствуешь, что не справляешься. Вопреки твоему обо мне суждению, я не бесчувственный старый пень и способен понять, что все происходящее для тебя — испытание довольно нешуточное. Не хочу ставить тебя на грань, где ты можешь не удержаться. Понял меня?

— Вполне, — кивнул Курт коротко и, не попрощавшись, вышел, остановясь в коридоре у двери, глядя в пламя факела на стене и прислушиваясь к себе.

***

В рабочую комнату старших он вошел решительно, лишь на миг промедливши у двери под пристальным взглядом оставшегося в коридоре Бруно. Ланц сидел за столом, наигранно спокойный, собранный, а Маргарет, растерянно озираясь, на табурете посреди комнаты, теребя пальцы сложенных на коленях рук. Курт остановился у стола, не садясь, прислонившись спиной к тяжелой столешнице, и она приподнялась, попытавшись шагнуть навстречу.

— Что здесь… — начала Маргарет просительно; он поднял руку:

— Сядь.

Она упала обратно, глядя изумленно и почти испуганно, и повторила тихо:

— Не понимаю, что здесь происходит?

— Тебе ведь сообщили об этом при аресте, не так ли? — Курт скосил взгляд на сослуживца, уточнив: — Ведь так?

— Арест проведен с полным соблюдением законности, — отозвался Ланц чеканно, словно на докладе в начальственном присутствии, и многозначительно присовокупил: — Госпожа фон Шёнборн знает свои права.

— Этого просто быть не может… — она улыбнулась — неловко и потерянно; Курт вздохнул:

— Прежде, чем продолжать нашу беседу, Маргарет, я обязан сказать кое-что. По предписаниям обыскивать тебя должна женщина; если для тебя это имеет сейчас значимость, придется повременить, и я поступлю в соответствии с правилами. Однако, согласись, это будет глупым и ненужным лицемерием.

— Обыскивать?.. Курт, милый, это какая-то нелепая ошибка…

— Ты осознаешь ситуацию? — оборвал он, и та умолкла, стиснув в тонких пальцах полу платья. — Маргарет, ты арестована. Сейчас тебя допрашивают здесь, а твою горничную — внизу, в камере, и это единственная поблажка, сделанная ввиду твоего общественного положения. Но все прочее — все совершенно — будет таким же, как и в применении к иным бывающим здесь подозреваемым. Это — понятно?.. Итак, я повторяю свой вопрос: ты будешь настаивать на соблюдении упомянутого мной правила, или мы не станем продлевать эти неприятные минуты, и тебя обыщу я?

— Как угодно, — чуть слышно ответила Маргарет после минутного безмолвия, обронив на Ланца быстрый взгляд, и на ее поблекших щеках проступили розовые пятна. — Мне… придется раздеваться?

— Не сейчас. Для начала сними кольца, серьги, броши, булавки — все украшения, и положи их сюда, на стол. Если ты будешь освобождена, и среди них не выявится ничего сверхобычного, все твои вещи будут тебе возвращены.

— Если? Что значит — «если»?

— Маргарет, не тяни время, — попросил Курт настоятельно. — Всем в этой комнате все происходящее неприятно, посему давай не станем затягивать.

— Да, — пробормотала она, поднимаясь и дрожащей рукой стягивая кольцо с пальца. — Конечно…

Курт стоял недвижимо, опираясь ладонями о стол позади себя, глядя на горку украшений и вспоминая, как это уже бывало — когда-то, словно давным-давно, словно жизнь назад, вечерами…

— Это все, — тихо выговорила Маргарет, отступив назад, и он, опомнившись, еще мгновение молчал, глядя на тонкие пальцы, теребящие друг друга.

— Нет, — возразил он тихо, наконец. — Серебряный гребень и две шпильки в твоей прическе. И распятие.

— Я должна снять покрывало?

— Госпожа фон Шёнборн, — вмешался Ланц со вздохом, — в вашем положении есть гораздо более серьезные вещи, о коих следует тревожиться, помимо распущенных волос и обнаженной головы.

— Но распятие — это мамино; майстер Ланц, вы ведь это знаете, оно осталось мне от мамы! Что в нем может быть дурного?

— Маргарет, — чуть повысил голос Курт, требовательно протянув руку. — Не усложняй. Сними, или это придется сделать мне.

Она помедлила еще мгновение, потом, отведя взгляд от Ланца, потянулась к золотой цепочке на шее. Когда зазвенел брошенный на стол гребень, до того сдерживающий собранные вместе золотистые локоны, ледяная пустота в груди на миг вспыхнула, будто пронзенная насквозь раскаленным лезвием, и угасла, оставив после себя непривычную, странную боль…

— Теперь стой на месте, — и голос тоже вдруг оборвался, едва не разбившись, едва не вырвавшись из-под контроля — на миг. — Приподними руки и не двигайся.

И на столь же короткое мгновение все вернулось, когда, приблизившись, коснулся вздрагивающих плеч — и прежний жар, и острое желание сорвать перчатки снова, отбросив, чтобы дотронуться до ее кожи, ощутить в пальцах шелк золотистых локонов, захотелось прижать ее, растерянную и беззащитную, к себе… И даже когда ушло мгновенное наваждение, происходящее все равно продолжало казаться противоестественным, безумным, словно все то, что еще день назад совершалось в полутемной комнате дома за каменной оградой, теперь творилось здесь, на глазах у постороннего, открыто и непристойно. И вздох, обороненный ею, когда руки коснулись чересчур нескромно, едва не заставил эти руки сжаться, остановившись…

— Кхм… — тихо, но настойчиво прозвучало за спиной, и Курт вздрогнул, отступив и отведя взгляд.

«Если почувствуешь, что не справляешься» — припомнилось ему; и все так же на долю секунды пришло в голову, что Керн прав, и следует отказаться от участия в этом, пока еще не поздно, пока не сорвался. И Ланц — тоже был прав: все его спокойствие этим утром было оттого лишь, что не успел еще понять, осмыслить все случившееся, осознать до конца…

Или, подумалось тут же, прав вновь внезапно пробудившийся рассудок, и происходящее при всей его двусмысленности просто и бесхитростно: перед ним женщина, красивая женщина, один взгляд на которую будит воспоминания вполне определенные, и в этой минутной слабости виновно единственно строптивое тело, не желающее расставаться с полюбившимися чувствами.

— Кхм, — повторил Ланц напористо, и он, прикрыв глаза, решительно выдохнул, вновь развернувшись к Маргарет.

— Сядь.

Твердость в голос возвратилась — оттого ли, что миновало не к месту ожившее желание, оттого ли, что рассудок снова взял верх, однако внутренняя дрожь ушла, охладился жар, опять уступая место холодной пустоте и бесчувствию, столь же внезапно, вмиг.

— Господи… — прошептала она, опустившись на табурет и прижав ладони к пылающему лицу; Курт вздохнул:

— Опусти руки, Маргарет, и смотри на меня.

Фиалковые глаза поднялись к нему медленно, глядя теперь с испугом, и он кивнул:

— Вот так. А теперь… Мне неприятно говорить эти слова тебе, но — все закончится быстро и просто, если мне не придется задавать тебе множество наводящих вопросов, и обо всем, что сделала, ты расскажешь сама, прямо сейчас и здесь. Честно, без утайки… дальше ты сама знаешь.

— Ничего не понимаю, — снова начала она; Курт поморщился:

— Это не оригинально, много раз мною слышано, а кроме того, Маргарет — бессмысленно. Послушай; весь Кёльн уважает тебя за ум и рассудительность, так не вынуждай нас разочаровываться в тебе. По предъявленному тебе обвинению ты должна понять две вещи. Primo: есть доказательства совершенного, которые и дали, собственно, право нам на твой арест. И мы, и ты — все мы знаем, что для того, чтоб привести племянницу герцога в Друденхаус, мало одних подозрений, и мы должны быть уверены в своих действиях, дабы не затеять свару между Конгрегацией и светскими властями.

— Не могу поверить, что это ты говоришь, — тихо произнесла Маргарет, и он кивнул, глубоковздохнув:

— И secundo. Мы общались с тобою несколько недель, в течение которых я имел глупость откровенничать и выдать несколько своих слабостей; так вот, Маргарет, если у тебя зреет план пробудить во мне жалость или неуверенность, или попросту воскресить былые чувства в надежде на то, что я помогу тебе выпутаться — это не имеет смысла. И дело не в том, насколько удачными окажутся твои попытки, а в том, что меня немедленно заместит другой следователь, как только мое поведение станет вызывать хоть тень подозрения.

— Да ты ли это? — проронила Маргарет потерянно, и он качнул головой.

— Нет, — отозвался Курт просто, упершись ладонью в столешницу и усевшись на стол в трех шагах напротив. — Это не я. Будет лучше, если ты выбросишь из головы все, что было. Хочу заметить: я говорю так не потому, что намерен отомстить тебе…

— Да постой же! — внезапно повысила голос она, сорвавшись едва не на вскрик. — Послушай меня, это же я! Неужели ты даже мысли допустить не можешь, что я ни в чем не виновата, что меня оговорили!

— Могу, — слыша позади остерегающее покашливание старшего, не вмешавшегося пока в разговор ничем иным, кивнул Курт. — Но не потому, что это — ты.

— Стало быть, все это ничего для тебя не значило?

— Госпожа фон Шёнборн… — начал Ланц строго, и он вскинул руку, остановив сослуживца на полуслове.

— Нет, Дитрих, погоди, — чуть сбавив жесткий тон, возразил Курт негромко. — Постой, я отвечу; это, в конце концов, правилам не претит.

Маргарет впилась в него взглядом — с ожиданием, надеждой, отчаяньем; он вздохнул:

— Для меня все, что было, значило и значит много.

Курт внезапно осознал, что в эту минуту, когда заговорил о самом основном, о самом болезненном, голос вдруг похолодел совершенно, а главное, никак не выходило понять, отчего — оттого ли, что впрямь все ушло, растаяло, умерло, или же сам собою в нем, Курте Гессе, пробудился следователь, говорящий сейчас всего лишь с арестованной…

— Это были лучшие несколько недель в моей жизни.

Слова выстраивались сами, и мысль отмечала, что именно их и нужно говорить, что человек напротив ждет и желает именно этих слов…

— Видеть здесь тебя, говорить то, что говорю — тяжело и неприятно.

И никак не получалось осмыслить, игра ли это, уже привычная и обыденная, или спокойствие его неподдельно.

— Но, — оборонил он, и Маргарет вздрогнула, выпрямившись и вжавшись в себя разом, — это не будет влиять на мои решения. Не от этого будет зависеть моя добросовестность. Я допускаю твою невиновность как вариант, потому что обязан. До конца. Будь ты кёльнским князь-епископом или простой швеей — и тогда ничего бы не переменилось, я докапывался бы до правды с равным усердием. Вот что главное сейчас — для тебя главное. Я ответил на твой вопрос?

Маргарет отозвалась не сразу — отведя взгляд, сморгнула влагу с ресниц, дыша осторожно, точно бы пловец, окунувшийся в воду до самого лица, и, наконец, улыбнулась — слабо и напряженно:

— Не так, как я ожидала.

— Но другого ответа ты не получишь, — развел руками Курт. — А теперь, прошу тебя, давай не станем продолжать этот разговор, бесполезный и тяжелый, в первую очередь для тебя. Я буду задавать тебе вопросы, Маргарет, и прошу ответить на них. Ты ведь знаешь сама — для тебя же лучше, чтобы твои ответы были правдой; в последнее время я часто говорил это, но, наверное, никогда еще с такой искренностью. Это — понятно?

— Госпожа фон Шёнборн, — вмешался Ланц, когда ответа не последовало, — хочу также заметить, что уже сегодня в вашем доме в Кёльне и в вашем замке будет проведен обыск. Вы ведь знаете, искать мы умеем. И все, что будет обнаружено, лишь усугубит существующее положение, если вы будете отнекиваться и впредь. Прошу вас, подумайте — ведь то, что вы сделали, не столь страшно, чтобы так упираться. Вам не грозит смерть, не угрожает изгнание, тюрьма или нечто в этом роде, и ваше молчание…

— Вот как? — с внезапным бессильным ожесточением оборвала Маргарет. — А как бы вы себя чувствовали, майстер инквизитор, если бы вам грозила «всего лишь» моя участь? Я не могу запереться лет на пять в монастырь на покаяние, и я не десятилетняя торговка, чтобы позволить себе роскошь быть прилюдно высеченной!

— По-твоему, скрыто, в нашем подвале — лучше? — столь же жестко уточнил Курт, и она вскинула голову, зло улыбнувшись:

— Тебя это возбуждает?

— Брось, Маргарет, — покривился он устало. — Я понимаю, чего ты добиваешься, уводя разговор в сторону. Вскоре весть о твоем аресте дойдет до герцога, и ты надеешься на то, что он не бросит свою единственную племянницу Инквизиции на растерзание. Князь-епископ — вторая твоя надежда; с такой родней, убеждена ты, тебе надо лишь ждать; и ты ждешь. Тянешь время. Пытаешься вывести нас из себя, чтобы на тебя махнули рукой и увели в камеру, а время между тем будет идти. Ты понимаешь, что более жесткие методы к тебе применить нельзя; но, Маргарет — пока нельзя. И твои слова сейчас, сказанные в сердцах, лишь все более убеждают в том, что ты виновна, а говорить не желаешь лишь из страха перед наказанием.

— Я не стану отвечать, — вдруг тихо, но решительно и твердо сказала она —, словно минуту назад не было готовых вырваться слез в этих глазах, будто голос этот только что не дрожал и не пресекался. — Я имею право требовать дополнительного расследования, и я требую. Я имею право привлечь свидетелей для своей защиты, и требую призвать как свидетеля герцога Рудольфа фон Аусхазена. А до тех пор я не произнесу ни слова.

— Вот как, — качнул головой Курт, переглянувшись с Ланцем. — Ну, что же, пусть так. Право ты действительно имеешь, однако же — осознаешь ли ты, что все это, и молчание (тебя предупреждали об этом при аресте), и все сказанное сейчас, все это — будет отягчать приговор, когда твоя виновность будет доказана?

— «Когда» будет доказана? — переспросила Маргарет с дрожащей усмешкой, и он увидел, что слезы все же есть — глубоко, потаенно, в самой глубине глаз, похожих на луговые озера. — И ты говорил о своей непредвзятости?.. Всё, господа дознаватели, это — мои последние слова. Более вы от меня ничего не услышите.

— Вы делаете себе лишь хуже, — предупредил Ланц наставительно; она не ответила, отвернувшись, и тот вздохнул, поднимаясь и идя к двери: — Ну, что же. Видит Бог, мы пытались…

Когда Маргарет фон Шёнборн, все такую же молчаливую, прямую, словно трость, вывели в коридор, Курт медленно сполз со стола, обессиленно опустившись на табурет, где она сидела только что, а Ланц, разразившись очередным тяжким вздохом, подытожил:

— Ну, вот и поговорили… Чувствую себя полным идиотом, — добавил он тихо, потирая глаза пальцами. — А девчонка быстро освоилась.

— Может, — предположил Курт неуверенно, — я избрал неверную тактику? Может, не стоило всего этого говорить, и надо было продолжать просто давить на нее?

— Нет, абориген, не в том дело. Она просто слишком много знает; помнишь, я говорил о том, как нам придется туго, если в наши руки попадет чересчур осведомленный обвиняемый?.. Так что — ты был прав. Точнее, это она права: ее дело сейчас — просто тянуть время. А требование вызвать как свидетеля ее дядюшку — и вовсе удар ниже пояса, душевный удар, с каблука… Господи, парень, — улыбка Ланца была нервной и фальшивой, — дернуло же твоего наставника заслать тебя к нам, а? Пока ты не казал в Кёльн свою смазливую морду, у нас не было неприятностей с герцогским домом, а теперь — влипнуть в такое дерьмо! Нет, — оборвал он попытку ответить, — брось, не всерьез же я; просто иногда начинаю скучать по старым добрым временам, когда «влипли» говорили герцоги, попадая к нам на прием.

— Стало быть, — послышался голос Райзе, возникшего вдруг на пороге, — и у вас пусто?

— «И у нас»? — повторил Ланц. — Неужто и горничная молчит?

— Молчит, — кивнул тот, проходя внутрь, и аккуратно прикрыл за собою дверь, так медленно и спокойно, что Курт понял — сейчас сослуживец куда больше хотел бы дверью хлопнуть, с грохотом и руганью. — Причем в самом буквальном значении этого мерзостного слова.

— Id est?

— А вот то и есть, академист. Просто молчит — смотрит в стену и молчит. Ни слова. Ни звука. Тишина. Безмолвие. Silentium. Таких мне еще не попадалось; у нее даже ресница не дрогнула!

— У нашей дрожала, — кисло отозвался Ланц. — Но толку от этого чуть. Она навесит на нас своего дядюшку: вызвала его как свидетеля. Готовься.

— Обыск надо начинать немедленно, — тихо вклинился Курт. — Сию же минуту — идти в ее дом. А после — в замок. Может герцог выкрутить право собственности так, чтобы возбранить нам доступ в замок ее покойного мужа?

Ланц и Райзе переглянулись, столь же синхронно обернувшись потом к нему, и Дитрих поднялся, неуверенно пожимая плечами:

— Насколько я знаю — нет, прав на ее имущество у него нет никаких, юридически с покойным графом он никак не связан, и она совершенная владелица имения. Однако же — герцог… Как знать, что он может измыслить, связи у него немалые. Абориген прав, надо поторапливаться — обыскать и допросить прислугу поскорее, дабы после не биться в замковые ворота лбом.

— Я уже направил в замок людей, — успокоил его Райзе, — посему пока биться лбом придется фон Аусхазену, буде ему взбредет в голову нам воспрепятствовать. Челядь под надзором, всё, что можно — на замке. В кёльнском доме остались только повар с помощниками и пара телохранителей, оба обезоружены и заперты, однако здесь ловить нечего — наемники, не более; чуть умнее моего левого сапога. Хорошо хоть, этого хилого разума хватает на то, чтобы не выдрючиваться, сидеть тихо и отвечать четко, хоть и не всегда вразумительно…

— Густав, — оборвал его Курт, и тот закивал:

— Да, обыск, верно; надо поспешить. Нам бы управиться в пару дней, пока герцог не вмешался и не испортил нам все; к тому же, нашу малышку в городе любят, как бы не начались серьезные неприятности вроде нездоровых слухов. Предлагаю привлечь к делу старика — пусть в кои-то веки разомнет свою дряхлую задницу, может, узрит что-то своим oculo experto[124].

— Даже при этом, — невесело покривился Ланц, — обыск городского дома и замка силами четырех следователей за два дня… Кроме того, Керну нельзя отлучаться из Друденхауса — вскоре сюда потянутся жалобщики, он должен быть на месте. Придется втроем… Немыслимо.

— Значит, — возразил Курт твердо, — работать будем круглые сутки. Если потребуется — без сна.

— Лучше раздельно: двое в замке и один в доме — ты; тебе будет легче, кое-что ты там уже знаешь.

— Не думаю, что Керн дозволит мне делать это в одиночку, Дитрих, хотя мысль, безусловно, дельная. Возьмешь на себя убедить его? — Ланц отвернулся, не ответив, и Курт наставительно кивнул. — Вот так-то. Идем, уже полдень, и времени все меньше.

Ланц взглянул в его сторону искоса, постукивая по столу пальцами, и Курт нахмурился:

— В чем дело?

— В твоей жажде деятельности. Ты в порядке?

— В полном, Дитрих, — отрезал он жестко. — Но если ты продолжишь допекать меня вопросами, я в самом деле взбешусь. Давайте-ка раз и навсегда подведем черту, — подытожил он, переводя взгляд с него на Райзе, внезапно притихшего. — Я в себе, способен работать и, невзирая на то, сколько раз за последнее время мне ткнули в морду моей неблагонадежностью, работать буду как должно.

— Перестань, академист, ни Дитрих, ни я тебя ни в чем не обвиняем и не подозреваем, просто тревожимся. И поверь, наше докучливое внимание — для…

— …моего же блага. Я знаю. Я то же самое сказал Беренике Ханзен, сажая ее за решетку. И если мы закончили с обсуждением моего душевного состояния и вопросов доверия, то, может быть, мы займемся делом? Я пойду вперед, — довершил он, направляясь к двери, и уже на пороге, не оборачиваясь, добавил: — К Керну с просьбами зайдите сами. Боюсь, если я стану просить его о чем-то, он заподозрит неладное.

***

Когда, выйдя, Курт позвал за собой подопечного резким кивком, тот вздохнул столь понимающе, что стало ясно: подслушивал, однако сейчас у майстера инквизитора не было ни желания, ни сил отчитывать любопытствующего.

По лестнице он спустился, не оборачиваясь, чтобы взглянуть, поспевает ли Бруно следом, так же стремительно вышагал на улицу и, не задерживаясь, двинулся по ней прочь — но не напрямую к дому за каменной оградой. Войти туда в одиночку он не мог — тогда Керн и впрямь стал бы подозревать его во всех смертных грехах, а мяться у двери в ожидании сослуживцев было бы глупо и, кроме того, чревато мелкими, но досадными неприятностями вроде прохожих, могущих как просто одарить его косым взглядом, так и ввязаться в перебранку.

Прохожие косились на него и сейчас, и невольно подумалось о том, что более его не окружает ничто — лишь это. Косые взгляды горожан, для которых он навеки кто-то инородный, словно демон, не имеющий отношения к человеческому роду, косые взгляды подопечного, для которого он вечный надзиратель, взгляды сослуживцев и начальства, для которых он человек с бесчестным прошлым и теперь — с подозрительным настоящим. Прямо, в открытую, пусть и с вызовом, на него был направлен только один взгляд — той, что сейчас сидела в подвале Друденхауса на каменном холодном полу. Fortunae ironia[125]

— Чего тебя сюда занесло? — вторгся в его мысли негромкий и настороженный голос Бруно, и Курт встряхнул головой, приходя в себя и силясь понять, что, в самом деле, он делает на этой улице и почему она кажется столь знакомой. — Тебе, как будто, надо в другую сторону.

Курт не ответил, остановившись в десяти шагах от дома с полукруглым слуховым окном чердака, глядя на его стены с невнятным чувством, неопределимым и неясным; подопечный толкнул его в бок:

— Твое инквизиторство, уснул?

— Подожди тут, — неожиданно для самого себя бросил Курт и, перейдя улицу, толкнул дверь дома, войдя без стука и не спросив дозволения.

Память не подвела, и время мало что изменило — пекарская лавка по-прежнему была на месте, почти такая же, как тринадцать лет назад, когда он бывал здесь в последний раз. Но, если когда-то здесь вечно толклись любители выпечки и хлеба «с жару», то сейчас внутри царила тишина, а вместо былого аромата печеного теста витал запах старого дерева и пыли, сквозь который хлебный дух пробивался едва-едва.

Курт медленно прошелся вдоль стены, проведя ладонью по неровной поверхности; на перчатке остались серые следы пыли. Прилавок, стена позади которого отделяла лавку от кухни и жилых комнат, был так же неопрятен, место торговца за ним — пусто, и все вокруг было пронизано безлюдьем и тишиной.

— Хозяева? — окликнул он пустоту, и в ответ нескоро послышались спешные шаги — немного шаркающие и неловкие.

Старуха, выглянувшая на его голос, была ему чуть выше плеча; а ведь когда-то, вспомнилось, она казалась огромной и грозной, неколебимой, словно медведица у входа в свое логовище. Или, может, просто старость изогнула спину и склонила к земле?

— Кто тут? — опасливо осведомилась старуха, стоя чуть в стороне и глядя на него искоса. — Вам, господин, что тут нужно?

— Здесь раньше была пекарская лавка Пауля Фиклера, — сказал Курт, не ответив. — Это больше не так?

— Ах, вот что, — расслабившись, улыбнулась старуха. — Вас, верно, долгое время не было в Кёльне. Больше здесь нет лавки, я только по временам пеку для соседей… Но если вам нужно, я…

— Нет, — оборвал Курт, оглядывая прилавок, стены и сгорбленную бабку напротив; время, похоже, все-таки изменило многое. — Просто когда-то я… близко знал Пауля; вернулся в город, и захотелось взглянуть, как он тут. А что случилось с ним? И почему лавка закрылась?

— Так умер мой Пауль. Давно, верно, вы тут бывали, если успели свести с ним знакомство — лет уж пять как его нет. Потому, изволите ли видеть, и лавка пришла в запустение — одной мне справляться тяжко, да и, наверное, нету у меня должного умения, чтобы подобрать хороших помощников. Я было нанимала, да они, мерзавцы, весь доход выгребли как-то раз, вещей моих набрали уйму и — в бега. Теперь уж и опасаюсь, и сил вовсе не осталось; пробиваюсь, как могу, в одиночестве.

— Вот оно что… — проронил Курт тихо, осторожно касаясь прилавка кончиками пальцев; прошелся вдоль него, задержав руку у самого края.

Воспоминания приходили исподволь, все более ясные, четкие; здесь, где сейчас его ладонь, когда-то остался смазанный след сукровицы, а над его виском — пятно глубоко ссаженной кожи. Даже голос над головой, звенящей от удара о твердое дерево, припомнился явственно до зубовной боли: «Смотри, что ты наделал! Оттирай немедля, сучонок, и чтоб сияло!»…

— Детей-то нет, — продолжала меж тем старуха, тяжело опираясь на прилавок и следя за тем, как он медленно шагает в обратную сторону, все так же ведя ладонью по шероховатой поверхности. — Обделил Господь. И родичей нет совсем, помочь некому.

Курт задержал руку, остановившись, и возразил, глядя на нее пристально и внимательно:

— А я слышал — у вас есть в Кёльне сестра с семьей.

— Ох, да, — вздохнула та с таким сокрушением, что он едва не покривился. — Была сестра, была, однако ж скончалась — чума как прошла лет пятнадцать назад, и ее не стало. А семья у нее — нет, этим помощь в деле доверить никак было б нельзя: муж у ней был бездельник, да к тому ж пьянчуга, так и умер с бутылкой в руке, а если вы о племяннике моем, то этот и вовсе беспутный.

— Он ведь жил у вас какое-то время?

— Было такое, — закивала она, — было. Пришлось брать к себе мальчика, как сестра с мужем преставились — не оставлять же одного, верно? Около году прожил тут, мерзавец, а после сбежал. Уж не знаю, где этот неблагодарный сейчас, и слава Богу, что не знаю. Он ведь когда от нас ушел, сбережения наши прихватил — и немало, я вам скажу; после я слышала — он с уличным ворьем связался, так и подумать страшно, каков он теперь…

— Неправда, тетушка Ханна, — оборвал он резко. — Уходя от вашей заботы, я не взял у вас ни медяка. И мой отец трудился как проклятый всю свою жизнь, а что до выпивки — вы отлично знаете, он спился с горя после смерти мамы. А вы, я вижу, совсем не переменились.

Старуха умолкла, будто подавившись последними словами, и покачнулась, ухватившись за прилавок сухими пальцами; Курт усмехнулся:

— Что с вами, моя дорогая радетельная тетушка? У вас такой вид, будто вы увидели призрак.

— Господи Иисусе… — пробормотала та придушенно, отступив назад.

— Сомневаюсь, что вас Он услышит, — возразил Курт. — Тем более, как я посмотрю, свое наказание от Него вы обрели сполна.

— Ты ли это? — все тем же сдавленным шепотом проронила она, и Курт приподнял бровь с наигранным удивлением:

— Что такое? Не рады видеть своего единственного родственника, умудрившегося остаться в живых? В чем, правда, не ваша заслуга…

— Быть не может, — убежденно выговорила старуха, сделав еще один шаг к стене. — Кто вы такой? Что вам от меня надо?

— Там, — он кивнул на дверь позади прилавка, — возле лестницы, есть чулан, в нем хранится всякая рухлядь; там я спал. На кухне около полок висит всевозможная утварь вроде сковород и скалки; на ней временами оставалась моя кровь при особенно удачных ударах, как и на этом прилавке и даже на ваших башмаках, милая моя тетушка. А позади кухни находится кладовка, из которой я таскал вашу снедь, ибо вы частенько забывали меня накормить — ваша память в этом отношении терялась дня на два-три, если быть точным. Вижу, теперь я вас убедил?

— Курт, мальчик мой, — забормотала старуха, кривясь в дрожащей, неискренней улыбке, — я так рада тебя увидеть… Где ты был столько времени?

Он улыбнулся, качнув головой:

— Господи… Бросьте вы, тетушка Ханна, не надо, притворщица из вас плохая. Не пытайтесь меня задобрить — я не стал головорезом и вернулся сюда не затем, чтобы поквитаться за всю вашу заботу обо мне. Где я был? Забавно, что вы не знаете. Как-то это не по-родственному.

Страницы: «« ... 910111213141516 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Да уж, тяжелая это работенка – возвращать дезертиров в королевскую армию. Даже для Проглота, придвор...
Вот ведь странный народ — эти драконы! ...
Ваш шкаф ломится от одежды, но вам «опять нечего надеть»? Хотите изменить свой стиль, но не знаете к...
Всем известно, что драконы-оборотни – большие любители артефактов и женщин. Но не зря говорят в наро...
Эта книга для тех, кто ходит на работу каждый день, и для «свободных художников», для тех, кто хочет...
В школе они сидели за одной партой: Регина и Алиса. Багира и Лиса. Подруги-соперницы. Одна умная, а ...